Тот шум, что стоял на чельной площади прежде, теперь и шумом-то стыдно стало назвать. Настоящий шум затеялся при последних Мечниковых словах.
   Впрочем, ненадолго.
   Яромир медленно встал, выпрямился, почти подперев головою навес крыльца, и рев, галдеж да перебранки в толпе заметно пошли на убыль.
   — Я долгих речей говорить не стану! — Яромиров голос был под стать мрачному, словно бы закаменевшему лицу старейшины. — Я одно скажу: в жизни не доводилось мне слыхивать вранья мерзостнее того, которым ты здесь потчевал наши уши, Урман. Да, я виновен перед родом-племенем! Виновен, что не внял мудрым старцам, советовавшим гнать тебя из общины! Однако же оно и нынче не поздно. Чем, скажи, ты можешь подкрепить свои облыжные домыслы? Словами безродных татей-украдников?! Уж ты наверняка озаботился, чтобы они вместо правды сказали так, как нужно тебе… Только почему ты, Урман, вообразил, будто мы станем их слушать?! Будет уже с нас выслушиваний! Довольно! Ты вроде бы смел говорить о внутриобщинной усобице? Гляди! — Яромир обеими руками указал на толпу. — Вот что натворили твои охульные речи: добрые соседи готовы впиться друг другу в глотки хуже бешеных псов! Ты, догадливый да смекалистый, скажи: чем их унять, образумить? Ну, чем?!
   Мечнику было что сказать, только он не успел шевельнуть пересохшими истрескавшимися губами.
   — Ты его, Яромир, лучше не трожь. Ты лучше меня, старика, спроси — я и отвечу.
   Белоконь сказал это мягко, благостно, однако его чуть ли не просительный голос мгновенно подмял под себя вниманье толпы.
   Все, включая и Яромира, недоуменно уставились на хранильника, а тот продолжал, отвалясь наконец от избяной стены:
   — Духи-охранители незримо витают здесь. Для вас-то правда покуда еще неотличима от правдоподобия; Навьим же открыты души, а значит — истина. Теперь они — Навьи-то — возжелали, чтобы истина открылась и вам. Слушайте! — вдруг не заговорил, а загромыхал Белоконь, вскинув над головою посох. — Двое винят друг друга в пролитии крови сородичей. Духи пращуров возвестили: у кого кровь на совести, у того же да будет и на руках!
   И на площадь рухнула тишина.
   Тяжкая.
   Нерушимая.
   Каменная.
   Мерещилось, будто слышно, как шуршат тени проносящихся над кровлями стремительных облаков.
   Слова хранильника заставили Кудеслава непроизвольно развести руки в стороны — смотрите, мол.
   А Яромир…
   Он стоял на крыльце, возвышаясь над людским месивом, его хорошо было видно даже из задних рядов. Да и стоящие в задних рядах, и те, кто был впереди, одинаково хорошо могли видеть, как быстрым, наверняка неосознанным движением родовой старейшина упрятал руки за спину.
   Всего крохотный осколочек мига потребовался Яромиру, чтобы понять, какую глупость он сотворил. Но исправить эту глупость было ему уже не по силам. Даже то, что на его ладонях так и не появилось ни единого кровяного пятнышка, — даже это уже не имело никакого значения.
   Ссутулясь, как будто бы вся тяжесть придавившего площадь безмолвия легла именно на его плечи (а ведь так оно, в общем, и было), Яромир повернулся, взошел по ступеням, скрылся в избе и плотно прикрыл за собою дверь.
   И тогда Белоконь грустно сказал, невесть к кому обращаясь:
   — Ведовство — это не обязательно по всякому поводу тревожить богов призывами да моленьями. Иногда одними божескими именами можно огромные дела совершать.
   И опять взволновался, загомонил собравшийся на площади люд. Только теперь это был именно гомон взволнованной общины, а не рев готовой передраться толпы.
