— Ты еще здесь?! — Старый кузнец уж вовсе освирепело зыркнул на Мечника, но вдруг улыбнулся: — Хочешь, чтоб провины твоей перед родом вовсе не стало? Хочешь? А и ступай тогда прочь. Пойди хоть к кострам, полюбуйся праздничным действом — оно тебе нынче кстати.
   — Не видал я, что ли?.. — начал было Кудеслав, но Зван, вновь раздражась, оборвал его:
   — Сказано, полюбуйся! Ишь, каков строптивец… — Кователь опять сгорбился над умирающим; речь Званова перелилась в малоразборчивую скороговорку: — Ты новым, новым глазом всмотрись! И запомни… Люди не верят беспричинно, да вот беда: издавняя крепкая вера зачастую сама же увечит свою доподлинную суть. Вот как с папоротниковыми цветьями… Чего только про них не брешут: и похоронки-клады сокровенные они-де указывают, и желанья-де исполняют… А правда вроде бы рядом, но вроде и далеченько от той брехни. И слышь, — Зван примолк на мгновенье, со свистом втянул воздух сквозь сжатые зубы, — уж сделай такую милость, помалкивай про нынешние дела… ну, про свой оплошный удар. Уразумел? Не ради себя, так хоть ради этого вот юнца. Сам же знаешь, каково быть не как все.
   Ни бельмеса не понял Мечник из слов велемудрого кователя-колдуна (разве что его, Мечника, только-только успевшего вспомянуть жуткие байки о ковательских чародействах, так и передернуло от слов «всмотрись новым глазом»). Впрочем, Кудеслав остерегся гневить Звана расспросами или — тем более! — спорами, а потому покорно наладился уходить. Наладился, но не успел.
   Ни колен, ни сгорбленной спины не разгибая, Огнелюб вдруг сказал:
   — Допрежь ухода покажи-ка меч.
   — Я? — растерянно переспросил Кудеслав, берясь за мечевую рукоять.
   — Нет, вот он. — Огнелюб дернул бородкой, указывая на лежащего парня.
   По всем творящимся делам Кудеслав напрочь потерял способность разуметь шутки, но еще не готов был поверить, что Зван действительно обращался к мертвому (кажется, уже не «почти», а окончательно мертвому) сопляку.
   По-прежнему не вставая с колен, кователь вроде бы мельком обмакнул взор в зарезвившиеся на оголенном клинке струйчатые лунные блики.
   — Зачем тебе?.. — начал было Мечник, но Зван перебил его отрывистым и хлестким, словно пощечина, словечком: «Поймешь!»
   И тут же добавил, явно торопясь переломить Кудеславовы мысли на другое:
   — Что же до цветущего папоротника да того, в какую даль я забрел от слободских угодий, то ищут не там, где ближе, а там, где есть. Запомни. И проваливай, слышишь?!
   Да, Мечник слышал и отнюдь не собирался артачиться. Он только крохотный осколок мига промедлил: глянул на заклякшего, сделавшегося не по-живому плоским недоросля, убедился, что любое, даже самое распречародейственное, знахарство тут уже безнадежно опоздало…
   А потом…
   И на дюжину шагов не успел Кудеслав отойти, как раздавшийся позади плаксивый полустон-полувсхлип вынудил его оглянуться.
   Парень, всего мгновенье назад казавшийся мертвым окончательно и безвозвратно, теперь дергался в попытках встать.
   А в руке сутулящегося над ним кователя-колдуна темнело нечто, весьма похожее на лист папоротника.
   А на самом кончике этого листа мерцала теплая зеленоватая звездочка.
* * *
   Всласть поразмыслить о разных странностях — и когдатошних, и нынешних — Кудеславу не удалось.
