Страница:
Если бы Мечнику когда-нибудь раньше предрекли, что ему придется увидеть струсившего, убегающего Белоконя, он, Мечник то есть, в глаза бы плюнул лживому прорицателю. А зря.
Потому что именно такого Белоконя ему и пришлось увидеть после шалой Векшиной выходки.
Вернее, не самого Белоконя, а быстро удаляющуюся Белоконеву спину.
— Что же ты так-то с ним? — неприязненно спросил Кудеслав, следя, как сутулая фигура волхва скрывается за углом сарая. — Нельзя, плохо…
Он обернулся к Векше и мгновенно подавился недоговоренным.
Потому что увидел, как смотрит на него эта ильменская чаровница.
Потому что снова увидел ее.
Короткие мальчишечьи вихры — смешные, рыжие-рыжие, носящие явные следы отчаянных недавних попыток хоть крохотную косичку собрать на затылке, хоть пучочек какой-нибудь. В хрупком бледном лице вроде бы нет ничего особенного, совсем ничего. Вздернутый нос, на котором уже начала обозначать себя густая россыпь веснушек; губы бледные, искусанные; брови вроде как густоваты для женского лица, а все равно их будто и нет: больно светлы… Ну, глаза — огромные, чистые, синие, словно теплое небо, — что ж, Мечнику и краше приходилось видать. Вот только никакие из виданных прежде не смотрели на него так. Никогда. Чьи бы они ни были, что бы ни получалось меж их обладательницами и Кудеславом. Прав, прав Белоконь: Мечнику досталось очень многое из того, чем славился его кудесник-отец. А иначе как бы Кудеслав сумел предугадать, что ни одна из тех, прежних, — хоть наикрасивейших, хоть даже готовых собственной волей под ноги ему стелиться (и такие бывали), — что ни одна не станет его судьбой?
Верно, где-то в подспудных глубинах полуведовской души Мечника давно уже вызрела уверенность, что когда-нибудь станет у него на пути эта вот рыжая взбалмошная ильменка. Встанет так, как сейчас, — будто окаменев, но и в окаменелости этой сохранив гибкую плавность дивного своего тела, умудряющегося сочетать расцветающую несказанную красоту с трогательной детской нескладностью, кажущуюся хрупкость — с ладной спокойной силой и боги лишь ведают с чем еще, чего не втиснуть ни в какие слова… «Вроде бы ничего особенного»? Вот именно — вроде бы.
Она и впрямь будто закаменела, на полушаге перехваченная взглядом онемевшего от восторга Кудеслава, — лишь легкий ветерок пошевеливал короткие волосы, да неровное порывистое дыхание вздымало упругие груди, увенчанные задиристо вздернутыми бугорками, похожими на тугие бутоны алого шиповника.
С огромным трудом Мечнику удалось возвратить самообладание (видеть-то он себя, конечно, не мог, но имел все основания полагать, что на его обращенном к Векше лице довольно долго успело продержаться выражение, приличествующее не могучему воину, а. одуревшему от восторга щенку).
Оказывается, восхищение требует немалых усилий. Кудеслав вдруг почувствовал, что земля вроде бы качнулась под ним, и торопливо откинулся назад, упершись локтями в медвежий мех. Горло распирал, затрудняя дыхание, ледяной вязкий комок; взмокла спина; и без того замутненный облачной мглою свет сделался совсем уже тусклым… Не хватало именно теперь вновь обеспамятовать!
Векша, изменившись в лице, метнулась было к стремительно бледнеющему Мечнику, но вновь замерла, осаженная внезапной неприязненностью его голоса.
— Ты… — Кудеслав примолк, пытаясь сглотнуть наполнившую рот липкую горечь. — Ты почему Белоконя обидела?
— А чего он?! — Ильменка насупилась, отвернулась.
Чего он…
Мечник и сам не мог взять в толк, почему волхв дразнит Векшу. То квакает, то вдруг не к месту и напоказ принимается играть лягушачьей лапкой… От Велимира, воображающего, будто ильменские бабы в тине живут да тину жуют, еще и не такого можно было бы ждать, но чтобы Белоконь… Может, он так мстил своей купленнице за холодность? Тогда почему продолжает до сих пор — ведь уступил же ее… Нужно будет спросить волхва… нет, не спросить — попросить, чтобы впредь не делал такого… Уж больно она… больно… именно что больно ей от Белоконева кваканья, иначе не ярилась бы так..
Кудеславу вроде бы стало чуть лучше: слабость-то осталась, но угроза обморока, похоже, миновала.
Мечник даже вновь осмелился сесть, кутаясь в мех (только сейчас он обратил внимание, что чего-нибудь могущего сойти за одежду на нем нет ни клочка). И еще подумалось, что, хоть вокруг никого не видать да не слыхать, можно поклясться: происходящим между ним и Векшей любуются многие из тех Бело-коневых домочадцев, которые помоложе (а следовательно, поглупее). Эта догадка разозлила Кудеслава, и он сумел, твердо глядя на Векшу, сказать (причем именно тем сухим и властным голосом, каким необходимо говорить такие слова):
— Я Белоконя, почитай, отродясь знаю; ничего, кроме большого добра, он мне не сделал. И тебе он много доброго сделал — поразмысли спокойно, так и сама поймешь. И старше он тебя невесть во сколько раз. Нельзя его обижать. Любить да жаловать его не прошу, но обижать — запомни! — не дам.
Векша молчала. Она даже не покосилась на Мечника, только вдруг съежилась и обхватила руками плечи. Кудеслав с запоздалым раскаянием сообразил, что сам-то он укрыт теплом мехом, а даренная ему судьбой и Бе-локонем ильменка-наузница зябнет голая на холодном влажном ветру. Он хотел было сказать ей, чтоб или оделась, как следует по погоде, или уж лезла к нему под покрывало, но не успел: Векша внезапно заговорила.
— Отродясь, — сказала она с неприятной усмешкой, по-прежнему глядя в сторону. — Много доброго сделал… Знать бы тебе!..
Кудеслав скрипнул зубами:
— Я сказал: обижать не позволю!
— Его обидишь! — тем же тоном и с той же улыбкой процедила Векша.
— Он мой друг и был другом моему отцу! — Мечника начало трясти, но причиной тому были не хворь и не холод. — Его чтут в таких дальних краях, о которых ты даже ни разу не слыхала на своем куцем веку! Он настолько старше тебя, что и счесть невозможно! И ежели ты впредь хоть раз осмелишься…
Он поперхнулся и замолчал, растерянно глядя на Векшу. А та медленно обернула к нему лицо с округлившимися, неправдоподобно поогромневшими глазами и вдруг поклонилась — низко-низко, коснувшись земли кончиками пальцев.
