Страница:
- Вам вредно, у вас сердце. Но можете мне поверить, я не оплошал.
Вечерами, когда немного схлынет жара, они медленно прогуливались по улицам, прислушиваясь, как камни потрескивают остывая. И снова говорили о Котовском, о его самобытности, о его яркой жизни. Все в этом городе напоминало о подвигах, о боях, об опасной подпольной работе... Марков запомнил многое, о чем рассказывал Котовский. И теперь они сообща пытались отыскать бывший кафе-ресторан "Дарданеллы" в Колодезном переулке - славную явку французской группы "Иностранной коллегии", часовую мастерскую на Большом Фонтане, где работал коммунист-подпольщик, дом номер одиннадцать на Провиантской улице, где Котовский встречался со связным Кулибабой...
Какое бесстрашие! Какая самоотверженность! Великая честь быть в числе таких деятелей, как Иван Федорович Смирнов (Николай Ласточкин), Жанна Лябурб и Елена Соколовская!
Но Марков больше мог рассказать о другом: о том, как в февральскую оттепель в 1920 году Котовский первым влетел на коне в Одессу со стороны Пересыпи - с той же стороны привезли его прах теперь, через пять лет... Марков и Крутояров посетили и Пересыпьский мост, побывали и на Нарышкинском спуске. Утомленные, они возвращались поздней ночью в гостиницу и засыпали сразу же, как только добирались до постелей, ныряя под прохладную простыню.
Пришел день похорон, одиннадцатое августа. Поезд с останками Котовского двигался медленно. На всем пути стояли толпы народа, на всех станциях происходили траурные митинги. Эскадрилья самолетов сопровождала траурную процессию. Шум моторов без слов говорил о том, что заботы Котовского об укреплении Красной Армии увенчались успехом.
Могила Котовского - у самого полотна железной дороги - быстро превратилась в холм живых цветов, венков из колосьев и муаровых лент с отпечатанными на них прощальными словами.
Рыдал военный оркестр аккордами траурного марша. Костя Гарбарь попросил у одного музыканта инструмент и занял место в оркестре, чтобы, как положено, проститься с командиром.
В телеграмме Совета Народных Комиссаров Украины было напоминание о том, что бои с черными силами мировой реакции еще не миновали.
"Крепче сплотим наши ряды!" - призывал Центральный Исполнительный Комитет молодой Молдавской автономной республики.
И твердым голосом закаленного воина, старого солдата произнес прощальное слово над могилой Котовского Семен Михайлович Буденный:
- Никто не сломит нас, дорогой товарищ Котовский. Ты ушел, но мы выполним заветы и задачи, завещанные нам Лениным, которые и ты честно выполнял до конца.
Медленно расходились люди. Одним из последних оторвал взгляд от могилы старый конник, не раз ходивший в строю на врага.
- Вот... - произнес он в недоумении, в горести, - только холм в Бирзуле... и много цветов... и тяжесть на душе... и нет его, нашего дорогого... нет Григория Ивановича... Нет Котовского! И никогда уже мы не услышим его могучий голос: "Орлы! Вперед! К победе!"
Марков стоял рядом. Он ответил:
- Это верно, конечно. Но если присмотреться ко всем, кто прощался с Котовским... Разве не запечатлен в каждом сердце этот призыв: "Орлы! Вперед! К победе!"
Старый конник посмотрел на Маркова грустными слезящимися глазами и ничего не сказал в ответ.
- Кто это? Из бригады Котовского? - спросил Крутояров.
- Я узнал его в лицо, только ни фамилии, ни имени не помню... Одну минуту! Товарищ!
Но старый кавалерист уже ушел и затерялся в толпе.
8
В обратный путь ехали вдвоем. Маркову чего-то не хватало без Оксаны, он привык, чтобы она всегда была рядом, внимательная, ласковая. Он даже удивился, до чего они успели сродниться. Он поминутно спохватывался: где же она? И вспоминал, что она осталась с Ольгой Петровной, что она приедет позднее.
Повсюду на Украине стояла изумительная погода. Шла уборка хлебов. По всему степному пространству можно было видеть снопы, женщин в пестрых одеждах, тяжелые возы, плывущие, покачиваясь, вдоль полей. А на станциях было много ребятишек. Они не помнили и не видели войны. Вероятно, они так и считали, что войны не бывает, о ней только рассказывают словоохотливые старики. Они смотрели доверчиво и с любопытством на огромный мир и были уверены, что в небе полагается летать только ласточкам, а по земле полагается ездить только в город на базар.
Насколько были оживленны разговоры, когда выезжали из Ленинграда, настолько они были пронизаны светлой грустью теперь.
- Любар... - вспомнил Марков. - Он дорого нам обошелся... И поблизости Горинка, где Григорий Иванович был контужен...
- Разве он не ранен был?
- Нет, контужен. Мы тогда думали, что уже конец... А ранили его после, когда матюхинская операция была... Иван Сергеевич, а где тут Проскуров? Помню, он весь окружен холмами... и все овраги, овраги, речушкам счету нет, одна другой мелководней, и повсюду бьют родники из-под земли... Но нет на свете города лучше Житомира. Это было первое место, где можно было сесть за стол, настоящий, как полагается, со скатертью стол... Житомир был первый город, когда мы выбрались из окружения. Только тогда, когда весь кошмар был уже позади, мы поняли всю отчаянность нашего положения... И опять Котовский. Он вызволил нас из беды, он поддерживал, он подбадривал. Что это был за человек!..
Сказал эти слова Марков и удивился:
- Вот уже привычно произносится - был человек... Был! Никогда, кажется, не поймешь этой загадки!
Крутояров терпеть не мог говорить о смерти. И когда затрагивалась эта болезненная для него тема, он всегда прятал свое волнение под шуткой, каламбуром и уходил от копания в душе, как он это называл.
- Если бы не оставалось уже ни одной загадки, пресновато было бы жить, - возразил он Маркову. - Человечество до безумия любит решать кроссворды. А я сейчас пытаюсь решить загадку: удастся нам или не удастся купить на ближайшей станции вареную курицу. Чертовски хочется есть.
Перед самым Ленинградом Миша полез зачем-то в чемодан и обнаружил свою книгу, так и не преподнесенную Григорию Ивановичу. Он даже вздрогнул, нащупав ее.
- Что же вы не вручили ее Ольге Петровне?
- Счел нетактичным. Надпись-то сделана живому Котовскому. Понимаете?
- Да, пожалуй. Но мы непременно навестим Ольгу Петровну и постараемся на этот раз не затягивать поездку до бесконечности. Однако подъезжаем к Ленинграду. Первое, что мне предстоит, - это взбучка от Надежды Антоновны, что не прислал телеграммы. Она не любит провожать, а встречать для нее первое удовольствие.
