Наутро Оксана долго и тщательно умывалась, затем так же долго и старательно причесывалась, наглаживала платье раскаленным утюгом, позаимствованным у Надежды Антоновны, и наконец торжественно настроенные Миша и Оксана вышли из дому. По дороге захватили Стрижова, который все знал: и в каком трамвае ехать, и где войти, и где канцелярия фельдшерских курсов...
   Вскоре Оксана стала студенткой.
   7
   И Крутояровы, и Марков с изумлением и восторгом наблюдали за чудом, происходившим на их глазах. А еще говорят, что не бывает чудес. Бывают! Особенно в Советской России!
   Чудесное превращение свершалось с Оксаной с тех пор, как они стали строить - по выражению Миши - новый быт. Началось с пустяков: Оксана перестала дичиться, перестала бояться переходить улицу, стала задавать то Мише, то Ивану Сергеевичу Крутоярову, а чаще всего Надежде Антоновне удивительные вопросы:
   - Неужели Гоголь сам, своими руками сжег свое сочинение?
   - А вы знаете, сколько у человека костей?
   - Оказывается, Карл Двенадцатый был совсем мальчишка! Вот не думала!
   - Вы не знаете, Мария Петровна Голубева жива?
   Относительно Карла Двенадцатого Надежда Антоновна готова была согласиться, но при чем тут Голубева? Какая Голубева?
   Оксана возмущалась:
   - Карл Двенадцатый - это сам по себе разговор, а Голубева - это уже совсем другое. Значит, вы ничего не знаете о Голубевой? Вот странно! Как же так не знать о Голубевой?
   - Но, дорогая девочка, - смущенно оправдывалась Надежда Антоновна, откуда же мне знать о некой Голубевой? Это что, учительница у вас на курсах?
   Оксана не верила, думала, что Надежда Антоновна притворяется. Вмешивался в разговор Иван Сергеевич, он тоже не знал.
   - Мария Петровна Голубева - такая гордая, непокорная. Глаза серые, прическа гладкая-гладкая, на прямой пробор, взгляд внимательный, взыскующий. Платье глухое, строгое, с белым воротничком. Я на портрете видела. Ведь это известная революционерка, замечательная женщина, большевичка, конечно.
   - Где же вы ее портрет видели?
   - Нам показывали. Лекция была. В тысяча девятьсот пятом году она жила на углу Большой Монетной и Малой Монетной, и в ее квартире помещался штаб Петербургского комитета партии. Бомбы и револьверы складывали под детские кроватки, а прокламации, напечатанные, конечно, на папиросной бумаге, запрятывали в фарфоровые головки кукол...
   Слушали Оксану и переглядывались: да что это такое? Как подменили, совсем другая стала наша Оксаночка! И слова, обратите внимание, другие: "прокламации"... "Петербургский комитет"... "взыскующий"...
   Но Оксана не замечала пристальных взглядов, вернее, не относила их лично к себе.
   - Так вы, может быть, и о Клавдии Ивановне Николаевой не слышали? Она родилась в Лештуковском переулке, совсем у Невского. Мать у нее прачка, можете себе представить? Мать прачка, а дочь - замечательная большевичка! Вот ведь как бывает!
   - Николаеву-то знаем. Она ведь и сейчас видную роль играет.
   - А как же иначе? Разве женщины - это второй сорт? Женщины - тоже люди!
   Оксана это положение доказывала на практике. Вдруг оказалось, что у нее удивительная память, удивительные способности. На курсах долго не могли понять, откуда эта молодая особа набралась таких знаний? Потом все объяснилось: ведь Оксана работала в госпитале под руководством врача Ольги Петровны Котовской! А Ольга Петровна отнюдь не довольствовалась тем, что заставляла свою помощницу раны бинтовать да измерять температуру. Оксана выслушивала целые лекции, причем по самым разнообразнейшим вопросам.
