Векшина одежда кучкой валялась у берега, а сама ильменка, оказывается, прыгнула в воду и теперь раз за разом окуналась, будто бы торопясь смыть с тела какую-то невидимую постороннему глазу липучую погань.
   Слабый голубоватый дымок потянулся к небу от сложенного в жертвенник хвороста. Мечник отложил огниво и принялся осторожно вздувать уцепившуюся за трут жаркую искру. Та, помедлив, крохотным язычком потянулась к более вкусной еде, лизнула… И через миг слабое, но веселое пламя радостно захрустело мертвой древесной плотью.
   Мечник выпрямился и остолбенел. Занятый костерком, он не углядел, когда Векша взобралась сюда, на валун. Всего в шаге… да нет, ближе, совсем рядом — лишь только вздохнет поглубже, и коснется тебя высокой упругой грудью, на самом кончике которой смешно повисла прозрачная капля…
   Он ни за что не совладал бы с собой. Никакие слова бы не удержали, никакие крики и просьбы — даже ее слова, крики и просьбы. Однажды уже могло случиться такое, но тогда Мечника обессилила хворь, а теперь…
   Теперь он шарахнулся прочь, едва не упав с валуна. Потому что успел заметить, как внезапно заледенела чистая синева Векшиных глаз. А может быть, это ему лишь примерещилось?
   Может быть.
   Только проверять не хотелось.
   Мечник не утратил равновесия лишь благодаря Векше — ильменка схватила за рукав, оттащила от края. И тут же отдернула руку, словно бы обожглась. И сказала, глядя не то под ноги, не то на разгорающийся жертвенный очаг:
   — Извини. — По щекам ее стекали неторопливые капли — то ли с мокрых волос, то ли из-под опущенных век. — Извини. Ничего тебе не будет. Ни сегодня, ни вскорости. Только после свадебного обряда — если ты сам его захочешь, когда узнаешь все до конца. Я не могу бесчестно, обманом. Слышишь?!
   Она замолчала. Кудеслав осторожно протянул руку, коснулся ее волос. На этот раз ильменка не отстранилась — наоборот, затиснула его ладонь между мокрой щекой и мокрым вздернувшимся плечом и не то простонала, не то проплакала:
   — Подожди, будь милостив! Я, наверное, уже скоро решусь рассказать. И тогда, если захочешь… Если только ты и тогда захочешь…
   Мечник понимал: расспросы не принесут ничего, кроме новых слез. Что ж, просят ждать — жди. Скрипи зубами, в кровь искусай губы, проглоти жалость к себе и к ней… Жди.
   Единственное, на что он еще решился, это выговорить тихонько:
   — Если я хоть чем-то могу помочь…
   — Можешь. — Она вымученно улыбнулась. — Уйди пока. Я позову, найду, приду… Скоро… А теперь уходи, а?
   Кудеслав оглянулся, увидел наливающееся светом устье лощины на противоположном берегу, и, высвободив руку (сама Векша, даже попросив уйти, так и не отпустила его ладонь), спрыгнул на берег.
   Прыгать с высоты в полтора собственных роста, имея на себе шлем и тяжкий железный панцирь, — не слишком удачная мысль. Но Мечник будто бы не заметил своего прыжка. Лишь пройдя сколько-то там шагов по узкой полоске меж водою и стеной ивняка, он почувствовал солоноватый привкус во рту и сплюнул под ноги. В обманчивом предутреннем свете плевок показался черным. Язык, что ли, прикусил, дурень железноголовый? Похоже, что так. Ладно, не напрочь оттяпал — и то хорошо…
   Странный звук позади вынудил Кудеслава оглянуться.
   Векша.
   Выпрямившись во весь рост над жертвенным очагом, как бы обмывая прозрачным дымом дивный свой гибкий стан, она пела что-то печальное и протяжное.
   Что? Жалобу? Моление о защите? Мечник не мог разобрать ни слова, хоть и отделяло его от валуна всего-навсего полтора-два десятка шагов. Как же может Векша надеяться докричаться до самой небесной тверди, по которой проторена извечная Хорсова тропа?
