- It serves right1, - без улыбки, но и без тени отчаяния прошептал он. - Этой смертью жизнь не умалится, этой жизнью смерть не прирастет.
   И на всякий случай оглянулся: не слышал ли кто посторонний этих его слов. Но в подвале, кроме Боха, никого не было. И вообще, вдруг с ужасом понял он, в мире не осталось никого и ничего такого, на что нельзя было бы не оглядываться.
   Плита, обшитая серой слоновьей шкурой, была так велика и тяжела, что пришлось Четверяге звать на помощь мужиков, и они ввосьмером с натугой взгромоздили надгробие на катафалк.
   - А покойник как же? - спросил, отдуваясь, зеленоглазый Август, сын Люминия.
   - А он уж там, - ответил Четверяго. - Где положено. Да ведь и договорились: без попов, музыки и родни.
   И тронул четверку лошадок, которым с утра для бодрости дал меру овса, замоченного в водке с мышьяком.
   На кладбище возле могилы, на дне которой сидел со скрещенными по-турецки ногами Великий Бох, пили потихоньку паровозную водку один из его младших сыновей по прозвищу Шут Ньютон, обрядившийся по такому случаю в собственноручно скроенный и сшитый фрак из кухонной клеенки - на ней еще остались следы от ножа, которым резали селедку и лук, - и мастер на все руки Бздо, славившийся тем, что мог бабахнуть задницей в любой миг - только попроси, почему его редко когда и просили, особенно в ресторане: после его выстрела обычно лопались лампочки в большой люстре.
   - Холодно, - вдруг сказал Великий Бох. - Налейте и мне. И что с лотереей? Неужели выиграли?
   Ему налили стакан с верхом.
   - Ты будешь смеяться, - сказал Бздо, - но они выиграли авторучку. Все вместе.
   - Я больше никогда не буду смеяться, - пообещал Бох, возвращая порожний стакан. - Каждому ужу по ежу, каждому ежу по чижу. Налейте еще. Пока дождешься Четверяги, дуба можно дать.
   Вдали, почти у самых ворот кладбища, неподвижно стояли Гавана, окруженная внуками, и Гиза Дизель в черном платке на патлатой голове, опиравшаяся на дареный костыль.
   Такие костыли были в городке у всех. Когда Великий Бох устроил ревизию подземелий Города Палачей, среди вещей нужных и ненужных обнаружились огромные запасы костылей. Выяснилось, что когда-то здесь собирались разворачивать тыловой госпиталь. У больницы был свой запас костылей, и Великий Бох приказал раздать костыли бесплатно. Трое суток люди давились в очереди, ссорились из-за места, записывали номера на руке химическим карандашом, пока наконец все желающие не получили бесплатный товар. Кто огородную ограду из них построил, кто про запас на чердак забросил, а одно время было модно щеголять на костылях вечером на променаде у железнодорожного вокзала. А потом и забыли о них, об этих костылях.
   Наконец в воротах появились оскаленные морды Четверягиной четверни, за которой брели мужики - без их помощи нельзя было надгробную плиту ни снять с катафалка, ни яму ею закрыть.
   - Шкуру-то с нее срежьте, - сердито велел Бох, которому спустили в яму литровую бутыль чистой водки. Он протянул Четверяге узкую бумажку. - Это для Катерины - пусть выучит и крикнет хоть разок.
   - А что это означает? - удивился Четверяго, едва осилив слово до конца.
   - Боязнь длинных слов. С Анюткой устроился?
   - Устроился. - Четверяго со вздохом перекрестил живот. - Продал ее старику Нестерову за десять литров, ящик мыла хозяйственного и пять мешков семенной картошки. Да обещал бочку половой краски к весне. По-хорошему разошлись. Что не целка, так это его уже не очень того, хотя сам еще ничего, особенно если выпьет. А пьет он для этого паровозную на лимонной корке и с медом. Остальное сладится. В случае чего побьет - своя жена.