   И помимо обширной практики получала общее образование, Ольга Петровна приносила ей книги, заставляла учить грамматику, физику - и все без лишнего шуму, так, будто походя.
   И теперь вполне естественно, что Оксана на курсах в числе первых, что к ней обращаются подруги за помощью, за разъяснением непонятных мест, и конспекты Оксаны ходят по рукам.
   И уже никого не удивляло, если спрашивали:
   - Ксения Гервасьевна дома?
   Сначала не понимали: какая Ксения Гервасьевна? Потом догадались: ах, да это наша Оксана! И привыкли: правильно - Ксения Гервасьевна. Так и должно быть! Так оно и есть!
   Помогли человеку отмыть руки от теста, расковали скованную мысль, поверили в человека, признали полноценным - и вот расцвело прекрасное существо, залюбуешься.
   Марков, когда хвалили Оксану, ликовал, словно превозносили его самого. Но едва ли не больше всех был очарован и потрясен Иван Сергеевич Крутояров.
   - Товарищи! Да вы посмотрите - сердце радуется! Вот, Марков, благодарнейшая тема для писателя: женщина! Советская женщина! Чудеса! Этого там, на Западе, не поймут. Нет! Куда им! Ведь сфера деятельности женщины там очерчена точно и беспрекословно: Kinder, Kirche, Kuche - дети, церковь и кухня, стряпай, молись и стирай пеленки... И вдруг появляются девушки в солдатских шинелях! Женщина-пулеметчица! Женщина - народный судья! Женщина-авиатор! Женщина - секретарь райкома! Вы представляете смятение бюргера? Вопли мещанина? Это никак не вмещается в их головы, кажется каким-то парадоксом. Да и пускай до поры до времени не понимают, когда-нибудь поймут. Ведь полный переворот всех понятий, всех соотношений сил! Счет-то всегда вели на души, и женщина сюда не включалась. Не знаю, отдаете ли вы отчет, какой сюрприз готовится в нашей стране на подбавку ко всем другим сюрпризам? Даже одно то, что население-то у нас как бы удвоится!
   Иван Сергеевич часто и неизменно с воодушевлением возвращался к этой теме:
   - Баба! Товарищи, вы вдумайтесь: русская баба, русская женщина. Замызгают, зашпыняют, впрягут, как скотину, в оглобли - вези! Окружат презрением, лишат всех прав, взвалят всю самую тяжелую, самую неблагодарную работу - так уж заведено! И она, голубушка, сама верит, что так оно и должно быть, на то она и женщина, такова уж бабья доля! А посему ворочай чугуны, жарься у печки, меси тесто, гни спину над корытом, нянчи ребят, копай картошку, таскай пятипудовые мешки, жни жнитво, поли гряды, носи ведра с водой, пеки хлеб, обихаживай мужа, дои корову... Ведь ты женщина! Сноси побои, рожай, корми грудью, помни: курица не птица, баба не человек.
   Заметил, что на него смотрят недоумевая, - дескать, вот до чего договорился маститый писатель: а кто же рожать будет и грудью кормить? И неужто мужчины станут сами пуговицы пришивать? Чудно что-то! Ведь до того въелось это представление, что не вытравишь. Самая интеллигентная женщина не удержится и воскликнет, увидев, что муж моет посуду или взялся за иголку: "Да что ты срамишь меня? Не твоя это работа". А какая его? Председательствовать? И хотя все тут до очевидности ясно и элементарно, но только в парадных речах, а не в повседневной жизни.
   Вскоре Оксана явилась сияющая и сообщила:
   - Предлагают в больнице работать. Дала согласие. И учиться, конечно, продолжать, одно другому не мешает.
   Совсем незаметно, как-то само собой получилось, что Крутояров стал называть Оксану Ксения Гервасьевна. Только Надежда Антоновна чисто по-родственному, по-матерински называла ее Ксаной, доченькой. Женька Стрижов - тот вообще никак не обращался к Оксане. Обычно, появляясь в дверях, он восклицал:
   - Здравствуй, племя молодое, незнакомое!
