— Вот я и говорю, — продолжал рассуждать военврач с прежней непроницаемостью на лице, — одно другого не исключает. У человека в голове всегда найдется место и для умных мыслей, и, как вы говорите, для ненормальных. — Чубарь этого еще не говорил, но возражать не стал. — Порой даже трудно провести границу между ними. Особенно когда человек тренирует свой мозг в одном и том же направлении. А у меня для этого времени хватало. И я успел многое передумать заново, даже переосмыслить. Пусть вас не удивляет, что я хватаюсь сразу за те неточности, за те несоответствия, которые до этого получили в моей голове определенное объяснение. И вообще я… Но нет, об этом лучше не говорить, так как вы собирались уже, кажется, поставить меня к стенке.
   — Вы преувеличиваете, к стенке ставить вас я не собирался, но решил правильно, — сказал Чубарь. — Вздор молоть не следует. Расскажите, что было с вами потом.
   — Когда?
   — Да после того, как схоронили брата и его товарищей.
   — Попал в плен.
   — Выходит, окружение?..
   — Нет, в тот раз никакого окружения не было. Просто кто-то пустил слух. Может, лазутчики вражеские… — Военврач помолчал. — А в плен нас взяли через день, — начал он снова. — Недалеко от Слонима. Немцы выбросили за Щарой десант, и наши части, которые не имели сплошной обороны, были зажаты между этим десантом и главными наступающими силами противника. Таким образом, даже боя настоящего не произошло. Сам я сообразил, что нахожусь в плену, лишь тогда, когда на перекрестке шоссейных дорог увидел немецких мотоциклистов с направленными на нас пулеметами. Я не отстреливался. Но если быть до конца точным, то и никто другой не оказал сопротивления. Вдруг все побросали винтовки и отошли к обочине, стали там напротив мотоциклистов. Это потом уже, когда похлебали грязной жижи в лагере, многие спохватились. Однако поздно — вокруг колючая проволока. Правда, кое-кто все же вынашивал план побега. Да я не знаю, удалось ли совершить это кому, так как вскоре меня выпустили из лагеря насовсем.
   — Чем же вы так потрафили фашистам?
   — И я задавал себе такой вопрос. Но потом рассудил, что ничего удивительного в этом не было. Просто комендант лагеря первый заметил то, чего не хотите видеть, например, вы: я действительно уже ни к чему не пригоден. Когда он прохаживался по лагерю, то каждый раз вызывал меня и расспрашивал обо всем, что касалось моей жизни. Интересовали его также и мои мысли о войне, о немцах. Словом, меня он настойчиво выделял среди других военнопленных. А через две недели вызвал в кабинет, выписал пропуск и приказал солдату, чтобы тот вывел меня за ворота лагеря и отпустил на волю. II вот я уже которую неделю иду по Белоруссии…
   — И ни разу не случалось по дороге, что фашисты снова пытались забрать вас в какой-нибудь лагерь?
   — У меня же пропуск от коменданта. — Он расцепил руки на коленях, вытянул правую ногу и достал из кармана галифе картонку, вырезанную прямоугольникам. — До войны на таких печатали разные мандаты для конференций.
   Чубарь взял картонку из рук военврача, осмотрел ее с обеих сторон и принялся читать то, что было написано печатными буквами по-русски и по-немецки. Конечно, Чубарь по-немецки не понимал, поэтому читал русский текст: мол, военнопленному, врачу второго ранга Скворцову Алексею Егоровичу, разрешается следовать по территории, оккупированной германскими войсками, к месту жительства в город Свердловск. И дальше, уже в виде так называемого примечания: остановки на отдых надлежит делать лишь в пределах населенных пунктов, дольше чем на сутки в одном населенном пункте не задерживаться, предъявлять пропуск каждый раз, как того потребуют местные или военные власти… Словом, то была самая настоящая бессрочная подорожная, наподобие тех, что выдавали в царское время отдельным каторжанам, которых выпускали на волю, но где не было обозначено место нового жительства: остаток жизни предстояло провести в дороге…
   — А можно подумать, что комендант этот большой шутник, — возвращая пропуск, сказал мрачно Чубарь.
   — Да, чувства юмора он не лишен, — согласился военврач, очевидно, не совсем представляя себе, что имел в виду Чубарь. — Однако понял мое состояние…
   — Скажите, а вам раньше, до встречи с комендантом, не приходилось думать о себе вот так?
   — Как?
   — Ну, так, как говорите о себе теперь?
   — Нет.