   Старик Нестеров после смерти жены давно подыскивал хозяйку, и вот Четверяге удалось всучить ему свою слабоумную, но спелую, статную и довольно милую лицом дочь.
   Бох кивнул.
   Рядом с ним стояла глубокая глиняная миска, в которую он накрошил хлеба и налил водки.
   - А сам-то пробовал выговорить? - полюбопытствовал Четверяго, все еще глядя на бумажку, чтобы не видеть этой миски, поставленной нарочно для мертвых зайцев, которые ко многим приходят наяву, а к Великому Боху уж точно заявятся на том свете. Уж в этом-то Четверяго был уверен. - Гиппо и так далее?
   - Гиппопотомомонстросесквиппедалиофобия. Теперь закрывай, - приказал он, не поднимая головы и не повышая голоса. - Накрывай, говорю!
   Сорвав с плиты последние ошметки слоновьей шкуры, мужики поднатужились и со скрипом в костях аккуратно и медленно уложили надгробие точно в пазы. И только после этого переглянулись. Плита была заказана давно, как это вообще было принято у Бохов, но тот мастер, как и нынешний, во все дни бывал пьян и записывал заказ со слуха, поэтому, видно, и вырезал на черной плите крупно и броско - "Бог".
   Бздо от изумления сделал оглушительное бздо.
   Шут Ньютон криво усмехнулся и сказал:
   - Когда граната разрывается, от счастья сердце разрывается.
   Гавана круто развернула свое кресло на колесах и повела детей домой.
   - Слушай, - вдруг спросила ее Гиза Дизель, с трудом догоняя Гавану на костыле, - а бывает, что отрезанная нога вдруг да начинает отрастать, а? Живот не растет, а нога - растет. Бывает?
   Гавана пожала плечами.
   - Дай Бог, если так. Значит, ты единственная счастливица сегодня в этом городе.
   Гиза от страха перекрестилась и понюхала свою подмышку: ей показалось, что от нее пахнет не конским потом, а леденцами. Но после ночи с Бохом отрезанная паровозом нога у нее и впрямь начала помаленьку отрастать, чесаться и покрываться младенческим пушком.
   Когда Ценциппер пришел в Африку, в зале было уже битком народу. Ему освободили стул и налили чистой паровозной.
   - Великий Бох умер, - тихо сказал Ценциппер.
   И все молча, не чокаясь, как и полагается на поминках, выпили водку до дна. Малина на пару с Августом пошли между столами с чайниками, наливая по второй.
   А Баба Жа торопилась. Она считала своим долгом доставить лотерейный выигрыш Ценципперу: ведь это ей когда-то доверили покупать лотерейные билеты. Первым делом горбатенькая наполнила авторучку чернилами и на пробу написала донос на свою непутевую дочь, которая жила с двумя мужьями сразу и от обоих имела детей, и оба ее любили, а она - их. Баба Жа двенадцать лет писала такие письма в милицию, в суд, да кому угодно, жалуясь на неправильное поведение дочери и всячески ее обзывая, но при этом нецензурные слова выводила латиницей.
   Авторучка писала безотказно. Баба Жа завинтила колпачок и отправилась в Африку, где наливали уже по третьей и воздух густел от мужского дыхания и папиросного дыма. Горбатенькая отыскала Ценциппера и, умильно улыбаясь, протянула ему красивую коричневую авторучку.
   Директор отвинтил колпачок, начертил на салфетке бессмысленный вензель и поднял на горбатенькую взгляд измученного животного.
   - И что это теперь?
   Баба Жа бережно взяла его огромную лапищу и поперек линий судьбы на широкой ладони написала - Schastie. Латиницей, как всякую непристойность.
   - Ну да, - вполгубы усмехнулся Ценциппер, - на свете счастья нет, но есть покой и воля. Как у Трансформатора сказано.
   - Счастье, - сказала Малина, глядя на свой пустой стакан. - А что счастье? От счастья толстеют.