9
Милый, милый Ленинград! Как приятно смотреть на твои дома, на твои улицы и угадывать малейшие происшедшие за короткий срок перемены! Вот здесь не было булочной, а теперь открыли. Хилые деревца вдоль фасадов домов... их только что посадили. Привьются ли? Мы так не бережливы к природе, к очаровательной живности! Например, воробьи. Как скучно было бы без разудалых крикливых воробьев! Какие были бы несчастные, мертвые городские площади, если бы над ними не мелькали крылья! Побольше птиц! Белки должны быть ручными и прыгать с ветки на ветку в Александровском саду! Побольше цветов и деревьев!
Так размышлял Марков, когда они с Крутояровым ехали по родному городу. Крутояров-то был в самом деле старожилом. Но и Марков считал себя коренным ленинградцем. Ведь он здесь уже два года - и каких два года, каждый стоит десяти!
- Какой ужас! - встретила их Надежда Антоновна. - Так неожиданно и трагично! Представляю, что переживает бедная Ольга Петровна! Ах, вы оставили с ней Оксану? Умно поступили. В таких случаях так нужна дружеская рука! Расскажите же, как это было, в газетах очень скупо излагаются факты.
Рассказывая последовательно и подробно, и Крутояров и Марков пережили все заново. Надежда Антоновна слушала с широко раскрытыми глазами. Особенно потрясло ее то, что в момент похорон отца появилась на свет его дочь.
- Представляю всю эту обстановку! - шепотом произнесла она и снова переспросила: - Он еще не погребен, а появилось уже новое существо, продолжение его жизни?
Как пустынно в комнате Миши! Все вещи на своих местах. И оттого, что все вещи на местах, с особенной отчетливостью возникло в сознании, что Котовского нет на свете, что Миша так и не повидался с ним со времени отъезда из Умани.
Воспользовавшись тем, что Оксаны нет дома, Миша забился в угол и дал волю своему горю. Он плакал горючими слезами, не стесняясь, не думая о том, годится ли плакать старому котовцу, бравому кавалеристу.
Вошел Крутояров, как будто почувствовал, в каком состоянии Миша. Вошел, не обратил ни малейшего внимания на слезы и всхлипывания, как будто бы это самое обычное дело. Стал прохаживаться по комнате, крупными шагами отмеривал ее во всю длину. Миша видел сквозь слезы, как Крутояров лучился, дробился на куски. Он был широкоплеч, массивен и самим своим видом действовал успокаивающе.
Косматые брови его были сдвинуты, лицо, как бы вылепленное смелым ваятелем, неподвижно. Седая грива волос рассыпалась волнистыми буграми, как взбаламученное море. У Крутоярова был скорее грозный, чем подавленный и опустошенный вид.
Миша постепенно переставал плакать и бездумно, автоматически следил за движениями Крутоярова. Оба долго и без неловкости не произносили ни слова, думая вместе и об одном и том же, поэтому как бы мысленно беседуя.
Затем Крутояров заговорил. Голос у него был строг, звучал как сигнал атаки. Миша недоверчиво, настороженно слушал, сначала даже не вникая еще в смысл, улавливая только самый звук и по звучанию чувствуя уверенность, силу убеждения.
- Народ не ошибается в своих избранниках, - говорил Крутояров, как бы произнося надгробное слово. - Котовского любят и будут любить. Уж очень он нам по духу, уж очень он наш, русский - с широкой, открытой всему хорошему, светлой душой. Вот уж у кого никогда не было задней мыслишки, мелкого расчета! Удивительный человек!
Постепенно у Миши Маркова просыхали слезы и прояснялась мысль. Теперь он слушал - и как слушал! Крутояров шагал по комнате, останавливался порой, подыскивая нужное слово, и снова говорил. Иногда его речь становилась путаной, шероховатой, но это оттого, что мысли, образы переполняли его, шквалом налетали, обгоняя друг друга, Крутояров еле успевал воплощать их в слова:
- Я люблю русский народ, люблю самозабвенно, неистово. Часто думаю, сколько же выпало на его долю испытаний, а он не сгибался, не утрачивал своих благородных качеств, оставался все тем же - добрым, талантливым, сильным. Вы не задумывались о заслуживающих громкой славы, достойных преклонения, почестей, удивления, но безвестных героях? Ну, объясните мне, пожалуйста, какая убежденность заставляла некоего Петра, некоего Василия, Андрея, Акима, Поликарпа обнять жену, поцеловать детей и без пышных слов, без позы, просто и деловито отправиться из своей Касьяновки, Михайловки, Малковки сражаться с чужеземцами, с вражеской тучей, со всеми врагами революции? Сражаться - и, может быть, умереть! И лечь в ряду с однополчанами в братской могиле... Вы русскую историю знаете? Кого ни возьмите... Например, Дмитрий Донской... помните? В те времена на шее нашего народа сидели очередные прихлебатели - Золотая Орда. Угрожая смертью и разорением, они требовали выплаты дани. Что делать? Приходилось терпеть и платить. И вот - представляете? - являются посланцы за получкой; причитается с вас столько-то и столько-то, просим поторопиться, ждать нам некогда. Дмитрий Донской берет эту собачью ханскую грамоту, рвет ее в клочья и топчет: хватит, посидели на нашей шее, убирайтесь подобру-поздорову, и больше чтобы ноги вашей не было. Воображаю, как взбеленились эти самые чингисхановы полпреды! Ладно же, думают, мы тебя научим повиновению! Прискакали к своему хану, докладывают, а тот как топнет ногой - и сразу начинает собирать в поход своих чингисханских тех времен колчаков и Деникиных, всяких гревсов и тому подобных пилсудских. Не тут-то было! Искрошили русские петры и поликарпы в крошево разъевшихся кровопийц, намеревавшихся вечно жить на чужой счет, грабежом и насилием... Вот она какова, история нашего народа. Печенеги с Востока, печенеги с Запада, печенеги свои собственные, доморощенные... только и успевай отбиваться да отмахиваться.
- Иван Сергеевич! А это когда было? - сбитый с толку своеобразной манерой рассказчика, спросил озадаченно Марков. - Это было очень давно? В древности?
- Это всегда было. Это характерно для всей истории нашего народа. А то, что произошло в семнадцатом, этого до той поры никогда не было. Возможно, что впоследствии и летоисчисление будут вести с семнадцатого года. Сейчас значение свершившегося нам, современникам, заслоняют разные детали, мы из-за деревьев леса не видим. Рассеется пыль, поднятая рухнувшими стропилами прошлого, со всеми его трухлявыми междуэтажными перекрытиями, и тогда откроется перед народами изумительная панорама...
