— Да, да, не удивляйтесь, именно товарищу Якиру. Бог не выдаст, свинья не съест, а мы с капитаном одной пулей ранены. Только он легко отделался, а я вот все еще не могу стать на ногу. — Полковой комиссар затих, потом снова глухо продолжал: — Но если по-настоящему подойти к делу, то надо целую партизанскую науку разрабатывать. Нельзя было всецело исходить из того, что воевать придется на чужой территории. Война ведь показала обратное. По крайней мере, в планах необходимо предусматривать все… А партизанская война отличается от военных действий регулярных частей, свои законы имеет. Но задача одна — бить врага. Кстати сказать, это еще Денис Давыдов знал. И нападал на французов повсюду, где только можно. У нас же пока выходит иначе. В окружении оказались целые части. И все почему-то стремятся выйти за линию фронта. Командиры ведут бойцов из глубокого тыла, даже в бой избегают вступать. Некоторые группы идут от самой границы. Еще и теперь где-то блуждают по белорусским лесам. В июне месяце, например, в группе было сто человек, а в июле, да и в августе хорошо если пятнадцать осталось. Одни погибли, другие, к сожалению, просто отстали. И это тогда, когда не остерегаться надо, а бить, бить фашистскую сволочь! Где стоишь, там и бей! Что держишь в руках, из того и стреляй! Чем больше перебьем мы их, тем меньше останется. В конце концов, фашистам счет есть. И если каждый из нас убьет по одному немцу, то они переведутся совсем. — Последние слова полковой комиссар произнес громче обычного, будто убеждал не столько Чубаря, сколько кого-то еще. — Правда, вы можете упрекнуть в этом и нас, нашу группу. — сказал он уже тише. — Мы тоже, как и другие, рвемся к фронту, но поверьте, товарищ Чубарь, у нас на то особая причина. Полковой комиссар, конечно, не выдал Чубарю тайны. Причина и в самом деле была. Группа выносила из окружения документы — партийные и штабные — стрелковой дивизии, разбитой в боях между Березиной и Днепром на территории Могилевской области. Сам полковой комиссар не принадлежал к командному составу этой дивизии. Он прибыл после того, как в штабе армии стало известно, что командир дивизии погиб на командном пункте от фашистской бомбы и что управление полками нарушено. Командарм надеялся, что полковой комиссар наладит работу штаба дивизии и до назначения нового командира сделает все необходимое, чтобы не пропустить на восток танковую колонну. Но было поздно — дивизия как боеспособная поисковая единица уже почти не существовала, и его приезд, по существу, ничего не решал. В тот день вражеские танки прорвали оборону полка, стоявшего на центральном участке, и в образовавшийся коридор двинулись моторизованные части, отрезая путь к отступлению. Несколько дней вконец поредевшие полки дивизии под командованием полкового комиссара еще вели бои в окружении. Но наступило время, когда и штаб дивизии — собственно, полковой комиссар не успел создать его заново, и штабом называлась группа командиров, уцелевших после той бомбежки, — оказался в критическом положении. Во-первых, была окончательно потеряна связь с полками, а во-вторых, прямо на штаб дивизии повел наступление батальон гитлеровцев. Рота охраны, которая уже до этого понесла немалые потери, обороняла штаб стойко и мужественно, по силы были неравные. Бойцы гибли при каждой новой атаке, не хватало командиров, чтобы руководить боем, и тогда полковой комиссар сам лег в цепь красноармейцев, приказав начальнику особого отдела позаботиться о документах. Фашисты, очевидно, догадывались, а может, и знали, что атакуют штаб крупного соединения, и потому атаки не прекращались и с наступлением вечера. Оценивая мысленно ход боя, полковой комиссар понимал, что дальше держаться рота не способна — вместе с ним, полковым комиссаром, которому пуля раздробила правую ногу, и капитаном особого отдела, тоже раненым, в конце второго дня оборону занимало всего человек двадцать. Дождавшись вечера, полковой комиссар отдал приказ: сниматься с позиции. Была надежда присоединиться к какому-нибудь полку дивизии, но тщетно; сколько ни пытались бойцы наладить связь с другими подразделениями, им это не удавалось.