   - Да уж знакомы, - отзывалась Оксана. - А Миша еще не приходил. Мы теперь все записками обмениваемся, заняты оба очень.
   - Сейчас все заняты. "В жизни слишком много дела, слишком краток срок. Надо выполнить умело заданный урок!"
   - Сами сочинили?
   - Нет, Дмитрий Цензор.
   - А я думала, вы. Есть хотите?
   - Наивный вопрос. Я всегда хочу есть.
   - Что, опять на бобах сидите? Говорите прямо - денег нет?
   - Денег-то много, да не во что класть.
   - А я как раз зарплату получила, могу одолжить.
   - Я и без того в долгах, как в репьях. Нет, не возьму. Не искушай меня без нужды возвратом нежности своей. Ого! У вас сегодня и первое и второе на обед? Вот буржуи!
   Стрижов усаживался за стол, ел с завидным аппетитом и первое и второе, а когда, хотя и с опозданием, приходил Марков, охотно соглашался и Мише составить компанию.
   8
   Когда Марков задумался впервые, о чем и как написать, он почувствовал непреодолимое желание написать рассказ о том, как ушел он с отцом из родного дома, когда Молдавию захватили интервенты.
   Марков очень часто думал о доме - о матери, о сестре, об отце. Иногда они ему снились, причем обычно во сне было все безмятежно. Миша был еще маленький, над столом поднимались клубы пара от мамалыги, сестренка что-то пищала, а мать была в хлопотах, и было так нестрашно, так славно... Проснувшись, Миша долго еще находился под обаянием сна. И тогда снова и снова рассказывал Оксане давно ей известные вещи о семье и мечтал о том, как Молдавия будет освобождена и Миша повезет молодую жену представить родителям...
   - Это ужасно, что я так долго не могу повидать их! Ты знаешь, как они будут тебя любить! Они хорошие, сама увидишь. Странно, что вот и рядом они, кажется, только руку протянуть, и так далеко... как на другой планете! Ни поехать, ни написать - за рубежом...
   Да, Мише запала эта мысль - написать рассказ о том, как он уходил из дому - в страшную неизвестность, в темноту, в непонятную жизнь.
   В студии они как раз изучали законы сюжета, архитектонику короткого рассказа. Руководитель студии принес книжечку Генри и прочел вслух новеллу "Дары волхвов". Речь там шла о молодых супругах. Они хотели сделать друг другу подарки к Новому году, а денег ни у того, ни у другого не было. И вот муж продал свои часы и купил на эти деньги черепаховый гребень жене. Она же продала свои роскошные волосы и на вырученные деньги купила для мужниных часов прекрасную платиновую цепочку.
   В студию в числе других ходили пожилые рабочие электростанции. И вот растерявшийся руководитель и смущенная молодежь увидели, что рассказ потряс этих старых солидных рабочих, они слушали и плакали, форменно плакали и не стеснялись слез. Занятие прошло в теплых, задушевных разговорах. И теперь, приступая к рассказу, Марков хотел, чтобы его рассказ тоже потрясал, чтобы он доходил до каждого, а для этого надо передать все, что он чувствовал, всю душу открыть перед читателем, как если бы он поведал о пережитом самому близкому человеку. В то же время Маркову хотелось, чтобы рассказ был написан по всем правилам, с нарастанием действия, с логическим и все-таки неожиданным концом, когда читатель узнает все, лишь прочитав последние строки.
   Рассказ написался одним махом, хотя и провел Марков за этим занятием всю ночь напролет. Утром Оксана, вскочив по звонку будильника, увидела счастливого и как будто выспавшегося Мишу.
   - Ты уже встал? А я и не слышала.
   - Ксана! - торжественно возвестил Миша. - Я написал рассказ!
   - Сумасшедший! - воскликнула Оксана. - Он еще не ложился!