   Кудеславу стало обидно и грустно. Вот так: изломал голову, додумываясь до истины; горло надорвал, пытаясь убедить, доказать, — не вышло. А тут несколько обманных слов, и все получилось. Неужели мудрость — это впрямь всего лишь умение вовремя да к месту соврать?!
   А хранильник внезапно напрягся, прислушиваясь к чему-то вроде бы одному ему слышимому, потом взбежал на крыльцо и принялся дергать дверь общинной избы.
   Дверь не поддавалась.
   — Ломайте! Быстро! — хрипло выкрикнул Белоконь.
   Мечник (даром что казалось ему, будто уж и просто стоять на ногах сил почти не осталось) подоспел на помощь одним из первых. Хлынувшие следом сородичи оторвали, отбросили от него Векшу; самого же Кудеслава и Белоконя плотно прижали к дверным брусьям. И тут Мечник услыхал то, что, очевидно, всполошило волхва: доносящийся из избы бесстрастный отрешенный напев. Вот только слов нельзя было разобрать…
   Потом кто-то сбегал за топором и — хвала богам! — додумался не проталкиваться с ним к двери, а забежать сбоку крыльца и сунуть рукоять в Кудеславовы пальцы. Волхв спиною, локтями и посохом оттеснил напирающих, давая Мечнику возможность размахнуться.
   На десятом ударе дверные обломки провалились внутрь.
   Спотыкаясь, руша что-то невидимое в полумраке сеней, Кудеслав и хранильник ворвались в избу (дверцу, отгораживающую сени от избяной внутренности, Мечник с ходу вышиб плечом).
   Оба они, будто вкопанные, замерли на пороге, и вломившиеся следом родовичи каким-то чудом умудрились тоже остановиться, не сбив при этом Белоконя и Кудеслава с ног.
 
…за дыханье и плоть, за деянье и молвь
искупительной вирой горячая кровь
растворится в пресветлом огне.
Продолженья себе только зло не найдет —
станет горечью пепла и дымом уйдет,
а добро пусть добру на добро оживет
в очистительном светлом огне…
 
   Яромир стоял на коленях перед Родовым Огнищем, держа обеими руками жертвенный нож — зазубренное лезвие из черного полупрозрачного камня, никогда не виданного в здешних краях; лезвие, древностью своей могущее потягаться с древностью самого Вяткова корня.
   Глава роду-племени стоял на коленях лицом ко входу, но между входом и ним лежало Огнище, и крохотные искры неугасимого пламени вздрагивали в Яромировых зрачках, а лежащее на широких заскорузлых ладонях древнее лезвие овевал легкий прозрачный дым.
   Старейшина глядел на ворвавшихся и не видел их, словно не принадлежал уже к им принадлежащему миру.
   А потом…
   Конечно, они успели бы помешать.
   Если бы смогли.
   Если бы догадались, что не помешать нельзя.
   Яромир вздернул бороду, и древнее иззубренное лезвие легко, словно играючи, скользнуло по запрокинутой шее.
   Он еще оседал, еще валился вперед, когда из рассеченного горла хлынул в Огнище горячий алый поток. С шипеньем и треском взвился под самую избяную кровлю столб чадного сизого дыма, и…
   Жертва была слишком обильна, а огонь слишком слаб — те, кому вменялось его кормить, чересчур увлеклись происходящим на площади.
   Родовой Неугасимый Очаг погас еще до того, как рухнуло в него огромное тело старейшины.
* * *
   — Лисовин велел тебе кланяться!
   Кудеслав вздрогнул и едва не свалился с бревна. С ошкуренного, до блеска истертого бревна, лежащего у самой ограды волховского подворья. А сам хозяин подворья стоял в каком-нибудь шаге и усмешливо глядел на озирающегося, трущего кулаками глаза Мечника.
   Возвратился, значит, хранильник-то. Вон и Белян по двору бродит уже расседланный…
   А ты, значит, воин могучий, задремал, греючись на теплом предвечернем свету. Как старый дед. Сидя.
   — Лисовин, говорю, поклон тебе шлет. Он уже три дня как из мордвы. Все ладно у него, и рана совсем затянулась.