— Не гневись, не огорчай себя по-пустому. — Она выпрямилась, глянула на Мечника пусто и холодно. — Ты велел, я услышала. Я ведь знаю уже, что он меня тебе подарил. А вот ты… Ты, видать, не знаешь, чем двуногая скотина лучше четвероногой. А тем она лучше, что умнее, и потому реже выходит из хозяйской воли.
Вот тут-то Кудеслав горько пожалел, что беспамятство, грозившее несколькими мгновениями раньше, пощадило его и не сбылось. С лицом-то он справился, а вот голос… Голос его подвел.
— Как ты… За что… — только это и удалось Мечнику столкнуть с задрожавших губ.
Векшины глаза мгновенно помокрели.
— Прости мне, — хрипло сказала она и вдруг закричала сердито — настолько сердито, что поверить в эту сердитость не было никакой возможности: — И подвинься, слышишь?! Я, может, тоже под мех хочу! Думаешь, по нынешней поре приятно босиком да безо всякой одежи?
Мечник торопливо подвинулся, и Векша юркнула под медвежью шкуру. Ее тело — упругое, верткое — оказалось неожиданно теплым, даже горячим, и Кудеслав мельком подумал, что как-то не очень она похожа на озябшую.
А Векша деловито умащивалась, вовсю работая локтями да коленями. И тараторила совершенно по-сорочьи:
— Только не надейся, ничего тебе нынче не обломится. Не стану я учинять развлечение для Белоконевых девок, которые за нами подглядывают из сараюшки сквозь во-он ту щель в стене… Сможешь до нее доплюнуть? Нет? Жаль, я тоже… И слаб ты, тебе пока мужские радости не на пользу. Я не для того… Твой друг-приятель говорит, будто тебе здоровей всего быть под открытым небом, только застудиться никак нельзя — помрешь. Вот я и буду тебя угревать. Не робей, вдвоем мы быстро хворь одолеем. Женское тепло — оно целебное, животворящее; и оберег я сплела от лихоманки да поморозниц; и косу свою, которую Белоконь обкорнал, Макоши пожертвовала… Только Яромир-старейшина вовсе напрасно улещает себя надеждой: не видать тебе Торжища об этой весне. Ежели бы я хоть на краткий миг уверовалась, будто мы сможем совладать с твоей хворостью за два-три дня, так и мизинчиком бы в помощь Белоконю не шевельнула.
Кудеслав, приподнявшись на локте, изумленно уставился на нее:
— Почему?!
Векша искоса глянула ему в глаза и сразу же отвернулась.
— Это же долго очень, когда на торг, — медленно проговорила она. — А мне, оказывается, без тебя плохо. Я уже почти полтора десятка лет на свете живу, и почти все время бывало плохо. Раньше думала, будто мне просто суждено так, а теперь поняла: это потому, что без тебя…
Мечник снова прилег — у него закружилась голова.
И тут вдруг Векша сказала:
— Не хочу, чтобы ты плыл. Это плавание добром не окончится.
Она не ответила ни на один вопрос встревожившегося Кудеслава; она вообще больше ни слова не сказала — только все сильней прижималась к нему и крепко, до боли зажмуривалась, когда он пытался заглянуть ей в глаза.
Дочь изверга, Векша не могла как следует понимать, что такое община и что такое обязанность перед общиной. Слишком недолго зная Кудеслава, она не могла предугадать, что Мечник-Урман, обиженный на отторгающих его родовичей, способен мгновенно забыть обо всем (в том числе о себе и о ней) ради своих обязанностей перед общиной.
Она догадалась о своей ошибке всего лишь через миг после неосторожно сказанных слов — догадалась и пожалела, что миг назад не откусила себе язык. А теперь даже это не могло помочь. Оставалась последняя надежда: невозможность скорого избавления Кудеслава от выматывающей тело и душу хвори. Но… Но…
Бывает, что мужчины исхитряются на удивление споро побеждать собственные хворобы и прочие напасти — когда гораздо большие напасти грозят другим. Может быть, это какое-то ведовство, а может, и нет.
Если ведовство, то Кудеслав — сын своего отца и друг своего друга, — скорее всего, на него способен. А если не ведовство… Что ж, тогда еще хуже.
Тогда откуда же берется пар над речной водой, которая так холодна, что опущенная в нее рука уже через несколько мгновений заходится тупой знобкой ломотой?
Нос челна размеренными толчками врезался в мутную, почти черную поверхность реки. Она не была ровной, эта поверхность, ее морщинили мелкие частые волны, язвили и комкали скользящие по течению бесшумные водовороты… А еще от нее поднимался пар. Легкий, прозрачный, он завивался вокруг взмахивающих весел, плавно обтекал борта, впитывался в одежду горьким и чистым запахом водяной зелени — таким стойким, что даже острый дух щедро надегтяренного дерева был не в силах бороться с ним.
Пар. Холодный, сырой, но все-таки именно пар, а не туман. Как, почему? Может быть, дело в том, что вода неспокойна — конечно, не так, как бывает она неспокойна в бурлящем котле, и все же… Или тепло и холод чем-то похожи? Не зря ведь про сильный мороз говорят, что он обжигает… Можно выдумывать какие угодно хитромудрые объяснения, но удивительное все равно останется удивительным. Вздорные размышления. Пустые. Ненужные.
Именно такие, которые всегда рождает предчувствие близкой опасности. Лишнее подтверждение того, что опасность существует.
Именно лишнее — оснований для нехороших предчувствий и так предостаточно.
Взять хотя бы тот день, когда Мечник в тягостном сне вновь пережил нелепую гибель побратима, а потом, очнувшись, обнаружил себя на Белоконевом дворе.
Встревоженный сперва словами, а потом упорным молчанием Векши, Кудеслав попробовал расспросить волхва — сразу же, как только тот пришел сказать, что вымученному лихоманкой Мечнику пора в настоящее тепло.
Впрочем, нет, не сразу. Едва завидев приближенье хранильника, Мечник неловко ткнул локтем разомлевшую, обмякшую ильменку, сделал страшные глаза и мотнул бородкой, указывая на Белоконя.
Векша сперва заморгала недоуменно, но через миг хлопнула себя по лбу: поняла.
Да уж, поняла…
Изобразив на лице виноватость (причем до того самоуничижительную, что у Кудеслава заныло в груди от дрянного предчувствия), Векша торопливо выпуталась из-под медвежьей шкуры, в пояс поклонилась волхву и смиренно попросила у него прощения за то, что давеча дерзко разубралась, оскорбив взор почтенного человека. При этом ей и в голову не пришло подобрать да надеть валяющуюся под ногами рубаху; что там рубаха — даже руками прикрыться Векша не сочла нужным. Зато она сочла нужным разъяснить, что извиняется только ради спокойствия хворого Кудеслава. Ибо волхву нынешнее зрелище отнюдь не в новинку, и ежели при прежних подобных случаях кто-нибудь бывал вправе обидеться или оскорбиться, то уж никак не Белоконь.