   Однако рассказ был тут же немедленно прочитан, хотя Миша и опасался, что сюжета он не построил, никаких неожиданных поворотов действия не придумал и Оксана разочарованно заявит, что это просто давно известное ей происшествие с Мишей, а вовсе не рассказ.
   Миша испугался, даже замолк и перестал было читать, когда увидел, что Оксана сидит на кровати в одной рубашке и ревмя ревет, и вытирает слезы рукавом, а слезы опять набегают, и Оксана не видит Миши, не отдает отчета, что сейчас утро, что ей пора мчаться на курсы, что ей холодно и что ведь ничего на самом деле нет, а есть только одно сочинение.
   Осталась недочитанной одна страница, и Миша, сам растрогавшись - не своим рассказом, а растроганностью Оксаны, - дочитал рассказ. Кончил, положил локти на исписанные листки бумаги, ему было ужасно жалко Оксану, и он укорял себя, что так расстроил ее.
   Но слезы Оксаны были совсем особого рода. Это было душевное потрясение от художественной правды, совсем отличное от того, если бы Оксана узнала о каком-нибудь действительном печальном происшествии.
   Вот она, еще не осушив слезы, босая, непричесанная, с таким теплым после сна телом, с отлежанной щекой, на которой отпечатался узор наволочки, подбежала к Мише, обняла его и стала целовать.
   - Да ты у меня и на самом деле писатель! Ой, матенько!
   И они еще долго говорили о рассказе, о том, что бесспорно его немедленно напечатают и что как это удивительно, что она, Оксана, - самая обыкновенная, а между тем - жена такого удивительного человека. И Миша наполнился гордостью, торжеством. Да, он и сам чувствует, что рассказ удался!
   Впервые за все время учения на фельдшерских курсах Оксана опоздала на занятия.
   Самое страшное было впереди. Когда Крутояровы проснулись и за стеной послышалось последовательно шлепанье ночных туфель, потом фырканье около умывальника и наконец звяканье посуды, - рассказ с предисловием, извинениями и оговорками был передан на суд Ивану Сергеевичу.
   Оксана уже ушла. В наступившей во всем доме полной и, как казалось Мише, зловещей тишине он не находил себе места, то садился, то вставал и слонялся по своей длинной нескладной комнате.
   "Неужели так долго читает? Или вовсе не начинал? Кажется, сел бриться! Как будто трудно было прочесть такой короткий рассказ!"
   Но дверь открылась, и Крутояров вошел в комнату. В руке у него была рукопись. Он вошел не спеша, прошагал зачем-то к окошку. Зачем мучить человека? Не решается сразу все выложить! Ясно, рассказ не понравился, да Миша и сам сознает, что рассказ слабоват, что и над языком надо поработать, и сюжет сыроват...
   - Ну что ж, - произнес наконец Крутояров, - по-моему, недурственно. Мне понравилось, и Надя говорит, что искренне написано.
   - Как! И Надежда Антоновна уже прочитала? - воскликнул Миша, больше из-за того, что неловко было молчать.
   - Я вот думал, - медленно заговорил Крутояров, - что в этом рассказе главное? Свежесть? Непосредственность?
   Миша молчал.
   - Помните, мы были на выставке картин и букет сирени разглядывали? Нам понравилось (он говорил "нам", хотя это именно ему понравилось и он тогда объяснял, почему понравилось), нам понравилось, что в картине есть идея, есть глубина. Не просто букет, ведь букет и сфотографировать можно. Важна мысль! Вот и в вашем рассказе есть большая человеческая скорбь, то, что найдет отклик в сердцах людей, потому что это типично для нашей эпохи. Понимаете? Типично! Пережитое нами десятилетие - это толпы беженцев, толпы изгнанников, спугнутые со своих гнезд стаи, это пепелища, это затерянные на чужбине, это без вести пропавшие, это души, тоскующие в плену...
   Крутояров сел было, но сразу же встал, видимо вспомнив о каком-то своем деле.