   — Ну, что там еще в граде? — спросил Мечник, подавляя зевок.
   — Еще… — Белоконь подергал себя за бороду; как-то странно (прицениваясь, что ли?) оглядел Кудеслава. — Еще они надумали собрать завтра к вечеру общинный сход. И тебе, мил друг, на том сходе надобно быть непременно.
   — Так уж и непременно? — Мечник снова зевнул, беспечно махнул рукой: — Обойдутся. Я им надобен бываю только для драки.
   Волхв неодобрительно хмыкнул и вдруг предложил:
   — Пойдем-ка погуляем маленько. А то, гляжу, ты уж скоро в это бревно корень пустишь. Уезжал — сидишь; воротился — сызнова сидишь. Что ли, за два дня так ни разу и не приподнялся?
   — С твоими бабами высидишь! Принеси, подними, передвинь… Ровно своих сынов нету — все я да я…
   — Это им так велено было, — ухмыльнулся Белоконь. — Чтоб ты ушибы свои бездельем не тешил. Ну, как она, спина-то? Болит?
   Нет, боль прошла, оставив по себе лишь вялость да страх перед резкими движениями. Но и страх этот обещал скоро минуться.
   Уж что-что, а всякие-разные хвори изгонять хранильник умеет. Да и Векшина заслуга в этом деле вовсе не малая…
   Тем же вечером, когда погасло Неугасимое Огнище, Белоконь, одолжив у кого-то телегу, увез Векшу и вконец обессилевшего Кудеслава к себе на подворье. И вот, еще пяти дней с той поры не прошло, а от увечья, мнившегося тяжким, осталась малая чуточка.
   Выходили. Хоть одни лишь боги ведают, скольких сил это стоило Белоконю и Векше. Ильменку вон саму теперь впору выхаживать: отощала так, что на животе хребет проступает…
   …Перебравшись через шаткую огорожу, Мечник и волхв неторопливо двинулись к лесу. Хранильник рассказывал, что в племени сильно напуганы открывшимися черными затеями Яромира и еще сильней — утратой Родового Огня:
   — Однажды ведь такая беда уж чуть не случилась: помнишь, когда Навьи жертву мою не приняли? Но в тот раз боги помиловали, удалось-таки раздуть уголья. А нынче… Наверное, в ближайшие дни родовичи твои снарядят посольство в Грозову общину — за новым огнем (хоть и чужое племя, а от того же корня ведется). И еще, верно, надумают-таки соглашаться на дань для «над старейшинами старейшины». Этакий гуд по общине пошел: Навьи нам теперь не охорона; сделались мы отныне почитай что безродными; а ежели новый старейшина тоже вздумает бедокурить, то где на него управу искать?
   — А ежели Волков родитель вздумает бедокурить — на него где управа? — хмыкнул Кудеслав.
   Хранильник пропустил этот вопрос мимо ушей.
   Некоторое время шли молча. Потом волхв искоса глянул на лениво бредущего рядом Мечника и вдруг спохватился:
   — Ты не озябнешь ли? Босому да без рубахи в лес об этой поре и при крепком здравии не ладно, а к тебе сейчас любая хворь прилипнет, как муха к медвяной ложке!
   — Пустое, — отмахнулся Кудеслав. — Не дотемна же!
   Хранильник качнул головой:
   — Как знать! Разговор у меня к тебе, очень может статься, долгохонек выйдет.
   Мечник лишь плечами пожал. Пускай себе разговор получится хоть каким долгим — спешить-то вроде бы некуда…
   Потом вдруг Кудеслав вспомнил:
   — Слышь, я тебя давно уж хочу спросить: Белян-то почему здесь? К мокшанскому граду ты вроде верхами ехал; потом на мысу коня при тебе не стало (я тогда, помнится, даже заговорить о нем поопасался, думал, беда с ним приключилась, а он же тебе вроде как друг)… А сюда приехали, глядь — Белян. Как же он?..
