Страница:
Так запах тополиной веточки внезапно вернул мальчику память об отце. Мальчик шел домой, опустив голову, но у калитки, щелкнув щеколдой, опомнился, – мать ждала его на крыльце. Он всмотрелся в доброе и бесконечно родное лицо и сказал:
– Со школой покончено, мама. Мы будем жить отныне как королева и королевич, – мама не придала значения словам «со школой покончено» потому, что отнесла их к каникулам и завершению учебного года.
А небо голубело, ласточки простреливали воздух, зеленая трава радовала глаз; коза Нюра, служившая главной кормилицей Серёньки, разлеглась посреди двора, и даже Титаник, печальный после катастрофы, постигшей его, был добродушен и уютно рокотал басом.
Попутно скажу: с Титаником произошла привычная для Урийска метаморфоза, или попросту говоря, превращение – Титанику понравилось прозвище, которым столь метко наделили его урийцы; скоро оказалось, что нелепое имя подняло майора из пучины повседневности, и он вообразил себя в самом деле трансатлантическим лайнером. Вы скажете, невозможно, чтобы человек вообразил себя пароходом. Да, где-нибудь в России невозможно, а в Урийске не один майор жил в диковинном мире диковинных грез… Полубезумный Андрей Губский, доморощенный летописец, вообразил себя – ни много, ни мало – князем Андреем Курбским, подобрал на свалке старинную пишущую машинку «Ундервуд», отремонтировал и наводнил город посланиями Ивану Грозному. Весь Урийск догадывался, что под Иваном Грозным Андрей Губский имеет в виду Сталина, но доказать это было невозможно… А Кеха-американец?! Приняв грушевой настойки, Кеха создавал красочные легенды, в эти дни он рассказывал городу о том, как служил шерифом в городе Фултоне:
– Ну, ребята, в двух шагах, одышливое дыхание слышу – толстый Черчилль под руку с Гарри Трумэном. Я подошел, взял под козырек и на ты, у них принято на ты:
– Твоя речь, Уинстон, – сказал якобы Кеха, – породит холодную войну, даже в далеком Урийске начнут отлавливать ведьм. Ты, Уинстон, пойми меня правильно, я шериф, я готов ловить воров и черномазых насильников, но ведьмы не по моей части, – на что Уинстон Черчилль ответил Кехе:
– С коммунистами, дорогой шериф, нельзя чикаться и подставлять им палец, они оттяпают вместе с пальцем и руку…
А в позднейшие времена на урийском стадионе «Локомотив» объявился Васька-диссидент. Васька был вратарем футбольной команды «Выемка кирпичей», но, впрочем, о Ваське как-нибудь потом, а сейчас вернемся к мальчику Серёньке и его ослепшей маме.
Королева и королевич поели пшенной каши, попили чайку, забеленного козьим молоком, и Серёнька сказал чуть торжественно.
– Сегодня я сажусь к швейной машине, а ты, мама, будешь наставницей у меня: не противтесь и не перечьте, Ваше величество. Час пробил!
– А уроки? – спросила мама.
– Лето на дворе! – воскликнул мальчик. – Какие уроки! Экзамены? Экзамены мы сдадим, не волнуйтесь, сударыня.
Мальчик осмотрел машину заправским взглядом портного, подтянул ремень и ослабшие винты, прокапал из масленки ходовую часть, протер ветошью корпус.
Мать взволнованно следила за каждым его движением. Сейчас Серёнька, которого она мученически растила и поднимала к светлой жизни, сядет за швейную машину. Эту ли судьбу она готовила ему?
Мальчик посмотрел на маму и догадался о ее состоянии: она передавала ему не только пароль судьбы, но и ключ материального благополучия и уступала дорогу – смотри, сынок, нить под твоей рукой уходит в бесконечную даль. Попытайся на свой лад быть счастливым в стране, где все обязаны быть счастливыми совокупно.
Мальчик мысленно осенил себя крестным знамением, сел к машине. Детство, прощай! До свидания, свирепый футбол на задворках. Озеро Вербное и остров Дятлинка, я не забуду вас. Есаулов сад, иногда я пробегу по тенистым твоим аллеям, чтобы выпить стакан сидра и, глядя сквозь березовую дымку, вспомнить папу. Здесь, уходя на фронт, он прибил ладонью мой младенческий вихор.
Мальчик опробовал ножную педаль. Э, нога провисла. Старинная машина «Зингер» намекала Серёньке – рановато ты избрал тернистый путь. Но мальчик не думал сдаваться, он пошел в кладовую, отыскал давно приготовленную деревянную плошку, взял сверло, прокрутил по углам четыре отверстия, отмотал кус медной проволоки, вернулся и привязал к решетчатой педали деревянную плошку, вновь сел к машине, поставил ногу на педаль и рассмеялся.
– Влилось! – сказал он. – Поехали, мама.
– Поехали, сынок, – отвечала мать.
– Но сначала я устрою разминку, – сказал Серёнька. – Сошью из лоскутков пододеяльник, а?
Мать принесла из дальней комнаты целый мешок цветных обрезков. Здесь были и легкие ткани, и тяжелые, жалкие, конечно, воспоминания о тканях, но мальчик рассыпал лоскутья по полу и прикрыл глаза:
– Какое богатство, мама!
– Ну, мы же королева и королевич, – в тон отвечала слепая мать.
Шутки шутками, но обрезные лоскутья составляли немалую ценность для портнихи и ее сына. Из этих лоскутьев были пошиты их пестрые простыни, наволочки для подушек и пододеяльники, и даже подклад осенней курточки у Серёньки был многоцветным. А в прошлую зиму мать сшила для мальчика костюм арлекина, и он получил первый приз на новогодней елке. Голь на выдумки хитра, – говорила мать.
– А если, мама, подобрать обрезки по цвету и веером, клиньями или лучами пошить, все соседи позавидуют нашему копеечному ковру, – еще не став Маленьким портным, Серёнька начал фантазировать, и мать ответила:
– Ты и тут, а не только на огородных грядах, талантливый мальчик.
– Ах, госпожа, не хвалите меня раньше срока. Хвалите, когда все женщины Урийска будут у ног Маленького портного, – и следом мать услышала странный звук и не сразу поняла: сколько лет она шила, сидючи за машинкой, но не воспринимала стрекот родной машинки отстраненно.
Серёньку же вдруг прострелило – голубой цвет показался ему цветом родины, нет, не огромной России (Россию мальчик всегда видел зеленой и золотой), а родины малой, и все любимые друзья Серёньки, все девчонки и мальчишки, в синей, вдали густеющей, дымке привиделись ему. То был цвет возраста.