   Полкового комиссара пришлось нести на носилках. Это, конечно, сильно мешало группе. Было решено ввиду секретности выполняемого задания так называемых чужаков в группу не принимать и в бои не вступать. Делом всей группы теперь стало вынести из окружения документы дивизии. И вот, высылая передовые и боковые дозоры, а на привалах ставя усиленные посты, обособленная и небольшая группа бойцов во главе с раненым полковым комиссаром приближалась уже к линии фронта. Пеклино, о котором рассказывал Чубарь, находилось километрах в двадцати…
   Капитан, который не принял участия в разговоре полкового комиссара с Чубарем, вскоре уснул и захрапел на весь шалаш. Видно, сильно утомился за день.
   Полковой комиссар сказал с восхищением:
   — Настоящий солдат… — И добавил — Пора и нам спать, товарищ Чубарь. Если чего не договорили, то завтра договорим перед расставанием.
   Чубарь согласился. Но с затаенной обидой подумал: полковой комиссар уже сегодня отказывает ему в том, чтобы вместе идти за линию фронта…
   Казалось, сон придет быстро, стоит только закрыть глаза, но не тут-то было. Чубарю долго не спалось — одолевали заботы и сомнения; к тому же не хотелось потерять коня, который стоял возле шалаша. Чубарь лежал на еловых лапах, думал и одновременно ловил ухом каждое движение лошади. В конце концов усталость одолела. Первый сон, который длился не более двух часов, был особенно крепким, и, может, потому остаток ночи Чубарь часто подхватывался, возвращаясь к ясному осознанию всего происходящего, и озабоченно настораживался: на месте ли копь? Странное дело, по и копь не хотел покидать нового хозяина. За все время, пока Чубарь находился в шалаше, он не сделал даже попытки стронуться с места, стоял и, прислушиваясь к людскому дыханию, сам забывался в коротком сне. Так они и дождались рассвета.
   Утро, несмотря чуть ли не на осеннюю пору, занималось быстро, и, когда зашевелился лагерь — красноармейцы первыми выбрались из своих шалашей, — в лесу уже просматривались поляны. Вверху, в кронах деревьев, пищала какая-то пичужка, будто ее живьем поджаривал кто на огне. Чубарь сбросил с себя одеяло, обвел шалаш глазами. Капитана не было. Только полковой комиссар сидя растирал выше колена раненую ногу.
   Чубарь передернул плечами от озноба, молча выполз из шалаша. Капитана он увидел шагах в четырех от того пня, где сидел вчера на одеяле полковой комиссар, — стоял и что-то говорил Чубареву конвоиру. Красноармеец и сегодня был хмур, слушал капитана, как и тогда Чубаря, с опущенной головой, то и дело поправляя на переносице очки.
   Пока полковой комиссар находился в шалаше, Чубарь чувствовал себя одиноко. Наблюдая за тем, как группа готовится к походу, он как бы вновь переживал все происходящее. Было даже стыдно за свою непричастность ко всему этому. Тогда он подошел к остывшему за ночь коню и со всей благодарностью, на которую был способен, провел правой рукой по его груди. Ему захотелось уткнуться лицом в просохшую за ночь лошадиную гриву. Почувствовав человеческую ласку, конь повернул голову. В левом глазу его Чубарь неожиданно для самого себя увидел свою ссутуленную фигуру, словно в это время на него давил своей тяжестью весь белый свет, который он был уже не в силах удержать.
   Красноармейцы вынули — именно вынули — из шалаша полкового комиссара и осторожно, чтобы не задеть раненой ноги, усадили на пень. К комиссару сразу же подбежал капитан и отрапортовал:
   — Товарищ полковой комиссар, группа заканчивает сборы к выходу. Передовой дозор выслан в направлении деревни Петрополье.
   — Бойцы отдохнули?
   — Так точно.
   — Задание получили?
   — Так точно.
   — Хорошо, капитан.
   Полковой комиссар поискал глазами Чубаря и, увидев его, позвал к себе.
   — Мы по утрам особо не роскошествуем с харчами, надеемся обычно на ужин, — сдержанно усмехнулся он. — Так что извините, товарищ Чубарь, что не до конца гостеприимны.