   Вот ильменка оборвала пение, вскинула руки, замерла, словно бы вслушиваясь в нечто, открытое только ей…
   И вдруг вся она вспыхнула нестерпимо чистым златым сиянием, когда каждая из испещривших ее влажную кожу капелек речной воды отразила в себе видимую покуда одной лишь Векше закраину огненного Хоросова лика.
   Мечник не знал, не заметил, когда именно сгинула с неба облачная пелена. Скорее всего, это произошло уже довольно давно — тогда же, когда ветер слизал повисший над рекою туман. Но сейчас Кудеслав, привыкший на протяжении этой нескончаемой ночи видеть над головою беззвездную черноту, посчитал дивом, свидетельством благоволения бога-светодарителя расплескивающуюся по небу голубизну.
   Мечник видел, как Белоконева купленница вдруг опустила руки, сникла, заозиралась в непонятной растерянности — словно бы вспомнила наконец о чем-то, что непременно следовало предусмотреть и что она упустила из виду.
   Кудеслав рванулся было обратно, к ней, но тут же замер: понял он, о чем вспомнила Векша. А еще он понял, что ильменка обойдется без его помощи.
   Векша внезапно сгорбилась и прижала левое запястье к губам; потом, согнувшись еще ниже, с болезненным вскриком оторвала руку от лица, вытянула ее над жертвенником… И Кудеслав сумел разглядеть торопливые темные капли, срывающиеся с Векшиного запястья в огонь.
   Нет, капли не были темными. В бьющем из заречной лощины потоке света они вспыхивали огненной алостью — за миг до того, как утонуть в сполохах жертвенного огня.
   Меркло, бледнело сияние Хорсова копья, зато могучую, непобедимую силу набирало рассветное зарево, уже половину неба залившее горячей плавленой медью. А даримые жертвеннику алые капли исподволь обернулись ручейком, непрерывной крепнущей струйкой, грозившей погубить трепетное невысокое пламя.
   Ильменка отпрянула от очага, шатнулась; прижала было рану к губам, потом попробовала затиснуть ее правой рукой…
   Потом Векша оглянулась, и этот ее короткий беспомощный взгляд мгновенно смахнул навалившееся на Кудеслава оцепенение.
* * *
   Рана оказалась нешуточной.
   Рана оказалась настолько нешуточной, что, стаскивая полуобморочную ильменку с валуна, Кудеслав утратил всякую сдержанность и принялся злобно орать о сопливых ведуньях, которые пользуются головой лишь для болтовни да еды; о сопливых девчонках, забывающих, что для кровопускания надобен нож; о сопливых облезлых векшах, способных скорей лапу себе откусить, чем попросить этот самый нож у случившегося рядом умного человека; о железнолобых дурнях, не сумевших вовремя сообразить, какую глупейшую из наиглупейших глупостей вздумает вытворить сопливая ильменская векша в обличив сопливой безголовой девчонки…
   Безголовая, сопливая, облезлая и так далее вяло трепыхалась у него на плече и пробовала бормотать какие-то возражения. Но Мечник был слишком занят своими гневными речами и отчаянными попытками не сорваться. Непросто все-таки сползать по отвесному камню, цепляясь за еле намеченные ступени, когда на тебе висит хоть и тощенькая, однако же весьма увесистая ноша. Да еще приходится то и дело прижиматься щекой к бедру этой самой ноши, а оно, бедро-то, упругое, прохладнее, гладкое… соблазнительное…
   Да леший же раздери и тебя, и ее!!!
   Все-таки Кудеслав упал. Однако земля была уже близка, и вышло так, словно бы он не сорвался, а довольно ловко спрыгнул (Векша, бедная, только квакнула).
   Торопливо поставив ильменку на влажный береговой ил, Мечник принялся расстегивать пояс.
   Векша даже о ране своей позабыла. Метнувшись испуганным взглядом по мрачному лицу Кудеслава, по его пальцам, нетерпеливо дергающим заартачившуюся пряжку, ильменка отступила на шаг и поспешно села.