   Страх с первого взгляда
   Поскольку в Городе Палачей не принято было глубоко заглядывать в предысторию человека, а свою историю всяк мог рассказать по-своему, как ему заблагорассудится, поэтому начало Великого Боха возводили к той поре, когда сюда в ссылку приплыли князья Евгений и Анна Нелединские-Охота.
   Молодой князь Нелединский-Охота в конце 30-х годов XIX века прибыл в городок на Ердани вовсе не по своей воле. Он был замешан в заговоре офицеров, которые 14 декабря 1825 года вывели свои полки на Сенатскую площадь в Санкт-Петербурге и потребовали введения в России республики. Бунт был подавлен. Главарей заговора повесили. Сообщников отправили в Сибирь на каторгу. Мелкую сошку рассовали по подмосковным - под присмотр бабушек и старичков, великих мастеров изготовления ароматических водок, излечивавших от вольтерьянства в считанные месяцы.
   Нелединский-Охота не числился ни среди главарей, ни среди рядовых якобинцев. Но некоторые собрания заговорщиков проходили в его загородных имениях, со многими из участников бунта он дружил и письменно сочувствовал их идеям вселенского братства. Богач, поэт-дилетант, завсегдатай модных салонов и поклонник юных актрис и особенно актеров (он был подвержен тому, что французы с присущим им безразличием к точности называли le vice allemand), иные из которых находились у него на содержании, и предположить не мог, как печально обернется для него это большое русское приключение конца 1825 года. Когда при личной встрече император спросил что-то о его стихах, воспевающих бесполую красавицу Революцию, Евгений Николаевич с тонкой улыбкой заметил: "Государь, поэтам ложь удается всегда лучше, чем правда". Царь оценил bon mot. Царю понравилась и молоденькая жена Евгения Николаевича, с которой он беседовал отдельно и оставил на сей счет запись в дневнике: "Обладая пылким воображением, она любит прекрасное, но осмеивает Бога".
   Следствие тянулось долго, и когда Нелединский-Охота уже начал терять терпение, последовало высочайшее решение - отправляться на реку Ердань начальником чуть ли не с неограниченными полномочиями. Ни высылки за границу, ни родной подмосковной, - Вифлеем, о котором только и было известно, что там исстари селятся все уходящие на покой русские палачи. Помимо политического, в высочайшем решении был и нравственный подтекст: высший свет давно был, мягко говоря, смущен поведением и высказываниями прелестной княгини Нелединской-Охота, которая, кокетливо называя себя царицей метиленской и сафической жрицей, выступала за женское равноправие и меняла любовниц чаще, чем ее муж - любовников. Обе столицы вздохнули с облегчением, когда экстравагантная парочка отправилась в края, куда Макар гонял только других Макаров.
   Дороги тогда были не лучше, чем сейчас. Они выехали огромным обозом, потряслись изрядно на колдобинах почтовых трактов, пока наконец не пришло время грузиться на суда, отправлявшиеся в Вифлеем. Впереди на небольшом, но уютном колесном пароходике путешествовали супруги, на баржах следовал их груз, причем отдельная баржа была отведена под их экипажи. Поскольку Анна Станиславовна считала себя принадлежащей к лагерю романтиков, она ездила в ландо-стангопе, запряженном двумя разношерстными лошадками; и по этой же причине она любила облачаться в фиолетовые сюртучки, розовые или лиловые жилетики, пейзанские шляпки, цветные ленты, носила три браслета на одной руке и один браслет - на другой. Она была blonde cйndree, как Юлия д'Этанж у Руссо, хотя тетки и называли ее русой. Испытания сделали Евгения Николаевича истинным классиком. На отдельной барже плыли купленные по его настоянию трехместный кабриолет, вороные лошади и короба со всяческим охотничьим припасом, а также с приборами и инструментами: в вифлеемской глуши он решил призаняться науками, какие, черт возьми, подвернутся. Галстук простого тонкого батиста, сколотый неброской бриллиантовой булавкой, - это было все, что выделялось в его наряде. С собою в подарок соседу, о котором и слыхом не слыхали, они везли наимоднейший набор из слоновой кости - Аполлон Бельведерский, Венера Медицейская, Антиной и двадцать небольших статуэток высотою от шести до девяти дюймов каждая. Завалялся среди их вещей и модный журнал, в котором сообщалось, что в 1825 году в Париже вместо зеленых принято носить синие очки, любить деревню, подавать померанцевое мороженое и в общественных купальнях прыгать в воду на манер некоего мсье Жако - согнувшись по-обезьяньи.