   Чубарь ждал, что еще скажет полковой комиссар после такого начала.
   А полковой комиссар взял у капитана карту, развернул ее перед собой и обратился к Чубарю с вопросом:
   — Откуда вы? Где ваш колхоз?
   Чубарь в эту еще сумеречную пору с трудом отыскал на карте Крутогорье, потом извилистую Беседь и на небольшом расстоянии от нее Веремейки.
   — Здесь, — показал он.
   — Взгляни, капитан, — будто обрадовался полковой комиссар, — там же у них сплошь леса! Даже деревня посреди леса! Нет, товарищ Чубарь, грех вам искать где-то на чужой стороне то, что можно найти дома.
   Чубарь, конечно, не в восторге был от этих слов, ему вовсе не хотелось возвращаться в Веремейки, и он стоял перед полковым комиссаром с молчаливой обидой, чувствуя, как сохнет у него все внутри. Но ни возразить, ни попроситься идти вместе с красноармейцами он не отваживался, так как считал, что основные доводы в пользу этого высказал еще вчера.
   — Многим помочь теперь не могу, — даже не ожидая, что подобное возражение или просьба могут последовать, сказал полковой комиссар, — но патронов и винтовку дам. А там добывайте оружие сами. И, ей-богу же, не плутайте по незнакомым местам. Подавайтесь в свои леса. Там почувствуете себя совсем другим человеком. Обстоятельства подскажут, что делать. Вас там знают, и вы тоже всех знаете. Бояться не надо. Все будет хорошо. Когда-нибудь еще спасибо скажете, что послушались меня. Для ясности скажу, что вы не первый, кого мне довелось вот так переубеждать. И еще… тоже для ясности… К нашей группе пробовали пристать многие. Но мы отказывали. Правда, не всем. С нами, например, идут два летчика и один танкист. Им ведь в тылу у немцев делать нечего. Их оружие — самолет, танк. Особенно если учесть, что легче построить самолет или танк, чем научить человека воевать на них, потому мы таким товарищам и не отказывали. А остальным отказывали. И я считаю, правильно делали. И не только потому, что я не способен по-настоящему командовать из-за ранения. Нет. Теперь эти люди уже, должно быть, где-то бьют фашистов, поднимая народ на борьбу с врагом. Вы тоже должны это делать. — Он снова показал на карту. — Смотрите. А мы находимся вот тут. Видите? Сразу за этим лесом деревня Ширяевка. А там и ваши Веремейки. Двигаться отсюда надо почти все время на север. Берите карту и, пока мы здесь, изучайте по ней свой будущий маршрут.
   Чубарь некоторое время смотрел на карту просто так, ничего не видя от стыда и нанесенной ему обиды. Потом начал различать па карте знакомые названия селений, набранные мелким шрифтом, и тогда произошло нечто неожиданное — топографические обозначения вдруг ожили перед глазами, и он стал с любопытством искать нужные дороги, речушки, деревеньки, все больше увлекаясь этим. Карта как будто перенесла его в Забеседье, и он будто заново с неподдельным интересом узнавал все.
   Полковой комиссар тем временем приказал капитану, чтобы Чубарю дали оружие. Сосредоточенный и серьезный капитан сам отсыпал из какого-то деревянного ящика в противогазную сумку патронов, взял у красноармейца, стоявшего возле шалаша, совсем новую трехлинейку и привычно щелкнул, проверяя затвор.
   — Это вам, — сказал полковой комиссар Чубарю, когда тот перестал изучать карту. — Будем считать, товарищ Чубарь, что мы с вами договорились. — И тепло улыбнулся. — Фамилию кашу я запомню, это, оказывается, нетрудно. И надеюсь, что услышу ее в сводках Совинформбюро.
   Чубарь не ответил. Опустив глаза, он старательно повесил на плечо сумку с патронами, затем взял из рук капитана винтовку — она вдруг будто обожгла руки.
   Полковой комиссар весело спросил:
   — Стрелять умеете?
   — Умею, — ответил Чубарь, по-прежнему пряча остановившийся взгляд. Ему тяжело и неловко было разговаривать с полковым комиссаром.
   — Тогда будем прощаться.
