Состав простоял на станции до вечера: прокатилась через него воздушная тревога, прогремела зенитная стрельба, прогудели моторами невдалеке немецкие самолеты. Однако на этот раз станцию не бомбили. Как всегда при воздушном налете, в неуправляемой массе людей оказались и паникеры, которые, побежав, потянули за собой менее стойких. В вагонах народу поубавилось, дышать стало легче. Пассажиры начали устраиваться всерьез и надолго. Начало темнеть, и состав тронулся. Ехали коммуной, сухой паек, что взяли в части, имеющиеся деньги сложили в общий котел. Всем командовал Ведров. Он определял не только перевязки, но и наряд: кому дежурить, кто идет за кипятком, а кто – за покупками. Однако, как ни растягивали наличные запасы, в конце пути ехали голодные: ни сухарей, ни денег.
Наконец прибыли на новое место. Но их тут никто не ждал. Руководство запасного полка не знало, когда, кто, откуда, каким числом и транспортом прибудет к ним. Принимали по командировочным предписаниям и без оных, с документами и даже без таковых. Летчики и штурманы, инженеры и техники, политработники и всевозможные авиаспециалисты, каждый со своей ношей успехов и горя, радости и злости, с верой в будущее и с сомнениями, одиночки и целые группы – все с большими трудностями размещались в уже переполненных казармах и переделанных под жилье конюшнях. Устраивались, объединялись во временные подразделения и брались на скромный тыловой кошт.
Наконечный не пошел со своими подчиненными в общий городок. Он не захотел, чтобы люди, знающие друг друга, растворились в остатках других частей и потеряли свое лицо как организованная часть, имеющая свои традиции, свои боевые заслуги, свое обагренное кровью боевое знамя, свои могилы и свой счет с фашистской армией.
Руководство полка, командиры надеялись, что, сохранив свою автономию, они получат преимущество в будущем: в очередности формирования, получения самолетов и пополнения.
Полк разместился на отшибе, в давно заброшенной небольшой барской усадьбе.
Высокий холм, господствуя над всей местностью, верблюжьим горбом врезавшись в подковообразную долину, нес на себе у самого откоса небольшой двухэтажный каменно-деревянный белый дом, сзади которого уже ближе ко второму, заросшему лесом уго́рку, располагались помещения для прислуги, небольшая конюшня и флигель.
С севера от холодных ветров постройки были защищены лесистым косогором, а на юг и юго-запад открывался чудесный пейзаж: веером разбегались деревенские дома, смыкаясь в отдалении с постройками городского типа, еще дальше железнодорожная станция, а за нею степь до горизонта. По выпавшему свежему снегу далеко виднелись железная и шоссейные дороги и безлесые поля. От ближней околицы деревни серпантин проселка поднимался к гарнизону полка, связывая партер с балконом в одно целое.
Усадьба разрушалась временем, дождями, солнцем и ветрами уже многие годы, и людям полка пришлось много поработать, чтобы вдохнуть в умершие постройки новую жизнь. Свершилось чудо: не прошло и недели, а дома ожили. Удивительно, как без ничего неспециалисты вернули к жизни то, что уже считалось давно непригодным. Теперь в старом барском гнезде кипела жизнь. А полк имел все свое: штаб, общежития, казармы, кухню и столовую. В тесноте и холоде, на полуголодном пайке люди не испытывали чувства безнадежности, потому что всех живущих связывала фронтовая дружба, объединяли память о погибших и общая ненависть к врагу.
…У солдата, говорят, дом там, где он положил свой вещевой мешок.
Но в данном случае все себя чувствовали здесь временными жильцами, так как домом считался фронт.
Полк жил московским сражением, докладом Сталина о двадцать четвертой годовщине Октября, парадом на Красной площади, обороной Севастополя и учился.
Занятия по тактике, авиационной технике и другим воинским премудростям чередовались с работой по разгрузке железнодорожных эшелонов на станции.
Вновь судьба свела Осипова, Русанова, Пошиванова, Шубова в одно место, предоставила им возможность объединить свои силы в борьбе с врагом. Из оказавшихся в тылу боевых летчиков Наконечного только сам командир да Русанов прошли заканчивающийся год войны без госпиталей и ранений.
У Пошиванова на лице появилась синяя сыпь сгоревшего пороха и мелких осколков.
Шубов прихрамывал на одну ногу, но это его не смущало. На белобрысом лице с крупными чертами появился шрам, полученный при вынужденной посадке от удара о борт кабины. Видимо, шрам этот его еще беспокоил своей свежестью и стреляющей болью, потому он всегда утром его растирал, а рассматривая в зеркало при бритье, говорил одну и ту же фразу:
– Ничего, шрамы украшают мужчину, если они честно получены.
Само понятие «резервный полк» вызывало у летчиков чувство неудовлетворенности и злости. Хотелось все бросить и уйти рядовыми красноармейцами в действующую армию. Только разъяснительная работа и дисциплина держали людей в повиновении начальникам.
Каждый день в полку начинался и заканчивался сводкой Совинформбюро. Газеты приходили с опозданием на трое суток. Это обстоятельство никого не устраивало, а политинформации не удовлетворяли, потому что всем немедленно хотелось знать, что делается на фронте.
Трудно жилось днем, неспокойно было и ночью, когда сон не мог победить тревожные мысли.
Разве можно было спокойно жить, есть, пить и спать, когда враг двинул на Москву треть своих пехотных и две трети танковых и механизированных дивизий, бросил в бой сотни самолетов? На огромном пространстве, по многочисленным шоссе – Минскому, Волоколамскому, Рогачевскому, Ленинградскому – вражеские танки рвались в столицу, чтобы выполнить секретный приказ Гитлера: «…взять и разрушить Москву до основания, не выпустив из нее ни одного жителя – будь то солдат, женщина, старик или ребенок, – и затопить землю, на которой она стоит…»[4].
Чем труднее и напряженнее складывалась обстановка под Москвой, тем больше нервничали летчики и командиры, тем резче выражали свое недовольство по поводу своего длительного ожидания отправки на фронт. Ведь на полях Подмосковья развернулось главное сражение года, решалась судьба столицы, определялась суть итогов всех предшествующих битв от Баренцева моря до Черного.