   - Ну, - подошел он к Маркову, - дайте руку. Поздравляю. Хороший рассказ. Я вам после покажу, там есть кое-какие мелочи, как мы называем, блохи. Но это чепуха. Если хотите, я сам отвезу рассказ в редакцию.
   В тот же день, только позже, Крутояров снова зашел.
   - Давайте рассказ. Надежда Антоновна берется его настукать на машинке. Редакторы не любят читать написанное от руки. Не возражаете, если заодно она кое-что подправит? Чисто стилистическое. И мои замечания учтет. В "Зори" отнесу ваш рассказ. Хороший есть журнал - "Зори"! А Ксения Гервасьевна все учится? Молодчага она у вас. А я-то ее в секретари прочил, чудак! Вообще вы оба молодцы.
   Крутояров призадумался. Он молчал не потому, что подыскивал слова, а потому, что вихри мыслей, образов, чувств переполняли его.
   - Знаете, Миша... Всякий раз, взглядывая на вас, я невольно представляю Котовского. Вы для меня и сами по себе, но одновременно и как бы посланец Котовского. Я редко встречал человека, который так любит людей. Когда я работал военным корреспондентом, немало мы провели с Григорием Ивановичем бессонных ночей в горячих спорах, в задушевных беседах. Слушал я его и думал, что этот человеколюб, готовый, кажется, подобрать всех беспризорных мальчишек и увести к себе в дом, - в то же время не раз взмахивал могучей ручищей, чтобы наискось разрубить от плеча до сердца встретившегося на поле брани врага. Вот тут и разберись в человеческой натуре! Сложная, брат, штука - человеческая душа! Я это так понимаю: нельзя научиться сильно любить, если не умеешь сильно ненавидеть!
   Крутояров совсем уже собрался уходить, но вернулся от двери.
   - Хотите, подарю сюжетик? При мне это произошло. Пришел к товарищу Котовскому степенный землероб, когда бригада Котовского стояла в одном тамбовском поселке. Пришел. Жалуется. К Котовскому каждому доступ был, у секретаря на прием записываться не надо. "На что жалоба?" - "А вот, товарищ командир, один тут из ваших меня ограбил, деньги забрал и вещички. Что же получается: белые придут - грабят, красные придут - та же история..." - "В лицо запомнили?" - спросил Котовский, а сам, вижу, потемнел, яростью налился. - "Где его запомнишь, для нас все вы одинаковые... молодой такой..." - "Ладно, разберемся". И ведь разобрался! Вызвал командиров эскадронов, побеседовал с тем, с другим. Нашли.
   - И как? - нетерпеливо спросил Марков. - Расстреляли?
   - Перед строем. Вам-то приходилось, конечно, видеть подобное. Но я главным образом за Котовским наблюдал. Зубы стискивает, жалко ему парня: молодой, отчаянный, и ясно, что бес его попутал. А сделать ничего нельзя! У Котовского дальний прицел, политический эффект, как он называет. Вопрос в том, чтобы народ знал разницу между белогвардейцами и красным воинством, знал, что белые народу горе несут, а Красная Армия несет счастье и освобождение...
   - Да, я видел, как расстреливают перед строем, - промолвил Марков. Страшно.
   - Вот и напишите рассказ. Страшный получится и значительный. Надо, чтобы люди знали. Обо всем знали - и чтобы знали не от злопыхателей, знали из чистых рук!
   С Е Д Ь М А Я Г Л А В А
   1
   Первый написанный Марковым рассказ был напечатан. За ним последовал еще один - из времен гражданской войны. Хотелось Маркову также написать о своей лошади, о той, которую ему вручил Белоусов и которой Миша дал имя "Мечта". Марков часто думал об этом, но не знал, как подступиться к такому рассказу. Смущало и то обстоятельство, что были уже написаны изумительные, недосягаемо прекрасные рассказы о лошади - такие, как "Холстомер" или "Изумруд".