   Двое красноармейцев вытащили из командирского шалаша самодельные носилки, и полковой комиссар с помощью капитана вполз на них.
   — Это мой конь, — невесело сказал Чубарю, словно оправдывая свою физическую немощь.
   Тогда Чубарь, желая как-то задобрить полкового комиссара, предложил:
   — Берите моего, — и показал па коня.
   — И не жалко?
   — Вам он больше нужен.
   — Нет, я уж до конца поеду на своем, — не задумываясь, ответил полковой комиссар. — Так в моем положении надежнее.

VI

   Солнце пробилось сквозь тучи только на четвертый день. На востоке почти над самой землей вдруг образовался разрыв в тучах, и ослепительный шар медленно поплыл по очищенной синеве неба.
   В Веремейках солнце это видели считанные минуты, точно из-под полы, но надежда на перемену погоды уже была, как и всегда с наступлением новолуния.
   Говорят, придет Илья — натворит гнилья. Но не каждый год случалось, чтобы почти все спасы на дворе стояло болото.
   Зазыбова Марфа закрыла вьюшку — угли уже покрылись белым пеплом, — постояла в хате, принюхиваясь, не запахнет ли угаром. Нынче она хорошо натопила печь, так как Денис пожаловался ночью, что стынут ноги, и она подумала тогда: в эти дождливые дни не следует жалеть дров — и самим будет хорошо, и хата не станет сыреть зря. А еще Марфа слышала, как глухо, будто жалуясь, кашляла на той половине Марыля. Как-то незаметно, но быстро привязалась Марфа к этой неразговорчивой девушке, которую почему-то надо было выдавать за племянницу из Латоки. Эта таинственность пробуждала жалость к девушке и повелевала ни на минуту не забывать о ней, будто шевелилась внутри больная совесть или какая-то подсознательная боязнь была за судьбу Марыли. Однако за время, пока девушка жила у них, Марфа лишь раза два попробовала поговорить с ней. И каждый раз Марыля начинала вспоминать свою мать, которая тоже жила где-то на этой земле…
   Угара не чувствовалось. Успокоенная Марфа вышла в сенцы, на ощупь отыскала в темном углу корзину, сплетенную из молодых сосновых корней, и вытряхнула из нее на пол остатки вялой свекольной ботвы, которую забыла скормить корове. Пока не лило с неба, можно было сходить на огород, и, очистив корзину, Марфа направилась к тыну, где между хатой и хлевом была калитка.
   Зазыба стучал топором под поветью, с самой зимы там стояла деревянная мялка, которую привозили к Зазыбовой бане, когда сушили леи, и он теперь достругивал новый осиновый шпунт, что держит в желобе мяло, а из головы у него не выходил недавний разговор с Парфеном Вершковым. Все же загадочным казался ему бабиновичский комендант. Уже из-за одного этого имело смысл наведаться в местечко, чтобы посмотреть на все, что происходило там, своими глазами, тем более что Бабиновичи и Веремейки снова, как и давным-давно, стали одной волостью. К тому же Зазыба беспокоился о том, чтобы отвезти в Бабиновичи Марылю — как было задумано — к портному Шарейке.
   Марфа прошла через двор, звякнула щеколдой калитки и остановилась сразу за ней. Там была дернистая площадка-лужок, которая никогда не распахивалась. Огород — большая часть их усадьбы — поник под тяжестью дождя: подсолнухи, росшие по картофельным бороздам, согнули свои шеи и уставились в землю, будто ждали, что солнце вынырнет на этот раз не за деревней, а тут, меж гряд; кияхи — местный, может даже веремейковский, сорт кукурузы, которую выращивали по всему Забеседью с незапамятных времен, — несмело высовывали из-под широкого и настывшего, потому хрупкого листа черно-рыжие махры своих коротких, но плотных початков; возле самого плетня, отделявшего Зазыбов огород от усадьбы Евхима Касперука, точно свинцовыми слезами, плакал после дождя разбухший домашний мак. Казалось, ступишь по такому огороду шаг — и вымокнешь по уши. Но Марфа не побоялась сырости. Подоткнула подол широкой юбки и похлюпала в резиновых сапогах по скользкой стежке.