Позже к Маленькому портному придут другие цвета, подчас темные и мрачные, но сейчас, сидя за машинкой, он бежал по лугу, усыпанному голубыми васильками.
Слушание собственной швейной машинки заняло мать, а сам Серёнька тоже увлекся новым делом и голубыми лоскутками, – и оба они, мать и сын, не заметили, как кухонная дверь поползла, и в комнату вошла женщина с красивой девочкой об руку.
Это была та самая важная заказчица, жена главного урийского начальника, с дочкой. Гостьи кашлянули. Мальчик оглянулся и страшно смутился, он никак не ожидал столь быстро увидеть девочку Стеллу в нищенском их доме на Шатковской. Хотя сильное воображение успело начертать радужную картину: много позже, став знаменитым портным, он примет заказ у городской красавицы Стеллы – летний сарафан на тонких бретельках – пока Серёнькина фантазия не распространялась дальше светлого, однотонного сарафана, хотя уже и сейчас, в простой фантазии, наличествовал строгий вкус мальчика. Но знатная женщина и ее дочь явились так внезапно, так неожиданно…
Важная гостья была вежлива до приторности.
– Васильевна, у вас плохо со зрением? Ну, не переживайте, голубушка. А мальчик, какой славный мальчуган заменил вас у машинки. Как звать тебя, мальчик? Сергей? А отрез мой, подумаешь, пошел в брак, эка беда, для нас это не беда, – лепетала гостья. – Стеллочка, смотри, как ловко чувствует себя Сережа за швейной машиной.
– Я бы тоже училась шить, но ты считаешь это занятие плебейским, – проговорила Стелла, ее мать зарделась и тут же увела в сторону опасное признание девочки:
– Ты меня неправильно поняла. Я боялась, ты станешь сутулиться за машинкой. Но теперь, воодушевленная Сережей, разрешу тебе шить…
Под пустую бурутьбу важная гостья забрала покромсанный отрез, и они удалились. Из дверей Стелла, оглянувшись, улыбнулась Серёньке («я выполнила свое обещание», – сказала ее улыбка), и снова благословенная тишина вошла в дом Маленького портного.
Так Серёнька в двенадцать лет оказался приставленным к ремеслу, и дела шатковалко пошли. Почти все материнские заказчицы доверили мальчику пошив новых платьев, а кое-кто рискнул заказать Серёньке иные подробности туалета. Серёнька смущался поначалу, но скоро решил: «Там, где велит свое работа, надо подчиниться велению». Но волнение схватывало Маленького портного всякий раз, когда заказчицей выступало юное существо, здесь, видимо, причиной была ранняя чувственность мальчика, взращенная всегдашним женским окружением и женской опекой.
В летние дни, набухшие теплом и запахом молодой крапивы, – из ее лепестков получался вкусный зеленый борщ, – Серёнька в очередной раз растерялся, когда переступила порог Тая Фатеева, соседская девочка, и, переминаясь, ибо тоже была смущена, просила пошить всего лишь белый саржевый фартук для выпускного десятого класса, с гипюром, белым же, по груди и кокетливым вытачками. Они стояли друг против друга – Серёнька и Тая
– боясь прикосновения.
– Тая, – признался Серёнька, – я никогда не шил белоснежных фартуков.
– Не бери в голову – фартук. Потом я попрошу тебя сшить другое, – Тая улыбнулась Серёньке сестринской улыбкой.
Мальчик измерил ширину Тайного плеча, затем, с колотьбой в сердце, объем груди (из ханжества я чуть было не написал – объем бюста), прикинув сантиметры на вырост. Будучи наблюдательным, он знал, что к десятому классу девочки перестают тянуться, но природные силы в этом возрасте столь велики, что девочки, лучше сказать девушки, все еще поднимаются, словно на опаре, преображаясь в дивные существа, и лица их светятся в сумерках волшебно и матово.
Трудно, но празднично шло первое рабочее лето мальчика. Серёнька чередовал шитье с хлопотами на огороде. Посеять и взрастить раннюю рассаду помидор и огурцов, высеять редис, репу и редьку, тыкву и подсолнухи, а также кукурузу; и не забыть из подпола вовремя вынуть картофель, прогреть в избе и прорастить, – множество привычных забот окружало мальчика, а еще он должен был кормить поросенка и кур. Серёнька все знал и умел делать с давешних лет, но теперь он выступал не на побегушках, а в качестве хозяина, и мальчику иногда не хватало времени выполнить все намеченное на день. Опомнившись, он как-то хватился – не заготовил впрок коровьи лепехи, которые в прошлые лета собирал за стадом, чтобы завести компост в железной бочке и подкармливать органикой слабую рассаду, иначе помидоры и капуста не уродят. Добрый Титаник привез из воинской части нитраты в гранулах и предложил Серёньке, но Серёнька, зная наказ мамы, наотрез отказался подкармливать огород наркотиками.
Если издалека, из нынешней поры, посмотреть на то лето – окажется и то лето было дивным в полном смысле этого слова. Впервые мама, пусть вынужденно, доверила сыну обильные хлопоты по усадьбе и дому; круговерть, в которой пыталась участвовать и мать, помогала им коротать время. Но, странное дело, Серёнька ловил себя на мысли, что он продолжает ждать чего-то необыкновенного, и, что было еще страннее, ждала необыкновенного и мать. Возможно, то особенность России – в России с семнадцатого года все ждали и ждут чего-то из ряда вон, не замечая, что оно, это из ряда вон, неоднократно и жутко сбылось. Но нам все время хочется верить, что мы достойны лучшей участи, и мы ждем ее и призываем.
Мальчик, подверженный общенациональным страстям и суевериям, не умел высвободиться из плена томительного ожидания чуда. Но одно чудо Серёнька, не осознавая того, свершил сам: он улучшал жизнь в окаянной стране, взвалив на хрупкие плечи тяготы, под которыми другие начинают крениться и стонать, ныть и приходить в отчаяние. Когда усталость одолевала мальчика, он прятался в свинарнике, сидел там, на чурбачке, почесывая бока Борьке, и, снова перехватив лямку, нес свою ношу в ту даль, с изрытых холмов которой я вижу сейчас согбенные фигурки слепой женщины и ее маленького доброго покровителя.
Более всего, однако, и ближе всего было ожидание беды. С уходом знатной заказчицы мать и сын не могли больше рассчитывать на покровительство, враги не преминут воспользоваться их незащищенностью. Какие враги? Да прежде всего те, что не позволяли им шить на дому.