   — Когда же все это началось?
   — Возможно, тогда, когда я посмотрел на себя в зеркало.
   — Где?
   — В кабинете коменданта.
   — Тогда скажите, — пронзил военврача взглядом прищуренных глаз Чубарь, — а вам не кажется, что вы стали просто пешкой, которую умно использовал какой-то матерый фашист?
   — Не понимаю…
   — Вы же, наверное, показываете пропуск не только фашистам?
   — Да.
   — Нашим, советским, людям тоже?
   — Ну и что? — насторожился военврач.
   — А то, — уже с возмущением подался вперед Чубарь, — что этим пропуском вы вреда приносите больше, чем… — он едва не задохнулся. — Иногда вы слишком умны, а иногда… Даже странно, откуда это у вас берется. Хотя черт вас знает, может быть, все вы, интеллигенты, такие. Но думать же надо. И не тренировать мозг в одном направлении, а вообще думать. Чтобы никакой фашист не обвел вокруг пальца. Люди же смотрят на этот пропуск и глаза таращат: фашисты если сегодня и не взяли еще Свердловск, то завтра или послезавтра брать его наверняка собираются, так как не зря даже пленных отпускают туда. А Свердловск — он дальше Москвы. Значит, фашисты уверены, что и Москву заберут, и дальше пойдут. Никто их не может задержать. А вы тащитесь от города до города, от деревни до деревни и, сами того не понимая, подтверждаете эту брехню. Живая реклама фашистских побед! Да если хотите знать, за такое вас даже к стенке мало поставить!
   Должно быть, на Чубаревом лице отразилась не только угроза, но и решимость привести ее в исполнение, так как военврач, несмотря на внешнее безразличие — казалось, все говорилось не ему! — вдруг вздрогнул. Можно было подумать, что он просто хотел переменить положение, ибо слишком устал от неподвижности своей позы, но взгляд его застывших глаз тоже начал блуждать, будто они смогли наконец двигаться в глазницах, и остановился на винтовке, которая все еще лежала возле Чубаря в траве. Чубарь сразу внутренне насторожился и, чтобы предупредить неожиданность, положил правую руку на приклад винтовки.
   Тем не менее Чубарь отнюдь не подозревал военврача в сознательном участии в хитроумном замысле какого-то фашиста — военврач, наверное, в концлагере находился в состоянии сильной душевной депрессии… И вдруг военврача будто что-то встряхнуло изнутри. В одно мгновение он откинулся на спину, перекувыркнулся, как медведь, через голову и так же быстро и почти незаметно вскочил на ноги и кинулся бежать по склону меж сосен прочь от Чубаря, который от неожиданности отшатнулся назад и не знал, что делать.
   — Стой! — наконец крикнул он вдогонку.
   Но военврач не слушал. Он сильно припадал на правую ногу, однако бежал стремительно. И тогда Чубарь вскинул винтовку и выстрелил в спину беглецу: должно быть, и тут продолжал действовать механизм, который будто с недавнего времени находился внутри Чубаря. Выстрела своего Чубарь не слышал, но хорошо видел, как военврач вдруг раскинул руки, точно пытаясь поднять их, и рухнул навзничь.

XI

   В этот раз даже ходить под окнами да наряды давать не потребовалось. Народ повалил в Поддубище — урочище возле трех дубов, что сразу за деревней, — чуть ли не с рассветом. Там был основной массив колхозного жита, правда, в этом году сеяли и на бывших прирезках, или же, по-здешнему, наддатках, и близ Кулигаевки, но в Поддубище было засеяно примерно около сотни гектаров. Росло жито на склонах веремейковского кургана, на котором стоял деревянный маяк, обычная триангуляционная вышка. Теперь маяка на кургане не было, его спилили еще в начале июля, когда пришел в сельсовет письменный приказ: дескать, по маяку легко ориентироваться вражеским самолетам.
   Но перед тем как наступить рассвету, почти всю ночь в помещении колхозной конторы заседали веремейковские правленцы, конечно, не в довоенном составе, так как члены правления, подлежащие мобилизации, были теперь на фронте.
   Зазыба, когда приехал из Бабиновичей, позвал к себе Гоманькова Ивана — недалеко жил — и попросил, чтобы тот привез на буланом из Кулигаевки Сидора Ровнягина. А Марфа тем временем сбегала за Кузьмой Прибытковым и Парфеном Вершковым — Зазыба не хотел решать колхозные дела без них.