Учащенно и напряженно бился пульс железной дороги, которая была видна из окон полковых казарм.
Даже по этой одной ниточке, находящейся в поле зрения полка, можно было судить о том, как идут дела на фронте и в тылу.
Напряженный ритм жизни фронта и тыла все больше проникал в быт полка, заставляя работать день и ночь. Стремление было одно – быстрее на фронт. И опять личное: неустроенность, неизвестность судьбы семей и родных, недолеченные раны, неполученные звания, должности, а может быть, и награды за бои – уходило на второй план.
Люди искали близких. С каждым днем увеличивалась почта полка. Приносила она и радости, и горести, и настороженное ожидание. Не было человека, который бы не писал писем и не ждал на них желанного ответа.
Война разметала по всей стране детей, матерей и отцов, братьев и сестер, жен и мужей, сдвинула со своих родных мест тысячи и миллионы людей, перемешала украинцев, белорусов и русских, эстонцев, латышей и литовцев с татарами, башкирами, казахами, киргизами и узбеками. Она разъединила родных и близких, товарищей и друзей, женихов и невест, учеников и учителей огненной линией фронта, лишив многие тысячи бойцов и командиров личного и духовного общения с привычным бытом и дорогими им людьми.
Удивительное явление представляет собой человеческая психология и ее изменчивость под влиянием обстоятельств.
Обыкновенное письмо. Оно всегда для человека было предметом надежд и тревог, радости и печали. Но в мирные дни письмо было привычным явлением и, кроме отправителя и получателя, пожалуй, никого не волновало и не беспокоило, не вызывало любопытства и разговоров.
Те письма жили замкнутой жизнью и редко имели третьего собеседника или еще более широкую аудиторию. Чаще мысли и чувства, перенесенные ими на расстоянии от одного человека к другому, были недоступны окружающим.
Только иногда, когда письмо было наполнено тяжелым грузом печали, а одному человеку вынести это было не под силу, содержание письма становилось достоянием близких, соседей, и они бросались на помощь, предлагали свое участие.
Теперь в полку отношение к письму было иным. Все письма стали общими. Радости и печали, как и письма, принадлежали коллективу.
Люди не закрывались, не стеснялись, не боялись пересудов и кривотолков. Письмо чаще всего читалось сразу всем, и аудитория принимала слова и мысли близко к сердцу, к своим раздумьям, как будто бы это было адресовано лично каждому и говорилось только для него.
Редко, очень редко хозяин письма делал остановки и пропуски в тексте. А если это случалось, то слушатели их тактично не замечали.
Письма волновали.
Может быть, странно, но чем короче было письмо, чем труднее в нем собирались буквы в слова и фразы, тем внимательнее и осторожнее к ним относились, стараясь понять даже то, что не было написано, но о чем думалось. Чаще всего это были письма родителей красноармейцев и командиров, реже – дедов, написанные корявым почерком, потому что натруженной руке было неловко, непривычно держать маленький и тонкий карандаш.
В письмах были любовь и горе, жизнь и смерть, были трудности, но не было тупика. Надежда на будущее, вера в обязательную победу, победу, пусть трудную, пусть кровавую и с большими жертвами, убежденность в будущем личном счастье объединяли письма полка.
Разгром немецких полчищ в зимнем контрнаступлении под Москвой, освобождение Ростова зажгли в глазах людей радостные искорки, распрямили плечи и укрепили веру в неизбежную победу.
Победы Красной Армии сделали Шубова, Пошиванова, Осипова и других летчиков еще более нетерпимыми к тыловому положению. Хотелось как можно быстрее самим вернуться на фронт.
Старания Наконечного не пропали даром. Ему первому пришло распоряжение формировать из имеющегося в резерве личного состава новый авиационный полк. Полк не только создавался заново, но менял свой номер и свое тактическое предназначение: из бомбардировочного становился штурмовым, что для всех категорий специалистов, от летчика до моториста, было неожиданным и не таким уж простым делом.
Всем нужно было переучиваться на новый самолет-штурмовик Ил-2. Хоть и с трудом, но все поняли, что бомбардировщиков пока нет. Авиационная промышленность, переместившись на восток страны, на Волгу, Урал, в Сибирь, в первую очередь начала выпускать самолеты-истребители и штурмовики. В этом, наверное, была своя закономерность и необходимость.
Главная трудность была у летчиков. Летчикам нужно было научиться не только летать на новой машине. Все они по опыту летной работы и боевых действий привыкли работать в воздухе в составе экипажа из нескольких человек, в котором штурман и стрелок-радист значительно облегчали труд летчика, управляющего самолетом и являющегося их командиром.
А на одноместном (тогда он был таким) штурмовике летчик должен быть и летчиком, и штурманом, и бомбардиром, и радистом, и пулеметчиком, и артиллеристом.
Основная сложность заключалась в переделке сформировавшихся определенных профессиональных навыков, в психологической перестройке человека. Летчик-бомбардировщик привык к коллективу, в бою был в самолете с товарищами. Теперь ему нужно было быть одному.
Быть одному с глазу на глаз с трудностями и смертью намного труднее.
Кандидатов в полк было много. Все хотели попасть на фронт в первую очередь, доказывая свои преимущества и права. Однако Наконечный взял за основу формирования старый полк, а из него летчиков, имевших уже боевой опыт. Изучались командирами также имевшие ранения люди, семьи и родственники которых находились на оккупированной фашистами территории.
Наконечный и Мельник вызвали к себе оставшихся в полку штурманов, чтобы определить их судьбу.
– Носов! Мы не раз вместе ходили в бой, смотрели смерти в глаза, совместно добивались победы. Нам не хочется расставаться с тобой. В полку есть должность начальника связи, но она не летная. Из уважения к тебе мы не можем, не хотим поступить формально. Как ты считаешь?
– Мне тяжело расставаться с полком, с вами, Русановым, Осиповым. Но я сам должен бросать бомбы на немцев. Другого я сейчас не хочу.
– Жаль. Но твоя правда. Не держу. Давай поцелуемся. Аттестуем тебя на штурмана полка…
Вошел Цибуля.
– Как твои раны, младший лейтенант?
– Раны на месте. Скоро затянутся.
– Ты хорошо воевал. Спасибо тебе. Что будем теперь делать? В зап или у нас останешься?