   — Только попробуй! — пискнула она заполошно.
   Мечник оторопел. Лишь через мгновенье-другое сообразил он, отчего Векша ерзает, будто норовя поглубже втиснуться в ил тем местом, которое за ее недолгую жизнь наверняка успело бессчетное количество раз познакомиться со всякими ремнями да веревками, подворачивавшимся под родительскую сердитую руку. Сообразил и захохотал, да так, что противоположный берег откликнулся гулким радостным эхом.
   Дите! Боги, какое же она до сих пор дите, несмотря на все, что ей пришлось пережить!
   Однако время для веселья было вовсе неподходящее.
   Остротою Векшины зубы действительно могли бы поспорить с беличьими, и причинили они своей хозяйке немаленький вред.
   Пока Кудеслав торопливо отцеплял от пояса ножны да мешочек со всякими необходимыми в пути мелочами, ильменка затеяла сбивчиво объяснять, что не нарочно она этак вот сильно поранилась.
   Мечник прирявкнул, велел молчать. Главное он и без объяснений понял: выбрала на руке местечко, где кожа тоньше всего, да только ведь очень непросто отважиться самой себе пустить кровь таким вот образом. Другая бы, может, до полудня руку свою глодала, а эта как всегда: если уж решилась, так чтоб скорей — без раздумий, зажмурившись, изо всех сил… И порвала жилу.
   Долгонько провозился Мечник над глупой Векшиной раной, прежде чем удалось ему наконец унять кровоток. Руку ильменки выше локтя накрепко перетянул опояской и только после этого сообразил, что зря свой пояс на это дело пустил, нужно было взять пояс Белоконевой купленницы — и быстрее бы вышло, и не пришлось бы оружие под мышкой таскать. Саму рану он залепил дегтем (хвала богам, челн совсем недавно осмолили, и с борта удалось наскрести изрядный ком); поверх дегтя приладил комканый клапоть холстины, оторванный от Векшиной рубахи, а еще поверх намотал и стянул тугим узлом оторванную оттуда же ленту.
   Возясь со всем этим, он перезлился. Просто так вот сама собою взяла да и сгинула досада на глупенькую нескладеху, чуть было не изувечившую себя всерьез, непоправимо: запусти она зубы малость поглубже, перекусила бы сухожилия, а это почти то же, что просто-напросто оттяпать запястье топором. Вовсе ли остаться без кисти, остаться ли с кистью усохшей, скрюченной, мертвой — разница маленькая.
   Так что вполне можно было бы счесть, будто Векше повезло в этот день.
   Только все равно жалко ее, везунью эту.
   Ишь, сидит… Глазищи огромные, круглые, помутнелые от боли и слабости — того и гляди, чувств лишится; рот да подбородок в крови (в той, которая из раны, и в той, которая из прокушенных губ)… и если б только подбородок да рот — ведь вся, с головы до ног, красным испятнана!
   Вот тебе и прождали малую чуть, лишь до рассвета. Хорсов лик уже во-он куда забрался, а эту дурочку еще одеть надобно да в челн усадить… Сама-то небось и шагу ступить не сможет — вон сколько из нее натекло, где уж тут… И грести теперь одному… Да то бы еще ладно, для умелого гребля — труд невеликий. А дальше-то что делать с этой обузой? И с собой ее, беспомощную, взять нельзя, и обратно не отвезешь: без того уж хряк знает сколько времени кобыле под хвост пошло… Вот положеньице — худшему ворогу такого не пожелаешь!
   Правда, вслух Мечник ничего этого не сказал. Может быть, потому, что заметил-таки на животе и груди Векши темные припухлости наливающихся синяков. Крепко, ох же ж и крепко прижималась ильменка к Кудеславову панцирю нынешней ночью близ общинной избы! Ну вот как серчать на нее после такого?