Векша начала свои речи с видом кроткой покорности, однако мгновенно распалила себя до крика. Мечник пытался одернуть ее, но Белоконь с усталой улыбкой отмахнулся и от его защиты, и от Векшиной непочтительности. Пускай, мол, тешит свой вздорный норов. Тут уговоры бессильны — горбатого и дубина не выправит.
Пока накричавшаяся ильменка надевала рубаху (несколькими мгновениями раньше этого никак нельзя было сделать!), пока она вместе с волхвом помогала Кудеславу встать, обуться и укутаться в мех, Мечник дал себе слово при первой же возможности растолковать ей одну простейшую вещь. Белоконев-то младший сын перекупил Векшу не за свое, а за краденое отцово достояние; потому волхв и по справедливости, и по обычаю (что далеко не всегда одно и то же) был волен не только над ее телом — над самой жизнью купленницы. И не только был. Поскольку дарена она Кудеславу в жены, а не в невольницы, то до их свадьбы хранильник вполне бы мог… Одним словом, Векше бы впрямь Белоконю кланяться, да не в пояс — с земным целованием!
А потом Мечника осенило. Может быть, этому помогла внезапно навалившаяся на него жажда — в пересохшем рту ожило воспоминание о мерзостном вкусе волховского снадобья.
Векша и Белоконь вели Кудеслава к избе, поддерживая его под локти; временами он чувствовал, что почти повисает на их руках; перед глазами плыли сумрачные прозрачные тени; а в ушах стояло надоедливое гудение, и бились, ворочались увязнувшие в этом хворостьном гуде отголоски чужих отзвучавших слов.
«…Лихоманка… И где он только подцепил об этой поре…»
«…Отведай… вместо сна…»
«…Не хочу, чтобы ты плыл… Это плавание добром не окончится…»
Истовые в своей заботе поводыри проволокли Мечника чуть ли не десяток шагов, прежде чем заметили его отчаянные попытки остановиться.
— Ну, чего? — хмуро спросил Белоконь.
— Это я тебя должен так спрашивать, — прохрипел Кудеслав, заглядывая ему в глаза. — Чего… Чего ты мне подсунул отраву вместо бодрящего зелья, а? И чего ты так не хочешь пускать меня на торг? Ну, ты не мнись, ты ответь!
Белоконь несколько мгновений молчал, гневливо раздувая ноздри. Потом он осторожно выпустил Мечников локоть, шагнул чуть в сторону и с силой хлестнул раскрытой ладонью по Векшиному лицу.
Ильменка не успела разжать пальцы и, падая под яростным ударом волхва,, потащила за собой Кудеслава, так что упали они оба. Впрочем, Векша мгновенно вскочила, Мечник же так и остался лежать: он запутался в покрывале. Волхв дождался, пока ильменка поднимется на ноги, и медленно занес руку для нового удара.
— Ты проболталась, стервь?! — страшно прохрипел он.
— Считай, что я. — Векша облизнула разбитую губу, насупилась, но глаза от бешеного хранильникова взгляда не отвела. — Моя вина. Бей еще.
Белоконь вдруг обмяк.
— Кабы побоями можно было хоть что-нибудь изменить — уж не сомневайся, всю шкуру бы с тебя схлестал. Ну, чего стоишь, ровно дубовое идолище?! Помоги поднять!
Подняли. Опять повели — только не туда, куда прежде.
Силящийся осознать происходящее Мечник вдруг сообразил, что волхв тащит его в проход меж избой да конским сараем. Векша было уперлась, но хранильник зашипел на нее хуже, чем способно шипеть растревоженное гадючье кубло:
— Шагай, злыдня, не то до смерти пришибу!
Миг спустя, когда Векша перестала бороздить босыми пятками землю и вновь принялась помогать волхву, он добавил чуть спокойней — без злобы, но с мучительной горечью:
— Ты, гляжу я, никак не поймешь, сколько зла натворила. Этого вот, — кивок на Кудеслава, — теперь хоть ремнями вяжи — так он и покатом за челнами укатится. Придется и впрямь спешно гнать из него хворь, а разве ее толком выгонишь за один-то день?! И выходит, что я вместо пользы немалый вред ему учинил — без моей подмоги он бы хоть при полной силе отправился, а так… Эх, маху я дал — надо было тебе вместо косы язык оттяпать!
Они уложили Мечника в дальнем углу сарая на сене тем же образом, как давеча во дворе, — меж двумя медвежьими шкурами. Возясь с обустройством хворого, волхв бурчал, искоса позыркивая на Векшу:
— Уж коли взялась постигать ведовское потворное ремесло, должна бы знать: немощному самое место быть возле здоровой, крепкой скотины. В конях много земной силы, что берется ими из чистых целебных трав. А сила всегда норовит перелиться оттоль, где ее много, туда, где нехватка. Вот…
Он выпрямился, глянул Кудеславу в глаза:
— Лежи покуда, да не елози и помалкивай — то на твою же пользу. Эта вот дурища долгоязыкая с тобой посидит…
Волхв направился к выходу, и Мечник торопливо выкрикнул ему вслед:
— Погоди! Я же спрашивал, а ты не…
— Потом, — не оглядываясь, отмахнулся хранильник.
Когда он ушел, Векша забилась в самый угол и скукожилась там, обхватив руками колени. Понимая, что после всего случившегося из нее ни звука не вытянуть, Кудеслав тоже молчал. Только когда из Векшиного угла послышался громкий перестук зубов, Мечник спохватился и, свирепо прирявкнув на упрямицу, сумел-таки загнать ее под мех. Некоторое время Векша тряслась, тихонько подвывая от холода, потом наконец угрелась и крепко притиснулась погорячевшим телом к Кудеславу.
Шею Мечника щекотали нечастые выдохи, в бок размеренно и мягко вжимались упругие округлости, отделенные лишь сорочечным полотном, и разомлевший от уюта Кудеслав едва не уснул.
Однако в этот самый миг, когда его сомкнувшиеся веки отказались открыться вновь, Векша вдруг зашептала, дотягиваясь губами до самого уха Мечника, — словно бы опасалась, что ее станут подслушивать кони или домовой, который, как известно, на день перебирается из людского жилья в скотье.