– В запасном полку можно и войну просидеть. Если можно, то в полк. Все в своем доме пригожусь. А если не будет настоящего дела, то после поправки отпустите в бомбардировочный полк?
– Пусть будет по-твоему… Давай следующего.
Вошел Гарифов.
– Вы сколько вылетов с Беновым рядовым сделали?
– Если после партсобрания, то восемнадцать.
– Так… Это я потому спросил, что нам расставаться придется. Штурманов передаем в зап. Что вы скажете?
– Нечего мне говорить. Не успел еще отмыться. Беспартийный, как отрезанный ломоть.
Мельник встал:
– Не прав ты, Гарифов. Исключили тебя из партии за серьезнейшую провинность. Но потом никто тебя ни одним словом не попрекнул, так как летал ты после того случая честно. И я с тобой специально на задания два раза летал, чтобы никаких разговоров не было. А что делать с партийностью, решай сам. Только я тебе так скажу, что воюют-то не одни большевики. Воюет весь народ, а коммунисты впереди идут. Может быть, в полку тебя оставить?
– Нет, направляйте в зап. Оттуда быстрее бомбардировщикам передадут. Воевать пойду. «Новую» фамилию зарабатывать. Прошу одно: если можно, то в характеристику тот случай не записывайте. А то все время будут смотреть на меня с опаской, а может быть, и презрением.
– А что, комиссар, удовлетворим его просьбу? Теперь он уже переломил себя.
– Не возражаю. Пусть начинает биографию с чистого листа.
– Мы тебе, Гарифов, желаем счастливых полетов. – Наконечный встал и протянул штурману руку: – Считай, что ты искупил свою вину перед полком и погибшими товарищами… А Бенова оставляем с нами и восстанавливаем в должности.
При последних словах командира на губах штурмана промелькнуло что-то наподобие улыбки, как будто лицо подсветилось солнечным зайчиком, а глаза наполнились слезой. Заметив это, Мельник понял, что видит отражение непроизвольного радостного движения души. Радости не столько за себя, сколько за своего летчика, товарища, которого он очень подвел. Комиссар тоже подал на прощание руку:
– Будь здоров, Гарифов!..
Мельник не торопясь закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, повернулся к Наконечному:
– Вот так, Гавриил Александрович. Поднялся человек на ноги, а оказался на пустом месте. Будто бы и не жил. Рад, что ему простили прошлое, а ведь начать биографию заново не так-то просто.
– Всякое в жизни бывает. Русанов вот третью войну воюет, два ордена имеет самых высоких, а заместителем мне определили Митрохина. С нашим мнением не посчитались, а в должностях утвердили. Попробуй, разберись…
Он загасил свою папиросу. Открыл дверь в коридор:
– Заходите!
– Лейтенант Ловкачев по вашему вызову явился!
– Хорошо, что прибыл! – Наконечный направился к рабочему столу. – Садись! Будем думать, что с тобой делать.
Такой прием, видимо, обескуражил лейтенанта. Лицо его стало пунцовым, отчего казалось, светлые волосы превратились в дым над костром. Взволнованность выдавали и руки, которые непрестанно двигались, но не находили нужного положения.
Мельник пришел ему на помощь:
– Ловкачев, командир не случайно сказал насчет подумать… Попробуйте представить себя на нашем месте и оценить человека, который, будучи летчиком, заявил с началом войны, что он не успел закончить программу переучивания и не готов к боевым полетам. А позже, находясь на фронте, не сделал не только ни одного вылета на боевое задание, но и учебного полета, чтобы подготовить себя к бою с врагом. Красивый, высокого роста мужчина, самый образованный и более зрелый по возрасту среди молодежи полка бегал по аэродромам с флажками, выпуская в бой младших лейтенантов и сержантов, у которых и жизненный, и летный опыт был еще меньше.
– Конечно, в этом есть и моя вина, и вина его командира эскадрильи, – вмешался Наконечный. – Мы не готовили лейтенанта, но пилот и не настаивал, как говорится, не рвался в бой. На твоих глазах, Ловкачев, погиб полк. Вспомни, сколько ты стоял над могилами. И ни разу не пришел после похорон с требованием, именно с требованием дать тебе тренировку… Если бы в случившемся я не обвинял себя и Митрохина, то у нас сегодня и разговора не было бы. Формально двадцать второго июня ты был прав. Но позже – извини!.. Меня и тебя надо судить вместе. Меня за то, что в полку стало возможным скрытое дезертирство, а тебя – за уклонение от ведения боевых действий.
Наконечный замолчал и стал закуривать. За ним достал папиросу и Мельник.
– Насчет суда, командир, наверное, многовато. Ну, а в том, как вел себя Ловкачев на фронте, можно обвинить многих. И меня, и партийное бюро полка в том числе. Тебя, Ловкачев, оправдать нельзя, но справедливость требует сказать, что мы, начальники, не проявили необходимой настойчивости. Подчинились обстоятельствам.
Ловкачев встал:
– Товарищ командир, разрешите мне сказать!
– Говори.
– Никакие слова не могут быть приняты в мое оправдание. Что тут говорить, виноват. – Голос его дрогнул. – Одно прошу, возьмите в полк… Если повторится что-нибудь подобное, тогда судите…
– Не хотели тебя брать. Но есть ходатаи у тебя. Есть и долг перед погибшими, перед Родиной и ее народом. – Наконечный встал. – Но запомни, сегодняшний разговор на всю жизнь. И не вздумай еще раз ловчить. Есть вопросы?.. Фрол Сергеевич, у тебя?..
– По-моему, все ясно. Все акценты расставлены правильно. Пусть идет к начальнику штаба и докладывает, что оставлен в полку.
Лейтенант вышел и тихонько, без стука, прикрыл дверь. Мельник, проводив взглядом летчика, повернулся к командиру с желанием выразить свое отношение к состоявшемуся разговору. Но вид Наконечного заставил его молчать. Гавриил Александрович, ссутулившись, внимательно разглядывал дымок от папиросы, которую держал в руке. Уловив в этой позе глубокую задумчивость, Фрол Сергеевич не решился нарушить командирское «уединение» мыслей, предполагая, что причина их в последнем разговоре. Незаметно для себя он тоже начал думать о Ловкачеве, вернее даже не о нем, а о том, что было связано с его именем.