   Хотя Браво-Животовский и предупредил Зазыбу, чтобы в Веремейках ничего не предпринимали относительно общественного хозяйства без распоряжения коменданта, но Зазыба решил по-своему. Он хорошо понимал, что теперь, когда в Веремейках не было Чубаря, ответственность за колхозное имущество, за судьбу колхоза вообще снова лежала на нем; именно за ним было последнее слово и именно с него первого могли спросить как свои, так и фашисты. И самое главное, по нынешней ситуации выходило, будто Чубарь имел тогда, в последний свой приход к Зазыбе, полное основание для беспокойства и непреложных доводов, была своя правда в том, чтобы любым способом избавиться в колхозе от всего, что могло попасть к немцам. Оказывается, при таком повороте событий Зазыбе уже признаваться нельзя было, что он тоже был по-своему прав, когда в разговоре с председателем колхоза защищал свою позицию…
   Пока не привезли в Веремейки Сидора Ровнягина, мужики сидели в колхозной конторе и, как водится в таких случаях, языки чесали.
   Кузьма Прибытков, например, вспомнил, как бились веремейковцы после революции за луг, который до восемнадцатого года принадлежал хотимскому пану Зинкевичу, но находился по эту сторону Беседи; пожалуй, это обстоятельство и явилось причиной, что на луг посягали сразу несколько деревень, и веремейковцам приходилось отстаивать свои права на него силой — устраивали ночью перед покосом засады, нападали на косцов. Окончились эти драки тем, что Пантелей Козел отправил на тот свет мужика из Малого Хотимска. Милиции пришлось долго ездить в Веремейки, чтобы выявить убийцу, но напрасно: никто не выдавал своего человека, хотя все знали, что мужика того Пантелей убил ни за что: бедняга не принимал участия в драке, просто сидел у костра на опушке леса и пек картошку, а Пантелей случайно наскочил на него и ударил колом по голове… Зинкевичев луг веремейковцы отвоевали в девятнадцатом году: из Климовичей и Черикова, тогдашних уездных городов (Малый Хотимск входил в состав Чериковского уезда), были направлены в Забеседье землемеры, и те под охраной милиционеров поставили межевые столбы.
   Почти все, кто присутствовал в колхозной конторе, знали о тех событиях не хуже Кузьмы Прибыткова, но слушали старика с какой-то новой настроенностью, словно в предчувствии, что все это может повториться.
   Иван Падерин, который пришел в контору позже всех, сказал:
   — Так это ж наши выиграли тогда потому, что дали взятку начальнику милиции. А ежели вдруг переиграть теперь захотят и в Малом Хотимске, и в других деревнях, тоже хабар повезут? Власть же переменилась! Власть теперь не та!
   — Зачем говорить абы что, — досадливо посмотрел на него Парфен Вершков. — Никакого хабара не давали веремейковцы. Само собой получилось так. А скорее потому, что на нашей стороне луг. Не дай бог, если бы он на той стороне Беседи оказался, не видать бы нам сена с Зинкевичева луга, как черту сладких пряников. Нет, взятки мы не давали. Это наговор пустила обиженная сторона, мол, веремейковцы подкупили начальника милиции.
   — За луг не давали, — согласился с Парфеном Вершковым Кузьма Прибытков, — это правда, а вот за Пантелея Козла разве не возили кадушку меда?
   Парфен сморщился.
   — То-о-же скажешь! Самого ж в Веремейках небось не было в то время? Все шабашничал!
   — Не знаю, где был я тогда, — невинно, но будто с подвохом возразил Кузьма, — а помнить так еще не забыл, как собирали со всех пасек по пять фунтов меду. Нехай вот Денис скажет.
   — Так и Зазыба небось не вернулся еще тогда со службы, — по-прежнему не соглашался Парфен Вершков.
   Но все уже повернули головы к Зазыбе, сидевшему за длинным столом, за которым в обычный рабочий день занимали места счетные работники, а во время общих колхозных собраний — президиум. Зазыба тоже внимательно слушал односельчан, но как бы свысока, снисходительно посмеиваясь.
   — Вам, как говорится, хоть наперсток, хоть щепотку, — пошевелил он плечами. — И какое это теперь имеет значение?
   Мужики заулыбались, мол, тут и в самом деле не так все просто…
   — Это хорошо, что хоть Пантелей успел умереть, — сказал спустя некоторое время Иван Падерин, — а то бы теперь, когда поменялось все, могло еще боком выйти ему.
   — Не пугай, Иван Хомич, — улыбнувшись, пошутил Зазыба. — Никак крови тебе захотелось повидать? Так мало еще ее льется?