   Увидев пристань и постройки на холме, к которым их караван приближался по Ердани под звук колоколов и нестройный гул пушек, паливших с бастионов, Евгений Николаевич вдруг с неожиданной силой привлек к себе Анну Станиславовну и совершенно искренне, без какой бы то ни было рисовки вдруг проговорил: "Навсегда. И это - навсегда, черт возьми. - И, всхлипнув, добавил: - И никакого тебе померанцевого мороженого".
   Княгиня чуть было не разревелась, но тут подали трапы, побежали мужики в цветных армяках, навстречу приезжим по ковровой дорожке выступила процессия со священником и крестом, с крыш весело брызнули голуби, и плакать как-то вдруг расхотелось, да и зачем, если мир был так бесхитростен и весел.
   Собравшийся на пристани народ таращился больше всего на пятерых лилипуточек, которых привезла с собой Анна Станиславовна, а бедные карлицы с изумлением взирали на четверых карликов, кланявшихся им издали: это были одетые в одинаковые черные сюртуки и с черными цилиндрами в руках грубовато скроенные, но ладно сшитые мужчины - братья Лупаевы, потомки тех карликов, которые охраняли крылатую деву брабантского палача - Яна Босха.
   Лилипуточки были одеты в белые суконные шапочки с серебряным шитьем и в белые же накидки почти до пят. Это был подарок леди Палмер, муж которой когда-то много чего вывез из Индии, но вскоре почти все спустил в карты. Узнав о намерении супруга поставить на карту "этих малышек", англичанка вступилась за несчастных, которые наверняка погибнут в суровом Петербурге. "Что ж, значит, в судьбу мою ты больше не веришь, - задумчиво проговорил муж. - Пусть будет по-твоему. Держи у себя или подари кому-нибудь. Но учти: они из племени, одно название которого вызывает ужас у князей и простолюдинов на всем пространстве от Кабула до Калькутты". Леди стояла на своем. Наутро же, пока муж не передумал, она отвезла малышек к подруге Нелединской-Охоте, которая была чрезвычайно рада подарку. Да и цена показалась подходящей: за пятерых карлиц леди Палмер запросила всего тысячу английских фунтов серебром. Княгиня заплатила - по курсу того времени - 25 тысяч рублей, но ассигнациями. Она довольно решительно пресекла недовольство подруги-англичанки: "Что делать, милая, Россия предполагает отменить эмиссию ассигнаций не раньше января 1849 года. Поэтому всем нам приходится терпеть колебания денежного курса".
   В первый же вечер она решила искупать их в огромной фаянсовой ванне. Малышки согласились, но прежде чем окунуться в воду, накапали в ванну чего-то красного и синего из маленьких бутылочек. После чего почтительно пригласили новую хозяйку искупаться вместе с ними. Тот вечер стал роковым для всех прежних любовников и любовниц княгини - они получили решительную отставку. Малышки ухаживали за госпожой с пеликаньей преданностью. И конечно же, когда пришлось уезжать в Вифлеем, лилипуточек взяли с собой. (Правда, когда изредка между ними случались небольшие размолвки, Анна Станиславовна сурово напоминала, что карлицы обошлись ей аж в двадцать пять тысяч. "Ассигнациями!" - презрительно напоминала Ли Кали, и ссора на том прекращалась.)