   В Белоконевом голосе прорезалось легкое раздражение:
   — Как, как… Ногами — вот как! Я его еще возле мордовского града пустил — он сам и добрался.
   — И не страшно было? — изумился Мечник.
   — Кому? Беляну?
   — Тебе!
   — Мне-то чего бояться? — Волхв заметно терял терпение. — Покуда он мою науку не растерял, ни зверь, ни человек ему не препона. А уж коль растеряет… — Хранильник фыркнул, заговорил вовсе уже сердито: — Мы что с тобой, так вот и будем балабонить о скотьей умелости?! Или все же о деле поговорим?!
   — Ну, давай о деле. — Кудеслав вновь пожал плечами.
   Необычным каким-то виделся ему Белоконь в тот безветренный теплый вечер. Раздражается старик, без особой причины злится… С чего бы?
   А вечер-то был хорош.
   За разговором они не заметили, как миновали опушку и углубились в мягкие сумерки редколесья, где чаща-матушка словно бы решила проверить уживчивость елей, дубов да берез. Видевшуюся почти черной траву густо пятнали рыжие лучи клонящегося к закату Хорсова лика — лучи, похожие на немыслимой длины копья, наискось пронзающие древесные кроны и уходящие далеко-далеко, к самому златому лику светородного бога.
   Кудеслав ловил себя на том, что мимо воли старается обходить их, эти лучи, словно бы опасаясь не то ушиба, не то ожога — до того они были прочными, настоящими. А когда прерывистый верховой ветер шевелил ветви деревьев, от мелькания столбов золотого света кружилась голова и сладко щемило в груди…
   И вдруг вся эта красота разом померкла для Мечника.
   — Я что сказать-то хотел, — искоса заглядывая Кудеславу в лицо, выговорил Белоконь. — Ведь отчего тебе непременно на сходе надобно быть? Оттого, что община ваша хочет поставить тебя на родовое главенство. — Он чуть выждал и, видно, вообразив, будто друг Кудеслав то ли не понял, то ли не поверил, решил разъяснить: — В старейшины тебя хотят. Вместо Яромира. И чтоб в Грозову общину ты поехал, как родовой голова.
   — Хотят… — Голос Мечника сделался невыразительным, тусклым. — Хотят, значит… Кто?
   Волхв слегка опешил:
   — Как это — кто? Говорю же: община.
   — Так-таки прямо и вся община?
   — Н-ну… вся. Почти.
   — А ежели вся община уже хочет, для чего же сход? — прищурился Кудеслав.
   Волхв тоже прищурился — видно было, что очень хочется ему понять, куда клонит Мечник. Хочется, да не получается.
   А Мечник сказал со вздохом:
   — Знаешь, а я ведь загадал, причем довольно давно уже — дня три-четыре тому. Загадал: скажешь ты мне это или не скажешь. Умный я, стало быть, али нет.
   — Ну, и как вышло? — осведомился хранильник. — Мне отчего-то кажется, будто вышло именно «нет».
   — Если бы, — вздохнул Кудеслав с неподдельной горечью.
   Волхв наконец взъярился по-настоящему.
   — Слушай, друг-брат, — почти выкрикнул он, раздувая ноздри, — ты из меня, старика, болвана твердоголового не лепи! Ежели что не так — говори прямо, а ежели…
   — Прямо? — Из Мечникова голоса вялость будто сквозняком выдуло. — Нет, прямо не выйдет. Лучше-ка я небывальщину тебе поведаю.
   Они уже не шли, а стояли лицом к лицу, полосуя друг друга совершенно не дружескими взглядами.
   — Вот слушай, — жестко сказал Кудеслав. — Яромир — он не хотел, чтобы наша община под Волкова родителя шла, так? Для того и лукавоумства свои затеял: вот-де какою ценой волокут нас под руку «старейшины над старейшинами». Яромир, вишь, опасался, что эта самая рука — общине конец. Часто он про всякие такие страсти разным людям рассказывал. Мне, к примеру. Велимиру. Тебе.