   — Мы, белорусы, не такие, — пытаясь внести и тут полную ясность, сказал Парфен Вершков. — Это на Кавказе так… А белорусы кровной мести не помнят.
   — Не по-о-омнят, — недоверчиво произнес Иван Падерин, — а неужто забыл, как Маслюки отомстили леснику из Гончи, что подстрелил их отца?
   — Маслюки — это особая статья, — не согласился Парфен Вершков. — Они и без кровной мести могли кому хочешь юшку пустить. А у того человека из Малого Хотимска, кажись, никого и не осталось в деревне. Жена до колхозов еще умерла, дети разбрелись кто куда.
   — Правда, — поддержал Вершкова Кузьма Прибытков, — семья этого человека распалась, нема уже такой семьи в Малом Хотимске. Но вот что интересно, сына его как-то мы видели с Прокопом, когда у Кажлаев доски пилили. Хозяин один там и сказал мне, что его подпасок и есть сын хотимского мужика, которого забили наши веремейковцы. Я так даже заинтересовался. Дюже книжки парнишка читал. Может, выучился на кого?
   — Оно по-ученому так еще…
   Но договорить Падерину помешала Ганна Карпилова, которая вдруг подала тоскливый голос:
   — Отпустили б вы меня, мужики, домой. Когда это Сидор еще приедет? Да и приедет ли он вообще?
   — Сиди, — строго сказал ей Зазыба.
   — Малец больной! В жару оставила! Да и делать мне с вами нечего. В амбарах моих хоть шаром покати. Одна рухлядь — кожи сопревшие да хомуты, в которые давно уже не запрягали коней.
   — Порядок есть порядок, — отвернулся от кладовщицы недовольный Зазыба, но добавил: — Могла попросить кого-нибудь присмотреть за ребятами на это время. Знала ж, куда идешь и зачем.
   — Так… — Ганна вздохнула и туже затянула черный платок, который был повязан на голове по-деревенски шалашиком.
   Мужчины в душе посочувствовали Ганне, но вступиться никто не подумал. Несколько минут все в конторе сидели молча. Среди мужчин курил только Кузьма Прибытков, зато смолил как бы за всех присутствующих, и под потолком, слабо освещенным пузатой лампой на кривых, точно гусиных, ножках, плавал дым. Свет от лампы почти весь падал на Зазыбу, который сидел напротив, да немного на Ивана Падерина, что на правах счетовода пристроился подле, локтя за три от заместителя председателя колхоза; остальные веремейковцы — и члены правления, и рядовые колхозники — сидели в тени на широкой, сколоченной из двух тесаных досок, лавке вдоль стены с окнами, но сидели не плотно, не рядом друг с другом, а поодаль, будто приехали откуда-то враждующей компанией на суд; дальше всех от стола, почти у самого порога, выбрала себе место на лавке Ганна Карпилова.
   Луна стояла еще невысоко, и ее свет, попадавший через окна в помещение конторы, косо лежал на неплотно пригнанных досках пола, повторяя очертания оконных рам. Луна еще недавно была оранжевая, словно заморский фрукт, и серебриться начала с полчаса назад, так что свет ее не приобрел еще того зачарованного блеска, когда создается впечатление, будто ты находишься в нереальном мире.
   Полнолуние наступило три дня тому назад, но погода менялась исподволь, незаметно. Минувший день выдался солнечным; к ночи небо также осталось чистым, и теперь вот луна блуждала за деревней, как раз над оврагом с глинищем, заглядывая в темно-красные отверстия круглых печурок.
   Веремейковские мужики, кажется, переговорили уже обо всем, о чем хотели и о чем не хотели, и в ожидании Сидора Ровнягина постепенно утрачивали интерес и к беседе, и друг к другу.
   Кузьма Прибытков перестал курить, начал потихоньку дремать на лавке, а Парфен Вершков, уставившись в темную пустоту угла, барабанил пальцами по гладкому подоконнику.
   Иван Падерин вышел на несколько минут во двор, вернулся оттуда и сказал, поеживаясь:
   — Ну и вечер сегодня!
   — Это Чубарь любил за околицу такими вечерами ходить, — лениво усмехнулась Ганна Карпилова.
   — Вспомнила! — хохотнул Иван Падерин. Ганна неожиданно разозлилась.
   — Чего ржешь? — с ненавистью посмотрела она на счетовода.
   Тот будто проглотил смех, но съязвил:
   — Говорю, вспомнила!..