   Они никогда не расставались, всегда сохраняя выдержку и бесстрастное выражение на темных угловатых лицах. Вот и сейчас, когда они нежданно-негаданно столкнулись с мужскими представителями своего племени, старшая - Ли Кали - твердым голосом приказала сестрам сплотиться и скомандовала:
   - Im Gottes Namen frisch drauf!1
   И сомкнувшийся их отрядец замаршировал по сходням, уже ни на кого и ни на что не обращая внимания. Их немалая поклажа - сундуки, мешки и кожаные сумки - источали чарующие ароматы. Огромную же фаянсовую ванну с большим трудом и страхом тащили двадцать мужчин.
   При первых же шагах по ковровой дорожке князь и княгиня едва не подвернули ноги: их забыли предупредить, что с давних пор весь холм вымощен пушечными ядрами. На что Евгений Николаевич сказал местному богачу Феликсу Боху: "Да перемостить бы все это к черту! Вон и пристань на пушках едва держится!". Бох кивнул: сделаем. И тотчас, как оно водится, забыл.
   Тем же вечером именно Феликс Бох, державший в кулаке всех контрабандистов, охотников и купцов, устроил прием в честь дорогих гостей с музыкой и танцами, которые исполнялись местными киргизами, одетыми в свои экзотические наряды. Евгений Николаевич долго не мог поверить, что юная киргизка, отлично изъяснявшаяся по-русски, - юноша, так что пришлось даже в этом лично удостовериться, отчего оба пришли в совершенный восторг.
   А Феликс Ипатьевич Бох, поигрывая черной разбойничьей бровью, смотрел на гостью такими голубыми глазами, какие бывают разве что у слепых котов, и показывал свое палаццо: "Вот и все, Анна Станиславовна. Денег куры не клюют - обожрались, а я не знаю, куда и девать их". Дом его был выстроен причудливо, и хозяин с удовольствием показывал гостье секретные комнаты, потайные ходы и подземелья, картины, музыкальные шкатулки и ружья...
   "А это еще что? - вдруг спросила гостья, останавливаясь перед стеной, сплошь увешанной начищенными до блеска медными сковородками - одна другой больше. - Так вы еще и кулинар?"
   Хозяин со смехом объяснил, что когда-то в этих местах существовал обычай: прежде чем выйти замуж, невеста должна была откупиться от барского права первой ночи сковородой, равной размерами ее афедрону. Анна Станиславовна с интересом взглянула на сковородки и поинтересовалась, а есть ли тут какие-нибудь другие развлечения. Ну, кроме церкви и киргизов-гомосексуалистов.
   В этот момент к хозяину неслышной походкой приблизился один из карликов и, страшноватенько улыбаясь гостье, что-то быстро стал рассказывать Феликсу Ипатьевичу. Тот кивнул, отпустив карлика. С диковатой улыбкой посмотрел на Анну Станиславовну.
   "Развлечений не счесть, - сказал он со смешком, слегка даже нервным. Вот не угодно ли поучаствовать?"
   "Сейчас?" - ахнула гостья.
   "Анна Станиславовна, - довольно грубо сказал Бох, - вам здесь жизнь изживать, так что же мы все - мармелад да мармелад. Давайте напрямую: ваш уважаемый супруг сейчас будет занят прелестным киргизом, который никакой, конечно, не киргиз, ночь самая разбойничья, корабль мой готов, матросы черти, а надо тут одно дельце провернуть, чтобы потом забыть о делах такого рода, надеюсь, навсегда... Allez?"
   И протянул ей на серебряном блюде высокий хрустальный бокал, в котором, как он потом утверждал, были смешаны наилучшее французское шампанское, медвежья кровь и опиумная настойка. Анна Станиславовна выпила залпом - и бросилась переодеваться.