- Григорий Иванович этого уже не увидит.
- Не увидит? Может быть, и мы с вами не увидим. Но всего не пересмотришь, мой мальчик. Да и неправильно вы говорите. Григорий Иванович все это видел, чувствовал, осознавал. Ведь он был ленинцем. А Ленин открыл перед нами такие просторы - только ослепленные яростью не видят, а вообще-то нельзя не видеть. Немыслимо! Невозможно!
Пока Крутояров говорил вообще о России, вообще о смысле жизни, он оставался сравнительно спокойным. Но по мере того как разговор сосредоточивался на главном, что его сейчас волновало - на смерти Котовского, - он все больше распалялся, всё убыстрял шаги, а голос его становился все резче и раздраженней. И тогда - на какой-то паузе в его гневной речи - в дверях появилась Надежда Антоновна со стаканом воды и пузырьком лекарства.
Крутояров взглянул на жену и сразу сбавил голос:
- И что ты все выдумываешь, Надя? Никто не волнуется и не выходит из себя. А всякое лекарство от частого применения перестает действовать, как тебе известно, появляется иммунитет...
Крутояров говорил, доказывал, а Надежда Антоновна молча капала капли. Тогда Крутояров махнул рукой, схватил стакан и выпил его содержимое одним залпом.
Когда Надежда Антоновна ушла, полная сознания выполненного долга, Крутояров сказал:
- Оскорбительная вещь - надвигающаяся старость. Вам этого не понять. Когда мне без лишних разговоров капают эти проклятые капли, у меня такое чувство, как будто мне дали отравы. А тут как-то я ехал в трамвае... и вдруг маленькая девушка вскакивает со своего места и уговаривает меня сесть... Лучше бы она меня ударила! Миленькая такая, в голубом берете под цвет глаз. Я ей говорю: "Что вы, девушка, с какой это стати я буду занимать ваше место?" - "Нет, уж вы, пожалуйста, все равно мне скоро выходить". Черт бы тебя побрал, душечка, с твоей любезностью! Весь вагон смотрит с этаким, знаете ли, одобрением, дескать, правильно она поступает, надо старичку уступить место, есть же у нас сознательная молодежь, не перевелись еще воспитанные девицы. А мне бы в пору на ходу выпрыгнуть из трамвая, от стыда, от обиды, от ущемленного, знаете ли, мужского самолюбия. Главное, и ругаться нельзя, все вежливо, деликатно, от души... Вот, дорогой Михаил Петрович, такая-то история. Когда состаритесь, мой друг, ходите лучше пешком, дело-то вернее будет. Без сочувствия.
Крутояров говорил, по своему обыкновению, весело, с усмешкой, хотя у него кошки скребли на душе. Марков, только было рассеявший тяжесть, только было осушивший слезы, теперь снова готов был прослезиться от жалости, от горячего сочувствия. Так, мимоходом, к случаю, из-за этих чертовых капель, Крутояров приоткрыл перед Марковым тайное тайных, сугубо личное, и тоже в конце концов большую трагедию. Она разыгрывается вот тут, рядом, бок о бок с ним, но Марков почему-то о ней и не подозревал.
"Молодость эгоистична, - размышлял он. - Ей только до себя. Зачем заранее задумываться, заранее портить себе настроение? Восемнадцатилетнему тридцатилетние кажутся стариками. И тридцатилетние считают, что тот, кто перевалил за полвека, отжил свое. Но вот передо мной человек, переваливший за пятьдесят: Крутояров. Какая восхитительная зрелость, какое богатство души, какая высоковольтность! Видимо, он не терял понапрасну времени и за прожитые десятилетия во многом разобрался, многое постиг, продумал, да и сделал на своем веку предостаточно, но, как выяснилось, только сейчас в полную меру овладел мастерством, только сейчас достиг зенита в творчестве. Да, зенита. А сердце-то пошаливает? Как болезненно он воспринимает даже намек на приближающуюся старость, как протестует, негодует, возмущается при одном только предположении, что скоро будет немощен, слабосилен, дряхл, никому не нужен... пригоден разве только на то, чтобы еле ползать, кряхтеть, кашлять, жаловаться на боли в пояснице, охая, усаживаться на скамейку, которую ему снисходительно и любезно уступила в трамвае девчонка!.."
Крутояров заметил, какое впечатление на Маркова произвели его слова. Того гляди бедняга опять расхлюпается. И дернула же нелегкая затронуть этот болезненный и щепетильный вопрос!
Крутояров снова стал совершать рейсы от книжной полки до окна и от окна до книжной полки.
- Да-с, милостивый государь, - остановился он вновь перед Марковым, смена поколений. Эстафета жизни. Это закономерно и естественно. Диалектика! Непрерывный процесс возникновения и уничтожения, бесконечное восхождение от низшего к высшему. Это еще Маркс открыл. Вот мы с вами рассуждаем о высоких материях, вы сидите в кресле, я расхаживаю по комнате. А в это время в нас свершаются чудеса. Сердце ежесекундно прополаскивает нас, как бутылку из-под молока. Желудок, печень, легкие, всевозможные железы работают со всем усердием. Клетки, кирпичики всего сооружения, погибают, отмирают, на их место изготовляются новые, и мы к концу нашей приятной беседы в значительной мере... гм... обновимся, будем уже не те, кто начинал разговор. А ведь это всего лишь клетки. Что же происходит в обществе? Как обстоит дело с человечеством? Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории, - об этом говорил еще Энгельс в речи на могиле Маркса, а сейчас это говорят на уроках школярам.
"Все, что он сейчас говорит, правильно, - думал между тем Марков, но рассказ о девушке, уступившей ему место в трамвае, потрясающ".