— Не серчай, что я на Белоконя злюсь, — шептала она. — Ты не знаешь, просто не знаешь, какой он бывает страшный… В тот первый раз, когда я тебя видала, а ты меня нет, он сразу все заприметил. Ты уехал, а он и спрашивает: что, положила глаз на дружка моего Кудеслава? Я — молчок, а он: молчи не молчи, а все равно вижу, что положила. А потом… На следующий же день, к вечеру ближе, он всех из избы выгнал, лишь мне велел остаться. Накидал в очаг трав каких-то — от тех трав все горьким туманом заволокло; и каганцы стали светить, будто солнышки, только свет был плохой, мертвый. Гляжу, а у него в руках откуда ни возьмись векша-белка, живая, только квелая, будто бы сонная или ушибленная по голове… И он мне в глаза смотрит да шипит по-гадючьи: гляди, внимательно гляди на свою судьбу!.. Тут вроде как плеснуло чем-то на руки его, и белка та облезла, позеленела, съежилась… В единый миг — веришь ли?! — в единый миг прямо у меня на глазах квакухой мерзостной оборотил… И говорит: коли ты, Векша, другу моему Кудеславу не сможешь сделаться любой, с тобой то же будет, что сталось с твоей названой сестрицей… — Ильменка передернула плечами, будто снова озябла; плотней прижалась к Мечникову плечу. — Потом он вроде забыл про это. Хорошим сделался, слова добрые говорил, пестовал по-отцовски… А как ты на медведя приехал — вновь напомнил, да если бы только раз… Боюсь я его. Он тряпицу хранит, на которой моя кровь засохла; всю косу обрезанную Макоши жертвовать не позволил — прядку себе забрал; и след мой он однажды вынул, я сама видела… Он со мной в любой миг сотворит, что только пожелает: хоть порчу какую, хоть впрямь лягвой обернет. Страшный он, Белоконь твой, ничего на свете так не боюсь, как его…
Кудеслав не перебивал ее торопливый, захлебывающийся шепот; он лишь руку выпростал из-под меха и, как было недавно близ туши убитого людоеда, принялся неторопливо поглаживать пушистые рыжие волосы.
«Страшный…» «Ничего на свете так не боюсь…» Кто бы еще от этакого испуга едва ли не на глотку кидался пугателю? И кто, кроме Белоконя, заставил бы себя выговорить: «Коли не станешь любой другу моему…»? Волком воющая душа, поди, совсем иные слова подсказывала: «Коли меня не полюбишь…» А он ее, выходит, в кулак, душу-то…
— Ты только не думай, будто я лишь из-за этого с тобой… к тебе… — шептала Векша. — Я сперва ему назло решила, чтобы все поперек. По мне ведь что лягухой быть, что хозяйской скотиной — разница небольшая. Лягве даже лучше — она, поди, ничего не помнит. И ничьей руки над ней нет. Но ты… Ты… Если можно и с тобою быть, и в женском обличье остаться, то лягвой оборачиваться охота невелика…
Может, и кривила она душой, будто лягушачья кожа милей купленнической доли, — Мечник еще не забыл, как трясло ее от Белоконева кваканья; и волхв, поди, не только о друговом счастье радел, но и собственную пользу не забывал… Так что ж? Кудеславу лишь радоваться нужно, что и он сам не только берет, но и отдает взамен хоть малую малость. Векшу от страха избавил, Белоконю, может, подарит воспитанника, замену будущую…
Пофыркивали, топотали смущенные присутствием людей кони; сквозь щели покосившихся воротец сарая пробивался мутный серенький свет… Не понять было, день ли еще или уже вечереет; не понять было, сколько времени отняли у Векши и Кудеслава разговор да последовавшая за ним молчанка. Мечник не мог даже понять, дремлет он или нет.
Наверное, дрема (именно дрема, а не обморок вроде давешних) все же сморила его; иначе бы вряд ли Кудеслава заставил вздрогнуть такой пустяк, как натужный скрип раздвигаемых воротец.
Это был волхв. Проскользнув между встрепенувшимися лошадьми и мимоходом похлопав по шее обрадованно заржавшего Беляна, хранильник подошел и уселся рядом с Мечником. Векша поспешно выбарахталась из мехового ложа и уселась по другую сторону от Кудеслава, уставив хмурый взгляд в стену.
Хранильник усмехнулся, мотнул головой, шепнул что-то неслышное — наверняка про купленницу свою неудалую и наверняка мало лестное для нее… или для себя. Потом он протянул к Мечникову лицу раскрытую ладонь, на которой лежал крохотный берестяной туесок:
— Съешь вечером, когда смеркаться начнет. Водой запьешь, и спать… Наутро будешь здоровый. Не как до хворобы, конечно, но… — Он вновь усмехнулся. — Да не бойся, уж это точно безо всякого подвоха.
Беря туесок, Кудеслав приметил, что правое запястье волхва обернуто тряпицей, густо измаранной бурыми пятнами. Белоконь перехватил его взгляд и поспешно натянул рукав рубахи чуть ли ле до самых пальцев. Впрочем, даже не запоздай эта его предосторожность, проку от нее была бы малая чуть: холстину рукава тоже пятнало бурое.
— Что это? — спросил Мечник. Белоконь дернул щекой и отвернулся.
— Для нынешнего зелья понадобилась человечья кровь, — неохотно сказал он. — Не бери во внимание.
Кудеслав хотел было еще о чем-то спросить, но волхв не позволил:
— Тебе бы лучше помалкивать. Не бойся, давешний твой вопрос я не забыл, и раз обещал ответить — отвечу. Сразу скажу: доподлинно будущего я не знаю, оно мне не открывается. В общинной избе я ведь при тебе да еще при многих пробовал — все помнят, что из этого вышло. Родовой Очаг чуть не угас, вспомнить жутко… Да, грядущее мне закрыто. А только и я, и Яромир, и даже рыжая твоя зазноба понимаем, что добра нынешнее плаванье не сулит. Зазноба-то, кстати сказать, не так умна, как тебе мерещится, — просто-напросто она вчера подслушала мой спор с Яромиром…
— Как вчера? — Мечник в недоумении шибко поскреб бородку. — Разве ты ее брал?..
— Сказал, молчи! Слушать не выучился, а туда же, воином себя мнит! В град я ее с собою не брал, Векшу твою. И ты, мил друг, чем перебивать старика, лучше вот что в виду поимей: хворь, мною к тебе прилепленная, четвертый денек доживает (тебе-то эти дни из-за беспамятств небось одним показались). Запрошлым вечером я тебя сюда привез, а вчера самолично Яромир ко мне припожаловал. Поведал, когда собирается отправлять челны (ежели вести счет от нынешнего дня, то получается утро дня послезавтрашнего). Еще поведал, что очень опасается за общинный товар. Покумекали мы с ним и насчитали кучу народу, который бы шибко порадовался, судись вашим челнам по пути на торг сгинуть. Потому-то старейшина и просил едва ли не слезно, чтобы я наизнанку вывернулся, а тебя вернул общине здравым до отплытия челнов. Я же, старый дурень, и раньше полагал, и теперь полагаю: случись беда, ты в одиночку челны не оборонишь, только сам пропадешь. В одиночку, потому что от прочих тебе особой подмоги не выйдет. Вот и все. Теперь-то тебя, конечно же, не удержать. Ладно. Леший с тобой. Только прошу, слезно прошу: вернись. Ты сейчас для общины своей значишь не меньше, чем торговый товар. Что бы ни случилось — вернись. Хоть ради меня, старого дурня, или вот ради нее…
Потому что именно такого Белоконя ему и пришлось увидеть после шалой Векшиной выходки.