– Комиссар, может быть, мы делаем ошибку с Ловкачевым? – Наконечный говорил медленно, с расстановкой, видимо, еще продолжая внутренний спор. – Трус он. Чует мое сердце: опять найдет какую-либо причину и воевать не будет.
– Мое мнение таково, командир: он в прошлом году, да и сейчас действует обдуманно, во имя достижения определенной цели. Мне думается, в первые дни у него не было скрытого умысла, а проявилась неуверенность в своих силах. Но потом, когда ему Митрохин и другие простили отказ, он решил выждать, присмотреться к войне и в этом проявил незаурядную волю, большую изобретательность и заставил себя пройти через насмешки и презрение бывших его товарищей. Был на глазах у начальства старательным и активным, мотался по госпиталям и вынужденным посадкам, занимался всем, кроме полетов. А теперь решил, что пора и ему воевать: фашистов погнали обратно. Извини, может, это будет и категорично, но для тебя скажу: умный и хитрый, себе на уме, в другой полк не хочет – думает о характеристике, вот и решил остаться.
– Пожалуй, ты прав, Сергеевич. Именно решил. Но без доверия тоже нельзя. Так что не будем себя казнить. Будем считать, что на данном этапе мы правильно поступили. А жизнь сама разберется.
Не прошло и недели, как формирование было закончено. Все «лишние» командиры и специалисты были отправлены в основной городок. В «Орлином гнезде», как прозвали свое жилье люди нового полка, остались только свои. Людей стало меньше, новеньких оказалось совсем мало, и только летчики, а полк получался едва ли больше трети того, что начинал войну.
Осипов и Пошиванов в боевом расчете полка стали командирами звеньев. Опять попали в одну эскадрилью, которую вновь принял Русанов.
Полк стоял на плацу… Зачитан приказ о формировании. Часть получила права гражданства.
Наконечный скомандовал:
– Полк под знамя, смирно!
Русанов не торопясь развернул полотнище, взял древко не по-военному в обе руки, поднял знамя перед собой и торжественно понес его от здания, где был штаб, к строю. Вышел на середину, остановился перед фронтом полка и теперь уже поставил его к правой ноге.
Говорил капитан Мельник:
– Товарищи! Полотнище этого знамени обагрено кровью людей полка, в нем вечная память о погибших, их доблесть и верность партии и народу. На знамени номер старого полка. И мы благодарим Советское правительство за то, что оно доверило нам наше старое боевое знамя. Вместе с ним мы принимаем боевые традиции прежнего полка: бесстрашие в бою, верность своему народу и ненависть к врагу. У этого знамени в почетном карауле будет вечно стоять память о тех, кого уже нет в живых. Оно поведет нас в новые бои, на подвиги и месть, на уничтожение врага, на борьбу за честь нашей Родины, за свободу советских народов. Под этим знаменем мы добудем победу.
Осипов, слушая комиссара, смотрел на знамя. Глаза жгла горячая слеза, а в горле стоял комок, который он пытался несколько раз судорожно проглотить, но нервный напряженный спазм не проходил. Он испытывал радость встречи, чувство долга, чувство благодарности за правильные и нужные слова, которые выражали его, Осипова, мысли. Знамя вызвало в нем к жизни новые силы, уверенность в себе, в своих товарищах, в будущем.
Зима выдалась ранняя, суровая и снежная.
С началом морозов пригнали на аэродром около двух десятков битых в боях и восстановленных в разных мастерских самолетов Су-2. Техника была в таком состоянии, что только беззаветная храбрость прилетевших пилотов довела их до аэродрома. Все на них было сделано на живую нитку.
Инженеры и техники, летчики и штурманы были рады и этим машинам. На ремонтников не обиделись, так как понимали их фронтовые трудности. Набросились на эти самолеты с жадностью стосковавшихся по настоящему делу людей.
Вскоре начались полеты на этих стареньких Су-2. Летчики Наконечного попали на полеты в первую очередь, и это было для полка большой радостью. Появилась уверенность. Нахождение в резерве заканчивалось.
Зима была в разгаре. Даже привычные к морозам сибиряки и уральцы крякали то ли от восхищения, то ли укоризненно, крутили головами…
Русанов на полетах каждый раз напоминал своим подчиненным:
– Вот что, товарищи! Морозы за сорок. Летать трудно, а еще тяжелее готовить самолеты к полетам и обслуживать их на старте. В самолете холодно – унты, комбинезон и перчатки не спасут, если ими пользоваться без головы. Но главная сложность с мотором. Вы многие не летали зимой, а тем более на моторе воздушного охлаждения. Они – создания капризные. Если переохладил – пеняй на себя. Враз обрежет, и дело кончится неизвестно чем. Великий Чкалов на самолете воздушного охлаждения в морозный день погиб. При заходе на посадку, видно, переохладил мотор, и он отказал. И у вас, техники, дела не простые. На этом морозе не только металл, но и дерево жечь будет. Я по финской помню ваш труд. В варежке, бывало, гайку, болт, шплинт не возьмешь, в перчатке или в куртке в нужное место не подлезешь, а то и ключик рукой не удержишь. И приходилось работать голой рукой и раздетому, это на таком-то морозе. Ведь ангаров и палаток не было. Вместо них ветерок и чистый воздух. Готовить самолет к полету сейчас – это подвиг. Работать будем сколько надо. И чтобы жалоб я не слышал. Летчики помогут. Однако инженеру и командирам звеньев людей беречь, чтобы обмороженных не было, за руками смотреть и гайки вместе с кожей не навинчивать. Инструмент обязательно греть. А как – думайте. Требование к нам всем одно: летчики и самолеты должны летать.
Как человек после болезни с длительным постельным режимом вновь учится ходить, так и летчик после большого перерыва в полетах иногда начинает летать почти заново. На перерывы обычно меньше реагируют опытные, долгое время летавшие пилоты. Но таких в полку были единицы.
Наконечный торопил с полетами и хотел, чтобы на бомбардировщиках было сделано максимум возможного по восстановлению летных навыков молодежи, потому что учебного штурмовика не было. На «иле» все, независимо от возраста, знания и должности, должны были превратиться в летчиков-испытателей. Учить самолет летать и учиться на нем летать по собственному разумению: прочитал книгу-инструкцию, а дальше уж действуй сам. Ни показать, как летать, ни рассказать в воздухе уже никто ничего пилоту не мог: он оставался один на один с собой, самолетом, небом и земным притяжением.