   В глухом углу огорода недалеко от плетня был у нее рассадник, защищенный порванным бреднем, и Марфа свернула туда, чтобы посмотреть саженцы. На соседнем, Касперуковом, огороде тоже кто-то копался на грядах. Сперва Марфа подумала, что это Касперукова молодица, Варька, но Касперучиха была женщиной маленькой, а эта копной возвышалась на грядах. На ней был накинут от дождя мешок, углом на голову, и он скрывал лицо. К тому же женщина не разгибалась. Какое-то время щипала лук, потом, также не распрямляя спину, начала ломать укроп. Но вот женщина наконец подняла голову, и Марфа узнала в ней Драницеву Аксюту.
   У Драницы, можно считать, не было своего огорода. Кажется, и земля одинаковая, такая же, как и у соседей, и сотки каждый год засажены огурцами, свеклой, а на грядах ничего не росло, будто там стойло лошадиное в свое время было, и Аксюта обычно побиралась: то сама напрашивалась поработать к кому-нибудь на огород, чтобы было что сварить летом, то люди приглашали ее, так как в хозяйстве не всегда использовали все, что вырастало в огороде. Видимо, так вот Аксюта оказалась и на Касперуковом огороде, благо было недалеко — Драницы жили за выгоном, почти рядом с Парфеном Вершковым. В Веремейках шутили над Драницами, мужем и женой, говорили, что нечистый, наверное, не одну пару лаптей стоптал, пока свел их: Микита был низкий, вертлявый, будто чертом с ног подшитый, мог целый день без устали бегать по деревне и лишь к вечеру начинал немного кособочиться и опускать левое плечо; Аксюта, наоборот, была дородной, с заплывшим лицом и совиными глазами. Взял ее Драница чуть ли не от живого мужа — еще не минуло и шести недель после смерти того, как посватался Микита. Аксюта довольна быстро — видимо, ей не привыкать было — взяла Микиту в руки и хотя настоящего хозяина из него не сделала, чтобы барыней себя чувствовать, зато командовать им могла свободно и сколько захочет.
   Аксюта словно поджидала Марфу на чужом огороде, а как увидела, заспешила, топча гряды, к плетню.
   — Что-то вас с Денисом нигде не видно? — начала сразу она.
   Марфа усмехнулась, сказала:
   — Так… дожди ж…
   — А мы с Микитой подумали… может, боитесь чего? Все же новая власть…
   — Как-нибудь проживем и при новой власти, — с явным безразличием в голосе сказала Марфа.
   — А мой говорит, что вас с Денисом могут еще и не затронуть. — Аксюта, как и прежде, смотрела на бывшую председательшу, почему-то заискивая. — Может, когда германец заберет все под себя, так Масей ваш, если живой да придет, даже начальником станет. Не зря же пострадал. А немцы, должно быть, распустят остроги советские. Надысь у нас собирались мужики, Браво-Животовский, Микита мой, так тоже говорили, сама слышала.
   — Дай бог, — вздохнула Марфа.
   — А Вершкова Кулина говорила, что у вас теперь племянница живет? — не переставала сыпать Аксюта.
   — Живет.
   — Так чья ж это?
   — Наша.
   — Я не про это. Раз у вас, значит, ваша. Я спрашиваю, чья она, по Денису приходится вам или твоя. У Дениса ж, сдается, не было в Латоке никого.
   — Моего двоюродного дочка. Идет из Могилева. Училась. Так от Белынковичей, со станции, к нам ближе ведь, чем до Латоки. Вот и осталась, пока на дорогах неспокойно. Нехай переждет.
   — Так разве места кто пожалеет, — сочувственно кивнула головой Аксюта и выдала самую последнюю деревенскую новость: — Говорят, Сахвея Мелешонкова родила.
   — Гляди ты, а я и не слышала! — удивилась Марфа. — Неужто ей время подошло?
   Она уже натягивала бредень на рассадник, привязывала покрепче к колышкам и разговаривала, не глядя на Аксюту, а та, словно огромная птица, держалась черными от земли руками за прутья, раздвинула их, чтобы припасть лицом.
   Понемногу будто распогоживалось, уже не такими темными были тучи, и хоть плыли еще по небу сплошь, но невидимое солнце пробивало их толщу.