Крутояров с преувеличенным усердием развивал мысль об эволюции, о смене эпох... Марков понимал, что о страхе перед надвигающейся старостью Крутояров проговорился нечаянно, и теперь Марков с интересом наблюдал, как Крутояров петляет, стараясь увести подальше от этой темы:
- Когда я родился, не было еще автомобиля. Радио еще не звучало. Не было кино. Все было накануне своего свершения. Академик Павлов приближался к мысли о рефлексах, Александр Степанович Попов докладывал об изобретенном им радиотелеграфе. Яблочков освещал улицы изобретенными им электрическими свечами. Зарницы будущего! Отец русской физиологии Сеченов только что написал свои замечательные "Психологические этюды". Весь устремленный в завтрашний день Циолковский разрабатывал теорию реактивного движения и грезил о звездоплавании. Возникла электронная теория материи, породившая растерянность и смятение умов. Ленин разрабатывал программу той партии, которой суждено открыть новую страницу мировой истории. Таким образом, в недрах девятнадцатого века вынашивалось то новое, что двадцатому веку надлежит претворить в жизнь. И если взглянуть на вещи так, отмирание мельчайших клеток общественного организма покажется не столь ужасным. Но что меня приводит в ярость, когда подумаю о гибели Котовского, - это не смерть, смерть - она что же - обязательна. Но этот беспардонный разгул жалких шавок! И на кого поднимают руки! Сколько Котовскому было лет? Сорок четыре? Здоровый, полный замыслов, энергичный... и вдруг является такая тля, что и мизинца Котовского не стоит со всеми своими предками и потомками, - и обрывает жизнь! Я понимаю, конечно, у нас такие уж установки - гуманность и все прочее подобное... Но я бы... На мой бы вкус... Убить - мало! Вы помните такую фамилию: Муравьев? Из эсеров, командовал Восточным фронтом и переметнулся на сторону врагов. Какое воззвание написал тогда Ленин!.. Заканчивалось оно так: "Бывший главнокомандующий на чехословацком фронте левый эсер Муравьев объявляется изменником и врагом народа. Всякий честный гражданин обязан его застрелить на месте". А? Как вам нравится? По-моему, великолепно. Что в самом деле? Кичкаться с ними? Я за гуманность. Бывает, когда самое гуманное - на месте застрелить подлеца.
- Вы, Иван Сергеевич, выстрелили хоть раз в жизни?
- Не случалось. Белобилетник. Но тут я бы не утерпел. Это был бы, очевидно, первый мой выстрел.
Д Е В Я Т Н А Д Ц А Т А Я Г Л А В А
1
Рябинину стукнуло шестьдесят. Он смертельно боялся адресов, поздравлений, тостов и тщательно скрывал эту дату, даже пустил слух, что уезжает не то в Австралию, не то на Алеутские острова, причем на длительный срок, так что и неизвестно, когда возвратится.
Следовательно, опасность визитов отпала.
Но все-таки он ждал, что его поздравят хотя бы его собственные дети. На это-то он мог рассчитывать? Но они, видимо, забыли, так-таки взяли и забыли.
Рябинин приказал накрыть роскошный праздничный стол, весь дом уставили живыми цветами, лакеи, похожие на сенаторов (поскольку и сенаторы походят на лакеев), сверкали белоснежными манишками, горничные полны были тошнотворной преданности и безграничного усердия, прямо пропорционального полученным чаевым.
Рябинин проснулся в этот день в отличном расположении духа, напевал что-то такое из "Сильвы" и придумывал поучительные нравоучения, которые преподнесет детям. Но дети не пришли.
Рябинин постепенно становился задумчивым, обиженным, затем раздраженным и язвительным и с каждым часом все более свирепел.
Прелестная дочка, выскочившая за этого норвежского кретина, от которого воняет треской, могла бы на худой конец прислать поздравительную телеграмму, если уж ей никак нельзя выбраться поздравить отца, если никак невозможно на три каких-нибудь дня расстаться со своей Норвегией, чтобы ей ни дна ни покрышки, чтоб она провалилась в тартарары.
А сыновья - бог им судья, - у них, видите ли, банкет в чертовой Ecole normale, военной академии в Париже, где придумали готовить к войне - с кем, спрашивается, и за кого? - сынков белых офицеров и сынков белой знати, пригодных разве на то, чтобы играть в бридж. Не могли сыночки пожертвовать банкетом ради отцовского юбилея!
На всякий случай Рябинин припарадился, хотя и не любил фрак и всякий раз, натягивая его, думал, что делает кому-то уступку, а мог бы при своих-то капиталах плевать на все моды и на этикет.
Видя во всех зеркалах свое отражение, Рябинин отводил душу, проклиная весь свет, и в то же время никак не мог отделаться от привязавшегося с утра мотива, который так и вертелся в уме.
"Уж не думают ли они, что из-за празднования юбилея этой дурацкой академии их отец перенесет свой день рождения на более удобный для них срок? Дожидайтесь! На третий год, когда черт умрет! ("Сильва, ты меня не любишь..."). Вскормил на свою беду остолопов! Ах, им нужно усиленное питание! Ах, их нужно вывести в люди! Тут няньки, тут мамки. Не все княжеские отпрыски такое воспитание получали. Вот теперь любуйся! Воспитал!"
Во фраке Рябинин выглядел моложавым. Никаких мер не принимал, а вот не отрастил брюшко. Хорош. Хоть сейчас жениться. Черта с два, как бы не так!
Поразмыслив, Рябинин решил, что по случаю торжества сыновей, конечно, не могли отпустить из академии. Стало быть, они отпросятся только вечером и останутся дома ночевать.
Настал вечер. Сыновья не являлись.
Отлично, он может отпраздновать свой день и один. Да и кому, кроме него самого, интересно, что некий русский промышленник и миллионщик Рябинин родился ровно шестьдесят лет назад, прозябает теперь в изгнании, злится на весь мир и все никак не соберется покинуть эту плачевную юдоль, променяв ее на вечное блаженство?
Разумеется, Рябинин не пошел на торжество, на кой ляд сдалась ему Ecole normale вместе со всеми лягушатниками да и всей стаей шакалов, которые лязгают зубами вокруг России. Говорят, сегодня там предстоит полное сборище иконописных епископов, породистых русских князей и княгинь, из тех, что все еще не профершпилились, живя на широкую ногу в Париже, а также храбрых русских генералов, проигравших большевикам все сражения. Конечно, не обойдется и без нефтяной цистерны - сэра Детердинга, вообразившего почему-то, что русские дела лично его касаются ("Сильва, ты ме-ня за-гу-бишь!").
Рябинин изнывал от безделья. Входил в роскошно убранную столовую, отделанную деревянной резьбой под боярские хоромы и как будто скопированную с полотен Васнецова. Входил, фыркал, озирая батареи бутылок и сверкающий голубыми, розовыми, рубиновыми искрами старинный хрусталь. Стол был накрыт на двенадцать персон, сыновья могли привести своих приятелей.
"Да у меня тут не хуже Ecole normale!"
Рябинин, обращаясь к фужерам и графинам, восклицал:
- Милостивые государыни и милостивые государи! Рад вас приветствовать в день моего рождения!
Шутка не удалась, получилась довольно кислой. А уж до того хотелось Рябинину отколоть какую-нибудь экстравагантность! Например, усадить за стол всю прислугу - поваров, шофера, горничных - и чокаться с ними: "Ваше здоровье!" Или нагнать с бульваров дюжину шлюх и напоить их до бесчувствия...
А не спокойнее ли будет сесть одному за стол, плотно поужинать, выпить бокал шампанского и лечь спать? Зачем шуметь? Чтобы безобразничать, нужно быть чуточку моложе.