Ни в одной стране на планете никто не мог запретить одинокой женщине работать надомницей. Даже в фашистской Германии и даже отпетые гестаповцы понимали – не надо трогать семейный уклад, пусть хотя бы в семье царит относительное спокойствие, тогда в нужный момент можно надеяться, что в семье вырастет не только послушный, но и храбрый солдат, или верная подруга и невеста солдата. Здесь же, в милой моей России, под мягким сапогом самозванца из грузинского селения Гори, белошвея Васильевна и ее мальчик тревожно посматривали на дорогу – не идет ли милиционер или финансовый инспектор, опаснее был инспектор. Фининспектор мог не только обобрать бедняков жутким налогом, но конфисковать швейную машину «Зингер», а заодно отрезы, взятые у заказчиц. А взамен? – Взамен Васильевне предлагалось, и не раз, идти в государственную мастерскую на Сталинской. Золотая швея не могла пойти туда потому, что там гнали вал… Ах, дорогие ребята, вы не знаете, что такое – гнать вал. Это вполне безумное понятие означает шить по плану множество примитивных платьев или простых сарафанов, черных трусов или бордовых лифчиков, а когда план перевыполнен – тебе дадут сносную зарплату и крохотную премию в конце квартала, и ты должен быть доволен: до следующей получки потихоньку дотянешь, разумеется, если при этом есть огород и поросенок на зиму.
Васильевна никогда не соглашалась идти в государственную мастерскую – с девических лет она была приучена думать о сотворении прекрасного, и творила прекрасное, но не раз вместе с мальчиком она была на краю пропасти – ей угрожали большими штрафами, и только заступничество важных заказчиц спасало от разора дом на Шатковской.
Итак, высокое солнце катило серебряный обруч над городом, подступал к порогу мохнатый август, в охвостьях спелой кукурузы и укропа. Урожай обещал быть обильным, мальчик чувствовал себя богачом, не стесняясь чуждого для советского мальчика чувства.
Конечно, богач – громковато сказано. Нынешний урийский подросток с улицы Маркса/(не было ранее такой улицы в Урийске) все движимое (поросенок и куры) и недвижимое имущество Маленького портного той, 1950 года, поры свободно мог скупить или обменять на японскую видеосистему. Но Серёнька чувствовал себя человеком состоятельным. По признакам осень сулила десять кулей картошки, на усол подходили помидоры, крепкие и бурые, вилки капусты твердели на глазах. Тыквы, огромные, как луны, упавшие в ботву, светятся по ночам с гряды. А еще будет свекла и морковь, их придется присыпать песком в подвале; связки перца, лука и чеснока разбегутся по стенам кухни.
Было от чего радоваться, и мальчик радовался. Он и маму выводил на огород, призывая вдохнуть спелые запахи подступающей осени.
Но в канун первого сентября мальчик с ознобом думал о том, что будет с ним и с мамой, если он не пойдет в школу. Как посмотрят на это учителя? Главное, как посмотрит директриса, самодержица и владычица детских душ? Позволит ли директриса оставить школу?
Мама тоже понимала, что надвигается серьезное испытание. Она страстно хотела, чтобы ее мальчик учился дальше и закончил бы школу, – мечты, мечты, – но обстоятельства сложились неблагоприятным образом и ежечасно напоминали заколдованный круг: она слепа и никогда не прозреет, пенсии у нее нет. И нет кормильца – отца.
В отчаянии по ночам мать думала, не попроситься ли на Инвалидку. Инвалидкой назывался дом на окраине города для обездоленных стариков и старух. Ну, ладно, я на Инвалидку, думала мать, а Серёнька? Куда Серёньку спрятать? Уж не в приют ли на Шатковской, где томятся Гавроши без всякой надежды на милосердие и ласку.
Нет! С помощью чудесной Полячки она вызволила сына из недугов не для того, чтобы в тринадцать лет запереть мальчика в отстойник, где процветают и кипят злые пороки.
А мальчик втихомолку тосковал от предощущаемого расставания со школой, особенно с Тиной, математичкой. Нечто ирреальное мерещилось ему в сочетании цифр и знаков, видимо, Серёнька был более склонен к метафизике, нежели к бытовому взгляду на окружающий мир, а вот Вячик, сын Титаника и приятель Серёньки, видел только то, что видел, и ленился думать глубже и дальше увиденного. Но, говоря по правде, Тинины уроки нравились мальчику еще – а может быть, прежде всего! – и потому, что сама Тина казалась воплощением женственности. Белоснежные кофточки Тины с черным бантом и гладко причесанные волосы с белым бантом на затылке, и чуть притухший печальный взгляд Тины, речь ее горловая, будто бы адресованная не тридцати сорванцам, а только себе, и улыбка, всегда стеснительная, намекали мальчику об особой избранности Тины, но, может быть, о трагичности ее судьбы. Серёнька и тут оказался провидцем: в двадцати верстах от Урийска, в крепостном каземате Юхты уже шестой год томился муж Тины. Раз в году в зимние каникулы Тина ездила на свидание, но всякий раз свидание не давали под каким-нибудь диким предлогом; оттого, вернувшись, Тина приходила на уроки и, присутствуя, как бы отсутствовала в классе, не теряя ни с кем из ребят родства, особо же с Серенькой (а Серёнька не ведал, что Тина знает об его исчезнувшем отце больше, чем он сам, Серёнька, знал)…
Господи, как хочется благословенной тишины на Тининых уроках, когда ангел пролетает бесшумно по классной комнате и присаживается на плечо к Пушкину.
Мальчику хотелось и бузотерства в спортивном зале, на гимнастических матах, – Серёнька оставался нормальным мальчиком, живым и крепким шалуном.
Но от судьбы не уйдешь. И не надо уходить от судьбы. Осторожно передвигается по комнатам мать, вслепую чистит картошку, чай заваривает тоже вслепую, и Серёнька приказывает себе взрослеть быстрее, чтобы худенькая эта девочка – мать представилась ему однажды девочкой – почувствовала в нем сильную опору. Без него она погибнет.
Первого сентября мальчик не мог спать, ворочался с боку на бок, встал затемно, умылся прохладной дождевой водой из огородной бочки, отварил картошки, накрыл стол, пригласил маму. Они торжественно позавтракали.
Мальчик был уверен, что этот день – последний школьный день в его жизни, даже не день, а два или три часа, и старался настроиться строго, не распустить нервы.
Дорога до школы пролегала через Есаулов сад. Высокий забор ограждал сад, но мальчик знал лазейку и через лазейку проник в сад. Совсем другой мир царил здесь, и мальчик подумал, как мудр все-таки человек, создавая сады и парки и оберегая леса.