Вернее, не самого Белоконя, а быстро удаляющуюся Белоконеву спину.
— Что же ты так-то с ним? — неприязненно спросил Кудеслав, следя, как сутулая фигура волхва скрывается за углом сарая. — Нельзя, плохо…
Он обернулся к Векше и мгновенно подавился недоговоренным.
Потому что увидел, как смотрит на него эта ильменская чаровница.
Потому что снова увидел ее.
Короткие мальчишечьи вихры — смешные, рыжие-рыжие, носящие явные следы отчаянных недавних попыток хоть крохотную косичку собрать на затылке, хоть пучочек какой-нибудь. В хрупком бледном лице вроде бы нет ничего особенного, совсем ничего. Вздернутый нос, на котором уже начала обозначать себя густая россыпь веснушек; губы бледные, искусанные; брови вроде как густоваты для женского лица, а все равно их будто и нет: больно светлы… Ну, глаза — огромные, чистые, синие, словно теплое небо, — что ж, Мечнику и краше приходилось видать. Вот только никакие из виданных прежде не смотрели на него так. Никогда. Чьи бы они ни были, что бы ни получалось меж их обладательницами и Кудеславом. Прав, прав Белоконь: Мечнику досталось очень многое из того, чем славился его кудесник-отец. А иначе как бы Кудеслав сумел предугадать, что ни одна из тех, прежних, — хоть наикрасивейших, хоть даже готовых собственной волей под ноги ему стелиться (и такие бывали), — что ни одна не станет его судьбой?
Верно, где-то в подспудных глубинах полуведовской души Мечника давно уже вызрела уверенность, что когда-нибудь станет у него на пути эта вот рыжая взбалмошная ильменка. Встанет так, как сейчас, — будто окаменев, но и в окаменелости этой сохранив гибкую плавность дивного своего тела, умудряющегося сочетать расцветающую несказанную красоту с трогательной детской нескладностью, кажущуюся хрупкость — с ладной спокойной силой и боги лишь ведают с чем еще, чего не втиснуть ни в какие слова… «Вроде бы ничего особенного»? Вот именно — вроде бы.
Она и впрямь будто закаменела, на полушаге перехваченная взглядом онемевшего от восторга Кудеслава, — лишь легкий ветерок пошевеливал короткие волосы, да неровное порывистое дыхание вздымало упругие груди, увенчанные задиристо вздернутыми бугорками, похожими на тугие бутоны алого шиповника.
С огромным трудом Мечнику удалось возвратить самообладание (видеть-то он себя, конечно, не мог, но имел все основания полагать, что на его обращенном к Векше лице довольно долго успело продержаться выражение, приличествующее не могучему воину, а. одуревшему от восторга щенку).
Оказывается, восхищение требует немалых усилий. Кудеслав вдруг почувствовал, что земля вроде бы качнулась под ним, и торопливо откинулся назад, упершись локтями в медвежий мех. Горло распирал, затрудняя дыхание, ледяной вязкий комок; взмокла спина; и без того замутненный облачной мглою свет сделался совсем уже тусклым… Не хватало именно теперь вновь обеспамятовать!
Векша, изменившись в лице, метнулась было к стремительно бледнеющему Мечнику, но вновь замерла, осаженная внезапной неприязненностью его голоса.
— Ты… — Кудеслав примолк, пытаясь сглотнуть наполнившую рот липкую горечь. — Ты почему Белоконя обидела?
— А чего он?! — Ильменка насупилась, отвернулась.
Чего он…
Мечник и сам не мог взять в толк, почему волхв дразнит Векшу. То квакает, то вдруг не к месту и напоказ принимается играть лягушачьей лапкой… От Велимира, воображающего, будто ильменские бабы в тине живут да тину жуют, еще и не такого можно было бы ждать, но чтобы Белоконь… Может, он так мстил своей купленнице за холодность? Тогда почему продолжает до сих пор — ведь уступил же ее… Нужно будет спросить волхва… нет, не спросить — попросить, чтобы впредь не делал такого… Уж больно она… больно… именно что больно ей от Белоконева кваканья, иначе не ярилась бы так..
Кудеславу вроде бы стало чуть лучше: слабость-то осталась, но угроза обморока, похоже, миновала.
Мечник даже вновь осмелился сесть, кутаясь в мех (только сейчас он обратил внимание, что чего-нибудь могущего сойти за одежду на нем нет ни клочка). И еще подумалось, что, хоть вокруг никого не видать да не слыхать, можно поклясться: происходящим между ним и Векшей любуются многие из тех Бело-коневых домочадцев, которые помоложе (а следовательно, поглупее). Эта догадка разозлила Кудеслава, и он сумел, твердо глядя на Векшу, сказать (причем именно тем сухим и властным голосом, каким необходимо говорить такие слова):
— Я Белоконя, почитай, отродясь знаю; ничего, кроме большого добра, он мне не сделал. И тебе он много доброго сделал — поразмысли спокойно, так и сама поймешь. И старше он тебя невесть во сколько раз. Нельзя его обижать. Любить да жаловать его не прошу, но обижать — запомни! — не дам.
Векша молчала. Она даже не покосилась на Мечника, только вдруг съежилась и обхватила руками плечи. Кудеслав с запоздалым раскаянием сообразил, что сам-то он укрыт теплом мехом, а даренная ему судьбой и Бе-локонем ильменка-наузница зябнет голая на холодном влажном ветру. Он хотел было сказать ей, чтоб или оделась, как следует по погоде, или уж лезла к нему под покрывало, но не успел: Векша внезапно заговорила.
— Отродясь, — сказала она с неприятной усмешкой, по-прежнему глядя в сторону. — Много доброго сделал… Знать бы тебе!..
Кудеслав скрипнул зубами:
— Я сказал: обижать не позволю!
— Его обидишь! — тем же тоном и с той же улыбкой процедила Векша.
— Он мой друг и был другом моему отцу! — Мечника начало трясти, но причиной тому были не хворь и не холод. — Его чтут в таких дальних краях, о которых ты даже ни разу не слыхала на своем куцем веку! Он настолько старше тебя, что и счесть невозможно! И ежели ты впредь хоть раз осмелишься…
Он поперхнулся и замолчал, растерянно глядя на Векшу. А та медленно обернула к нему лицо с округлившимися, неправдоподобно поогромневшими глазами и вдруг поклонилась — низко-низко, коснувшись земли кончиками пальцев.
— Не гневись, не огорчай себя по-пустому. — Она выпрямилась, глянула на Мечника пусто и холодно. — Ты велел, я услышала. Я ведь знаю уже, что он меня тебе подарил. А вот ты… Ты, видать, не знаешь, чем двуногая скотина лучше четвероногой. А тем она лучше, что умнее, и потому реже выходит из хозяйской воли.
Вот тут-то Кудеслав горько пожалел, что беспамятство, грозившее несколькими мгновениями раньше, пощадило его и не сбылось. С лицом-то он справился, а вот голос… Голос его подвел.