Вечерами, когда немного схлынет жара, они медленно прогуливались по улицам, прислушиваясь, как камни потрескивают остывая. И снова говорили о Котовском, о его самобытности, о его яркой жизни. Все в этом городе напоминало о подвигах, о боях, об опасной подпольной работе... Марков запомнил многое, о чем рассказывал Котовский. И теперь они сообща пытались отыскать бывший кафе-ресторан "Дарданеллы" в Колодезном переулке - славную явку французской группы "Иностранной коллегии", часовую мастерскую на Большом Фонтане, где работал коммунист-подпольщик, дом номер одиннадцать на Провиантской улице, где Котовский встречался со связным Кулибабой...
Какое бесстрашие! Какая самоотверженность! Великая честь быть в числе таких деятелей, как Иван Федорович Смирнов (Николай Ласточкин), Жанна Лябурб и Елена Соколовская!
Но Марков больше мог рассказать о другом: о том, как в февральскую оттепель в 1920 году Котовский первым влетел на коне в Одессу со стороны Пересыпи - с той же стороны привезли его прах теперь, через пять лет... Марков и Крутояров посетили и Пересыпьский мост, побывали и на Нарышкинском спуске. Утомленные, они возвращались поздней ночью в гостиницу и засыпали сразу же, как только добирались до постелей, ныряя под прохладную простыню.
Пришел день похорон, одиннадцатое августа. Поезд с останками Котовского двигался медленно. На всем пути стояли толпы народа, на всех станциях происходили траурные митинги. Эскадрилья самолетов сопровождала траурную процессию. Шум моторов без слов говорил о том, что заботы Котовского об укреплении Красной Армии увенчались успехом.
Могила Котовского - у самого полотна железной дороги - быстро превратилась в холм живых цветов, венков из колосьев и муаровых лент с отпечатанными на них прощальными словами.
Рыдал военный оркестр аккордами траурного марша. Костя Гарбарь попросил у одного музыканта инструмент и занял место в оркестре, чтобы, как положено, проститься с командиром.
В телеграмме Совета Народных Комиссаров Украины было напоминание о том, что бои с черными силами мировой реакции еще не миновали.
"Крепче сплотим наши ряды!" - призывал Центральный Исполнительный Комитет молодой Молдавской автономной республики.
И твердым голосом закаленного воина, старого солдата произнес прощальное слово над могилой Котовского Семен Михайлович Буденный:
- Никто не сломит нас, дорогой товарищ Котовский. Ты ушел, но мы выполним заветы и задачи, завещанные нам Лениным, которые и ты честно выполнял до конца.
Медленно расходились люди. Одним из последних оторвал взгляд от могилы старый конник, не раз ходивший в строю на врага.
- Вот... - произнес он в недоумении, в горести, - только холм в Бирзуле... и много цветов... и тяжесть на душе... и нет его, нашего дорогого... нет Григория Ивановича... Нет Котовского! И никогда уже мы не услышим его могучий голос: "Орлы! Вперед! К победе!"
Марков стоял рядом. Он ответил:
- Это верно, конечно. Но если присмотреться ко всем, кто прощался с Котовским... Разве не запечатлен в каждом сердце этот призыв: "Орлы! Вперед! К победе!"
Старый конник посмотрел на Маркова грустными слезящимися глазами и ничего не сказал в ответ.
- Кто это? Из бригады Котовского? - спросил Крутояров.
- Я узнал его в лицо, только ни фамилии, ни имени не помню... Одну минуту! Товарищ!
Но старый кавалерист уже ушел и затерялся в толпе.
8
В обратный путь ехали вдвоем. Маркову чего-то не хватало без Оксаны, он привык, чтобы она всегда была рядом, внимательная, ласковая. Он даже удивился, до чего они успели сродниться. Он поминутно спохватывался: где же она? И вспоминал, что она осталась с Ольгой Петровной, что она приедет позднее.
Повсюду на Украине стояла изумительная погода. Шла уборка хлебов. По всему степному пространству можно было видеть снопы, женщин в пестрых одеждах, тяжелые возы, плывущие, покачиваясь, вдоль полей. А на станциях было много ребятишек. Они не помнили и не видели войны. Вероятно, они так и считали, что войны не бывает, о ней только рассказывают словоохотливые старики. Они смотрели доверчиво и с любопытством на огромный мир и были уверены, что в небе полагается летать только ласточкам, а по земле полагается ездить только в город на базар.
Насколько были оживленны разговоры, когда выезжали из Ленинграда, настолько они были пронизаны светлой грустью теперь.
- Любар... - вспомнил Марков. - Он дорого нам обошелся... И поблизости Горинка, где Григорий Иванович был контужен...
- Разве он не ранен был?
- Нет, контужен. Мы тогда думали, что уже конец... А ранили его после, когда матюхинская операция была... Иван Сергеевич, а где тут Проскуров? Помню, он весь окружен холмами... и все овраги, овраги, речушкам счету нет, одна другой мелководней, и повсюду бьют родники из-под земли... Но нет на свете города лучше Житомира. Это было первое место, где можно было сесть за стол, настоящий, как полагается, со скатертью стол... Житомир был первый город, когда мы выбрались из окружения. Только тогда, когда весь кошмар был уже позади, мы поняли всю отчаянность нашего положения... И опять Котовский. Он вызволил нас из беды, он поддерживал, он подбадривал. Что это был за человек!..
Сказал эти слова Марков и удивился:
- Вот уже привычно произносится - был человек... Был! Никогда, кажется, не поймешь этой загадки!
Крутояров терпеть не мог говорить о смерти. И когда затрагивалась эта болезненная для него тема, он всегда прятал свое волнение под шуткой, каламбуром и уходил от копания в душе, как он это называл.
- Если бы не оставалось уже ни одной загадки, пресновато было бы жить, - возразил он Маркову. - Человечество до безумия любит решать кроссворды. А я сейчас пытаюсь решить загадку: удастся нам или не удастся купить на ближайшей станции вареную курицу. Чертовски хочется есть.
Перед самым Ленинградом Миша полез зачем-то в чемодан и обнаружил свою книгу, так и не преподнесенную Григорию Ивановичу. Он даже вздрогнул, нащупав ее.
- Что же вы не вручили ее Ольге Петровне?
- Счел нетактичным. Надпись-то сделана живому Котовскому. Понимаете?
- Да, пожалуй. Но мы непременно навестим Ольгу Петровну и постараемся на этот раз не затягивать поездку до бесконечности. Однако подъезжаем к Ленинграду. Первое, что мне предстоит, - это взбучка от Надежды Антоновны, что не прислал телеграммы. Она не любит провожать, а встречать для нее первое удовольствие.