   Осерчать все же пришлось — это уже когда кое-как отмытая и одетая Векша, цепляясь за Мечникове плечо, умостилась в челне. Лишь на краткий миг отвернулся от нее Кудеслав — глядь, а она уже к веслу примеряется!
   — Ополоумела?! — Мечник выдернул весло из слабых, дрожащих пальцев. — Хочешь, чтоб вновь потекло из раны-то? К Навьим тебе хочется, да?! Ты слышь, ты лучше меня не зли! Ведь не погляжу ни на стать, ни на лик пригожий: впрямь так вздую — подсвинком завизжишь!
   Он побрел по воде, выволакивая челнок на глубокое; влез; устроился на носу и торопливо замахал веслом, выгребая на стрежень. Не оборачиваясь, спросил:
   — Как рука-то? Сильно мозжит?
   За его спиной сквозь обиженное сопение прорезалось мрачное «угу».
   — Это от ремня. — Кудеслав разворачивал челнок, нацеливая его острый вздернутый нос вниз по течению. — Не передержать бы руку стянутой — помертветь может. Ан и развязывать покуда нельзя… Ты слышь, ежели перестанешь ее чувствовать, руку-то, сразу мне говори. Поняла?
   Еще одно «угу» позади.
   — Или ежели замутит тебя, или станет вовсе невмоготу держаться прямо — тоже…
   Векша, наверное, его вовсе не слушала, потому что перебила эти наставления нежданным вопросом:
   — Ты разобрал, о чем я Хорса просила?
   — Нет, — сухо ответил Мечник. — Ты же упредила, что моление не для моих ушей. Я обманным путем любопытство утолять не привык — чай, не баба.
   — Правда? — тихонько спросила Векша.
   — Что — правда? — Кудеслав опять разозлился. — Что я не баба? Коль сомневаешься, могу доказать.
   — Извини мне…
   Мечник тряхнул головой, успокаиваясь.
   — Это ты мне извини, — сказал он. — И вот что: как доплывем, попрошу Белоконя с тобой нянчиться — мне-то, поди, недосуг будет! Ты уж проглоти свою нелюбовь к старику, и чтоб ни на шаг от него, слышишь?
   — Слышу.
   — Тогда клянись.
   Векша чуть помедлила, но все же выговорила уныло:
   — Здравием клянусь неотлучно быть при Белоконе.
   — Чьим здравием-то? — не отставал Мечник.
   — Своим.
   — Нет, ты моим здравием поклянись. Или нет, поклянись лучше здравием нашего с тобою будущего ребенка.
   В следующее мгновение Кудеслав обернулся с такой стремительностью, что лишь дивным дивом каким-то не перевернул челн.
   Да, Мечник не ошибся, он правильно угадал причину странных сдавленных звуков у себя за спиной.
   Векша рыдала. Тихо, почти беззвучно, изо всех сил зажимая рот здоровой рукой.
* * *
   Только непробиваемый дурень поверил бы объяснениям кое-как совладавшей со своими слезами ильменки. Боль, виноватость, усталость — даже все это вместе взятое не могло вызвать такие рыдания. Только горе — настоящее, которое навсегда.
   Кудеслав понимал: единственное, чем он может сейчас помочь, — молчанье. Не выпытывать ничего, не донимать. Притвориться на время, будто вовсе позабыл о Векшином существовании. Ильменка непременно раскусит его притворство, но все равно… Если не настоящее одиночество, то хоть так — она и этому будет рада. Да, о Векшином-то существовании можно и должно забыть, а вот о стягивающем ее руку ремне забывать нельзя…
   Нужное удалось легко, и легкость эта Кудеслава почти напугала. Впрочем, почти ли?
   Как всегда в мгновенья опасности, ум, чтоб не мешать ясности чувств, отвлек себя размышлениями о постороннем, неглавном. Давняя воинская привычка, не единожды сберегавшая жизнь самого Кудеслава и жизни вверившихся ему людей. Мечник вдруг поймал себя на том, что мысли его постоянно возвращаются к истории с подменой упокойника и ко всему, так или иначе связанному с этой историей.