   Достаточно было внести в полусонную компанию веремейковцев малейшее брожение, как снова начался несвязный разговор, поддержанный сперва Парфеном Вершковым, который решился вступиться за женщину.
   — Приятное всегда хорошо вспомнить, — подал он голос, — но скажу правду, когда я в прошлом году был полевым сторожем, Ганну с Чубарем ни разу не видел, это как на духу. Другие таскались, а ее не видел.
   — Зачем ей было ходить за деревню, — будто обиженный, не унимался Иван Падерин, — если в ее распоряжении целый амбар! На зерне оно еще хлеще, чем на сене! Да, хлеще!
   — Это потому так, должно, говоришь, что сам не попробовал на том зерне, — поучительно сказал Ивану Падерину Парфен Вершков. — А то бы и на другой день из мотни сыпалось.
   Мужчины захохотали.
   Но Ганну, казалось, вовсе не трогало это, она лишь страдальчески сморщилась и снова сказала, обращаясь к Зазыбе:
   — Отпустил бы ты меня, дядька Денис, домой. Христом богом прошу. А то я даже не знаю, как они там теперь, мои малыши.
   Зазыба в ответ заморгал глазами, будто очнулся или отогнал от себя наваждение, а затем как бы впервые окинул всех испытующим взглядом.
   — Что-то и в самом деле нет Сидора… — пожаловался он затем.
   — Так он может и совсем не приехать, — тут же изрек нехитрую мысль Иван Падерин.
   — Должен приехать, — принялся успокаивать мужиков заместитель председателя колхоза. — Я ж не так, я ему бумагу написал.
   — А коли ему некогда? А если он баню топит для бабиновичского коменданта? — вмиг прогнав дрему, по-старчески прерывисто засмеялся Кузьма Прибытков. — Они ж там, на поселках, привыкли начальство с распаренным веничком да с наливочкой холодненькой встречать. Так, может, и теперь стараются, благо начальство новое.
   Неожиданная шутка Кузьмы Прибыткова вызвала взрыв смеха, даже Зазыба, до чего уж молчаливый и понурый в последнее время, и тот оттолкнулся от стола руками и, привалившись спиной к оштукатуренной стене, весь затрясся в беззвучном смехе. В Веремейках вообще, и не иначе как от зависти, вошло в привычку подтрунивать над кулигаевскими и мамоновскими мужиками, может, потому, что те богаче жили, даже состоя с веремейковцами в одном колхозе.
   Насмеявшись вдоволь, Зазыба пальцами левой руки вытер слезы с внутренних уголков глаз и с озорством, точно подыгрывая, переспросил Кузьму Прибыткова:
   — Говоришь, баню топит для коменданта?
   Но Кузьма уже будто застеснялся своей шутки и сказал, как бы оправдываясь:
   — Так я…
   — А может, начнем без Сидора? — предложил Парфен Вершков. — А то ночь на исходе.
   — Подождем еще малость, — ища поддержки, посмотрел на него Зазыба. — Нехай хоть парень Христинин вернется. Тогда будем наверняка знать.
   — А знаете, кого я встретил сегодня? — вспомнил вдруг Иван Падерин.
   Мужики повергли к нему головы.
   — Кулака из Гончи, его со всей семьей когда-то вывезли…
   — Это кого ж? — вытянул шею Кузьма Прибытков.
   — Да, наверное, Шкроба, — подсказал Парфен Вершков.
   — Точно, — вспомнил Иван Падерин.
   — Так самого или сына? — спросил Кузьма Прибытков и пояснил: — У Шкроба ж сын семейный был.
   — Самого, — подтвердил Иван Падерин. — Шел вдоль озера, видать, на Гончу. Как увидел меня, остановился. Говорит, я тебя знаю. Ну, мы и разговорились. Осунувшийся такой, заросший. Спрашивает, давно ли я в Гонче был. Недавно, говорю. А что там нового, спрашивает. Как и везде, говорю. А он мне и говорит: пойду с обидчиками своими расквитаюсь.
   — Ну и время пошло!.. — покачал, словно в отчаянии, головой Парфен Вершков. — С кулаками этими тоже…
   — Как раз время! — усмехнулся Зазыба. — Пожалейте кулаков!
   Кузьма Прибытков тоже вызывающе посмотрел на Парфена Вершкова, сказал:
   — Это Денису спасибо. Благодаря ему в Веремейках раскулаченных не было.
   Но Зазыба тут же отверг похвалу Кузьмы.