9
Милый, милый Ленинград! Как приятно смотреть на твои дома, на твои улицы и угадывать малейшие происшедшие за короткий срок перемены! Вот здесь не было булочной, а теперь открыли. Хилые деревца вдоль фасадов домов... их только что посадили. Привьются ли? Мы так не бережливы к природе, к очаровательной живности! Например, воробьи. Как скучно было бы без разудалых крикливых воробьев! Какие были бы несчастные, мертвые городские площади, если бы над ними не мелькали крылья! Побольше птиц! Белки должны быть ручными и прыгать с ветки на ветку в Александровском саду! Побольше цветов и деревьев!
Так размышлял Марков, когда они с Крутояровым ехали по родному городу. Крутояров-то был в самом деле старожилом. Но и Марков считал себя коренным ленинградцем. Ведь он здесь уже два года - и каких два года, каждый стоит десяти!
- Какой ужас! - встретила их Надежда Антоновна. - Так неожиданно и трагично! Представляю, что переживает бедная Ольга Петровна! Ах, вы оставили с ней Оксану? Умно поступили. В таких случаях так нужна дружеская рука! Расскажите же, как это было, в газетах очень скупо излагаются факты.
Рассказывая последовательно и подробно, и Крутояров и Марков пережили все заново. Надежда Антоновна слушала с широко раскрытыми глазами. Особенно потрясло ее то, что в момент похорон отца появилась на свет его дочь.
- Представляю всю эту обстановку! - шепотом произнесла она и снова переспросила: - Он еще не погребен, а появилось уже новое существо, продолжение его жизни?
Как пустынно в комнате Миши! Все вещи на своих местах. И оттого, что все вещи на местах, с особенной отчетливостью возникло в сознании, что Котовского нет на свете, что Миша так и не повидался с ним со времени отъезда из Умани.
Воспользовавшись тем, что Оксаны нет дома, Миша забился в угол и дал волю своему горю. Он плакал горючими слезами, не стесняясь, не думая о том, годится ли плакать старому котовцу, бравому кавалеристу.
Вошел Крутояров, как будто почувствовал, в каком состоянии Миша. Вошел, не обратил ни малейшего внимания на слезы и всхлипывания, как будто бы это самое обычное дело. Стал прохаживаться по комнате, крупными шагами отмеривал ее во всю длину. Миша видел сквозь слезы, как Крутояров лучился, дробился на куски. Он был широкоплеч, массивен и самим своим видом действовал успокаивающе.
Косматые брови его были сдвинуты, лицо, как бы вылепленное смелым ваятелем, неподвижно. Седая грива волос рассыпалась волнистыми буграми, как взбаламученное море. У Крутоярова был скорее грозный, чем подавленный и опустошенный вид.
Миша постепенно переставал плакать и бездумно, автоматически следил за движениями Крутоярова. Оба долго и без неловкости не произносили ни слова, думая вместе и об одном и том же, поэтому как бы мысленно беседуя.
Затем Крутояров заговорил. Голос у него был строг, звучал как сигнал атаки. Миша недоверчиво, настороженно слушал, сначала даже не вникая еще в смысл, улавливая только самый звук и по звучанию чувствуя уверенность, силу убеждения.
- Народ не ошибается в своих избранниках, - говорил Крутояров, как бы произнося надгробное слово. - Котовского любят и будут любить. Уж очень он нам по духу, уж очень он наш, русский - с широкой, открытой всему хорошему, светлой душой. Вот уж у кого никогда не было задней мыслишки, мелкого расчета! Удивительный человек!
Постепенно у Миши Маркова просыхали слезы и прояснялась мысль. Теперь он слушал - и как слушал! Крутояров шагал по комнате, останавливался порой, подыскивая нужное слово, и снова говорил. Иногда его речь становилась путаной, шероховатой, но это оттого, что мысли, образы переполняли его, шквалом налетали, обгоняя друг друга, Крутояров еле успевал воплощать их в слова:
- Я люблю русский народ, люблю самозабвенно, неистово. Часто думаю, сколько же выпало на его долю испытаний, а он не сгибался, не утрачивал своих благородных качеств, оставался все тем же - добрым, талантливым, сильным. Вы не задумывались о заслуживающих громкой славы, достойных преклонения, почестей, удивления, но безвестных героях? Ну, объясните мне, пожалуйста, какая убежденность заставляла некоего Петра, некоего Василия, Андрея, Акима, Поликарпа обнять жену, поцеловать детей и без пышных слов, без позы, просто и деловито отправиться из своей Касьяновки, Михайловки, Малковки сражаться с чужеземцами, с вражеской тучей, со всеми врагами революции? Сражаться - и, может быть, умереть! И лечь в ряду с однополчанами в братской могиле... Вы русскую историю знаете? Кого ни возьмите... Например, Дмитрий Донской... помните? В те времена на шее нашего народа сидели очередные прихлебатели - Золотая Орда. Угрожая смертью и разорением, они требовали выплаты дани. Что делать? Приходилось терпеть и платить. И вот - представляете? - являются посланцы за получкой; причитается с вас столько-то и столько-то, просим поторопиться, ждать нам некогда. Дмитрий Донской берет эту собачью ханскую грамоту, рвет ее в клочья и топчет: хватит, посидели на нашей шее, убирайтесь подобру-поздорову, и больше чтобы ноги вашей не было. Воображаю, как взбеленились эти самые чингисхановы полпреды! Ладно же, думают, мы тебя научим повиновению! Прискакали к своему хану, докладывают, а тот как топнет ногой - и сразу начинает собирать в поход своих чингисханских тех времен колчаков и Деникиных, всяких гревсов и тому подобных пилсудских. Не тут-то было! Искрошили русские петры и поликарпы в крошево разъевшихся кровопийц, намеревавшихся вечно жить на чужой счет, грабежом и насилием... Вот она какова, история нашего народа. Печенеги с Востока, печенеги с Запада, печенеги свои собственные, доморощенные... только и успевай отбиваться да отмахиваться.
- Иван Сергеевич! А это когда было? - сбитый с толку своеобразной манерой рассказчика, спросил озадаченно Марков. - Это было очень давно? В древности?
- Это всегда было. Это характерно для всей истории нашего народа. А то, что произошло в семнадцатом, этого до той поры никогда не было. Возможно, что впоследствии и летоисчисление будут вести с семнадцатого года. Сейчас значение свершившегося нам, современникам, заслоняют разные детали, мы из-за деревьев леса не видим. Рассеется пыль, поднятая рухнувшими стропилами прошлого, со всеми его трухлявыми междуэтажными перекрытиями, и тогда откроется перед народами изумительная панорама...
- Григорий Иванович этого уже не увидит.