   Значит…
   Значит, Кудеслав занял голову раздумьями о второстепенном, чтобы не мешать чувствам сосредоточиться на главном — то есть на спасении взбалмошной инородки от последствий ее же собственной глупости и от чего-то еще, скрываемого ильменкой наверняка из опять-таки не шибко умных побуждений. А второстепенное — это дела, затеянные кем-то для развала общины.
   И что получается? Получается, правы родовичи, выдумавшие твое третье прозванье. Получается, ты впрямь можешь когда-нибудь сделаться чужим для общины. И не потому, что это община тебя отторгнет, — ты можешь сам…
   А утро выдалось веселым, ярким. Истра казалась бы упавшей на землю полоской неба, будь в ее голубизне меньше золота — это Хорсов лик дробился несметным множеством крохотных своих подобий на мелкой ветровой ряби. Берега звенели голосами проснувшихся птиц, шумели чистой прозрачной дымкой новорожденной листвы…
   Да, на редкость светлое и радостное выдалось утро.
   Словно бы в злую насмешку.
   Векша молчала. Даже ее дыхание — натужное, трудное — временами переставало быть слышимым, и Мечнику казалось, будто ильменка вот-вот сомлеет и свалится в воду. Но всякий раз за мгновение до того, как он решал оглянуться, позади раздавался вздох или всхлип или вдруг челнок начинал раскачиваться, выдавая осторожное шевеление Белоконевой купленницы.
   Чувствовалось, что лишь присутствие Кудеслава мешает ей дать волю слезам.
   Мечника тоже стесняло ее присутствие. Не будь рядом Векши, он бы уж вспомнил все бранные слова — и здешние, и урманские, и еще боги ведают чьи, — слышанные во время странствий и прицепившиеся к памяти куда крепче множества гораздо более дельных знаний. Поди, враз отлегло бы от сердца, коли можно было бы вслух, громко, до першения в горле, до судорожного эха от обоих истринских берегов, забористо, длинно, неповторимо… Вот только стыдно при ильменке — стыдно проявить несдержанность, мало приличную воину.
   Да, воину…
   Воину приличествовало бы сообразить — еще там, в граде, — что Векшу брать с собою никак нельзя. Хотя бы потому, что плаванье это может оказаться опасным. Ведь как ни вглядывайся в заросшие вербняком да камышом берега, с середины реки все едино не углядишь своей гибели. Вымелькнут из зарослей сердитые остроклювые пташки, и ни ты, ни ильменка даже не узнаете, с чьих тетив они сорвались. Вот тебе и воин… Воину бы сразу понять, что при нынешних делах всякое может случиться; воину бы не пустить, отвадить упрямицу от опасной затеи — хоть бранью, хоть тумаками, хоть как. И, между прочим, воин-то в броне, а на Векше лишь полотняная рубаха, и та драная. О-хо-хо, драная или целая, рубаха или полушубок — это стреле без разницы. Дай латы умелому лучнику не шибко великая помеха — найдет, куда остроклювую-то вогнать. Это лишь в бою трудно, а уж из засады беззащитное да убойное место можно нащупать в любой броне И, кстати, ежели на тридцати—сорока шагах, да тяжелой стрелою с железным наконечником — боевой либо которая для крупного зверя, — вряд ли твой доспех тебя выручит.
   Так что зря ты беспокоишься, Мечник Кудеслав: никакой ты не урман, а самый что ни на есть вятской мужик. Тот самый, который, по приговорке, задним умом крепок. Радуйся.
   Мечник все налегал и налегал на весло.
   В нынешнем положении от зоркости, чуткости да ловкого обращенья с оружием проку почти никакого. Тут одна надежда — быстрота. Хлипенькая, конечно, надежда, но другой-то нет!
   И вдруг… Будто марь ведовская нахлынула, подмяла, подменила окружающее вздором каким-то, обманом, небылью… Или все-таки былью?
   Ведь было, было уже в жизни такое. Или все-таки не совсем такое? Или совсем не такое, а лишь внешне похожее?
   Да и то — уж так ли похожее?