   Конечно же, родовые старшины пожелали видеть его меж собой вовсе не потому, что признали равным. Нет, старики сошлись размыслить о важных делах, а Мечник, окоротивший медведя-людоеда, понадобился им затем же, зачем и сладкая медовуха да лакомая снедь (Кудеслав успел разглядеть на столе даже хлеб — об этой-то поре!). Конечно, о давешней схватке с медведем мог бы поведать и Белоконь, но рассказ об удаче — заслуженная награда самому победителю. Будь она трижды по три раза неладна, награда эта; уж Кудеслав бы без нее как-нибудь перебился. Знай он, для чего зовут, нипочем не пошел бы…
   А ведь мог бы заранее догадаться, если б дал себе труд раскинуть умом. Со времени его возвращения в род старики лишь однажды спрашивали да слушались советов Мечника — во время распри с мордвой. Если б, кстати сказать, слушались не только «во время», но и «до», сложились бы тогдашние дела по-иному и с куда меньшим уроном. Но и в том, что отбились, что душу каждого из погибших родовичей утешили смертями по меньшей мере двоих врагов, — во всем этом Кудеславова заслуга едва ли не главная. Впрочем, про то нынче и вспоминает, похоже, один только Кудеслав. Правда, кое-кто из почтенных (Шалай, к примеру… Божен… да и Яромир с Белоконем) взяли было себе за обычай при каждом удобном случае выспрашивать Мечника: как, дескать, поступил бы доподлинный воин в таких или этаких обстоятельствах? Но подобные расспросы то ли наскучили вопрошателям, то ли… В общем, давненько уже их не случалось, этих расспросов.
   …Что ж, коли явился, пришлось рассказывать — не ломаться же, ровно девка на смотринах!
   Слушали внимательно, жадно (не то что разговоры, а даже чавканье стихло). Выслушав, заставили рассказывать снова, на этот раз то и дело перебивая вопросами. Особенно рьяно выспрашивали признанные медвежатники Путята и Ждан. Не просто так выспрашивали — с подначками да с подковырками. В конце концов они, напрочь позабыв о Мечниковом присутствии, заспорили меж собою, причем у обоих спорщиков выходило, будто Кудеслав по неумелости да по вздорной своей привычке к негодному на охоте оружию сделал все не так, а надо было бы… Вот кабы кто из опытных, настоящих… Ждан, к примеру… Или Путята… А Мечнику просто повезло; пускай вон Лисовину в землю поклонится за даренное вместе с рогатиной охотничье счастье…
   Правда, сам Лисовин так не думал — он напомнил спорщикам о Гордее. Но те в такой раж вошли, что лишь отмахнулись: у Белоконя-де с лесом мир; волхв и сыну охотницкой воли не давал, испортил его, вот и поплатился.
   Кудеслав в перебранку не вмешивался. Можно было бы, конечно, много чего сказать. Хоть про Белоконев мир с чащей-матушкой: хранильник частенько говаривал, что волки тоже с лесом в мире живут, однако же не травкой да ягодами питаются! Белоконь и сам охоту любил (правда, не во всякое время и не на любого зверя), и сынам никогда не препятствовал. Он только «нечестной» охоты не признавал, какой без человека в лесу не бывает: силки, давилки всяческие, или чтобы с собаками… Так что зря мужики Гордея хулят.
   — Зря вы, мужики, Гордея хулите, — обрывая спор, вдруг трескуче хлопнул ладонями по столу Яромир (ну будто чародейством каким вызнал Кудеславовы мысли). — Он на своем веку медведей добыл как бы не больше вашего. А уж коли вы сами речь завели про то, кто кому должен кланяться, скажу так: поклониться бы вам Белоконю — за то, что не вас позвал. А ты, — это уже Кудеславу, — зла на них не держи. Их болтовня — то тебе лишняя честь. Так легко совладал с шатуном, что даже эти вот не способны уразуметь, насколько было бы тяжко свершить такое кому другому…
   Яромир примолк, обвел собравшихся тяжким взглядом и вдруг рявкнул:
   — Эй, бабы! Кто-нибудь!
   И через миг, когда с женской половины прибежала его жена, сказал усмешливо:
   — Хмельное долой со стола! Велимиру да Кудеславу оставь по ковшику, прочее же — долой! А то кое-кто, похоже, лишку хватил — уже и на Белоконя потявкивают!