Минувшее лето отстояло обильным не только на огородах, но и по всей природе; Есаулов сад не был исключением. Подберезовики и опята так и лезли под ногу, мальчик почтительно переступал через грибные шляпки; но росный куст смородины приковал внимание Серёньки, и Серёнька не выдержал. Он пристроил к пеньку портфель и стал обирать губами ягоду. Едва прикасался, ягода опадала и таяла во рту. Подняв лицо, он чуть сдавливал ягоду, смородинный запах вбирая в себя, и видел при этом зеленый шатер сада с бронзовыми вкраплениями рано осенеющей осины.
Скоро Серёнька опомнился и побежал было, но поздняя россыпь фиалок остановила его, Серёнька, стыдясь, нарвал крохотный букетик. Чего он стыдился? Он стыдился цветов, вторжением своим он рушил и без того недолгий их век, и стыдился того, что букетик он захотел незаметно преподнести любимой Тине. Но искушение оказалось столь велико, что мальчик собрал в пучок десять коротких стебельков, осмотрелся, дав слово на обратном пути забраться в глухие заросли Есаулова сада и побыть здесь подольше.
Он успел вовремя к школе. Уже на дворе строились поклассно чистенькие, с иголочки, ребята и девочки; нарядные учителя быстро и молодо переходили через баскетбольную площадку, по сторонам которой кучились классы. Милая, увядающая Тина заметила издали Серёньку, поманила пальчиком. Он подошел и, зардевшись, отдал Тине фиалки. Тина взяла мальчика за плечо и чуть притиснула к животу, как мать. Горестное чувство охватило Серёньку, он оглядел сборище школьных товарищей, и хотя среди моря мальчишек были и недруги, сейчас все они показались приятелями и друзьями; а завтра мир этот канет в невозвратное прошлое; у Серёньки, как когда-то, в раннем детстве, защипало в носу, но он вспомнил, что отныне он Маленький портной, высвободился, словно телок, из Тининых рук и пошел к своим.
Серёнька заметил сразу, что девочки за минувшее лето стали долговязыми и переросли мальчиков, и было забавно видеть девчачий лес с мальчишеским подлеском. Неужто летние слепые дожди и ливни пали только на девчачье царство, подвигнув его к непомерному движению вверх и вширь?
Образовав стройное каре, школа дождалась трели звонка и наблюдала щемящую, трогательную картину – из парадных дверей вывели стайку теплогубых малышей, юная учительница сопровождала их, белый нагрудный бант оттенял смуглое урийское лицо. Лет десять назад, наверное, такой была Тина; и тут Серёнька представил на миг эту юную учительницу у себя дома: она принесла заказ, из ситчика, и он должен снять мерку. Мысль эта – невпопад – чуть насмешила мальчика, он хохотнул, чем обратил на себя улыбчивый взор Тины, и тут же сделался внимателен и молчалив.
Первачей подвели к выпускному классу, из его рядов выдвинулась дивчина. Серёнька признал в дивчине расцветшую Таю Фатееву, и свой фартук признал на Тае. Тая, стрельнув по всей школьной линейке карим оком и вроде бы испрашивая разрешения или согласия, чуть потерзала каждого из первачей за ушко. Смешной этот обряд посвящения в школьники всегда нравился всем удивительной простотой и многозначительностью, и вся линейка, или каре, глухо посмеялась, как бы сразу объединившись и обещая беречь малышей, не обижать их.
А над школьным хороводом царила Анастасия, седая и мудрая женщина со свирепым оскалом рта. Даже тени улыбки не прошло по ее лицу; все, кто знал ее, принимали как должное державный вид Анастасии.
Наконец, старшие и младшие классы чинно и неторопливо потянулись к школе, на этажи, и начались уроки. Серёнька услышал невнятную музыку – то ли хор, то ли оркестр поднимал к куполу мелодию, кто-то говорил речитативом, и вступали голоса, поминально сопровождая нечто уходящее, гаснущее, растворяющееся во времени. Если бы мальчик умел назвать эту музыку, он сказал бы – то Реквием по школе, по детству, промелькнувшему быстролетно.
Но Сергей вспомнил маму, стал думать о маме: как она там, в кухонной светелке, наедине со своими мыслями о прожитом?…
Да, надо уходить с уроков, пора. Мама ждет. Летящий профиль Пушкина на стене, прости, я должен уйти и забыть о тебе, и лица одноклассников погасить в памяти. Вячик, я надеюсь, ты будешь забредать ко мне чаще. Прощай, Тина…
Но и третий урок Серёнька досидел до конца, будто прикованный к парте. Когда очередной звонок позвал всех на перемену, Серёнька чуть помедлил, не дал воли сорваться, затем взял портфель и кивнул прощально Пушкину.
В суете перемены никто не заметил, что мальчик уходит с уроков, уходит навсегда, и только зоркая Тая Фатеева узрела что-то в скособоченной фигурке мальчика, быстро подошла и прошептала: «Ты к маме, Серёжа? Иди, иди. Я прибегу к вам… к тебе», – поправилась она, погладив его по руке. Серёнька, благодарно сглотнув слюну, чуть было не лизнул Тайну руку. Он был уже у парадной двери, празднично распахнутой, когда из библиотеки внезапно выдвинулась фигура Анастасии; одним взором Анастасия остановила беглеца, он оцепенело встал.
Анастасия возложила тяжкую длань на плечо мальчика. Подчиняясь тяжкой руке, он вновь поднялся на второй этаж, вошел в директорский кабинет. Там, перед ликом мудрейшего вождя всех времен и народов, мальчик замер, ожидая казни. Он считал себя достойным казни за самовольный уход с уроков, и в какой день – Первого сентября.
Анастасия села в монаршье свое кресло и низким голосом, почти басом, приказала:
– Садись.
Мальчик сел, примостившись на край стула, и смотрел в грозное лицо директрисы. Зазвонил телефон. Рука Анастасии подняла трубку.
– Ну! – сказала в трубку Анастасия, будто кто-то должен ей и докладывал о возвращении долга, слушала ответ, мрачно глядя на мальчика.
«Уж не обо мне ли речь?» – подумал Серёнька со страхом, хотя понимал, что никому он не нужен в этом мире, кроме мамы.
– Школа перегружена и работает в две смены, – сказала в трубку Анастасия, – дышать нечем. Вы хотите, чтобы дети сидели на уроках в противогазах? – и громыхнула трубкой о рычаг, молчала минуту, видимо, успокаивая сердце, если оно было у нее, сердце.
– Я знаю, Сергей, что Августа Васильевна ослепла. Что я могу?… Я могу договориться с классными руководителями, мы составим график. Все ребята по очереди будут дежурить около твоей мамы. Каждый в учебном году пропустит один день. Терпимо. Зато ты будешь учиться дальше.
– Нет, я не буду учиться дальше, – ответил мальчик.