- Не увидит? Может быть, и мы с вами не увидим. Но всего не пересмотришь, мой мальчик. Да и неправильно вы говорите. Григорий Иванович все это видел, чувствовал, осознавал. Ведь он был ленинцем. А Ленин открыл перед нами такие просторы - только ослепленные яростью не видят, а вообще-то нельзя не видеть. Немыслимо! Невозможно!
Пока Крутояров говорил вообще о России, вообще о смысле жизни, он оставался сравнительно спокойным. Но по мере того как разговор сосредоточивался на главном, что его сейчас волновало - на смерти Котовского, - он все больше распалялся, всё убыстрял шаги, а голос его становился все резче и раздраженней. И тогда - на какой-то паузе в его гневной речи - в дверях появилась Надежда Антоновна со стаканом воды и пузырьком лекарства.
Крутояров взглянул на жену и сразу сбавил голос:
- И что ты все выдумываешь, Надя? Никто не волнуется и не выходит из себя. А всякое лекарство от частого применения перестает действовать, как тебе известно, появляется иммунитет...
Крутояров говорил, доказывал, а Надежда Антоновна молча капала капли. Тогда Крутояров махнул рукой, схватил стакан и выпил его содержимое одним залпом.
Когда Надежда Антоновна ушла, полная сознания выполненного долга, Крутояров сказал:
- Оскорбительная вещь - надвигающаяся старость. Вам этого не понять. Когда мне без лишних разговоров капают эти проклятые капли, у меня такое чувство, как будто мне дали отравы. А тут как-то я ехал в трамвае... и вдруг маленькая девушка вскакивает со своего места и уговаривает меня сесть... Лучше бы она меня ударила! Миленькая такая, в голубом берете под цвет глаз. Я ей говорю: "Что вы, девушка, с какой это стати я буду занимать ваше место?" - "Нет, уж вы, пожалуйста, все равно мне скоро выходить". Черт бы тебя побрал, душечка, с твоей любезностью! Весь вагон смотрит с этаким, знаете ли, одобрением, дескать, правильно она поступает, надо старичку уступить место, есть же у нас сознательная молодежь, не перевелись еще воспитанные девицы. А мне бы в пору на ходу выпрыгнуть из трамвая, от стыда, от обиды, от ущемленного, знаете ли, мужского самолюбия. Главное, и ругаться нельзя, все вежливо, деликатно, от души... Вот, дорогой Михаил Петрович, такая-то история. Когда состаритесь, мой друг, ходите лучше пешком, дело-то вернее будет. Без сочувствия.
Крутояров говорил, по своему обыкновению, весело, с усмешкой, хотя у него кошки скребли на душе. Марков, только было рассеявший тяжесть, только было осушивший слезы, теперь снова готов был прослезиться от жалости, от горячего сочувствия. Так, мимоходом, к случаю, из-за этих чертовых капель, Крутояров приоткрыл перед Марковым тайное тайных, сугубо личное, и тоже в конце концов большую трагедию. Она разыгрывается вот тут, рядом, бок о бок с ним, но Марков почему-то о ней и не подозревал.
"Молодость эгоистична, - размышлял он. - Ей только до себя. Зачем заранее задумываться, заранее портить себе настроение? Восемнадцатилетнему тридцатилетние кажутся стариками. И тридцатилетние считают, что тот, кто перевалил за полвека, отжил свое. Но вот передо мной человек, переваливший за пятьдесят: Крутояров. Какая восхитительная зрелость, какое богатство души, какая высоковольтность! Видимо, он не терял понапрасну времени и за прожитые десятилетия во многом разобрался, многое постиг, продумал, да и сделал на своем веку предостаточно, но, как выяснилось, только сейчас в полную меру овладел мастерством, только сейчас достиг зенита в творчестве. Да, зенита. А сердце-то пошаливает? Как болезненно он воспринимает даже намек на приближающуюся старость, как протестует, негодует, возмущается при одном только предположении, что скоро будет немощен, слабосилен, дряхл, никому не нужен... пригоден разве только на то, чтобы еле ползать, кряхтеть, кашлять, жаловаться на боли в пояснице, охая, усаживаться на скамейку, которую ему снисходительно и любезно уступила в трамвае девчонка!.."
Крутояров заметил, какое впечатление на Маркова произвели его слова. Того гляди бедняга опять расхлюпается. И дернула же нелегкая затронуть этот болезненный и щепетильный вопрос!
Крутояров снова стал совершать рейсы от книжной полки до окна и от окна до книжной полки.
- Да-с, милостивый государь, - остановился он вновь перед Марковым, смена поколений. Эстафета жизни. Это закономерно и естественно. Диалектика! Непрерывный процесс возникновения и уничтожения, бесконечное восхождение от низшего к высшему. Это еще Маркс открыл. Вот мы с вами рассуждаем о высоких материях, вы сидите в кресле, я расхаживаю по комнате. А в это время в нас свершаются чудеса. Сердце ежесекундно прополаскивает нас, как бутылку из-под молока. Желудок, печень, легкие, всевозможные железы работают со всем усердием. Клетки, кирпичики всего сооружения, погибают, отмирают, на их место изготовляются новые, и мы к концу нашей приятной беседы в значительной мере... гм... обновимся, будем уже не те, кто начинал разговор. А ведь это всего лишь клетки. Что же происходит в обществе? Как обстоит дело с человечеством? Дарвин открыл закон развития органического мира, Маркс открыл закон развития человеческой истории, - об этом говорил еще Энгельс в речи на могиле Маркса, а сейчас это говорят на уроках школярам.
"Все, что он сейчас говорит, правильно, - думал между тем Марков, но рассказ о девушке, уступившей ему место в трамвае, потрясающ".