   Река была совсем другая; извивистой была она, суетливой как-то не по-здоровому. Черную ее шкуру-поверхность язвили свищи бегучих водоворотов, дерганье мелких полуволн, полуряби напоминало то лихоманку трясучую, то судорожную предсмертную дрожь… Крутые кремнистые берега поросли лесом, и хоть лес этот казался непролазным, слово «чаща» никак не лепилось к толпищам древесных скрюченных полутрупов, изувеченных хищным дыханием близких правечных льдов. А на трепанных ветрами корявых вершинах вызревающее ненастье распялилось кудлатою волчьей полстью и сеяло оттуда, сверху, мешанину по-ледяному холодных капель да мелких каплеобразных льдинок. Льдинок, которые тускло и монотонно отзванивали по шлемам-панцирям троих людей, изглоданных тревогой и речной предзимней промозглостью…
   Да, не весна тогда была, а поздняя безлистная осень. И не утро — блеклый усталый день неприкаянно маялся в тогдашнем стылом косматом небе.
   Гребцы ровно да мощно сминали-отталкивали назад по-предморозному загустелую воду, и от ровности этой, от однообразия береговых лесистых обрывов, от надоедливой схожести меж собою речных изгибов рождалось ощущение совершенной бездвижности челна. Словно в тягостном сне, когда из последних сил бьешься, а либо ни с места, либо продвигаешься на невероятно малую чуть…
   Впрочем, как раз от Кудеслава-то особой растраты сил не требовалось. Кудеслав сидел на собственных пятках посередке челна, и всего дела ему нашлось, что вертеть головой, вглядываясь в проплывающую мимо серость наскальных лесов, да дрожать от холода.
   Гребли Кнуд-побратим и тот, второй… как бишь его? Кажется, Свей… Да, Свеем или Молчальником, помнится, чаще всего прозывали русобородого кряжистого верзилу с крохотными зелеными глазками под полосой сросшихся пегих бровей. А еще прозывали его Немым. А еще — Дитятей, потому что улыбался он хоть и редко, но впрямь по-детски: ясно и широко. Но Немым и Дитятей прозывали его лишь недруги и лишь за спиной, ибо кроме детской улыбки славился он еще и огромными, каменной тяжести кулаками. Вот так: прозвища всплыли в памяти, а имя забылось… И боги с ним.
   А Кудеславовым именем никто из урманов вывихивать язык не хотел. Кудеслава об той поре звали Вятичем. Ярл так и сказал тогдашним утром:
   — Палдур должен был вернуться еще вчера. Палдур не вернулся. Я хочу, чтобы ты и ты, — ярлов палец нацелился в грудь сперва Кнуду, а потом Свею, — чтобы вы отправились узнать, что с ним случилось и случилось ли с ним что-нибудь. А Ватитш может отправляться с вами, если захочет сам.
   Это уж потом побратим объяснил Кудеславу, что ярл затеял проверку. При всех (а при ярле — тем более) Бесприютный сказать такого не мог, а мог он лишь глянуть значительно — что и сделал. Вятич дружеского зырканья не понял, но оставаться совсем одному среди людей чужого, еще не вполне понимаемого языка ему хотелось даже меньше, чем тащиться невесть куда на боги ведают какие опасности. Потому он без колебаний вызвался в путь, чем весьма порадовал ярла.
   — Лесной человек стал уже совсем викинг, — сказал тогда ярл. — Он еще плохо понимает речь Вестфольда, но уже хорошо знает: делать всегда почетнее, чем не делать. А делить опасность с другом по собственной воле гораздо почетней, чем по приказу. Лесной человек стал совсем наш человек. Теперь нужна хорошая женщина, чтоб таких, как он, стало много.
   И все смеялись, но необидно, по-доброму.
   Грести Кудеславу не доверили. Свей просто молчком взял весло и устроился на носу челнока-долбленки, а Кнуд сказал побратиму: ты, мол, лучше нас с луком — вот и бери лук да следи за окрестностями. И потянулся ко второму веслу. Вятич прекрасно понимал, что лучше урманов с луком он может быть на берегу, а в увалистой лодочке-душегубке он с луком не так уступает урманам, как с веслом. Но вслух излагать свои догадки не стал, конечно.