   Беседы с Крутояровым запоминались, будоражили мысль. Иногда, робея, Марков подумывал о том, что хорошо бы написать книгу о Котовском, но страшно браться за такую сложную работу. Или, например, о Няге. Няга нравился Мише. Или о комиссаре Христофорове... Или о военном враче Ольге Петровне... Какие все характеры!
   Размышляя об этих вещах, перечитывая фурмановского "Чапаева", Марков пришел к выводу, что следует написать книгу о самом-самом обыкновенном советском человеке и доказать, что он необыкновенный, достойный прославления человек.
   Такими путями Марков пришел к решению написать повесть или даже, пожалуй, роман... и написать его - о своем приятеле Женьке Стрижове! С тех пор Марков пристально приглядывался к Стрижову, расспрашивал его, специально "для материалов" заходил к нему домой и беседовал с его матерью, хозяйственной, доброй, приветливой Анной Кондратьевной, женщиной с грустными глазами.
   А этот самый-самый обыкновенный Женька Стрижов оказался совсем не таким обыкновенным. Он был неуемным, неуравновешенным, этот Женька Стрижов. У него был беспокойный характер.
   - И все ты чего-то шебутишь! - ворчала на сына Анна Кондратьевна. Посмотри, какой Мишенька - серьезный, рассудительный, а ведь вы почти ровесники!
   - Ох и любят же матери в пример кого-нибудь ставить! - смеялся Стрижов, обернувшись к Маркову. - А такого и слова-то нет - "шебутить", даже в словарях не найдешь! Впрочем, женщины постоянно придумывают какие-то словечки, особенно о своих детях и о возлюбленных. Каких только названий им не насочиняют!
   Маркову нравился Стрижов, нравилась и Анна Кондратьевна. Ее муж, известный хирург, в первый же год гражданской войны уехал с военным госпиталем и не вернулся. Настал черед сына. Евгений восемнадцатилетним студентом-первокурсником записался добровольцем в 1919 году, поехал на Восточный фронт, был ранен под Уфой во время памятной психической атаки белогвардейцев, признан негодным к службе. Так вот и получилось, что в двадцать один год от роду он стал ветераном войны, одновременно молодым и возмужалым. Больше всего он любил стихи. А поступил в медицинский, чтобы угодить матери: ей хотелось, чтобы сын пошел по стопам отца.
   Что касается Маркова, этот мечтал стать романистом.
   - Нельзя быть хуже старшего поколения, - говорил он. - И кто, кроме нас, расскажет об этих удивительных людях, умевших побеждать? Пройдет каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят лет - и придется копаться в архивах, стараясь понять то, что нам, современникам и очевидцам, так досконально известно!
   Марков мог без конца говорить на эту тему, но Евгения и убеждать не требовалось, он только вносил поправку, что очевидец - самый ненадежный свидетель, потому что каждый видит по-своему, а если это к тому же еще и участник, то у него обязательное смещение перспективы и непоколебимая уверенность, что он-то как раз и является главным действующим лицом, центром всех событий. Кроме того, Евгений считал, что наряду со строителями революции необходимо показать в литературе и мерзкий облик врагов.
   - Это зачем же? - удивлялся Марков.
   - А попробуй одной белой краской написать картину, - отстаивал свою мысль Евгений, - ничего не получится. Должны быть свет и тени.
   - Надо изучать, знать подноготную, иначе и не разберешься, озабоченно размышлял Марков, мысленно уже написавший эпопею о революции.
   - Не бойся, врага ты сразу узнаешь! Как ни вертись собака, а хвост все сзади.
   - Так-то так, но часто поджимают хвосты.
   - Главное - иметь мировоззрение! - авторитетно заявлял в заключение Евгений, не замечая, как со многими в жизни случается, что повторяет мысль, которую часто слышал от отца.
   Споры молодых людей никогда не переходили в ссору. В сущности, они придерживались одинакового мнения во многих вещах. Споры их были скорее совместным обсуждением одного и того же предмета.