Сложное чувство владело Осиповым, когда он впервые после госпиталя подошел к бомбардировщику, чтобы самому подняться на нем в воздух.
Наконец прибыли на новое место. Но их тут никто не ждал. Руководство запасного полка не знало, когда, кто, откуда, каким числом и транспортом прибудет к ним. Принимали по командировочным предписаниям и без оных, с документами и даже без таковых. Летчики и штурманы, инженеры и техники, политработники и всевозможные авиаспециалисты, каждый со своей ношей успехов и горя, радости и злости, с верой в будущее и с сомнениями, одиночки и целые группы – все с большими трудностями размещались в уже переполненных казармах и переделанных под жилье конюшнях. Устраивались, объединялись во временные подразделения и брались на скромный тыловой кошт.
Наконечный не пошел со своими подчиненными в общий городок. Он не захотел, чтобы люди, знающие друг друга, растворились в остатках других частей и потеряли свое лицо как организованная часть, имеющая свои традиции, свои боевые заслуги, свое обагренное кровью боевое знамя, свои могилы и свой счет с фашистской армией.
Руководство полка, командиры надеялись, что, сохранив свою автономию, они получат преимущество в будущем: в очередности формирования, получения самолетов и пополнения.
Полк разместился на отшибе, в давно заброшенной небольшой барской усадьбе.
Высокий холм, господствуя над всей местностью, верблюжьим горбом врезавшись в подковообразную долину, нес на себе у самого откоса небольшой двухэтажный каменно-деревянный белый дом, сзади которого уже ближе ко второму, заросшему лесом уго́рку, располагались помещения для прислуги, небольшая конюшня и флигель.
С севера от холодных ветров постройки были защищены лесистым косогором, а на юг и юго-запад открывался чудесный пейзаж: веером разбегались деревенские дома, смыкаясь в отдалении с постройками городского типа, еще дальше железнодорожная станция, а за нею степь до горизонта. По выпавшему свежему снегу далеко виднелись железная и шоссейные дороги и безлесые поля. От ближней околицы деревни серпантин проселка поднимался к гарнизону полка, связывая партер с балконом в одно целое.
Усадьба разрушалась временем, дождями, солнцем и ветрами уже многие годы, и людям полка пришлось много поработать, чтобы вдохнуть в умершие постройки новую жизнь. Свершилось чудо: не прошло и недели, а дома ожили. Удивительно, как без ничего неспециалисты вернули к жизни то, что уже считалось давно непригодным. Теперь в старом барском гнезде кипела жизнь. А полк имел все свое: штаб, общежития, казармы, кухню и столовую. В тесноте и холоде, на полуголодном пайке люди не испытывали чувства безнадежности, потому что всех живущих связывала фронтовая дружба, объединяли память о погибших и общая ненависть к врагу.
…У солдата, говорят, дом там, где он положил свой вещевой мешок.
Но в данном случае все себя чувствовали здесь временными жильцами, так как домом считался фронт.
Полк жил московским сражением, докладом Сталина о двадцать четвертой годовщине Октября, парадом на Красной площади, обороной Севастополя и учился.
Занятия по тактике, авиационной технике и другим воинским премудростям чередовались с работой по разгрузке железнодорожных эшелонов на станции.
Вновь судьба свела Осипова, Русанова, Пошиванова, Шубова в одно место, предоставила им возможность объединить свои силы в борьбе с врагом. Из оказавшихся в тылу боевых летчиков Наконечного только сам командир да Русанов прошли заканчивающийся год войны без госпиталей и ранений.
У Пошиванова на лице появилась синяя сыпь сгоревшего пороха и мелких осколков.
Шубов прихрамывал на одну ногу, но это его не смущало. На белобрысом лице с крупными чертами появился шрам, полученный при вынужденной посадке от удара о борт кабины. Видимо, шрам этот его еще беспокоил своей свежестью и стреляющей болью, потому он всегда утром его растирал, а рассматривая в зеркало при бритье, говорил одну и ту же фразу:
– Ничего, шрамы украшают мужчину, если они честно получены.
Само понятие «резервный полк» вызывало у летчиков чувство неудовлетворенности и злости. Хотелось все бросить и уйти рядовыми красноармейцами в действующую армию. Только разъяснительная работа и дисциплина держали людей в повиновении начальникам.
Каждый день в полку начинался и заканчивался сводкой Совинформбюро. Газеты приходили с опозданием на трое суток. Это обстоятельство никого не устраивало, а политинформации не удовлетворяли, потому что всем немедленно хотелось знать, что делается на фронте.
Трудно жилось днем, неспокойно было и ночью, когда сон не мог победить тревожные мысли.
Разве можно было спокойно жить, есть, пить и спать, когда враг двинул на Москву треть своих пехотных и две трети танковых и механизированных дивизий, бросил в бой сотни самолетов? На огромном пространстве, по многочисленным шоссе – Минскому, Волоколамскому, Рогачевскому, Ленинградскому – вражеские танки рвались в столицу, чтобы выполнить секретный приказ Гитлера: «…взять и разрушить Москву до основания, не выпустив из нее ни одного жителя – будь то солдат, женщина, старик или ребенок, – и затопить землю, на которой она стоит…»[4].
Чем труднее и напряженнее складывалась обстановка под Москвой, тем больше нервничали летчики и командиры, тем резче выражали свое недовольство по поводу своего длительного ожидания отправки на фронт. Ведь на полях Подмосковья развернулось главное сражение года, решалась судьба столицы, определялась суть итогов всех предшествующих битв от Баренцева моря до Черного.
Учащенно и напряженно бился пульс железной дороги, которая была видна из окон полковых казарм.
Даже по этой одной ниточке, находящейся в поле зрения полка, можно было судить о том, как идут дела на фронте и в тылу.
Напряженный ритм жизни фронта и тыла все больше проникал в быт полка, заставляя работать день и ночь. Стремление было одно – быстрее на фронт. И опять личное: неустроенность, неизвестность судьбы семей и родных, недолеченные раны, неполученные звания, должности, а может быть, и награды за бои – уходило на второй план.