   За столом вмиг стало тихо. Дождавшись, пока женщина унесет горшок с пьянящим медвяным зельем, Яромир поднялся во весь свой немалый рост. Кое-кому из сидящих примерещилось, будто старейшина обмакнулся макушкой в темень, копящуюся под высокой кровлей, — вне досягаемости для трепетного желтого света расставленных по столу масляных плошек и воткнутых в настенные держаки лучин.
   — Не хватит ли нам, старики, попусту языки мозолить? — сдержанно, однако весьма внушительно прогудел Яромир. — Разве мы для того собрались, чтоб бражничать да тешить себя суесловием? Или есть кому, кроме нас, озаботиться о судьбе нашего роду-племени?
   Он медленно опустился на скамью, снова обвел испытующим взглядом притихших гостей. Выслушали с должным вниманием, почтительно; иные отворачивались, виновато прятали глаза… А ведь почитай что все сидящие за столом старше Яромира; многие из них гораздо старше его, и уж двое-то старше почти невообразимо.
   Впрочем, именно эти двое отлично от прочих восприняли Яромировы слова. Белоконь задумчиво кивал, не то соглашаясь со старейшиной, не то в ответ на какие-то собственные свои размышления. А Зван… Леший его разберет, столетнего ведуна-кователя. Сидел прямо, будто дротик сглотнул; безотрывно смотрел перед собой (не на родового главу, а как бы сквозь него стенку рассматривал)… Лишь изредка Огнелюб чуть склонял голову, прислушиваясь к негромкому говорку Шалая, и еще реже едва заметно кривил продымленные усы в короткой усмешке — видать, углежог нашептывал забавное.
   Не схожие ни обличьем, ни статью, Зван и углежог гляделись родными братьями. Одинаково черненные неотмываемой сажей лица, одинаково траченная копотью седина, одинаково коротко подстриженные бороды и усы (верно, чтоб не подпалить ненароком)… Даже головы обоих были перехвачены не по-людски одинаково: у других шнурочки да ремешочки, чтоб только глаза волосами не занавешивались, у этих же — широкие полосы толстой сыромятины почти полностью прикрывают собою лбы. За работой такое понятно: от жара, от нечаянной искры волосы могут вспыхнуть. Но ведь то за работой, а тут… Похоже, будто Зван да Шалай просто-напросто кичатся принадлежностью к ремеслу, выставляя ее напоказ. Все равно как если бы Велимир заявился сюда с рогатиной или вон Божен-бобролов — с петлями-душилками. Недостойно как-то. Впрочем, старость горазда на ребяческие причуды. Да, в чем-то схожи Зван с углежогом, а в чем-то и нет. Шалай из себя медведем медведь; Огнелюб же напоминает хищную птицу. И ростом Зван только чуть выше Шалаева плеча, и в кости вроде как хлипче; но сойдись они, к примеру, на поясах — еще неизвестно, чей будет верх, хоть староста кузнечной слободы куда богаче годами.
   Кудеславу вдруг стало жутко. Он поймал себя на том, что старательно занимает мысли чем угодно, кроме одного: на какую такую важную беседу собрал Яромир родовую старшину? Почему Зван не счел возможным прислать вместо себя кого-нибудь из подручных, как делал почти всегда? Нет, об этом не думалось. Словно бы разум, боясь помешать бдительности чувств, намеренно уходил от главного — так всегда случалось в мгновения неотвратимой опасности. Значит, и сейчас?.. На ковш с медовухой даже глянуть не хочется, хотя вот он, только рукой шевельни. Правда, разок пришлось-таки обмакнуть усы (чтоб Яромир не вообразил, будто гость брезгует угощением), так от одного запаха чуть не вывернуло. И подобное тоже не однажды случалось уже с Мечником, который при всем хорошем отнюдь не брезговал хмельным. После того дня, когда погиб урман-побратим, Кудеславова душа иногда отказывалась принимать пьяное зелье. И каждый раз вскоре после такого невольного воздержания Мечнику приходилось оборонять свою или чужую жизнь. Так что, и нынче придется? Здесь? От кого?!