   Евгений хотел бы написать поэму о новой эре человечества, только не знал, как приступить. Иногда ему думалось, что это произведение будет посвящено его отцу. Тогда он вглядывался в очертания родного лица на портрете в золотой овальной раме, висевшем в столовой, около стенных часов. Спокойные глаза, высокий лоб, русая докторская бородка. Самое обыкновенное лицо, а герой! Припоминалось при этом много мелочей, которые и составляют непередаваемое чувство близости.
   Евгений понимал мать, которая после страшного известия об утрате так и не вернулась к прежнему спокойствию и равновесию. Сам Евгений тоже навсегда запомнил все, что связано с этим потрясением. Рана не зажила, и осталась какая-то незаполненная пустота. Каждая вещь в доме напоминала об отце. Его пепельница. Книга, которую он читал перед самым отъездом. До сих пор стоит в углу в прихожей - как поставил отец - его зонтик. А на письменном столе карандаши, заточенные еще отцом, чернильный прибор, подаренный отцу его сослуживцами, мундштук и перекидной календарь, на котором сохранились отцовские пометки...
   2
   Евгений много-много раз как бы заново восстанавливал в памяти подробности злополучного дня. Откуда он тогда возвращался? То ли от школьного товарища Киры Рукавишникова, то ли из библиотеки...
   Нигде вы не встретите таких пленительных зимних дней, какие бывают в Петрограде под самый Новый год. Легкий морозец пощипывает уши и наполняет все существо неизъяснимой бодростью, и вы вдруг ловите себя на мысли: "Эх, хорошо бы сейчас на лыжах... где-нибудь в Кавголове... По мелколесью, по ельнику!.."
   Город сказочно красив! Город удивительно наряден! Пушит снег. У прохожих засыпаны снегом воротники, шапки. Все женщины сегодня как на маскараде: и узнаёшь и не узнаёшь. По Неве метет поземка, швыряя в морды гранитных сфинксов пригоршни снега.
   Сквозь мелькающие снежинки проглядывает дивный облик города: то на какой-то миг возникнет силуэт Адмиралтейства и памятник победы над Наполеоном - величайший в мире гранитный монумент - Александровская колонна, почти пятидесятиметровая громадина, свободно поставленная на пьедестал, ничем не прикрепленная, так что держится она исключительно своей тяжестью; то явственно обозначится колоннада Казанского собора, как хоровод исполинов. И тут же - бывший Зингеровский магазин швейных машин, с его нелепым шишом над крышей.
   Вдруг попадает в поле зрения реклама: "Перуин для ращения волос"... "Пейте какао Жорж Борман"... А затем яркие пятна бесчисленных синематографов: "Мулен-Руж"... "Паризиана"... "Пикадилли"... "Фоли-Бержер"... наряду с вывесками нотариусов, мастерскими корсетов, "coiffeur" и кондитерских. И снова очертания величественных зданий: тяжеловесного Строгановского дворца, несравненного ансамбля Александринского театра, монументальной Публичной библиотеки...
   Евгений Стрижов очень бы удивился, если бы его спросили, любит ли он свой город. Он не отдавал себе отчета в том, как привязан к нему. Чтобы понять, как любишь, надо разлучиться.
   Снег мельтешит. И в этом мелькании все становится неожиданным, эфемерным. Что это? Кони Клодта на Аничковом мосту? Смешались видения прошлого с явью сегодняшнего, подлинное с вымыслом. Евгений не удивился бы, если бы натолкнулся на Акакия Акакиевича, бредущего с поднятым воротником шинели, не был бы озадачен, если бы в легких санках с медвежьей полостью промчался мимо гуляка и бретер блестящий граф Шувалов в свой особняк на Фонтанке. А это что? Не вышли ли из дома купца Лаптева на углу Невского и Фонтанки часто бывавшие здесь Белинский и Панаев? Не звонит ли в снежной пурге тяжелый колокол Исаакия, отлитый из старых медных монет с прибавлением двадцати фунтов золота и пяти пудов серебра?..