— Как ты… За что… — только это и удалось Мечнику столкнуть с задрожавших губ.
Векшины глаза мгновенно помокрели.
— Прости мне, — хрипло сказала она и вдруг закричала сердито — настолько сердито, что поверить в эту сердитость не было никакой возможности: — И подвинься, слышишь?! Я, может, тоже под мех хочу! Думаешь, по нынешней поре приятно босиком да безо всякой одежи?
Мечник торопливо подвинулся, и Векша юркнула под медвежью шкуру. Ее тело — упругое, верткое — оказалось неожиданно теплым, даже горячим, и Кудеслав мельком подумал, что как-то не очень она похожа на озябшую.
А Векша деловито умащивалась, вовсю работая локтями да коленями. И тараторила совершенно по-сорочьи:
— Только не надейся, ничего тебе нынче не обломится. Не стану я учинять развлечение для Белоконевых девок, которые за нами подглядывают из сараюшки сквозь во-он ту щель в стене… Сможешь до нее доплюнуть? Нет? Жаль, я тоже… И слаб ты, тебе пока мужские радости не на пользу. Я не для того… Твой друг-приятель говорит, будто тебе здоровей всего быть под открытым небом, только застудиться никак нельзя — помрешь. Вот я и буду тебя угревать. Не робей, вдвоем мы быстро хворь одолеем. Женское тепло — оно целебное, животворящее; и оберег я сплела от лихоманки да поморозниц; и косу свою, которую Белоконь обкорнал, Макоши пожертвовала… Только Яромир-старейшина вовсе напрасно улещает себя надеждой: не видать тебе Торжища об этой весне. Ежели бы я хоть на краткий миг уверовалась, будто мы сможем совладать с твоей хворостью за два-три дня, так и мизинчиком бы в помощь Белоконю не шевельнула.
Кудеслав, приподнявшись на локте, изумленно уставился на нее:
— Почему?!
Векша искоса глянула ему в глаза и сразу же отвернулась.
— Это же долго очень, когда на торг, — медленно проговорила она. — А мне, оказывается, без тебя плохо. Я уже почти полтора десятка лет на свете живу, и почти все время бывало плохо. Раньше думала, будто мне просто суждено так, а теперь поняла: это потому, что без тебя…
Мечник снова прилег — у него закружилась голова.
И тут вдруг Векша сказала:
— Не хочу, чтобы ты плыл. Это плавание добром не окончится.
Она не ответила ни на один вопрос встревожившегося Кудеслава; она вообще больше ни слова не сказала — только все сильней прижималась к нему и крепко, до боли зажмуривалась, когда он пытался заглянуть ей в глаза.
Дочь изверга, Векша не могла как следует понимать, что такое община и что такое обязанность перед общиной. Слишком недолго зная Кудеслава, она не могла предугадать, что Мечник-Урман, обиженный на отторгающих его родовичей, способен мгновенно забыть обо всем (в том числе о себе и о ней) ради своих обязанностей перед общиной.
Она догадалась о своей ошибке всего лишь через миг после неосторожно сказанных слов — догадалась и пожалела, что миг назад не откусила себе язык. А теперь даже это не могло помочь. Оставалась последняя надежда: невозможность скорого избавления Кудеслава от выматывающей тело и душу хвори. Но… Но…
Бывает, что мужчины исхитряются на удивление споро побеждать собственные хворобы и прочие напасти — когда гораздо большие напасти грозят другим. Может быть, это какое-то ведовство, а может, и нет.
Если ведовство, то Кудеслав — сын своего отца и друг своего друга, — скорее всего, на него способен. А если не ведовство… Что ж, тогда еще хуже.
* * *
Когда набирают воду в горшок из обожженной глины, или в медный котел, или еще во что-нибудь этакое, а вокруг или снизу разводят хороший огонь, то вскоре вода начинает бурлить и от нее идет пар. Горячий пар, которым можно обжечься. Это известно каждому: горячая вода превращается в горячий пар. Если горшок держать на огне достаточно долго, в пар может превратиться хоть половина, хоть все содержимое без остатка.Тогда откуда же берется пар над речной водой, которая так холодна, что опущенная в нее рука уже через несколько мгновений заходится тупой знобкой ломотой?
Нос челна размеренными толчками врезался в мутную, почти черную поверхность реки. Она не была ровной, эта поверхность, ее морщинили мелкие частые волны, язвили и комкали скользящие по течению бесшумные водовороты… А еще от нее поднимался пар. Легкий, прозрачный, он завивался вокруг взмахивающих весел, плавно обтекал борта, впитывался в одежду горьким и чистым запахом водяной зелени — таким стойким, что даже острый дух щедро надегтяренного дерева был не в силах бороться с ним.
Пар. Холодный, сырой, но все-таки именно пар, а не туман. Как, почему? Может быть, дело в том, что вода неспокойна — конечно, не так, как бывает она неспокойна в бурлящем котле, и все же… Или тепло и холод чем-то похожи? Не зря ведь про сильный мороз говорят, что он обжигает… Можно выдумывать какие угодно хитромудрые объяснения, но удивительное все равно останется удивительным. Вздорные размышления. Пустые. Ненужные.
Именно такие, которые всегда рождает предчувствие близкой опасности. Лишнее подтверждение того, что опасность существует.
Именно лишнее — оснований для нехороших предчувствий и так предостаточно.
Взять хотя бы тот день, когда Мечник в тягостном сне вновь пережил нелепую гибель побратима, а потом, очнувшись, обнаружил себя на Белоконевом дворе.
Встревоженный сперва словами, а потом упорным молчанием Векши, Кудеслав попробовал расспросить волхва — сразу же, как только тот пришел сказать, что вымученному лихоманкой Мечнику пора в настоящее тепло.
Впрочем, нет, не сразу. Едва завидев приближенье хранильника, Мечник неловко ткнул локтем разомлевшую, обмякшую ильменку, сделал страшные глаза и мотнул бородкой, указывая на Белоконя.
Векша сперва заморгала недоуменно, но через миг хлопнула себя по лбу: поняла.
Да уж, поняла…
Изобразив на лице виноватость (причем до того самоуничижительную, что у Кудеслава заныло в груди от дрянного предчувствия), Векша торопливо выпуталась из-под медвежьей шкуры, в пояс поклонилась волхву и смиренно попросила у него прощения за то, что давеча дерзко разубралась, оскорбив взор почтенного человека. При этом ей и в голову не пришло подобрать да надеть валяющуюся под ногами рубаху; что там рубаха — даже руками прикрыться Векша не сочла нужным. Зато она сочла нужным разъяснить, что извиняется только ради спокойствия хворого Кудеслава. Ибо волхву нынешнее зрелище отнюдь не в новинку, и ежели при прежних подобных случаях кто-нибудь бывал вправе обидеться или оскорбиться, то уж никак не Белоконь.