   И я вот подумал: а коль в общине или же рядом (особенно если рядом) выискался бы человек, который счел бы руку Волкова родителя для нашего племени благостыней? Ну, хоть из-за того, что все равно роду-племени нашему вольным не быть, так уж лучше оказаться под своим языком… Это я, кстати, слыхал во время похода ко мокшанскому граду несколько ден назад. Вот только не припомню, от кого бы… Помню только, будто бы тот человек нечто забавное о слове «изверг» рассказывал — что через много-много поколений заимеет это словцо в себе не совсем нынешний смысл. А ты тогда, кажись, близ меня был; может, тоже слыхал? Или, может, человека того упомнил?
   Волхв скрипнул зубами, но промолчал.
   А Мечник не унимался:
   — Вот мне и подумалось: а что бы я такого сделал, на его месте будучи? Подумалось, значит, и надумалось вот что… Для начала я бы всех напугал. Сунул бы, к примеру, в Общинное Огнище под видом требы горностаеву тушку, начиненную гремучим зельем…
   Ты не сомневайся, такие зелья бывают (я в персидской земле и позабористей чудес навидался). А потом… Потом бы я все те черные дела измыслил, что Яромир натворил, и ему, Яромиру то есть, нашептал бы. Да так ловко — он бы и не догадался, что не собою замысленное вершит. Ты слушаешь ли?
   Да, Белоконь слушал. Он стоял, опершись обеими руками на посох, хмуро разглядывал свои лапти и слушал Мечника. Внимательно. Стараясь не упустить ни слова.
   Мечник заговорил вновь:
   — Но и то еще не все. Выискал бы я среди своих дружков-приятелей самого наилучшего, и, чтоб уж совсем накрепко его к себе привязать…
   — Хватит, — сказал хранильник. Кудеслав кивнул:
   — Ладно. Только вот еще что: после всего-всего я бы этого дружка тоже в старейшины. Он ведь, дружок-то, молод еще для родового главенства; опять же, в роду его многие вовсе чужим почитают — без крепкой поводырской руки дня не продержится. А так будет ладно: для виду он голова, а на деле — я. Вроде как ты с Беляном: взял да погнал через крепь‑чащобушку одного. Дойдет — хорошо, не дойдет — сам виноват: науку растерял.
   Волхв молчал. Мечник тоже умолк. Довольно долго стояли они беззвучно и бездвижно. Так беззвучно и так бездвижно, что глупая черноголовая синица попыталась присесть на голову Белоконю — тот отмахнулся, будто от мухи. Как бы разбуженный этим его движением, Кудеслав сказал, глядя в сторону:
   — Я знаешь, когда понимать начал? Когда ты мне о мокшанском предупреждении открылся. Плохо это у тебя вышло. «Не поверил», «забыл»… Это все лишь дурню к лицу, а ты-то не дурень…
   — И на том бла… — начал было хранильник, но Мечник не дал ему говорить, перебил:
   — Это как когда грибы ищешь. Идешь по-обычному — ни одного не видать, а нагнись только… Вот и я тогда вроде нагнулся…
   Они вновь помолчали.
   И снова первым молчанье нарушил Кудеслав:
   — И ведь до чего же все оказалось просто! Используй только любой случай; а ежели чуешь, что вот-вот на чистое выведут, повинись первым — но в вине меньшей, чем настоящая. Как вот с Векшей… Наплел, будто не хотел отдавать, а на деле выяснилось — припугнул даже, чтоб она ко мне… А когда обман раскрылся, ты в два счета вывернул дело себе на пользу… Наплел, что ребенок наш тебе надобен; а как раскрылась ее бесплодность — снова-таки вышло, что вроде бы это ты старался для нашей пользы себе в ущерб… С плаванием на торг — опять то же: сберечь хотел меня для собственных каких-то надобностей, отравой опоил, чтобы не пустить. А как понял, что без меня Яромиров замысел не слепится, тут же на попятный (причем сам остался радетелем-охранителем, а свела твое охраненье на нет будто бы дурочка Векша)… И все вроде по-твоему и лишь для тебя, и ты же еще у всех в благодеятелях! А с кикиморой-то! Ведь до чего же безмозглую глупость сморозил: прежде чем этакую трудную затею затеять, не удосужился дознаться, как с мокшей порешили. Нет же, и тут вывернулся, да еще Ковадло в подозрении оказался, а ты — обличитель гневный…
   Кудеслав будто бы подавился словом, знобко обхватил руками голые плечи.