Люди искали близких. С каждым днем увеличивалась почта полка. Приносила она и радости, и горести, и настороженное ожидание. Не было человека, который бы не писал писем и не ждал на них желанного ответа.
Война разметала по всей стране детей, матерей и отцов, братьев и сестер, жен и мужей, сдвинула со своих родных мест тысячи и миллионы людей, перемешала украинцев, белорусов и русских, эстонцев, латышей и литовцев с татарами, башкирами, казахами, киргизами и узбеками. Она разъединила родных и близких, товарищей и друзей, женихов и невест, учеников и учителей огненной линией фронта, лишив многие тысячи бойцов и командиров личного и духовного общения с привычным бытом и дорогими им людьми.
Удивительное явление представляет собой человеческая психология и ее изменчивость под влиянием обстоятельств.
Обыкновенное письмо. Оно всегда для человека было предметом надежд и тревог, радости и печали. Но в мирные дни письмо было привычным явлением и, кроме отправителя и получателя, пожалуй, никого не волновало и не беспокоило, не вызывало любопытства и разговоров.
Те письма жили замкнутой жизнью и редко имели третьего собеседника или еще более широкую аудиторию. Чаще мысли и чувства, перенесенные ими на расстоянии от одного человека к другому, были недоступны окружающим.
Только иногда, когда письмо было наполнено тяжелым грузом печали, а одному человеку вынести это было не под силу, содержание письма становилось достоянием близких, соседей, и они бросались на помощь, предлагали свое участие.
Теперь в полку отношение к письму было иным. Все письма стали общими. Радости и печали, как и письма, принадлежали коллективу.
Люди не закрывались, не стеснялись, не боялись пересудов и кривотолков. Письмо чаще всего читалось сразу всем, и аудитория принимала слова и мысли близко к сердцу, к своим раздумьям, как будто бы это было адресовано лично каждому и говорилось только для него.
Редко, очень редко хозяин письма делал остановки и пропуски в тексте. А если это случалось, то слушатели их тактично не замечали.
Письма волновали.
Может быть, странно, но чем короче было письмо, чем труднее в нем собирались буквы в слова и фразы, тем внимательнее и осторожнее к ним относились, стараясь понять даже то, что не было написано, но о чем думалось. Чаще всего это были письма родителей красноармейцев и командиров, реже – дедов, написанные корявым почерком, потому что натруженной руке было неловко, непривычно держать маленький и тонкий карандаш.
В письмах были любовь и горе, жизнь и смерть, были трудности, но не было тупика. Надежда на будущее, вера в обязательную победу, победу, пусть трудную, пусть кровавую и с большими жертвами, убежденность в будущем личном счастье объединяли письма полка.
Разгром немецких полчищ в зимнем контрнаступлении под Москвой, освобождение Ростова зажгли в глазах людей радостные искорки, распрямили плечи и укрепили веру в неизбежную победу.
Победы Красной Армии сделали Шубова, Пошиванова, Осипова и других летчиков еще более нетерпимыми к тыловому положению. Хотелось как можно быстрее самим вернуться на фронт.
Старания Наконечного не пропали даром. Ему первому пришло распоряжение формировать из имеющегося в резерве личного состава новый авиационный полк. Полк не только создавался заново, но менял свой номер и свое тактическое предназначение: из бомбардировочного становился штурмовым, что для всех категорий специалистов, от летчика до моториста, было неожиданным и не таким уж простым делом.
Всем нужно было переучиваться на новый самолет-штурмовик Ил-2. Хоть и с трудом, но все поняли, что бомбардировщиков пока нет. Авиационная промышленность, переместившись на восток страны, на Волгу, Урал, в Сибирь, в первую очередь начала выпускать самолеты-истребители и штурмовики. В этом, наверное, была своя закономерность и необходимость.
Главная трудность была у летчиков. Летчикам нужно было научиться не только летать на новой машине. Все они по опыту летной работы и боевых действий привыкли работать в воздухе в составе экипажа из нескольких человек, в котором штурман и стрелок-радист значительно облегчали труд летчика, управляющего самолетом и являющегося их командиром.
А на одноместном (тогда он был таким) штурмовике летчик должен быть и летчиком, и штурманом, и бомбардиром, и радистом, и пулеметчиком, и артиллеристом.
Основная сложность заключалась в переделке сформировавшихся определенных профессиональных навыков, в психологической перестройке человека. Летчик-бомбардировщик привык к коллективу, в бою был в самолете с товарищами. Теперь ему нужно было быть одному.
Быть одному с глазу на глаз с трудностями и смертью намного труднее.
Кандидатов в полк было много. Все хотели попасть на фронт в первую очередь, доказывая свои преимущества и права. Однако Наконечный взял за основу формирования старый полк, а из него летчиков, имевших уже боевой опыт. Изучались командирами также имевшие ранения люди, семьи и родственники которых находились на оккупированной фашистами территории.
Наконечный и Мельник вызвали к себе оставшихся в полку штурманов, чтобы определить их судьбу.
– Носов! Мы не раз вместе ходили в бой, смотрели смерти в глаза, совместно добивались победы. Нам не хочется расставаться с тобой. В полку есть должность начальника связи, но она не летная. Из уважения к тебе мы не можем, не хотим поступить формально. Как ты считаешь?
– Мне тяжело расставаться с полком, с вами, Русановым, Осиповым. Но я сам должен бросать бомбы на немцев. Другого я сейчас не хочу.
– Жаль. Но твоя правда. Не держу. Давай поцелуемся. Аттестуем тебя на штурмана полка…
Вошел Цибуля.
– Как твои раны, младший лейтенант?
– Раны на месте. Скоро затянутся.
– Ты хорошо воевал. Спасибо тебе. Что будем теперь делать? В зап или у нас останешься?
– В запасном полку можно и войну просидеть. Если можно, то в полк. Все в своем доме пригожусь. А если не будет настоящего дела, то после поправки отпустите в бомбардировочный полк?
– Пусть будет по-твоему… Давай следующего.
Вошел Гарифов.
– Вы сколько вылетов с Беновым рядовым сделали?
– Если после партсобрания, то восемнадцать.