   Пропавший дружинник послан был к братьям Торхельмингам приглашать их под ярлову руку. Поход в Персию был удачен да славен, а дружина, с которой Торхельминги ходили тем летом, ни достатка ни славы не добыла — ярл счел это подходящим случаем переманить к себе тридцатилетних близнецов-берсерков.
   Дорогою Свей Молчальник на краткое время поступился своей молчаливостью, и они с Кнудом заспорили. По Свееву, Палдур был неудачным выбором для такого дела, что он позволил себе какую-то неловкость, какой в беседе с берсерками себе позволять нельзя, и за то поплатился жизнью. Бесприютный вя-тичев побратим полагал, что Палдур и не добрался до лесистых подножий Торхельма — холма, на скалистую макушку которого рыжий скандийский бог отчего-то очень часто ронял свой гремучий огненный молот. Ярлову дружиннику, дескать, в одиночку по округе вообще плавать опасно, поскольку ярл думает, будто он всей округе хозяин, а почти вся округа думает совершенно иначе. Кудеслав урманскую молвь понимал через слово (а когда говорили не с ним, то и через два-три); из слышанного он только то и уразумел, что спорщики спорят лишь о причинах несчастья с Палдуром. А что с Палдуром именно несчастье, они оба не сомневаются. Уразумев это, он проверил оружие и еще внимательней, до хруста в глазницах, стал всматриваться в проплывающие по сторонам одинаковые-однообразные месива камней, скрученных замшелых стволов и корявых ветвей. Тогда-то он и ощутил впервые беззащитность человека на реке меж лесных берегов. Но не тащиться же было суходолом через одно из помянутых непролазных месив! Потом Кнуд (в свое время нахватавшийся на Ильмене примерно столько же по-словенски, сколько Вятич успел узнать по-скандийски) попробовал растолковать своему побратиму, кто такие берсерки. Кудеслав объяснения не понял, но оружие проверил еще раз. А Кнуд сказал:
   — Напрасно ярл сделал так, что ты не смог не пойти. Ты хорош и с луком, и с топором, и с мечом ты уже не хуже, чем многие. Ты уже почти воин. ПОЧТИ. Тебе осталось полшага. Большинство тех, кто погиб, гибли именно на оставшемся полушаге. Потому что эти полшага нужно переступить через воина. А через берсерка тебе не переступить.
   Возможно, Кнуд тогда сказал как-нибудь иначе, но сказал он именно это.
   Помолчали (мерный плеск весел, мерный стук градин о панцири да шеломы, еле слышные на реке всхлипы ветра в голых ветвях — и все). Потом Мечник, которого еще ни разу не звали Мечником, спросил:
   — У них большая дружина?
   — У них только сами они, — ответил Кнуд. — Потому что больше им никто не надобен. — Он помолчал и добавил: — Если что, без оглядки на нас отходи в сторону. Тебе в этом бесчестья не будет.
   Бесприютный почему-то сказал это по-урмански, и Свей коротко оглянулся, блеснул щербатым оскалом: ему понравилась шутка. Кудеслав тоже принял Кнудовы слова за шутку и тоже осклабился. А Свей, отворачиваясь, выговорил:
   — Если что, нужно их разделить. И нападать втроем на одного. Иначе… — На продолжение Молчальник поскупился. К чему говорить то, что и без слов должно быть понятно любому, даже лесному Ватитшу?
   Вовсе незачем.
   Тем более что почти в тот самый миг они нашли Палдура.
   Левый берег провалился вдруг шрамом узкой лощины — запекшейся черными струпьями безлистых кустарников, истекающей мутною ржой объевшегося осенними дождями ручья… Он, ручей, небось десятками десятков лет трудился, намывая врезавшуюся в реку галечную рыжую отмель. И вот на этой-то отмели…