– Тебе надоела школа? Я не поверю, что Сергею Белых надоела школа. Пусть другой это говорит, а ты, книгочей, любишь школу.
– Со школой покончено, мама. Мы будем жить отныне как королева и королевич, – мама не придала значения словам «со школой покончено» потому, что отнесла их к каникулам и завершению учебного года.
А небо голубело, ласточки простреливали воздух, зеленая трава радовала глаз; коза Нюра, служившая главной кормилицей Серёньки, разлеглась посреди двора, и даже Титаник, печальный после катастрофы, постигшей его, был добродушен и уютно рокотал басом.
Попутно скажу: с Титаником произошла привычная для Урийска метаморфоза, или попросту говоря, превращение – Титанику понравилось прозвище, которым столь метко наделили его урийцы; скоро оказалось, что нелепое имя подняло майора из пучины повседневности, и он вообразил себя в самом деле трансатлантическим лайнером. Вы скажете, невозможно, чтобы человек вообразил себя пароходом. Да, где-нибудь в России невозможно, а в Урийске не один майор жил в диковинном мире диковинных грез… Полубезумный Андрей Губский, доморощенный летописец, вообразил себя – ни много, ни мало – князем Андреем Курбским, подобрал на свалке старинную пишущую машинку «Ундервуд», отремонтировал и наводнил город посланиями Ивану Грозному. Весь Урийск догадывался, что под Иваном Грозным Андрей Губский имеет в виду Сталина, но доказать это было невозможно… А Кеха-американец?! Приняв грушевой настойки, Кеха создавал красочные легенды, в эти дни он рассказывал городу о том, как служил шерифом в городе Фултоне:
– Ну, ребята, в двух шагах, одышливое дыхание слышу – толстый Черчилль под руку с Гарри Трумэном. Я подошел, взял под козырек и на ты, у них принято на ты:
– Твоя речь, Уинстон, – сказал якобы Кеха, – породит холодную войну, даже в далеком Урийске начнут отлавливать ведьм. Ты, Уинстон, пойми меня правильно, я шериф, я готов ловить воров и черномазых насильников, но ведьмы не по моей части, – на что Уинстон Черчилль ответил Кехе:
– С коммунистами, дорогой шериф, нельзя чикаться и подставлять им палец, они оттяпают вместе с пальцем и руку…
А в позднейшие времена на урийском стадионе «Локомотив» объявился Васька-диссидент. Васька был вратарем футбольной команды «Выемка кирпичей», но, впрочем, о Ваське как-нибудь потом, а сейчас вернемся к мальчику Серёньке и его ослепшей маме.
Королева и королевич поели пшенной каши, попили чайку, забеленного козьим молоком, и Серёнька сказал чуть торжественно.
– Сегодня я сажусь к швейной машине, а ты, мама, будешь наставницей у меня: не противтесь и не перечьте, Ваше величество. Час пробил!
– А уроки? – спросила мама.
– Лето на дворе! – воскликнул мальчик. – Какие уроки! Экзамены? Экзамены мы сдадим, не волнуйтесь, сударыня.
Мальчик осмотрел машину заправским взглядом портного, подтянул ремень и ослабшие винты, прокапал из масленки ходовую часть, протер ветошью корпус.
Мать взволнованно следила за каждым его движением. Сейчас Серёнька, которого она мученически растила и поднимала к светлой жизни, сядет за швейную машину. Эту ли судьбу она готовила ему?
Мальчик посмотрел на маму и догадался о ее состоянии: она передавала ему не только пароль судьбы, но и ключ материального благополучия и уступала дорогу – смотри, сынок, нить под твоей рукой уходит в бесконечную даль. Попытайся на свой лад быть счастливым в стране, где все обязаны быть счастливыми совокупно.
Мальчик мысленно осенил себя крестным знамением, сел к машине. Детство, прощай! До свидания, свирепый футбол на задворках. Озеро Вербное и остров Дятлинка, я не забуду вас. Есаулов сад, иногда я пробегу по тенистым твоим аллеям, чтобы выпить стакан сидра и, глядя сквозь березовую дымку, вспомнить папу. Здесь, уходя на фронт, он прибил ладонью мой младенческий вихор.
Мальчик опробовал ножную педаль. Э, нога провисла. Старинная машина «Зингер» намекала Серёньке – рановато ты избрал тернистый путь. Но мальчик не думал сдаваться, он пошел в кладовую, отыскал давно приготовленную деревянную плошку, взял сверло, прокрутил по углам четыре отверстия, отмотал кус медной проволоки, вернулся и привязал к решетчатой педали деревянную плошку, вновь сел к машине, поставил ногу на педаль и рассмеялся.
– Влилось! – сказал он. – Поехали, мама.
– Поехали, сынок, – отвечала мать.
– Но сначала я устрою разминку, – сказал Серёнька. – Сошью из лоскутков пододеяльник, а?
Мать принесла из дальней комнаты целый мешок цветных обрезков. Здесь были и легкие ткани, и тяжелые, жалкие, конечно, воспоминания о тканях, но мальчик рассыпал лоскутья по полу и прикрыл глаза:
– Какое богатство, мама!
– Ну, мы же королева и королевич, – в тон отвечала слепая мать.
Шутки шутками, но обрезные лоскутья составляли немалую ценность для портнихи и ее сына. Из этих лоскутьев были пошиты их пестрые простыни, наволочки для подушек и пододеяльники, и даже подклад осенней курточки у Серёньки был многоцветным. А в прошлую зиму мать сшила для мальчика костюм арлекина, и он получил первый приз на новогодней елке. Голь на выдумки хитра, – говорила мать.
– А если, мама, подобрать обрезки по цвету и веером, клиньями или лучами пошить, все соседи позавидуют нашему копеечному ковру, – еще не став Маленьким портным, Серёнька начал фантазировать, и мать ответила:
– Ты и тут, а не только на огородных грядах, талантливый мальчик.
– Ах, госпожа, не хвалите меня раньше срока. Хвалите, когда все женщины Урийска будут у ног Маленького портного, – и следом мать услышала странный звук и не сразу поняла: сколько лет она шила, сидючи за машинкой, но не воспринимала стрекот родной машинки отстраненно.
Серёньку же вдруг прострелило – голубой цвет показался ему цветом родины, нет, не огромной России (Россию мальчик всегда видел зеленой и золотой), а родины малой, и все любимые друзья Серёньки, все девчонки и мальчишки, в синей, вдали густеющей, дымке привиделись ему. То был цвет возраста.
Позже к Маленькому портному придут другие цвета, подчас темные и мрачные, но сейчас, сидя за машинкой, он бежал по лугу, усыпанному голубыми васильками.