– Так… Это я потому спросил, что нам расставаться придется. Штурманов передаем в зап. Что вы скажете?
– Нечего мне говорить. Не успел еще отмыться. Беспартийный, как отрезанный ломоть.
Мельник встал:
– Не прав ты, Гарифов. Исключили тебя из партии за серьезнейшую провинность. Но потом никто тебя ни одним словом не попрекнул, так как летал ты после того случая честно. И я с тобой специально на задания два раза летал, чтобы никаких разговоров не было. А что делать с партийностью, решай сам. Только я тебе так скажу, что воюют-то не одни большевики. Воюет весь народ, а коммунисты впереди идут. Может быть, в полку тебя оставить?
– Нет, направляйте в зап. Оттуда быстрее бомбардировщикам передадут. Воевать пойду. «Новую» фамилию зарабатывать. Прошу одно: если можно, то в характеристику тот случай не записывайте. А то все время будут смотреть на меня с опаской, а может быть, и презрением.
– А что, комиссар, удовлетворим его просьбу? Теперь он уже переломил себя.
– Не возражаю. Пусть начинает биографию с чистого листа.
– Мы тебе, Гарифов, желаем счастливых полетов. – Наконечный встал и протянул штурману руку: – Считай, что ты искупил свою вину перед полком и погибшими товарищами… А Бенова оставляем с нами и восстанавливаем в должности.
При последних словах командира на губах штурмана промелькнуло что-то наподобие улыбки, как будто лицо подсветилось солнечным зайчиком, а глаза наполнились слезой. Заметив это, Мельник понял, что видит отражение непроизвольного радостного движения души. Радости не столько за себя, сколько за своего летчика, товарища, которого он очень подвел. Комиссар тоже подал на прощание руку:
– Будь здоров, Гарифов!..
Мельник не торопясь закурил. Сделав несколько глубоких затяжек, повернулся к Наконечному:
– Вот так, Гавриил Александрович. Поднялся человек на ноги, а оказался на пустом месте. Будто бы и не жил. Рад, что ему простили прошлое, а ведь начать биографию заново не так-то просто.
– Всякое в жизни бывает. Русанов вот третью войну воюет, два ордена имеет самых высоких, а заместителем мне определили Митрохина. С нашим мнением не посчитались, а в должностях утвердили. Попробуй, разберись…
Он загасил свою папиросу. Открыл дверь в коридор:
– Заходите!
– Лейтенант Ловкачев по вашему вызову явился!
– Хорошо, что прибыл! – Наконечный направился к рабочему столу. – Садись! Будем думать, что с тобой делать.
Такой прием, видимо, обескуражил лейтенанта. Лицо его стало пунцовым, отчего казалось, светлые волосы превратились в дым над костром. Взволнованность выдавали и руки, которые непрестанно двигались, но не находили нужного положения.
Мельник пришел ему на помощь:
– Ловкачев, командир не случайно сказал насчет подумать… Попробуйте представить себя на нашем месте и оценить человека, который, будучи летчиком, заявил с началом войны, что он не успел закончить программу переучивания и не готов к боевым полетам. А позже, находясь на фронте, не сделал не только ни одного вылета на боевое задание, но и учебного полета, чтобы подготовить себя к бою с врагом. Красивый, высокого роста мужчина, самый образованный и более зрелый по возрасту среди молодежи полка бегал по аэродромам с флажками, выпуская в бой младших лейтенантов и сержантов, у которых и жизненный, и летный опыт был еще меньше.
– Конечно, в этом есть и моя вина, и вина его командира эскадрильи, – вмешался Наконечный. – Мы не готовили лейтенанта, но пилот и не настаивал, как говорится, не рвался в бой. На твоих глазах, Ловкачев, погиб полк. Вспомни, сколько ты стоял над могилами. И ни разу не пришел после похорон с требованием, именно с требованием дать тебе тренировку… Если бы в случившемся я не обвинял себя и Митрохина, то у нас сегодня и разговора не было бы. Формально двадцать второго июня ты был прав. Но позже – извини!.. Меня и тебя надо судить вместе. Меня за то, что в полку стало возможным скрытое дезертирство, а тебя – за уклонение от ведения боевых действий.
Наконечный замолчал и стал закуривать. За ним достал папиросу и Мельник.
– Насчет суда, командир, наверное, многовато. Ну, а в том, как вел себя Ловкачев на фронте, можно обвинить многих. И меня, и партийное бюро полка в том числе. Тебя, Ловкачев, оправдать нельзя, но справедливость требует сказать, что мы, начальники, не проявили необходимой настойчивости. Подчинились обстоятельствам.
Ловкачев встал:
– Товарищ командир, разрешите мне сказать!
– Говори.
– Никакие слова не могут быть приняты в мое оправдание. Что тут говорить, виноват. – Голос его дрогнул. – Одно прошу, возьмите в полк… Если повторится что-нибудь подобное, тогда судите…
– Не хотели тебя брать. Но есть ходатаи у тебя. Есть и долг перед погибшими, перед Родиной и ее народом. – Наконечный встал. – Но запомни, сегодняшний разговор на всю жизнь. И не вздумай еще раз ловчить. Есть вопросы?.. Фрол Сергеевич, у тебя?..
– По-моему, все ясно. Все акценты расставлены правильно. Пусть идет к начальнику штаба и докладывает, что оставлен в полку.
Лейтенант вышел и тихонько, без стука, прикрыл дверь. Мельник, проводив взглядом летчика, повернулся к командиру с желанием выразить свое отношение к состоявшемуся разговору. Но вид Наконечного заставил его молчать. Гавриил Александрович, ссутулившись, внимательно разглядывал дымок от папиросы, которую держал в руке. Уловив в этой позе глубокую задумчивость, Фрол Сергеевич не решился нарушить командирское «уединение» мыслей, предполагая, что причина их в последнем разговоре. Незаметно для себя он тоже начал думать о Ловкачеве, вернее даже не о нем, а о том, что было связано с его именем.
– Комиссар, может быть, мы делаем ошибку с Ловкачевым? – Наконечный говорил медленно, с расстановкой, видимо, еще продолжая внутренний спор. – Трус он. Чует мое сердце: опять найдет какую-либо причину и воевать не будет.