   Не прошло и часа, как узкий пароход с вооруженными людьми на борту без сирен и колокола отвалил и скрылся в кромешной русской тьме. Анна Станиславовна пила мятный чай в маленькой каюте, единственной на всем пароходике, а Феликс Бох с помощниками, вооруженными подзорными трубами, на четвереньках дежурили на носу, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к плеску воды, бок о бок с двадцатипятиствольной митральезой фирмы "Кристоф и Монтиньи".
   То попивая чай, то прихлебывая медвежий напиток, Анна Станиславовна с радостным возбуждением думала о предстоящем приключении, наверняка опасном и во всяком случае - превосходящем то, которое в эти минуты переживали ее супруг в объятиях прелестного киргиза и лилипутки в компании лилипутов, и лишь одна мысль то и дело чертиком выскакивала откуда-то сбоку, из-за взволнованного занавеса, и тоненьким отчаянным голоском спрашивала: "А что же потом? Потом-то - что?". Муж успел ей рассказать о палаческом происхождении хозяина, но это лишь придавало яркости романтическому ореолу, несомненно окружавшему Феликса Боха...
   Мятежный купец со своими вооруженными людишками ждал опасности, но вовсе не ожидал такого натиска. Анна Станиславовна выбежала из каюты, когда остроносый пароход, слитно и громко шипя гребными колесами и изрыгая огонь изо всех стволов митральезы, атаковал вражеский лагерь, кроша людей, лошадей, юрты. "Да нате же! Не стойте дура дурой!" - зверски закричал Бох, сунув в руки княгине огромное ружье. Она с остервенением нажала на какую-то железку, и ружье в ее руках страшно ахнуло, наверняка убив половину супостатов. Матросы трудолюбиво стреляли по мечущимся на берегу людям, а другие разбойники Боха уже прыгали в воду и, зверски рыча и ругаясь, выбирались на заросшую тростником низкую землю. На кошме у костра мятежный купец стоял на коленях в ожидании приговора. Анна Станиславовна подошла к нему бок о бок с пышущим энергией, злостью, спиртом и порохом Бохом и вдруг поняла, что это и есть настоящая жизнь, и никогда бы ей такой жизни не видать ни в Париже, ни в Питере, и глянула на него сбоку - суровое чеканное лицо, нос с горбинкой, сжатые губы и глаза голубые, как у слепого кота, и поняла, что это и называется - "все", нет, не влюбилась, и даже не пропала, а просто - "все". И без этого "всего" проще утопиться, затвориться монахиней или - к черту! к черту!
   Экспедиция их завершилась под утро, но никакой усталости Анна Станиславовна не испытывала. Они вошли в дом, ничуть не заботясь о тишине. Она шагала решительно, по-мужски, презрительно глядя на все эти разнежившиеся красивые тела - кто на диванах, кто на полу, - вошли в комнату со сковородками, и она со смехом спросила: "А какая - моя?". Он молча развел руками и поклонился, а когда выпрямился, княгиня Нелединская-Охота стояла перед ним в одном лифе, который трудно было расшнуровать без посторонней помощи. Она выхватила у него из-за пояса нож, одним махом перерезала все шнурки и вышагнула ему навстречу из кокона, упавшего к ее полным млечным ногам...
   Утром он поднес ей хрустальный сосуд, наглухо закрытый серебряной крышкой и наполненный доверху желтовато-зеленым сиропом, в котором плавало - Анна Станиславовна определила с первого взгляда - мужское сердце.
   "Не может быть, - прошептала она. - Оно не может быть вашим".
   "Это сердце царевича Алексея, сына Петра Великого, приказавшего одному из моих предков убить наследника, а сердце хранить в вечной тайне, - сказал Бох. - Под страхом казни за государственную измену. Государь не был суеверным, но полагал, что если похоронить тайноубиенного сына с сердцем, из него, как из семени, прорастут новые русские мятежи. Об этом знают два человека в империи - я и государь. Теперь и вы. У вас есть выбор, сударыня: не брать его в руки и забыть все, либо же взять, помнить и бояться со мной заодно".