   И снова пришлось Кудеславу почувствовать, что размышления об опасности — наиподлейший враг. Вроде бы близко сидел Яромир, а наклонился и того ближе (не к Мечнику, конечно, — к волхву); вроде бы старейшина и не шибко озабочивался сдерживать рыкающий свой голос… Однако же из его слов Кудеслав расслышал лишь половину, хоть заговорил Яромир, похоже, о том, что вдруг взволновало молодшего из гостей.
   — …позднее… кое-кто… дремать — Глуздырь вон… не пора ли?
   Белоконь, чуть приоткрыв глаза, медленно покачал головой:
   — Покуда еще не пора. Подожди. Скоро.
   Яромир хмыкнул, отодвинулся на прежнее место и, перехватив взгляд не успевшего отвернуться Мечника, ухмыльнулся:
   — Чего смотришь? Пей да ешь. Аль не по тебе угощение?
   Пришлось вновь превозмочь себя да окунуть губы в хмельную мутную желтизну. Отставив ковш, Кудеслав вытер ладонью усы и спросил по-прежнему глядящего на него Яромира:
   — Ты зачем звал-то?
   — Узнаешь, — буркнул старейшина и вдруг расплылся в благодушной улыбке: — Ты пей, пей в охотку, мои давешние слова в уме не держи. Это вон старикам (да и то не всем!) два-три ковша — будто поленом по темечку; а тебе небось, чтоб осоловеть, и кадушки мало! — Он навалился на стол, приблизив лицо к Мечнику, подмигнул: — Так, говоришь, хороши приильменские бабы? А?
   Он захохотал (от этого веселья едва не погасли плошки) и откинулся на прежнее место, любуясь Кудеславовой растерянностью.
   — Белоконь мне уж рассказал про ваши с ним дела, — отсмеявшись, продолжил старейшина. — Не по-людски как-то выходит, но обижать отказом ни его, ни тебя я не хочу. Отпущу. Сводишь челны с общинным товаром на вешнее Торжище — и отпущу. Только гляди: помни, чей ты есть, от роду-племени не отрывайся. Понял?
   — Лишь бы род сам меня не оторвал, — буркнул Мечник, сумрачно глядя в стол.
   Яромир враз посуровел:
   — Ну-ну! Ты думай сперва, а уж потом говори! На род обижаться нечего, род всегда прав. Понял? То-то… С Велимиром мне поговорить, или сам?
   Кудеслав мотнул головой:
   — Сам.
   Велимир, все это время вопросительно поглядывавший то на старейшину, то на Белоконя, то на приемного сына, спросил подозрительно:
   — Это что еще за затеи? Сызнова, что ли, пятки свербят стрекануть из родной избы? Ильменские ему понадобились! Нешто своих нет?! Вон хоть Глуздырева Истома: статью гладка, лицом кругла, ростом почти с Яромира вымахала; идет — так и колыхается вся. Даже не верится, что старый сморчок этакую красу сумел вытворить…
   Мечник покосился на Глуздыря. Тот и вправду спал, ткнувшись лицом в объедки. Считай, повезло: услышь он Лисовиновы речи — крыша бы поднялась от злобного ору.
   А Велимир гнул свое:
   — Ты ее только захоти, Истому-то, — завтра же наша будет! А на ильменских плюнь. Ильменские рыбоедки сами как рыбы — костлявы, холодны, мутноглазы да тиной пахнут. И говорят ильменские так, будто ноги из болотины тащат: чмок да чмок…
   Кудеславу послышалось, будто за пологом, отделявшим женскую половину избы, раздался вдруг негодующий вскрик — сдавленный, короткий, словно бы вскрикнувшей тут же заткнули рот. Поднялась какая-то возня; полог качнулся. Сердитое «а чего он?!» утонуло в неразборчивом полушепотке и многоголосом бабьем хихиканье.