Слушание собственной швейной машинки заняло мать, а сам Серёнька тоже увлекся новым делом и голубыми лоскутками, – и оба они, мать и сын, не заметили, как кухонная дверь поползла, и в комнату вошла женщина с красивой девочкой об руку.
Это была та самая важная заказчица, жена главного урийского начальника, с дочкой. Гостьи кашлянули. Мальчик оглянулся и страшно смутился, он никак не ожидал столь быстро увидеть девочку Стеллу в нищенском их доме на Шатковской. Хотя сильное воображение успело начертать радужную картину: много позже, став знаменитым портным, он примет заказ у городской красавицы Стеллы – летний сарафан на тонких бретельках – пока Серёнькина фантазия не распространялась дальше светлого, однотонного сарафана, хотя уже и сейчас, в простой фантазии, наличествовал строгий вкус мальчика. Но знатная женщина и ее дочь явились так внезапно, так неожиданно…
Важная гостья была вежлива до приторности.
– Васильевна, у вас плохо со зрением? Ну, не переживайте, голубушка. А мальчик, какой славный мальчуган заменил вас у машинки. Как звать тебя, мальчик? Сергей? А отрез мой, подумаешь, пошел в брак, эка беда, для нас это не беда, – лепетала гостья. – Стеллочка, смотри, как ловко чувствует себя Сережа за швейной машиной.
– Я бы тоже училась шить, но ты считаешь это занятие плебейским, – проговорила Стелла, ее мать зарделась и тут же увела в сторону опасное признание девочки:
– Ты меня неправильно поняла. Я боялась, ты станешь сутулиться за машинкой. Но теперь, воодушевленная Сережей, разрешу тебе шить…
Под пустую бурутьбу важная гостья забрала покромсанный отрез, и они удалились. Из дверей Стелла, оглянувшись, улыбнулась Серёньке («я выполнила свое обещание», – сказала ее улыбка), и снова благословенная тишина вошла в дом Маленького портного.
Так Серёнька в двенадцать лет оказался приставленным к ремеслу, и дела шатковалко пошли. Почти все материнские заказчицы доверили мальчику пошив новых платьев, а кое-кто рискнул заказать Серёньке иные подробности туалета. Серёнька смущался поначалу, но скоро решил: «Там, где велит свое работа, надо подчиниться велению». Но волнение схватывало Маленького портного всякий раз, когда заказчицей выступало юное существо, здесь, видимо, причиной была ранняя чувственность мальчика, взращенная всегдашним женским окружением и женской опекой.
В летние дни, набухшие теплом и запахом молодой крапивы, – из ее лепестков получался вкусный зеленый борщ, – Серёнька в очередной раз растерялся, когда переступила порог Тая Фатеева, соседская девочка, и, переминаясь, ибо тоже была смущена, просила пошить всего лишь белый саржевый фартук для выпускного десятого класса, с гипюром, белым же, по груди и кокетливым вытачками. Они стояли друг против друга – Серёнька и Тая
– боясь прикосновения.
– Тая, – признался Серёнька, – я никогда не шил белоснежных фартуков.
– Не бери в голову – фартук. Потом я попрошу тебя сшить другое, – Тая улыбнулась Серёньке сестринской улыбкой.
Мальчик измерил ширину Тайного плеча, затем, с колотьбой в сердце, объем груди (из ханжества я чуть было не написал – объем бюста), прикинув сантиметры на вырост. Будучи наблюдательным, он знал, что к десятому классу девочки перестают тянуться, но природные силы в этом возрасте столь велики, что девочки, лучше сказать девушки, все еще поднимаются, словно на опаре, преображаясь в дивные существа, и лица их светятся в сумерках волшебно и матово.
Трудно, но празднично шло первое рабочее лето мальчика. Серёнька чередовал шитье с хлопотами на огороде. Посеять и взрастить раннюю рассаду помидор и огурцов, высеять редис, репу и редьку, тыкву и подсолнухи, а также кукурузу; и не забыть из подпола вовремя вынуть картофель, прогреть в избе и прорастить, – множество привычных забот окружало мальчика, а еще он должен был кормить поросенка и кур. Серёнька все знал и умел делать с давешних лет, но теперь он выступал не на побегушках, а в качестве хозяина, и мальчику иногда не хватало времени выполнить все намеченное на день. Опомнившись, он как-то хватился – не заготовил впрок коровьи лепехи, которые в прошлые лета собирал за стадом, чтобы завести компост в железной бочке и подкармливать органикой слабую рассаду, иначе помидоры и капуста не уродят. Добрый Титаник привез из воинской части нитраты в гранулах и предложил Серёньке, но Серёнька, зная наказ мамы, наотрез отказался подкармливать огород наркотиками.
Если издалека, из нынешней поры, посмотреть на то лето – окажется и то лето было дивным в полном смысле этого слова. Впервые мама, пусть вынужденно, доверила сыну обильные хлопоты по усадьбе и дому; круговерть, в которой пыталась участвовать и мать, помогала им коротать время. Но, странное дело, Серёнька ловил себя на мысли, что он продолжает ждать чего-то необыкновенного, и, что было еще страннее, ждала необыкновенного и мать. Возможно, то особенность России – в России с семнадцатого года все ждали и ждут чего-то из ряда вон, не замечая, что оно, это из ряда вон, неоднократно и жутко сбылось. Но нам все время хочется верить, что мы достойны лучшей участи, и мы ждем ее и призываем.
Мальчик, подверженный общенациональным страстям и суевериям, не умел высвободиться из плена томительного ожидания чуда. Но одно чудо Серёнька, не осознавая того, свершил сам: он улучшал жизнь в окаянной стране, взвалив на хрупкие плечи тяготы, под которыми другие начинают крениться и стонать, ныть и приходить в отчаяние. Когда усталость одолевала мальчика, он прятался в свинарнике, сидел там, на чурбачке, почесывая бока Борьке, и, снова перехватив лямку, нес свою ношу в ту даль, с изрытых холмов которой я вижу сейчас согбенные фигурки слепой женщины и ее маленького доброго покровителя.
Более всего, однако, и ближе всего было ожидание беды. С уходом знатной заказчицы мать и сын не могли больше рассчитывать на покровительство, враги не преминут воспользоваться их незащищенностью. Какие враги? Да прежде всего те, что не позволяли им шить на дому.