Векша начала свои речи с видом кроткой покорности, однако мгновенно распалила себя до крика. Мечник пытался одернуть ее, но Белоконь с усталой улыбкой отмахнулся и от его защиты, и от Векшиной непочтительности. Пускай, мол, тешит свой вздорный норов. Тут уговоры бессильны — горбатого и дубина не выправит.
Пока накричавшаяся ильменка надевала рубаху (несколькими мгновениями раньше этого никак нельзя было сделать!), пока она вместе с волхвом помогала Кудеславу встать, обуться и укутаться в мех, Мечник дал себе слово при первой же возможности растолковать ей одну простейшую вещь. Белоконев-то младший сын перекупил Векшу не за свое, а за краденое отцово достояние; потому волхв и по справедливости, и по обычаю (что далеко не всегда одно и то же) был волен не только над ее телом — над самой жизнью купленницы. И не только был. Поскольку дарена она Кудеславу в жены, а не в невольницы, то до их свадьбы хранильник вполне бы мог… Одним словом, Векше бы впрямь Белоконю кланяться, да не в пояс — с земным целованием!
А потом Мечника осенило. Может быть, этому помогла внезапно навалившаяся на него жажда — в пересохшем рту ожило воспоминание о мерзостном вкусе волховского снадобья.
Векша и Белоконь вели Кудеслава к избе, поддерживая его под локти; временами он чувствовал, что почти повисает на их руках; перед глазами плыли сумрачные прозрачные тени; а в ушах стояло надоедливое гудение, и бились, ворочались увязнувшие в этом хворостьном гуде отголоски чужих отзвучавших слов.
«…Лихоманка… И где он только подцепил об этой поре…»
«…Отведай… вместо сна…»
«…Не хочу, чтобы ты плыл… Это плавание добром не окончится…»
Истовые в своей заботе поводыри проволокли Мечника чуть ли не десяток шагов, прежде чем заметили его отчаянные попытки остановиться.
— Ну, чего? — хмуро спросил Белоконь.
— Это я тебя должен так спрашивать, — прохрипел Кудеслав, заглядывая ему в глаза. — Чего… Чего ты мне подсунул отраву вместо бодрящего зелья, а? И чего ты так не хочешь пускать меня на торг? Ну, ты не мнись, ты ответь!
Белоконь несколько мгновений молчал, гневливо раздувая ноздри. Потом он осторожно выпустил Мечников локоть, шагнул чуть в сторону и с силой хлестнул раскрытой ладонью по Векшиному лицу.
Ильменка не успела разжать пальцы и, падая под яростным ударом волхва,, потащила за собой Кудеслава, так что упали они оба. Впрочем, Векша мгновенно вскочила, Мечник же так и остался лежать: он запутался в покрывале. Волхв дождался, пока ильменка поднимется на ноги, и медленно занес руку для нового удара.
— Ты проболталась, стервь?! — страшно прохрипел он.
— Считай, что я. — Векша облизнула разбитую губу, насупилась, но глаза от бешеного хранильникова взгляда не отвела. — Моя вина. Бей еще.
Белоконь вдруг обмяк.
— Кабы побоями можно было хоть что-нибудь изменить — уж не сомневайся, всю шкуру бы с тебя схлестал. Ну, чего стоишь, ровно дубовое идолище?! Помоги поднять!
Подняли. Опять повели — только не туда, куда прежде.
Силящийся осознать происходящее Мечник вдруг сообразил, что волхв тащит его в проход меж избой да конским сараем. Векша было уперлась, но хранильник зашипел на нее хуже, чем способно шипеть растревоженное гадючье кубло:
— Шагай, злыдня, не то до смерти пришибу!
Миг спустя, когда Векша перестала бороздить босыми пятками землю и вновь принялась помогать волхву, он добавил чуть спокойней — без злобы, но с мучительной горечью:
— Ты, гляжу я, никак не поймешь, сколько зла натворила. Этого вот, — кивок на Кудеслава, — теперь хоть ремнями вяжи — так он и покатом за челнами укатится. Придется и впрямь спешно гнать из него хворь, а разве ее толком выгонишь за один-то день?! И выходит, что я вместо пользы немалый вред ему учинил — без моей подмоги он бы хоть при полной силе отправился, а так… Эх, маху я дал — надо было тебе вместо косы язык оттяпать!
Они уложили Мечника в дальнем углу сарая на сене тем же образом, как давеча во дворе, — меж двумя медвежьими шкурами. Возясь с обустройством хворого, волхв бурчал, искоса позыркивая на Векшу:
— Уж коли взялась постигать ведовское потворное ремесло, должна бы знать: немощному самое место быть возле здоровой, крепкой скотины. В конях много земной силы, что берется ими из чистых целебных трав. А сила всегда норовит перелиться оттоль, где ее много, туда, где нехватка. Вот…
Он выпрямился, глянул Кудеславу в глаза:
— Лежи покуда, да не елози и помалкивай — то на твою же пользу. Эта вот дурища долгоязыкая с тобой посидит…
Волхв направился к выходу, и Мечник торопливо выкрикнул ему вслед:
— Погоди! Я же спрашивал, а ты не…
— Потом, — не оглядываясь, отмахнулся хранильник.
Когда он ушел, Векша забилась в самый угол и скукожилась там, обхватив руками колени. Понимая, что после всего случившегося из нее ни звука не вытянуть, Кудеслав тоже молчал. Только когда из Векшиного угла послышался громкий перестук зубов, Мечник спохватился и, свирепо прирявкнув на упрямицу, сумел-таки загнать ее под мех. Некоторое время Векша тряслась, тихонько подвывая от холода, потом наконец угрелась и крепко притиснулась погорячевшим телом к Кудеславу.
Шею Мечника щекотали нечастые выдохи, в бок размеренно и мягко вжимались упругие округлости, отделенные лишь сорочечным полотном, и разомлевший от уюта Кудеслав едва не уснул.
Однако в этот самый миг, когда его сомкнувшиеся веки отказались открыться вновь, Векша вдруг зашептала, дотягиваясь губами до самого уха Мечника, — словно бы опасалась, что ее станут подслушивать кони или домовой, который, как известно, на день перебирается из людского жилья в скотье.