– Мое мнение таково, командир: он в прошлом году, да и сейчас действует обдуманно, во имя достижения определенной цели. Мне думается, в первые дни у него не было скрытого умысла, а проявилась неуверенность в своих силах. Но потом, когда ему Митрохин и другие простили отказ, он решил выждать, присмотреться к войне и в этом проявил незаурядную волю, большую изобретательность и заставил себя пройти через насмешки и презрение бывших его товарищей. Был на глазах у начальства старательным и активным, мотался по госпиталям и вынужденным посадкам, занимался всем, кроме полетов. А теперь решил, что пора и ему воевать: фашистов погнали обратно. Извини, может, это будет и категорично, но для тебя скажу: умный и хитрый, себе на уме, в другой полк не хочет – думает о характеристике, вот и решил остаться.
– Пожалуй, ты прав, Сергеевич. Именно решил. Но без доверия тоже нельзя. Так что не будем себя казнить. Будем считать, что на данном этапе мы правильно поступили. А жизнь сама разберется.
Не прошло и недели, как формирование было закончено. Все «лишние» командиры и специалисты были отправлены в основной городок. В «Орлином гнезде», как прозвали свое жилье люди нового полка, остались только свои. Людей стало меньше, новеньких оказалось совсем мало, и только летчики, а полк получался едва ли больше трети того, что начинал войну.
Осипов и Пошиванов в боевом расчете полка стали командирами звеньев. Опять попали в одну эскадрилью, которую вновь принял Русанов.
Полк стоял на плацу… Зачитан приказ о формировании. Часть получила права гражданства.
Наконечный скомандовал:
– Полк под знамя, смирно!
Русанов не торопясь развернул полотнище, взял древко не по-военному в обе руки, поднял знамя перед собой и торжественно понес его от здания, где был штаб, к строю. Вышел на середину, остановился перед фронтом полка и теперь уже поставил его к правой ноге.
Говорил капитан Мельник:
– Товарищи! Полотнище этого знамени обагрено кровью людей полка, в нем вечная память о погибших, их доблесть и верность партии и народу. На знамени номер старого полка. И мы благодарим Советское правительство за то, что оно доверило нам наше старое боевое знамя. Вместе с ним мы принимаем боевые традиции прежнего полка: бесстрашие в бою, верность своему народу и ненависть к врагу. У этого знамени в почетном карауле будет вечно стоять память о тех, кого уже нет в живых. Оно поведет нас в новые бои, на подвиги и месть, на уничтожение врага, на борьбу за честь нашей Родины, за свободу советских народов. Под этим знаменем мы добудем победу.
Осипов, слушая комиссара, смотрел на знамя. Глаза жгла горячая слеза, а в горле стоял комок, который он пытался несколько раз судорожно проглотить, но нервный напряженный спазм не проходил. Он испытывал радость встречи, чувство долга, чувство благодарности за правильные и нужные слова, которые выражали его, Осипова, мысли. Знамя вызвало в нем к жизни новые силы, уверенность в себе, в своих товарищах, в будущем.
Зима выдалась ранняя, суровая и снежная.
С началом морозов пригнали на аэродром около двух десятков битых в боях и восстановленных в разных мастерских самолетов Су-2. Техника была в таком состоянии, что только беззаветная храбрость прилетевших пилотов довела их до аэродрома. Все на них было сделано на живую нитку.
Инженеры и техники, летчики и штурманы были рады и этим машинам. На ремонтников не обиделись, так как понимали их фронтовые трудности. Набросились на эти самолеты с жадностью стосковавшихся по настоящему делу людей.
Вскоре начались полеты на этих стареньких Су-2. Летчики Наконечного попали на полеты в первую очередь, и это было для полка большой радостью. Появилась уверенность. Нахождение в резерве заканчивалось.
Зима была в разгаре. Даже привычные к морозам сибиряки и уральцы крякали то ли от восхищения, то ли укоризненно, крутили головами…
Русанов на полетах каждый раз напоминал своим подчиненным:
– Вот что, товарищи! Морозы за сорок. Летать трудно, а еще тяжелее готовить самолеты к полетам и обслуживать их на старте. В самолете холодно – унты, комбинезон и перчатки не спасут, если ими пользоваться без головы. Но главная сложность с мотором. Вы многие не летали зимой, а тем более на моторе воздушного охлаждения. Они – создания капризные. Если переохладил – пеняй на себя. Враз обрежет, и дело кончится неизвестно чем. Великий Чкалов на самолете воздушного охлаждения в морозный день погиб. При заходе на посадку, видно, переохладил мотор, и он отказал. И у вас, техники, дела не простые. На этом морозе не только металл, но и дерево жечь будет. Я по финской помню ваш труд. В варежке, бывало, гайку, болт, шплинт не возьмешь, в перчатке или в куртке в нужное место не подлезешь, а то и ключик рукой не удержишь. И приходилось работать голой рукой и раздетому, это на таком-то морозе. Ведь ангаров и палаток не было. Вместо них ветерок и чистый воздух. Готовить самолет к полету сейчас – это подвиг. Работать будем сколько надо. И чтобы жалоб я не слышал. Летчики помогут. Однако инженеру и командирам звеньев людей беречь, чтобы обмороженных не было, за руками смотреть и гайки вместе с кожей не навинчивать. Инструмент обязательно греть. А как – думайте. Требование к нам всем одно: летчики и самолеты должны летать.
Как человек после болезни с длительным постельным режимом вновь учится ходить, так и летчик после большого перерыва в полетах иногда начинает летать почти заново. На перерывы обычно меньше реагируют опытные, долгое время летавшие пилоты. Но таких в полку были единицы.
Наконечный торопил с полетами и хотел, чтобы на бомбардировщиках было сделано максимум возможного по восстановлению летных навыков молодежи, потому что учебного штурмовика не было. На «иле» все, независимо от возраста, знания и должности, должны были превратиться в летчиков-испытателей. Учить самолет летать и учиться на нем летать по собственному разумению: прочитал книгу-инструкцию, а дальше уж действуй сам. Ни показать, как летать, ни рассказать в воздухе уже никто ничего пилоту не мог: он оставался один на один с собой, самолетом, небом и земным притяжением.
Сложное чувство владело Осиповым, когда он впервые после госпиталя подошел к бомбардировщику, чтобы самому подняться на нем в воздух.