   То, что Яромировы женщины не спят да подслушивают, — это можно было понять: градская жизнь бедна на забавы. А вот негодование… Конечно же, Векша — кого бы еще на женской половине могли возмутить охульные речи об уроженках приильменских земель? И кто еще на женской половине отважился бы возмутиться вслух? Однако же и смела рыжая наузница-чаровница! Не удержи ее Яромировы бабы, надолго бы запомнилось Лисовину первое знакомство с будущей невесткой!
   На шум по ту сторону полога никто, кроме Мечника, внимания не обратил. Велимир продолжал обличать пороки ильменских баб. Одни боги знают, чего бы он еще наговорил, если бы старейшина не потерял наконец терпение.
   — Да будет тебе, уймись! — досадливо оборвал он расходившегося Лисовина. — Не тебе бы говорить, не сыну бы твоему названому слушать. Ты небось ильменских лишь на Торжище мог повидать (да и мог ли еще — и они не всякий год до нас добираются, и ты вроде как бывал не на каждом торге)… К тому же видеть на торге ты мог одних мужиков — баб-то с собой никто не берет, разве только полонянка какая-нибудь случится между прочим товаром… А Кудеслав через Ильмень-озеро дважды ходил. — Яромир хмыкнул и добавил: — Он же небось не поучает тебя, чем повадки горностая отличны от куньих!
   — Ты чего это, Яромир? — Лисовин уставился на старейшину так, будто впервые в жизни его увидел. — Он же покуда не отрухлявел башкой, чтобы учить меня вещам, которые я знаю вдесятеро лучше! Это мне приходится его всякому такому учить, только глуп он, наука ему не больно-то впрок…
   Велимир смерил обиженным взглядом давящегося смехом старейшину, жалостно улыбающегося волхва, Кудеслава, который вроде был серьезен, даже хмур, а тут вдруг как-то подозрительно всхрюкнул и торопливо прикрыл ладонью лицо…
   — А ну вас всех в самом-то деле! — Лисовин махнул рукой и уткнулся в ковш с брагой.
   — Ладно уж, старый, ты на нас обиды не таи! — Яромир с таким треском хлопнул названого Кудеславова родителя по плечу, что огоньки плошек вновь пугливо заметались (спасибо, Лисовин успел поставить ковш, а то был бы этот глоток браги в его жизни последним). — Мы же по-доброму, по-соседски, по-свойски. А о чем у нас с выкормленником твоим разговор шел — это уж он сам тебе позже поведает. Сейчас же — извиняй! — долгие объяснения вроде не к месту.
   Велимир буркнул что-то неразборчивое и вновь потянулся к ковшу.
   Старейшина облокотился о стол, подпер кулаком щеку и вроде закаменел, время от времени украдкой взглядывая на Белоконя.
   Волхв (хоть и не принимавший участия в разговоре, но явно им интересовавшийся) тоже как-то сник, поскучнел, смежил веки… Уснул, что ли?
   Кудеслав прикусил губу. Стало быть, долгие объяснения нынче не к месту. А что к месту? Чего все ждут? До утра, что ли, придется клевать носом за Яромировым угощением?
   Предчувствие близкой опасности вроде бы отпустило, но совсем не ушло — засело в душе этакой тонкой щепочкой, от которой даже и не боль, а так себе, еле ощутимое неудобство. И снова Мечнику думалось о чем угодно, кроме самого непонятного.
   А созванные старейшиной гости уже откровенно скучали. Кошица последовал примеру храпящего Глуздыря; похоже было, что к спящим вот-вот присоединится и Велимир.
   Прочие затеяли разговор.
   Леший знает, кто и с чего начал беседу, но теперь она захватила всех (даже Зван нет-нет да и вставлял словечко, глядя поверх голов и досадливо кривя тонкие губы). И чем дальше, тем больше эта самая беседа походила на перебранку.
   Спор был не нов, и Яромиру бы следовало предвидеть, что он непременно случится, ежели созвать вместе именно этих людей и хоть на пару мгновений предоставить их самим себе.