   — Озяб? — тихонько спросил волхв.
   — Перетопчусь! — Мечник выпрямился, опустил руки. — Озяб — согреюсь, дело не смертное. Ты мне вот что растолкуй, ты, мудрый! Вот Яромир. И вот ты. Один одного хотел, другой — вовсе наоборот. А чтоб своего добиться, творили одно и то же. Ну то есть совершенно одно и то же. Яромир-то, бедолага, поди так и помер, не догадавшись, что он не сам все выдумал… Как же это? Получается, что вы с ним совсем-совсем одинаковые, а чего хотеть, чего добиваться — это, в конце концов, и неважно? Яромир бы свалил все на извергов да слобожан, сказал бы: «Вот каким образом нас заманивали под руку Волкова родителя!» Ты бы… Нет, без «бы». Ты свалил все на Яромира: «Вот каким образом нас не пускали под руку Волкова родителя!». А образ-то один. Одинаковый. Твой и его. «Вот как плохо поступали те, кто хотел не того, чего хотел я — значит, они хотели плохого», — да? Только кто поступал-то?! По чьему умышленью творилось то, что творилось?! — Кудеслав вдруг сник, усмехнулся криво да горько. — И ведь третий раз валится на меня такое нынешнею весной, — вздохнул он. — Помнишь ведмедя-людоеда? Зверина звериной, но из зверьих же побуждений вел он себя во многом как человек. Вот и вы с Яромиром оба такие же, только навыворот. Оба вы из себя человеки, и побужденья ваши были, в общем-то, человечьими… А вот дела…
   — Думаешь, я все это затеял ради себя?! — Глаза хранильника полыхнули недобрым черным огнем. — Думаешь, мне легко было затевать такие затеи?! Но ради…
   — Не нужно рассказывать, ради чего ты все затевал! — В голосе Кудеслава, как несколько дней назад при споре со старейшиной, отчетливо лязгнуло железо. — Я знаю, что ты делал, и мне этого вот так, — Кудеслав чиркнул кончиками пальцев по своему горлу. — А ради чего… Это, оказывается, не важно.
   Белоконь вздохнул и обмяк. Мечник тоже вздохнул, отвернулся.
   — И все-то ты, старче, наперед умыслить сумел, — выговорил он, скользя рассеянным взглядом по древесным стволам. — Все. Даже загодя озаботился приторочить к Яромировой голове покорные руки. Загодя. Еще аж в запрошлом году. Ведь это ж ты рассказал Яромиру про то, как я Кудлайке нехотя шею сломал и как Зван меня выручил? Ты, ты! — повысил он голос, заподозрив Белоконя в попытке отнекнуться. — Больше некому. Ежели один чаровник — Огнелюб — об той поре забрел на то место в поисках папоротниковых цветьев, так и другой чаровник — ты — в тех же поисках мог забрести туда же и в то же время. Мог. И забрел. Ведь ищут там, где есть, и тогда, когда есть… Забрел, стало быть, подсмотрел и рассказал потом Яромиру. Подарил ему руки. Скажешь, не так?
   — Не скажу. — Хранильник явно успокаивался; вот уже и ехидца осмелилась прорезаться в его голосе. — Только я тогда вовсе не про чьи-то там руки радел. Это уж Яромир сам так попользовался, а я хотел лишь одного: чтоб он прознал о твоей вине.
   — Зачем?! — оторопело вытаращился на старого волхва Кудеслав.