   Кругом посветлело.
   Откуда-то прилетела на огород мухоловка-белошейка, села на маковинку. Та закачалась под ней, и мухоловка, чтобы удержаться, то опускала пестренькие крылья, а хвост, короткий и тоже пестренький, задирала вверх, то все делала наоборот. На огород она прилетела с надеждой — почуяла, что становится суше, и устремилась сюда ловить пчел, которые обычно падки на поздний огуречный цвет. Но пчел еще не было видно, они прятались в ульях… Мухоловка покачалась на маковинке и словно от нечего делать запела, сперва несмело: «Пик, пик», потом более протяжно: «Пи-и-к, пи-и-к…»
   Марфа, услышав это неожиданное пение, выпрямилась и поискала глазами птицу.
   Аксюта Драницева между тем продолжала начатый разговор.
   — А как раз на спаса и должна была родить, — сказала она про Мелешонкову Сахвею. — Так без хозяина теперь попробуй выходи одна. Это ж когда спать с бабой, так и Мелешонок тут, а вот когда растить треба, так нема его!
   — Что ты говоришь, Аксюта! Ведь человек не собакам сено косит, а воюет!
   — Так… Вон Роман Семочкин тоже воевал, да не сплоховал. Зато дома теперь. А Мелешонок, может, голову положил где. И кости дождь этот полощет, если не присыпал землей кто…
   — Оно так, — сказала Марфа неопределенно, то ли соглашаясь с Аксютой, то ли думая о чем-то своем.
   Рассадник наконец был поправлен, и Марфа отошла от него, начала ломать на грядке свекольную ботву. Когда корзина наполнилась, она бросила на ядреную ботву два огурца-семенника, лежавшие до сих пор, как опаленные поросята, на черноземе, и той же стежкой вернулась во двор.
   Зазыба уже не мастерил. Под поветью у них был отгорожен высокий закуток, где обычно Масей, когда приезжал домой и лепил фигуры, складывал разный инструмент, материалы, а больше глиняные или гипсовые заготовки, и Зазыба теперь что-то искал там.
   Некогда Зазыбы, жившие в Веремейках, очень удивились, что один из их рода проявил склонность к явно непривычному в крестьянстве делу. А началось как бы с забавы. В двадцатом году в хату к Евмену Зазыбе попал на постой чех из интеротряда, который направлялся на польский фронт, и маленький Масей увидел, как тот из глины и воска лепил человеческие фигурки. Вылепил чех и голову хозяина дома. Но деду не понравилось — мол, нечистая сила все это! Пришлось смущенному чеху переделать человеческую голову на… дыню.
   Чех тот пожил в Веремейках, кажется, с неделю, пока стоял весь отряд, но Масею хватило этого. Вскоре он начал брать тишком с божницы бабкины свечи и лепить из них всякую всячину, а как подошло лето, принялся таскать во двор глину. В погожие дни обычно все на Зазыбовом дворе — и завалинка под окнами, и крыльцо — было заставлено Масеевыми «изделиями». Дед Евмен ходил довольный: «Вот и мастер, гляди! Может, гончаром станет, так!.. — Тогда считалось, что даже плохой гончар не хуже среднего хозяина. — Теперь, — твердил он сыну своему Денису, — надо подождать, пока хлопец немного подрастет. А там купим гончарный круг, глина-то вон за хатой, только и расходов потом, что на свинец, чтоб кувшины да горшки обливные получались».
   Но радовался Евмен Зазыба до тех пор, пока все, что лепил из глины Масей, было похоже на горшки, а как только на завалинке под окнами увидел человеческую голову, похожую па чеха из интеротряда, то разочарованно махнул рукой: и этого сатана совратил!
   Потом дед смирился с «чудачеством» внука. Но не дождался, пока тот выучился.
   И все же Масей вылепил скульптурный портрет деда Евмена. По памяти. Теперь портрет который год стоит в хате, накрытый, словно от мух, черной шалью…
   Марфа зашла под поветь, сказала:
   — Вон Аксюта Драницева говорит, что немцы будут распускать наши остроги, так, может, и Масей тогда?..
   Зазыба высунул из закутка голову.
   — Откуда она это знает?