   Кто больше дает сородичам? Чьим трудом держится община? Кому бы без кого пришлось хуже — кузнецам без охотников либо охотникам без кузнецов? Старые счеты, и не пустого бахвальства ради затеваются они все чаще и чаще.
   Испокон веков, со времен пращуров столь дальних, что имена их, поди, забыты даже богами, община кормилась от чащи-матушки. Однако чаща скудеет вблизи оседлого людского жилья. Вот и приходилось раз в четыре-пять поколений сниматься с насиженного места да перетягиваться туда, где легче брать непуганое зверье, где медвяные борти часты и обильны, поскольку не тронуты человеком. Конечно же, такое случалось не вдруг. Охотники уходили за зверем все дальше; в добычливых богатых местах появлялись летовки да зимовья — человек, безвылазно живя в лесной дебри по пять, а то и по десять десятков дней, не может не обустроить себе какого-никакого жилья. Заимочные шалаши да берложки исподволь превращались в срубы за крепкой оградой; срубы множились, множилось и число их обитателей; прежний же град постепенно скудел людьми. В конце концов в разоренном самими же родовичами граде оставалось лишь несколько стариков, желающих умереть вместе с привычным общинным гнездом.
   Так повелось от самого Вятка-прародителя во всех родах-племенах вятского корня и говора. Так жила и община, править дела которой нынче выпало Яромиру. Ох и в недобрую же пору досталась ему эта честь!
   Лес пустошится. Зверье научилось бояться охотников. Поиссякли борти. Так что же? Совсем рядом — лишь руку протяни — изобильные нетронутые края. Прошлым летом Божен-бобролов срубил крепкую летовку в шести днях пути от общинной поляны, где-то у верховьев Истры. Та же река, та же чаща, путь недалекий… Так в чем беда-то?
   Беда…
   Не беда, а беды.
   Исподволь, незаметно (за сотни-то лет!) община откочевала далеченько от изначального корня. Ближайшее вятское поселение — в восьми днях речного пути, а между ним и общинной поляной расселся град мокши-мордвы, и до него куда ближе (утречком отчалив вниз по течению, даже ленивый доберется прежде середки грядущего дня). Да что мокша! Мордвины и сами в здешних местах зашлые, числом примерно равны, и вроде уже окорочены однажды (вопрос — надолго ли?). А мурома? А меряне? А хазары, что все чаще дотягиваются сюда через головы мордовских и вятичских общин, — покуда еще с добром дотягиваются, но не выпустит ли их ласковая мягкая лапа железные когти? Да и люди схожего языка — от Ильмень-озера, из Поднепровья, — по слухам, все крепче давят встречь солнышку и друг на друга.
   В вечерних беседах на Торжище нет-нет да и мелькают пугающие своей непривычностью слова «дань», «полюдье»… Сильные племена берут со слабых, обязуясь защитой. А потом приходят другие сильные, бьют защитников и называют защитниками себя… Трудно постигнуть такое; хорошо хоть покуда все это не близко, не у себя — где-то. Покуда… Радость зернины, не угодившей в первый помол.
   Но зернине легче — ей суждено оказаться лишь между двумя жерновами. А тут будет четыре жернова либо даже поболее…
   Потому-то Яромир властной ладонью затыкал рты стариков, смевших злобиться на Кудеслава. Мечнику и невдомек, что вскоре после его возвращения кое-кто предлагал извергнуть из рода смутьяна-непоседу. Дубовые головы… Лишь дубовые головы не способны понять своего счастья. Век бы им воздавать богам да Навьим за то, что в этакое тяжкое время есть среди родовичей человек, видавший нездешние земли и дальние языки, способный многое предугадать наперед, обученный воинскому ремеслу… Слепый вон, прежний старейшина, понимал зто (даром что скудоумным себя считал!), — покуда был жив, советовал привечать Кудеслава.