— Не серчай, что я на Белоконя злюсь, — шептала она. — Ты не знаешь, просто не знаешь, какой он бывает страшный… В тот первый раз, когда я тебя видала, а ты меня нет, он сразу все заприметил. Ты уехал, а он и спрашивает: что, положила глаз на дружка моего Кудеслава? Я — молчок, а он: молчи не молчи, а все равно вижу, что положила. А потом… На следующий же день, к вечеру ближе, он всех из избы выгнал, лишь мне велел остаться. Накидал в очаг трав каких-то — от тех трав все горьким туманом заволокло; и каганцы стали светить, будто солнышки, только свет был плохой, мертвый. Гляжу, а у него в руках откуда ни возьмись векша-белка, живая, только квелая, будто бы сонная или ушибленная по голове… И он мне в глаза смотрит да шипит по-гадючьи: гляди, внимательно гляди на свою судьбу!.. Тут вроде как плеснуло чем-то на руки его, и белка та облезла, позеленела, съежилась… В единый миг — веришь ли?! — в единый миг прямо у меня на глазах квакухой мерзостной оборотил… И говорит: коли ты, Векша, другу моему Кудеславу не сможешь сделаться любой, с тобой то же будет, что сталось с твоей названой сестрицей… — Ильменка передернула плечами, будто снова озябла; плотней прижалась к Мечникову плечу. — Потом он вроде забыл про это. Хорошим сделался, слова добрые говорил, пестовал по-отцовски… А как ты на медведя приехал — вновь напомнил, да если бы только раз… Боюсь я его. Он тряпицу хранит, на которой моя кровь засохла; всю косу обрезанную Макоши жертвовать не позволил — прядку себе забрал; и след мой он однажды вынул, я сама видела… Он со мной в любой миг сотворит, что только пожелает: хоть порчу какую, хоть впрямь лягвой обернет. Страшный он, Белоконь твой, ничего на свете так не боюсь, как его…
Кудеслав не перебивал ее торопливый, захлебывающийся шепот; он лишь руку выпростал из-под меха и, как было недавно близ туши убитого людоеда, принялся неторопливо поглаживать пушистые рыжие волосы.
«Страшный…» «Ничего на свете так не боюсь…» Кто бы еще от этакого испуга едва ли не на глотку кидался пугателю? И кто, кроме Белоконя, заставил бы себя выговорить: «Коли не станешь любой другу моему…»? Волком воющая душа, поди, совсем иные слова подсказывала: «Коли меня не полюбишь…» А он ее, выходит, в кулак, душу-то…
— Ты только не думай, будто я лишь из-за этого с тобой… к тебе… — шептала Векша. — Я сперва ему назло решила, чтобы все поперек. По мне ведь что лягухой быть, что хозяйской скотиной — разница небольшая. Лягве даже лучше — она, поди, ничего не помнит. И ничьей руки над ней нет. Но ты… Ты… Если можно и с тобою быть, и в женском обличье остаться, то лягвой оборачиваться охота невелика…
Может, и кривила она душой, будто лягушачья кожа милей купленнической доли, — Мечник еще не забыл, как трясло ее от Белоконева кваканья; и волхв, поди, не только о друговом счастье радел, но и собственную пользу не забывал… Так что ж? Кудеславу лишь радоваться нужно, что и он сам не только берет, но и отдает взамен хоть малую малость. Векшу от страха избавил, Белоконю, может, подарит воспитанника, замену будущую…
Пофыркивали, топотали смущенные присутствием людей кони; сквозь щели покосившихся воротец сарая пробивался мутный серенький свет… Не понять было, день ли еще или уже вечереет; не понять было, сколько времени отняли у Векши и Кудеслава разговор да последовавшая за ним молчанка. Мечник не мог даже понять, дремлет он или нет.
Наверное, дрема (именно дрема, а не обморок вроде давешних) все же сморила его; иначе бы вряд ли Кудеслава заставил вздрогнуть такой пустяк, как натужный скрип раздвигаемых воротец.
Это был волхв. Проскользнув между встрепенувшимися лошадьми и мимоходом похлопав по шее обрадованно заржавшего Беляна, хранильник подошел и уселся рядом с Мечником. Векша поспешно выбарахталась из мехового ложа и уселась по другую сторону от Кудеслава, уставив хмурый взгляд в стену.
Хранильник усмехнулся, мотнул головой, шепнул что-то неслышное — наверняка про купленницу свою неудалую и наверняка мало лестное для нее… или для себя. Потом он протянул к Мечникову лицу раскрытую ладонь, на которой лежал крохотный берестяной туесок:
— Съешь вечером, когда смеркаться начнет. Водой запьешь, и спать… Наутро будешь здоровый. Не как до хворобы, конечно, но… — Он вновь усмехнулся. — Да не бойся, уж это точно безо всякого подвоха.
Беря туесок, Кудеслав приметил, что правое запястье волхва обернуто тряпицей, густо измаранной бурыми пятнами. Белоконь перехватил его взгляд и поспешно натянул рукав рубахи чуть ли ле до самых пальцев. Впрочем, даже не запоздай эта его предосторожность, проку от нее была бы малая чуть: холстину рукава тоже пятнало бурое.
— Что это? — спросил Мечник. Белоконь дернул щекой и отвернулся.
— Для нынешнего зелья понадобилась человечья кровь, — неохотно сказал он. — Не бери во внимание.
Кудеслав хотел было еще о чем-то спросить, но волхв не позволил:
— Тебе бы лучше помалкивать. Не бойся, давешний твой вопрос я не забыл, и раз обещал ответить — отвечу. Сразу скажу: доподлинно будущего я не знаю, оно мне не открывается. В общинной избе я ведь при тебе да еще при многих пробовал — все помнят, что из этого вышло. Родовой Очаг чуть не угас, вспомнить жутко… Да, грядущее мне закрыто. А только и я, и Яромир, и даже рыжая твоя зазноба понимаем, что добра нынешнее плаванье не сулит. Зазноба-то, кстати сказать, не так умна, как тебе мерещится, — просто-напросто она вчера подслушала мой спор с Яромиром…
— Как вчера? — Мечник в недоумении шибко поскреб бородку. — Разве ты ее брал?..
— Сказал, молчи! Слушать не выучился, а туда же, воином себя мнит! В град я ее с собою не брал, Векшу твою. И ты, мил друг, чем перебивать старика, лучше вот что в виду поимей: хворь, мною к тебе прилепленная, четвертый денек доживает (тебе-то эти дни из-за беспамятств небось одним показались). Запрошлым вечером я тебя сюда привез, а вчера самолично Яромир ко мне припожаловал. Поведал, когда собирается отправлять челны (ежели вести счет от нынешнего дня, то получается утро дня послезавтрашнего). Еще поведал, что очень опасается за общинный товар. Покумекали мы с ним и насчитали кучу народу, который бы шибко порадовался, судись вашим челнам по пути на торг сгинуть. Потому-то старейшина и просил едва ли не слезно, чтобы я наизнанку вывернулся, а тебя вернул общине здравым до отплытия челнов. Я же, старый дурень, и раньше полагал, и теперь полагаю: случись беда, ты в одиночку челны не оборонишь, только сам пропадешь. В одиночку, потому что от прочих тебе особой подмоги не выйдет. Вот и все. Теперь-то тебя, конечно же, не удержать. Ладно. Леший с тобой. Только прошу, слезно прошу: вернись. Ты сейчас для общины своей значишь не меньше, чем торговый товар. Что бы ни случилось — вернись. Хоть ради меня, старого дурня, или вот ради нее…