   "Ведь врете, Бох", - жалобным голоском пролепетала женщина.
   "На то и Бох! Иначе стал бы, спаси Господи, Богом - существом бесполым, бездомным и абсолютно равнодушным к бушующей в ваших жилах крови!"
   "Странный способ объяснения в любви, - задумчиво проговорила княгиня, принимая из его рук страшный сосуд. - Значит, любить - это бояться вместе?"
   Она прижала сосуд к груди - он был горяч.
   "Страшно ведь, - прошептала она, смущенно опуская взгляд, и в этот миг она не лгала. - Я боюсь вас с первого взгляда, Бох".
   Одну из сковород Феликс Бох все же повесил в своем кабинете. На обороте было крупно вычеканено - "Анна". И иногда, когда ему становилось то ли особенно грустно, то ли особенно весело, он вскакивал, срывал сковороду со стены - любимейшую сковородку в мире - и покрывал ее такими жаркими поцелуями, что после этого на сковороде наверняка можно было приготовить яичницу-глазунью или даже вмиг изжарить весь Город Палачей с его башнями, бастионами и призраками.
   Мало-мальски уважаемым гостям Феликс Бох предоставлял свой кров, но и его дома-лабиринта вскоре оказалось мало, и прибывавшие авантюристы купцы, добытчики жемчуга и контрабандисты - уже готовы были оккупировать полуразрушенные казенные здания и хлынуть в Жунгли, хотя и побаивались палачей и их потомков, их медецинских кобелей и огромных затинных ружей, с одного выстрела пробивавших пятнадцать человек - от первого пупка до последнего копчика.
   Князя Нелединского-Охоту раздражали нахлынувшие заботы, отрывавшие от плотских утех, охоты и ботанических изысканий. Каждый день приходилось являться в канцелярию, знакомиться с кипами казенной бумаги и вести переписку со столицами и их въедливыми ведомствами. Другой заботой была охрана городка и его жителей от степных кочевников, которых скопом называли киргизами или ойшонами, осевшими по берегам Ердани со времен крымских набегов. Иных из них нужно было попросту спасать от русских купцов, которые спаивали непривычных к водке степняков. Других же требовалось держать в строгости - разбойничали, захватывали заложников, угоняли скот чуть ли не в Китай и в Бухару да помогали расплодившимся контрабандистам. Торговля же в городке шла бешеная: покупали и продавали землю и дома, женщин и оружие, драгоценные камни и металлы, опиум и магические амулеты, лошадей и ловчих птиц.
   Никаких налогов и сборов не хватало на благоустройство и охрану города, если не брать в расчет Жунгли - те сами за себя стояли крепко. И князь-начальник - уже в который раз - требовал от Феликса Боха, чтобы тот со своими бандитами хотя бы холм в порядок привел: сколько ж можно ноги на ядрах ломать. Озверевший от криков и водки Бох сам однажды полез под пристань и вместе с помощниками вывернул ее на берег. А пушки, обмотав арканами, вытащили на склон. Сорокавосьмифунтовые чудовища, Бог знает каким ветром занесенные в эту глухомань, десятилетиями надежно служили опорами пристани. Вошедший в раж Бох с железной дубиной в руках шел вдоль ряда гаубиц и бил изо всей силы, приговаривая: "Дерево сгниет, чугун - не говно!". При одном таком ударе из пушки выкатилось ядро, а за ним - яркие блескучие камешки. Оказалось, что пушка битком набита жемчугом, изумрудами, золотыми монетами, кольцами и цепями. В тех краях известны были легенды о разбойниках, которые таким вот способом прятали от царских воевод награбленные сокровища, а тут - нате: явь. Когда пушки вытряхнули, глазам изумленной публики явилась целая гора драгоценных камней и металлов. Все это добро под охраной внесли в казенный дом, а вечером на совете, в котором участвовали князь, княгиня и Феликс Бох, было решено: строить на холме дом.