   Яромир привечал и будет привечать. Ну а что Мечник хочет к волхву идти на прокормление — то не беда. Белоконь общине друг. И Кудеслава давно уже пора оженить хоть на ком угодно, хоть даже на зтой стриженой купленнице. Лишь бы остепенился, лишь бы корни пустил — глядишь, и род свой по-иному начнет понимать, и обязанности свои перед родом…
   Страшные, страшные времена.
   Либо переселяться, либо уклад вековой ломать — все плохо, все грозит общине погибелью. А плоше всего, что в этакую страшную пору среди родовичей нет единства.
   — Да вы без нас!.. — От медвежьего рева Шалая стелются огоньки лучин да плошек, мотая по стенам уродливые черные тени спорщиков.
   — Да мы отродясь без вас обходились! Вот вы без нас!.. — От визга Малоты ломит зубы и закладывает в ушах.
   Они правы.
   Все.
   Каждый по-своему..
   У них накипело; каждый годами помнит любую из причиненных ему обид и легко забывает те, что причинил сам.
   Они могут позволить себе такое: «мы — вы», «свои — не свои»…
   Яромиру хуже. Для него они все — свои. Всех их он должен равно оборонять друг от друга и от прочего мира. Даже Звана. Даже если ради этого приходится собственную душу узлом завязать.
   Охотники хотят переселяться. Испокон веков община жива пушным торгом. Есть беличьи, куньи да бобровые шкурки — будет хлеб, будут ткани, красные вещи и все, чего только душа пожелает. Охотники правы. И правы бортники, которые крепко держат их сторону.
   Кузнецы переселяться не хотят, и углежоги, конечно, держат сторону слободы. Вот в чем еще одна, едва ли не наиглавнейшая, из многочисленных нынешних бед: впервые на памяти невесть скольких поколений община прочно зацепилась за землю.
   Болотная руда. Ее много, и брать легче легкого, но при переселении-то с собою не заберешь! То, что прадедам мнилось благословеньем богов, ныне грозит обернуться роду погибелью.
   Кричное железо, кованые изделия, деготь — все это слагает уже почти половину товаров, выставляемых общиной на торг. Но дело не только в количестве. Железа у ближних соседей нет; сколько ни привези, все купят за немалую цену. А вот меха…
   Яромир не зря самолично водил на Торжище родовые челны. Затевал знакомства с торговыми гостями, высматривал, выспрашивал… Подтвердилось то, о чем уже давно поговаривали родовичи, о чем рассказывал Кудеслав. Если бы в хазарском граде Саркеле кто-нибудь предложил бобровую шапку за короткую полосу небеленой холстины — ох и потешались бы тамошние купцы над этаким дурнем! А на здешнем Торжище в иной год могли запросить и пятерых бобров за холстину, и пять-шесть десятков кун за мешок зерна…
   В дальних землях меха вдесятеро дороже. Возить бы добытое в хазары да в персы самим, но тогда охотиться станет и некому, и некогда…
   Так, может, впрямь повернуть жизнь общины туда, куда упорно гнет слобода ведунов-кователей? Небось Чернобай может распахивать поляны да заводить невиданную прежде скотину. Неужто общине окажется не по силам то, что дается одинокому извергу? И будет род с железом, да со своим хлебом, да еще боги ведают с чем… Ну, и с пушниной — меньше ее, конечно, станет, пушнины-то, а все же…
   Не выйдет. Вон Кудеслав Мечник с первого взгляда прикипел к рыжей ильменке, а все же пугает, ох как пугает его крутой перелом судьбы: до тридцати с лишком лет в бобылях, и вдруг… И жизнь-то была у него вовсе не мед — приймак в собственной избе! — но страшно, страшно ему менять привычное на даже во десять крат лучшее!
   Так то Мечник с его в общем-то недолгой привычкой. А тут ведь привычка вековая, от пращуров, от самого Вятка! Разве только могучее ведовство способно в одночасье (для общины-то и десять, и двадцать лет — все одночасье) оборотить охотников смердами-хлебопашцами. Сказывают, в других племенах, что тоже от Вятка род ведут, дела обстоят по-иному. Но в других общинах свои головы, свои беды и жизнь своя. Чужим опытом не проживешь…