Ни в одной стране на планете никто не мог запретить одинокой женщине работать надомницей. Даже в фашистской Германии и даже отпетые гестаповцы понимали – не надо трогать семейный уклад, пусть хотя бы в семье царит относительное спокойствие, тогда в нужный момент можно надеяться, что в семье вырастет не только послушный, но и храбрый солдат, или верная подруга и невеста солдата. Здесь же, в милой моей России, под мягким сапогом самозванца из грузинского селения Гори, белошвея Васильевна и ее мальчик тревожно посматривали на дорогу – не идет ли милиционер или финансовый инспектор, опаснее был инспектор. Фининспектор мог не только обобрать бедняков жутким налогом, но конфисковать швейную машину «Зингер», а заодно отрезы, взятые у заказчиц. А взамен? – Взамен Васильевне предлагалось, и не раз, идти в государственную мастерскую на Сталинской. Золотая швея не могла пойти туда потому, что там гнали вал… Ах, дорогие ребята, вы не знаете, что такое – гнать вал. Это вполне безумное понятие означает шить по плану множество примитивных платьев или простых сарафанов, черных трусов или бордовых лифчиков, а когда план перевыполнен – тебе дадут сносную зарплату и крохотную премию в конце квартала, и ты должен быть доволен: до следующей получки потихоньку дотянешь, разумеется, если при этом есть огород и поросенок на зиму.
Васильевна никогда не соглашалась идти в государственную мастерскую – с девических лет она была приучена думать о сотворении прекрасного, и творила прекрасное, но не раз вместе с мальчиком она была на краю пропасти – ей угрожали большими штрафами, и только заступничество важных заказчиц спасало от разора дом на Шатковской.
Итак, высокое солнце катило серебряный обруч над городом, подступал к порогу мохнатый август, в охвостьях спелой кукурузы и укропа. Урожай обещал быть обильным, мальчик чувствовал себя богачом, не стесняясь чуждого для советского мальчика чувства.
Конечно, богач – громковато сказано. Нынешний урийский подросток с улицы Маркса/(не было ранее такой улицы в Урийске) все движимое (поросенок и куры) и недвижимое имущество Маленького портного той, 1950 года, поры свободно мог скупить или обменять на японскую видеосистему. Но Серёнька чувствовал себя человеком состоятельным. По признакам осень сулила десять кулей картошки, на усол подходили помидоры, крепкие и бурые, вилки капусты твердели на глазах. Тыквы, огромные, как луны, упавшие в ботву, светятся по ночам с гряды. А еще будет свекла и морковь, их придется присыпать песком в подвале; связки перца, лука и чеснока разбегутся по стенам кухни.
Было от чего радоваться, и мальчик радовался. Он и маму выводил на огород, призывая вдохнуть спелые запахи подступающей осени.
Но в канун первого сентября мальчик с ознобом думал о том, что будет с ним и с мамой, если он не пойдет в школу. Как посмотрят на это учителя? Главное, как посмотрит директриса, самодержица и владычица детских душ? Позволит ли директриса оставить школу?
Мама тоже понимала, что надвигается серьезное испытание. Она страстно хотела, чтобы ее мальчик учился дальше и закончил бы школу, – мечты, мечты, – но обстоятельства сложились неблагоприятным образом и ежечасно напоминали заколдованный круг: она слепа и никогда не прозреет, пенсии у нее нет. И нет кормильца – отца.
В отчаянии по ночам мать думала, не попроситься ли на Инвалидку. Инвалидкой назывался дом на окраине города для обездоленных стариков и старух. Ну, ладно, я на Инвалидку, думала мать, а Серёнька? Куда Серёньку спрятать? Уж не в приют ли на Шатковской, где томятся Гавроши без всякой надежды на милосердие и ласку.
Нет! С помощью чудесной Полячки она вызволила сына из недугов не для того, чтобы в тринадцать лет запереть мальчика в отстойник, где процветают и кипят злые пороки.
А мальчик втихомолку тосковал от предощущаемого расставания со школой, особенно с Тиной, математичкой. Нечто ирреальное мерещилось ему в сочетании цифр и знаков, видимо, Серёнька был более склонен к метафизике, нежели к бытовому взгляду на окружающий мир, а вот Вячик, сын Титаника и приятель Серёньки, видел только то, что видел, и ленился думать глубже и дальше увиденного. Но, говоря по правде, Тинины уроки нравились мальчику еще – а может быть, прежде всего! – и потому, что сама Тина казалась воплощением женственности. Белоснежные кофточки Тины с черным бантом и гладко причесанные волосы с белым бантом на затылке, и чуть притухший печальный взгляд Тины, речь ее горловая, будто бы адресованная не тридцати сорванцам, а только себе, и улыбка, всегда стеснительная, намекали мальчику об особой избранности Тины, но, может быть, о трагичности ее судьбы. Серёнька и тут оказался провидцем: в двадцати верстах от Урийска, в крепостном каземате Юхты уже шестой год томился муж Тины. Раз в году в зимние каникулы Тина ездила на свидание, но всякий раз свидание не давали под каким-нибудь диким предлогом; оттого, вернувшись, Тина приходила на уроки и, присутствуя, как бы отсутствовала в классе, не теряя ни с кем из ребят родства, особо же с Серенькой (а Серёнька не ведал, что Тина знает об его исчезнувшем отце больше, чем он сам, Серёнька, знал)…
Господи, как хочется благословенной тишины на Тининых уроках, когда ангел пролетает бесшумно по классной комнате и присаживается на плечо к Пушкину.
Мальчику хотелось и бузотерства в спортивном зале, на гимнастических матах, – Серёнька оставался нормальным мальчиком, живым и крепким шалуном.
Но от судьбы не уйдешь. И не надо уходить от судьбы. Осторожно передвигается по комнатам мать, вслепую чистит картошку, чай заваривает тоже вслепую, и Серёнька приказывает себе взрослеть быстрее, чтобы худенькая эта девочка – мать представилась ему однажды девочкой – почувствовала в нем сильную опору. Без него она погибнет.
Первого сентября мальчик не мог спать, ворочался с боку на бок, встал затемно, умылся прохладной дождевой водой из огородной бочки, отварил картошки, накрыл стол, пригласил маму. Они торжественно позавтракали.
Мальчик был уверен, что этот день – последний школьный день в его жизни, даже не день, а два или три часа, и старался настроиться строго, не распустить нервы.
Дорога до школы пролегала через Есаулов сад. Высокий забор ограждал сад, но мальчик знал лазейку и через лазейку проник в сад. Совсем другой мир царил здесь, и мальчик подумал, как мудр все-таки человек, создавая сады и парки и оберегая леса.
Минувшее лето отстояло обильным не только на огородах, но и по всей природе; Есаулов сад не был исключением. Подберезовики и опята так и лезли под ногу, мальчик почтительно переступал через грибные шляпки; но росный куст смородины приковал внимание Серёньки, и Серёнька не выдержал. Он пристроил к пеньку портфель и стал обирать губами ягоду. Едва прикасался, ягода опадала и таяла во рту. Подняв лицо, он чуть сдавливал ягоду, смородинный запах вбирая в себя, и видел при этом зеленый шатер сада с бронзовыми вкраплениями рано осенеющей осины.