   — А чтоб наказали тебя, — ответствовал Белоконь невиннейшим тоном. — Только надежда моя пропала втуне — Яромир вами с Кудлаем решил распорядиться по собственному разуменью.
   Мечник чувствовал себя так, словно бы вновь по его темени вскользь проехалось тяжеленнейшее бревно-давило.
   — Погоди-погоди… — бормотал он. — Так ты что ж, хотел, чтоб меня…
   Волхв ухмыльнулся не без самодовольства:
   — А ну-ка, ты, разумник, напомни старому дурню: какова положена обычаем кара за убийство сородича?
   — Убивца сжигают на погребальном костре убиенного…
   — Во-во, — хихикнул Белоконь. — А отколь же взять погребальный костер, когда убиенный живехонек? Тебя бы, мил друг, попросту изгнали. И куда б ты делся? Не к извергам же в работники-захребетники!
   Кудеслав медленно приходил в себя:
   — Да уж… К тебе бы, конечно. А и хитрован же ты, старче! Через внучек не вышло — попробовал так; так не вышло — стал заманивать через Векшу… Аи, хитрованище! — Как-то получилось, что в этих вроде бы восхищенных Мечниковых словах именно восхищенье и не проглядывало.
   — Ну, ладно. — Волхв пригасил усмешку, напрягся. — Минувшее миновало, и Леший с ним. А что же ты, — волхв приударил на это «ты», словно бы гвоздь вколотил, — собираешься делать теперь?
   Мечник дернул плечом.
   — Векша скучает по родителю… — равнодушно проговорил он, отворотясь.
   — Уйдете на Ильмень-озеро?
   — Да! — Кудеслав снова глянул в хранильниковы глаза. — Здесь будет много крови. Крови между своими. Воспрепятствовать этому я не могу. А видеть — не хочу. И проливать кровь сородичей я больше не стану, уразумел?
   — Думаешь, на Ильмене будет иначе?
   — Не думаю. Но мой род здесь. Что бы ни болтали старики, я не Урман. Я своему роду не чужой. Это на Ильмене я стану чужим. И слава богам.
   — Это трусость, — сказал Белоконь.
   — Да, — подумав, согласился Мечник. — Наверное, это трусость.
   — Стал быть, в доброхотные изверги подаешься? — Хранильник сморщился, будто кислятину разжевал. — Не получится у тебя. Верь моему слову: ты сюда не воротишься, только если тамошние края станут тебе родными.
   Кудеслав снова задумался.
   — Может, ты и прав, — сказал он наконец. А потом добавил:
   — Зато уж из тебя — всем извергам изверг. Какой смысл ни вкладывай: хоть тот, который ты на невесть когда будущие времена напророчил, хоть наш, нынешний.
   — Изверг рода человеческого, — пробормотал Белоконь.
   Но может, он и что-то другое выговорил — слышно было плохо. Во всяком случае» Мечнику волхвово бормотание показалось совершеннейшей бессмыслицей.
   А на бессмыслицу и внимание обращать нечего.
   Смеркалось. Блекли, пропадали дивные столбы ярого Хорсова злата. Лес медленно впускал в себя сумерки.
   — …е-е-сла-а-в!
   Возле самой опушки, там, где было еще светло, появилась тонкая белая фигурка, за голову которой словно бы зацепился последний луч умирающего дня.
   — Знаешь, а ведь ты меня все же уел, старче! — Кудеслав скользнул нежданно веселым взглядом по смутно видневшемуся в полумгле хранильникову лицу (белоснежные заросли волос, бороды и усов, а посреди — темное пятно с влажными отблесками удивленных глаз). — Уел! Что бы там ни было, а я теперь тебе по край жизни буду обязан.
   — Дурень ты! — вздохнул хранильник. Мечник, кажется, не расслышал.
   Он торопливо уходил туда, к еще нетронутой сумерками опушке, откуда неслось звонкое, зовущее:
   — …у-де-е-сла-а-ав!
   И горизонт шел ему навстречу.