   — Так люди ж что-то знают! — с непонятной злостью сказала Марфа.
   Тогда Зазыба свел брови и вскипел:
   — И ты тоже… такая же дура, как и Драницева Аксюта! Мелешь языком невесть что!
   От его крика Марфа вздрогнула, залилась слезами.
   Некоторое время взбешенный Зазыба тупо смотрел на нее, не понимая, откуда взялось все это у жены, потом смягчился. Что-то жалостливое шевельнулось в нем при виде беззащитных слез, он смущенно оглянулся вокруг и, широко размахнувшись с досады, вогнал топор острием в степу.
 
   В деревне на родины ходят охотно — бабы утром пекут оладьи, яичницу, завертывают в наметку[5] и несут потом все это в хату к роженице.
   У Марфы печь сегодня уже была вытоплена, и ничего особенного, с чем можно идти на родины, она не готовила. Просто принесла из чуланчика сырые яйца, положила, пересчитав, в берестовый кузовок, похожий на польскую конфедератку. Но этого было мало. Тогда она открыла в сенях кадку, оттуда пахнуло старым салом. На дне в несколько слоев лежали пожелтевшие куски еще рождественского. Кабанчика Денис заколол ладного, и хотя было всего двое едоков, но к жатве оставалось от того кабанчика не так и много — в чуланчике на жерди висел завернутый в тряпицу окорок да вот эти восковые куски в кадке. Зазыбы, как это бывает обычно в деревне, давали в долг Касперучихе, тем же Прибытковым, и на скорую отдачу теперь рассчитывать не приходилось. Марфа взяла из кадки кусок фунта на четыре, стряхнула с него соль. Подумала отрезать от него малость, по не стала этого делать — понесет целый. Берестовый кузовок сразу же потяжелел, и Марфа накрыла его наметкой.
   — Вы тут поедите без меня, — сказала она Зазыбе, который, придя со двора, прилег на топчан: хотя и короткая, но неожиданная ссора с женой под поветью потрясла его, пожалуй, больше, чем недавняя стычка на конюшне с Романом Семочкиным. Зазыба хорошо понимал, что злиться, а тем более повышать так голос на Марфу не стоило, та будто заново в эти дни переживала за сына и потому легко принимала к сердцу все, даже неразумное и злое, что ей говорили, лишь бы что-то услышать о Масее, обрести хоть какую надежду на его возвращение. И ему теперь было стыдно и неприятно оттого, что, накричав на Марфу, он тем самым, считай, накричал и на себя — вот уже много лет, как жена стала его молчаливой тенью, казалось, она никогда и не догадывалась, что можно жить и вести себя иначе, что можно в чем-то отличаться от мужа. К тому же Зазыба считал, что Марфе и вообще не слишком повезло в их доме: рано, чуть ли не у самого алтаря, пришлось браться ей за всю женскую работу в хозяйстве, так как свекровь, Денисова мать, хворала, доживая последний год на этом свете, а Денисова сестра Устинья собиралась ехать со своей семьей в Сибирь — у Зазыб, чтобы им отделиться, не хватало земли, в то время как где-то в далекой Сибири ее в избытке, и Устиньин муж, как и многие в Забеседье, наслышавшись разного про «сибирское Эльдорадо», не удержался от искушения, тоже захотел податься туда, да и зажить наконец самостоятельно. Правда, им пришлось делать несколько попыток, чтобы выехать. Возы со скарбом то и дело перехватывались стражниками на белынковичском большаке, который вел на Рославль, — когда отъезд на новые земли среди здешних людей стал массовым, или, как писали в своих бумагах тогдашние чиновники, «неплановым и повальным», был отдан приказ задерживать переселенцев и возвращать в деревни. Кажется, только па третий раз мужикам удалось обойти стражников, которые скрип колес слышали издалека, будто журавлиный крик. На этот раз веремейковцы уже ехали хоть и кружно, однако по другой дороге — сперва через лес на Держинье, потом на Мошевую, возле имения Шкорняка, и уже оттуда двинулись на Клинцы. После отъезда золовки Марфа стала единственной хозяйкой в доме, но, как говорится, с того дня и вовсе света белого не видела — трудилась денно и нощно.