Скоро Серёнька опомнился и побежал было, но поздняя россыпь фиалок остановила его, Серёнька, стыдясь, нарвал крохотный букетик. Чего он стыдился? Он стыдился цветов, вторжением своим он рушил и без того недолгий их век, и стыдился того, что букетик он захотел незаметно преподнести любимой Тине. Но искушение оказалось столь велико, что мальчик собрал в пучок десять коротких стебельков, осмотрелся, дав слово на обратном пути забраться в глухие заросли Есаулова сада и побыть здесь подольше.
Он успел вовремя к школе. Уже на дворе строились поклассно чистенькие, с иголочки, ребята и девочки; нарядные учителя быстро и молодо переходили через баскетбольную площадку, по сторонам которой кучились классы. Милая, увядающая Тина заметила издали Серёньку, поманила пальчиком. Он подошел и, зардевшись, отдал Тине фиалки. Тина взяла мальчика за плечо и чуть притиснула к животу, как мать. Горестное чувство охватило Серёньку, он оглядел сборище школьных товарищей, и хотя среди моря мальчишек были и недруги, сейчас все они показались приятелями и друзьями; а завтра мир этот канет в невозвратное прошлое; у Серёньки, как когда-то, в раннем детстве, защипало в носу, но он вспомнил, что отныне он Маленький портной, высвободился, словно телок, из Тининых рук и пошел к своим.
Серёнька заметил сразу, что девочки за минувшее лето стали долговязыми и переросли мальчиков, и было забавно видеть девчачий лес с мальчишеским подлеском. Неужто летние слепые дожди и ливни пали только на девчачье царство, подвигнув его к непомерному движению вверх и вширь?
Образовав стройное каре, школа дождалась трели звонка и наблюдала щемящую, трогательную картину – из парадных дверей вывели стайку теплогубых малышей, юная учительница сопровождала их, белый нагрудный бант оттенял смуглое урийское лицо. Лет десять назад, наверное, такой была Тина; и тут Серёнька представил на миг эту юную учительницу у себя дома: она принесла заказ, из ситчика, и он должен снять мерку. Мысль эта – невпопад – чуть насмешила мальчика, он хохотнул, чем обратил на себя улыбчивый взор Тины, и тут же сделался внимателен и молчалив.
Первачей подвели к выпускному классу, из его рядов выдвинулась дивчина. Серёнька признал в дивчине расцветшую Таю Фатееву, и свой фартук признал на Тае. Тая, стрельнув по всей школьной линейке карим оком и вроде бы испрашивая разрешения или согласия, чуть потерзала каждого из первачей за ушко. Смешной этот обряд посвящения в школьники всегда нравился всем удивительной простотой и многозначительностью, и вся линейка, или каре, глухо посмеялась, как бы сразу объединившись и обещая беречь малышей, не обижать их.
А над школьным хороводом царила Анастасия, седая и мудрая женщина со свирепым оскалом рта. Даже тени улыбки не прошло по ее лицу; все, кто знал ее, принимали как должное державный вид Анастасии.
Наконец, старшие и младшие классы чинно и неторопливо потянулись к школе, на этажи, и начались уроки. Серёнька услышал невнятную музыку – то ли хор, то ли оркестр поднимал к куполу мелодию, кто-то говорил речитативом, и вступали голоса, поминально сопровождая нечто уходящее, гаснущее, растворяющееся во времени. Если бы мальчик умел назвать эту музыку, он сказал бы – то Реквием по школе, по детству, промелькнувшему быстролетно.
Но Сергей вспомнил маму, стал думать о маме: как она там, в кухонной светелке, наедине со своими мыслями о прожитом?…
Да, надо уходить с уроков, пора. Мама ждет. Летящий профиль Пушкина на стене, прости, я должен уйти и забыть о тебе, и лица одноклассников погасить в памяти. Вячик, я надеюсь, ты будешь забредать ко мне чаще. Прощай, Тина…
Но и третий урок Серёнька досидел до конца, будто прикованный к парте. Когда очередной звонок позвал всех на перемену, Серёнька чуть помедлил, не дал воли сорваться, затем взял портфель и кивнул прощально Пушкину.
В суете перемены никто не заметил, что мальчик уходит с уроков, уходит навсегда, и только зоркая Тая Фатеева узрела что-то в скособоченной фигурке мальчика, быстро подошла и прошептала: «Ты к маме, Серёжа? Иди, иди. Я прибегу к вам… к тебе», – поправилась она, погладив его по руке. Серёнька, благодарно сглотнув слюну, чуть было не лизнул Тайну руку. Он был уже у парадной двери, празднично распахнутой, когда из библиотеки внезапно выдвинулась фигура Анастасии; одним взором Анастасия остановила беглеца, он оцепенело встал.
Анастасия возложила тяжкую длань на плечо мальчика. Подчиняясь тяжкой руке, он вновь поднялся на второй этаж, вошел в директорский кабинет. Там, перед ликом мудрейшего вождя всех времен и народов, мальчик замер, ожидая казни. Он считал себя достойным казни за самовольный уход с уроков, и в какой день – Первого сентября.
Анастасия села в монаршье свое кресло и низким голосом, почти басом, приказала:
– Садись.
Мальчик сел, примостившись на край стула, и смотрел в грозное лицо директрисы. Зазвонил телефон. Рука Анастасии подняла трубку.
– Ну! – сказала в трубку Анастасия, будто кто-то должен ей и докладывал о возвращении долга, слушала ответ, мрачно глядя на мальчика.
«Уж не обо мне ли речь?» – подумал Серёнька со страхом, хотя понимал, что никому он не нужен в этом мире, кроме мамы.
– Школа перегружена и работает в две смены, – сказала в трубку Анастасия, – дышать нечем. Вы хотите, чтобы дети сидели на уроках в противогазах? – и громыхнула трубкой о рычаг, молчала минуту, видимо, успокаивая сердце, если оно было у нее, сердце.
– Я знаю, Сергей, что Августа Васильевна ослепла. Что я могу?… Я могу договориться с классными руководителями, мы составим график. Все ребята по очереди будут дежурить около твоей мамы. Каждый в учебном году пропустит один день. Терпимо. Зато ты будешь учиться дальше.
– Нет, я не буду учиться дальше, – ответил мальчик.
– Тебе надоела школа? Я не поверю, что Сергею Белых надоела школа. Пусть другой это говорит, а ты, книгочей, любишь школу.