Крутояров с преувеличенным усердием развивал мысль об эволюции, о смене эпох... Марков понимал, что о страхе перед надвигающейся старостью Крутояров проговорился нечаянно, и теперь Марков с интересом наблюдал, как Крутояров петляет, стараясь увести подальше от этой темы:
- Когда я родился, не было еще автомобиля. Радио еще не звучало. Не было кино. Все было накануне своего свершения. Академик Павлов приближался к мысли о рефлексах, Александр Степанович Попов докладывал об изобретенном им радиотелеграфе. Яблочков освещал улицы изобретенными им электрическими свечами. Зарницы будущего! Отец русской физиологии Сеченов только что написал свои замечательные "Психологические этюды". Весь устремленный в завтрашний день Циолковский разрабатывал теорию реактивного движения и грезил о звездоплавании. Возникла электронная теория материи, породившая растерянность и смятение умов. Ленин разрабатывал программу той партии, которой суждено открыть новую страницу мировой истории. Таким образом, в недрах девятнадцатого века вынашивалось то новое, что двадцатому веку надлежит претворить в жизнь. И если взглянуть на вещи так, отмирание мельчайших клеток общественного организма покажется не столь ужасным. Но что меня приводит в ярость, когда подумаю о гибели Котовского, - это не смерть, смерть - она что же - обязательна. Но этот беспардонный разгул жалких шавок! И на кого поднимают руки! Сколько Котовскому было лет? Сорок четыре? Здоровый, полный замыслов, энергичный... и вдруг является такая тля, что и мизинца Котовского не стоит со всеми своими предками и потомками, - и обрывает жизнь! Я понимаю, конечно, у нас такие уж установки - гуманность и все прочее подобное... Но я бы... На мой бы вкус... Убить - мало! Вы помните такую фамилию: Муравьев? Из эсеров, командовал Восточным фронтом и переметнулся на сторону врагов. Какое воззвание написал тогда Ленин!.. Заканчивалось оно так: "Бывший главнокомандующий на чехословацком фронте левый эсер Муравьев объявляется изменником и врагом народа. Всякий честный гражданин обязан его застрелить на месте". А? Как вам нравится? По-моему, великолепно. Что в самом деле? Кичкаться с ними? Я за гуманность. Бывает, когда самое гуманное - на месте застрелить подлеца.
- Вы, Иван Сергеевич, выстрелили хоть раз в жизни?
- Не случалось. Белобилетник. Но тут я бы не утерпел. Это был бы, очевидно, первый мой выстрел.
Д Е В Я Т Н А Д Ц А Т А Я Г Л А В А
1
Рябинину стукнуло шестьдесят. Он смертельно боялся адресов, поздравлений, тостов и тщательно скрывал эту дату, даже пустил слух, что уезжает не то в Австралию, не то на Алеутские острова, причем на длительный срок, так что и неизвестно, когда возвратится.
Следовательно, опасность визитов отпала.
Но все-таки он ждал, что его поздравят хотя бы его собственные дети. На это-то он мог рассчитывать? Но они, видимо, забыли, так-таки взяли и забыли.
Рябинин приказал накрыть роскошный праздничный стол, весь дом уставили живыми цветами, лакеи, похожие на сенаторов (поскольку и сенаторы походят на лакеев), сверкали белоснежными манишками, горничные полны были тошнотворной преданности и безграничного усердия, прямо пропорционального полученным чаевым.
Рябинин проснулся в этот день в отличном расположении духа, напевал что-то такое из "Сильвы" и придумывал поучительные нравоучения, которые преподнесет детям. Но дети не пришли.
Рябинин постепенно становился задумчивым, обиженным, затем раздраженным и язвительным и с каждым часом все более свирепел.
Прелестная дочка, выскочившая за этого норвежского кретина, от которого воняет треской, могла бы на худой конец прислать поздравительную телеграмму, если уж ей никак нельзя выбраться поздравить отца, если никак невозможно на три каких-нибудь дня расстаться со своей Норвегией, чтобы ей ни дна ни покрышки, чтоб она провалилась в тартарары.
А сыновья - бог им судья, - у них, видите ли, банкет в чертовой Ecole normale, военной академии в Париже, где придумали готовить к войне - с кем, спрашивается, и за кого? - сынков белых офицеров и сынков белой знати, пригодных разве на то, чтобы играть в бридж. Не могли сыночки пожертвовать банкетом ради отцовского юбилея!
На всякий случай Рябинин припарадился, хотя и не любил фрак и всякий раз, натягивая его, думал, что делает кому-то уступку, а мог бы при своих-то капиталах плевать на все моды и на этикет.
Видя во всех зеркалах свое отражение, Рябинин отводил душу, проклиная весь свет, и в то же время никак не мог отделаться от привязавшегося с утра мотива, который так и вертелся в уме.
"Уж не думают ли они, что из-за празднования юбилея этой дурацкой академии их отец перенесет свой день рождения на более удобный для них срок? Дожидайтесь! На третий год, когда черт умрет! ("Сильва, ты меня не любишь..."). Вскормил на свою беду остолопов! Ах, им нужно усиленное питание! Ах, их нужно вывести в люди! Тут няньки, тут мамки. Не все княжеские отпрыски такое воспитание получали. Вот теперь любуйся! Воспитал!"
Во фраке Рябинин выглядел моложавым. Никаких мер не принимал, а вот не отрастил брюшко. Хорош. Хоть сейчас жениться. Черта с два, как бы не так!
Поразмыслив, Рябинин решил, что по случаю торжества сыновей, конечно, не могли отпустить из академии. Стало быть, они отпросятся только вечером и останутся дома ночевать.
Настал вечер. Сыновья не являлись.
Отлично, он может отпраздновать свой день и один. Да и кому, кроме него самого, интересно, что некий русский промышленник и миллионщик Рябинин родился ровно шестьдесят лет назад, прозябает теперь в изгнании, злится на весь мир и все никак не соберется покинуть эту плачевную юдоль, променяв ее на вечное блаженство?
Разумеется, Рябинин не пошел на торжество, на кой ляд сдалась ему Ecole normale вместе со всеми лягушатниками да и всей стаей шакалов, которые лязгают зубами вокруг России. Говорят, сегодня там предстоит полное сборище иконописных епископов, породистых русских князей и княгинь, из тех, что все еще не профершпилились, живя на широкую ногу в Париже, а также храбрых русских генералов, проигравших большевикам все сражения. Конечно, не обойдется и без нефтяной цистерны - сэра Детердинга, вообразившего почему-то, что русские дела лично его касаются ("Сильва, ты ме-ня за-гу-бишь!").
Рябинин изнывал от безделья. Входил в роскошно убранную столовую, отделанную деревянной резьбой под боярские хоромы и как будто скопированную с полотен Васнецова. Входил, фыркал, озирая батареи бутылок и сверкающий голубыми, розовыми, рубиновыми искрами старинный хрусталь. Стол был накрыт на двенадцать персон, сыновья могли привести своих приятелей.
"Да у меня тут не хуже Ecole normale!"
Рябинин, обращаясь к фужерам и графинам, восклицал:
- Милостивые государыни и милостивые государи! Рад вас приветствовать в день моего рождения!
Шутка не удалась, получилась довольно кислой. А уж до того хотелось Рябинину отколоть какую-нибудь экстравагантность! Например, усадить за стол всю прислугу - поваров, шофера, горничных - и чокаться с ними: "Ваше здоровье!" Или нагнать с бульваров дюжину шлюх и напоить их до бесчувствия...
А не спокойнее ли будет сесть одному за стол, плотно поужинать, выпить бокал шампанского и лечь спать? Зачем шуметь? Чтобы безобразничать, нужно быть чуточку моложе.