   — При чем тут Зазыба? — сдвинул он брови и сказал, будто в расчете на кого-то еще, кто незримо присутствовал в конторе: — У нас и в самом деле настоящих кулаков не было!
   — Не скажи! — как-то неопределенно мотнул головой Прибытков.
   — Но ежели б в те годы заместо Зазыбы да кто другой председателем был, нашлись бы и у нас кулаки, — заметил Парфен Вершков. — Вон как в Бабиновичах. Там, когда потребовалось, и несговорчивые середняки сошли за кулаков, абы единоличников было меньше.
   — А как по мне, оно и треба было тогда кое-кого забрать из деревни, — метнул глазом на Зазыбу Кузьма Прибытков. — Теперь спокойней жилось бы.
   Конечно, все понимали, кого имел в виду Прибытков — того же Браво-Животовского, может, Романа Семочкина, — однако готовы были отвернуться друг от друга, чтобы не обострять разговора, так как дело касалось односельчан, а в таких случаях веремейковцы обычно пасовали — было в деревне что-то вроде бессознательной круговой поруки. Правда, это могло не касаться Браво-Животовского, ибо тот все же был пришлый, но годы, прожитые им в Веремейках, к тому же характер, который вон как умел выдерживать бывший махновец, сыграли свою роль. Именно по этой причине не воспринялось и новое замечание Ивана Падерина, сделанное в связи с этим:
   — А вы говорите Про кавказцев! И белорусы не прочь, коли… Недаром Шкроб грозился кому-то кровь пустить в Гонче…
   — Что-то Хомич сегодня кровожадным стал, — отозвалась сонным голосом и Ганна Карпилова. Она было задремала на лавке, но в конторе снова становилось шумно.
   — А еще Цукор Медо-о-ович! — пошутил Кузьма Прибытков.
   — Надо еще спросить, досталось ли ему того меду! — подхватил шутку Парфен Вершков. — Наверное, батька весь выбрал. Вот тот так и вправду был и Цукром и Медовичем. Глядишь, и правду-матку режет в глаза, а как-то… деликатно все у него выходит;, будто под тебя перину мягкую стелет при этом, как ангелу тому, что с неба падает. Нет, батька его прозвище это по праву носил, а Иван уже… какой-то натопыренный, как шишка сосновая.
   — Это у него от деда, — добродушно сказал Кузьма Прибытков, — от Хомкова батьки. Тот тоже был, как ты говоришь, будто шишка натопыренная. А отец Иванов — человек ласковый.
   Падерин, опустив с нетерпеливой усмешкой голову, ждал, пока выговорятся мужики, чтобы начать снова. Почему-то не давала ему сегодня покоя эта кровная месть, словно привязалась. Но вдруг под окном конторы послышались торопливые шаги. Зазыба подвинулся к окну, припал к стеклу и заслонил от себя свет, чтобы вглядеться в улицу.
   — Наконец-таки! — с облегчением воскликнул Парфен Вершков, думая, что идет Сидор Ровнягин.
   Все зашевелились, будто им надо было на конечной остановке с воза слезать, но вместо Сидора Ровнягина в дверях, которые отворились почти настежь, встала залитая лунным светом нескладная фигура Микиты Драницы. Микита задержался немного на пороге, ступив на него обеими ногами, потом будто спрыгнул на пол и остановился посреди конторы, успевая одновременно разглядеть в потемках односельчан. Был он в обычной своей одежде — те же заскорузлые на задниках и союзках сапоги, которых ему хватало не на один год, та же длинная фуфайка, под которой штанов на разглядеть, и вельветовая шапка, точно выжженная лишаем. Но сегодня Микита почему-то не вушакомился — есть такое слово в Веремейках, не задавался, значит, как это умеют делать другие, — зато поглядывал он по сторонам с той нескрываемой обеспокоенностью, когда каждому понятно: человек пришел выведать что-то.
   — И ты тут? — сказал он Парфену Вершкому.
   — И я, — ответил тот.
   — И ты, — назвал дальше Микита Кузьму Прибыткова.
   — Как видишь, — кивнул головой старик.
   Все, кого Драница называл, отвечали ему с веселым прищуром в глазах, будто начинали игру и ждали от нее чего-то особенно потешного. Наконец очередь дошла до Зазыбы. Но Микита почему-то не решился обратиться к заместителю председателя колхоза — то ли смутился, вспомнив, как приходил за орденом, то ли застряло что в горле. Тогда Зазыба заговорщицки подмигнул Миките, сказал явно не без умысла: