«Речевые штампы, — говорит Д. Э. Розенталь, — выражаются, в частности, в том, что одни обиходные слова влекут за собой появление других, „парных“ слов, „слов-спутников“: если „критика“, то „резкая“; если „поддержка“, то „горячая“; если „размах“, то „широкий“; если „мероприятия“, то „практические“; если „задачи“, то „конкретные“» и т.д. Писатель Г. Рыклин в фельетоне «Совещание имен существительных» остроумно высмеял это тяготение к «словам-спутникам». Он привел такие примеры: впечатление непременно неизгладимое, пуля — меткая, борьба — упорная, волна — мощная, отрезок времени — сравнительно небольшой, речь — взволнованная, утро — прекрасное, факт — яркий, ряд — целый и т.д. В результате, как указывает автор, можно создать такой текст: «В одно прекрасное утро, на лужайке недалеко от окраины, которая за сравнительно небольшой отрезок времени до неузнаваемости преобразилась, широко развернулись прения и целый ряд ораторов выступил со взволнованными речами, где были приведены яркие факты упорной борьбы имен существительных против шаблона. Получилась любопытная картина, которая не могла не оставить неизгладимого впечатления. Будем надеяться, что эта мощная волна протеста против однообразия прилагательных дойдет до литераторов, и они твердой поступью пойдут по пути улучшения своего языка».
«Подобные выражения, — указывает Д. Э. Розенталь, — не вызывают в сознании нужных ассоциаций, теряют вкладываемый в них оценочный оттенок значения, превращаются в „стертые пятаки“». Ученый приводит следующее глубоко верное замечание А.Н. Толстого: «Язык готовых выражений, штампов, каким пользуются нетворческие писатели, тем плох, что в нем утрачено ощущение движения, жеста, образа. Фразы такого языка скользят ло воображению, не затрагивая сложнейшей клавиатуры нашего мозга».
Действие этих шаблонов уже потому зловредно, что за ними нередко скрываются подспудные мысли и чувства, прямо противоположные тем, какие они демонстрируют.
Этот департаментский, стандартный жаргон внедрился и в наши бытовые разговоры, и в переписку друзей, и в школьные учебники, и в критические статьи, и даже, как это ни странно, в диссертации, особенно по гуманитарным наукам.
Стиль этот расцвел в литературе начиная приблизительно с 20-х годов XX века. Большую роль в насаждении и развитии этого стиля сыграли пресловутые тридцатые годы. Похоже, что в настоящее время «канцелярит» мало-помалу увядает, но все же нам еще долго придется выкорчевывать его из наших газет и журналов, лекций, радиопередач и т.д.
Казалось бы, можно ли без радостного сердцебиения и душевного взлета говорить о таких великанах, прославивших нас перед всем человечеством, как Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чехов?
Оказывается, можно, и даже очень легко.
Стоит только прибегнуть к тому языку, какой рекомендует учащимся составитель книжки «Деловые бумаги»: «учитывая вышеизложенное», «имея в виду нижеследующее».
Даже о трагедии в стихах еще недавно писали вот такими словами: «Эта последняя в общем и целом не может не быть квалифицирована как...»
И о новой поэме:
«Эта последняя заслуживает положительной оценки». (Словно писал оценщик ломбарда.)
Как не вспомнить гневное замечание Ильфа:
«Биография Пушкина была написана языком маленького прораба, пишущего объяснение к смете на постройку кирпичной кладовой во дворе».
Словно специально затем, чтобы не было ни малейшей отдушины для каких-нибудь пылких эмоций, чуть ли не каждая строка обволакивалась нудными и вязкими фразами: «нельзя не отметить», «нельзя не признать», «нельзя не указать», «поскольку при наличии вышеуказанной ситуации» и т.д.
«Обстановку, в которой протекало детство поэта, нельзя не признать весьма неблагоприятной».
«В этом плане следует признать эволюцию профиля села Кузьминского» (в поэме «Кому на Руси жить хорошо»).
Молодая аспирантка, неглупая девушка, захотела выразить в своей диссертации о Чехове ту вполне справедливую мысль, что, хотя в театрах такой-то эпохи было немало хороших актеров, все же театры оставались плохими.
Мысль незатейливая, общедоступная, ясная. Это-то и испугало аспирантку. И чтобы придать своей фразе научную видимость, она облекла ее в такие казенные формы:
«Полоса застоя и упадка отнюдь не шла по линии отсутствия талантливых исполнителей».
Хотя «полоса» едва ли способна идти по какой бы то ни было «линии», а тем более «по линии отсутствия», аспирантка была удостоена ученой степени — может быть, именно за «линию отсутствия».
Другая аспирантка приехала из дальнего края в Москву собирать материал о Борисе Житкове, о котором она предполагала писать диссертацию. Расспрашивала о нем и меня, его старинного друга. Мне почудились в ней тонкость понимания, талантливость, и видно было, что тема захватила ее.
Но вот диссертация защищена и одобрена. Читаю — и не верю глазам:
«Необходимо ликвидировать отставание на фронте недопонимания сатиры».
«Фронт недопонимания»! Почему милая и несомненно даровитая девушка, едва только вздумала заговорить по-научному, сочла необходимым превратиться в начпупса?
Представьте себе, например, что эта девушка еще на университетской скамье заинтересовалась поэмой Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» и, раскрыв ученую книгу, прочитала бы в ней вот такие слова:
«Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы...»
Тут и вправду можно закричать «караул».
Что это за «линия показа» и почему эта непонятная линия ведет за собою пять родительных падежей друг за дружкой: линия (чего?) усиления (чего?) показа (чего?) трагизма (чего?) судьбы (кого?)?
И что это за надоедливый «показ», без которого, кажется, не обходится ни один литературоведческий труд? («Показ трагизма», «показ этого крестьянина», «показ народной неприязни», «показ ситуации» и даже «показ этой супружеской четы».)
Нужно быть безнадежно глухим к языку и не слышать того, что ты пишешь, чтобы создать, например, такую чудовищно косноязычную фразу:
«Вслед за этим пунктом следовал пункт следующего содержания, впоследствии изъятый».
Вообще патологическая глухота к своей речи доходит у этих литературных чинуш до того, что они даже не слышат самых звонких созвучий, вторгающихся в их канцелярскую прозу.
Вот несколько типичных примеров, постоянно встречающихся в их учебниках и литературоведческих книгах:
«Не увидела света при жизни поэта...»
«Нигилизм порождает эгоцентризм и пессимизм...»
«По соображениям цензурной осторожности, а может быть, лишенный фактической возможности...»
Такое же отсутствие слуха сказывается, например, в словесной конструкции, которая все еще считается вполне допустимой:
«Нет сомнения, что основное значение этого выступления явилось проявлением того же стремления...»
Девушка, о которой мы сейчас говорили, в конце концов до того привыкает к этому канцелярскому слогу, что без всякого отвращения относится к таким, например, сочетаниям рифмованных слов:
«Работу по предупреждению стилистических ошибок в сочинениях учащихся следует начинать задолго до проведения сочинения, еще в процессе изучения литературного произведения»[40].
Эта конструкция уже не кажется ей недопустимо плохой. Вкус у нее до того притупился, что она не испытывает ни малейшего чувства гадливости, читая в другом месте о том, что «Островский проводит линию отрицания и обличения», а Некрасов «идет по линии расширения портрета за счет внесения сюда...»
И в конце концов ей начинает казаться, что это-то и есть настоящий научный язык.
Вот, например, каким слогом пишут методисты, руководящие работой педагогов:
«Мы убедились, что знания (чего?) динамики (чего?) образа (кого?) Андрея Болконского (кого?) учащихся (чего?) экспериментального класса оказались...» и т.д.
Снова пять родительных падежей в самой дикой, противоестественной связи!
Прочтите эту нескладицу вслух, и вы увидите, что, помимо всего, она вопиюще безграмотна, ибо слово учащихся поставлено косо и криво, не там и не в том падеже.
Если бы я был учителем и какой-нибудь школьник десятого класса подал мне свое сочинение, написанное таким отвратительным слогом, я был бы вынужден поставить ему единицу.
Между тем это пишет не ученик, а профессиональный словесник.
Ему все еще неведомо элементарное правило, запрещающее такие длинные цепи родительных:
«Дом племянника жены кучера брата доктора».
С творительным канцелярского стиля дело обстоит еще хуже. Казалось бы, как не вспомнить насмешки над этим творительным, которые так часто встречаются у старых писателей:
У Писемского:
«Влетение и разбитие стекол вороною...»
У Герцена:
«Изгрызение плана оного мышами...»
У Чехова:
«Объявить вдове Вониной, что в неприлеплении ею шестидесятикопеечной марки...» и т.д.
Конечно, творительный здесь уродлив не сам по себе, а только в связи с канцелярскими отглагольными образованиями типа влетение, прилепление и т.д.
Я не удивился бы, встретив такой оборот в каком-нибудь протоколе милиции, но может ли словесник, учитель словесников, говоря о величайшем произведении русского слова, ежеминутно прибегать к этой форме:
«Особенности изображения JI. H. Толстым человека...»
«Полное представление (!) ими портрета».
Многие из этих примеров показывают, как сильно активизировались формы с суффиксами ение и ание: обнаружение, влетение, смотрение, мешание, играние (роли) и проч.
Количество отглагольных имен существительных уже само по себе служит верным свидетельством канцеляризации речи, особенно в тех случаях, когда эта форма влечет за собой неуклюжую пару творительных.
Впрочем, дело не только в формах «ение», «ание», но и в самих творительных падежах, нагромождение которых приводит иногда к самым забавным двусмыслицам. Когда, например, С. Ю. Витте в своих ценных воспоминаниях пишет:
«Владимир Александрович был сделан своим отцом сенатором», требуется большое напряжение ума, чтобы понять, что отец этого персонажа отнюдь не сенатор.
В умной книге, посвященной детскому языку (языку!), то и дело встречаются такие конструкции:
«Овладение ребенком родным языком».
«Симптом овладения ребенком языковой действительностью».
Не всякий управдом рискнет написать приказ: «О недопущении жильцами загрязнения лестницы кошками».
А литераторы без зазрения совести пишут:
«Освещение Блоком темы фараона», «показ Пушкиным», «изображение Толстым».
И даже:
«Овладение школьниками прочными навыками (!!!)».
Как-то даже совестно видеть такое измывательство над живой русской речью в журнале, носящем название «Русский язык в школе» и специально посвященном заботам о чистоте родного языка. Ведь даже пятиклассники знают, что скопление творительных неизбежно приводит к таким бестолковым формам:
— Картина написана маслом художником.
— Герой награжден орденом правительством.
— Он назначен министром директором[41].
Но это нисколько не смущает убогого автора. Он храбро озаглавил свою статейку: «За дальнейший подъем грамотности учащихся» и там, нисколько не заботясь о собственной грамотности, буквально захлебывается милыми ему административными формами речи:
«надо отметить», «необходимо признать», «приходится снова указывать», «приходится отметить», «особенно надо остановиться», «следует особо остановиться», «необходимо указать», «необходимо добавить», «необходимо прежде всего отметить», «следует иметь в виду» и т.д.
И все это зря, без надобности, ибо каждый, кто берет в руки перо, как бы заключает молчаливое соглашение с читателями, что в своих писаниях он будет «отмечать» только то, что считает необходимым «отметить». Иначе и Пушкину пришлось бы писать:
«Остановлюсь на вопросе», «остановлюсь на успеваемости», «остановлюсь на недостатках», «остановлюсь на прогулах», и на чем только не приходится останавливаться кое-кому из тех, кто не дорожит русским словом!» — замечает Б. Н. Головин.
Также канцеляризировалось слово вопрос. «Тут, — говорит тот же автор, — „осветить вопрос“, и „увязать вопрос“, и „обосновать вопрос“, и „поставить вопрос“, и „продвинуть вопрос“, и „продумать вопрос“, и „поднять вопрос“ (да еще „на должный уровень“ и „на должную высоту“!)... Все понимают, что само по себе слово „вопрос“, — продолжает ученый, — не такое уж плохое. Больше того: это слово нужное, и оно хорошо служило и служит нашей публицистике и нашей деловой речи. Но когда в обычном разговоре, в беседе, в живом выступлении вместо простого и понятного слова „рассказал“ люди слышат „осветил вопрос“, а вместо „предложил обменяться опытом“ — „поставил вопрос об обмене опытом“, им становится немножко грустно».
Головин говорит об ораторской речи, но кто же не знает, что все эти формы проникли и в радиопередачи, и в учебники русской словесности, и даже в статьи об искусстве.
Так же дороги подобным приверженцам канцелярского слова словосочетания: «с позиций», «в деле», «в части», «в силу», «при наличии», «дается», «имеется» и т.д.
«Упадочнические настроения имеются у многих буржуазных поэтов».
«Мужик в этой поэме Некрасова дается человеком пожилым».
«В деле изучения поэзии Блока...»
«В силу слабости его мировоззрения».
«Сила слабости»! Право, это стоит «линии отсутствия».
В такой же шаблон превратилась и другая литературная формула:
«сложный и противоречивый путь».
Если биографу какого-нибудь большого писателя почему-либо нравятся его позднейшие вещи и не нравятся ранние, биограф непременно напишет, что этот писатель «проделал сложный и противоречивый путь». Идет ли речь о Роберте Фросте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уитмене, или об Александре Блоке, или об Илье Эренбурге, или о Валерии Брюсове, или об Иване Шмелеве, или о Викторе Шкловском, можно предсказать, не боясь ошибиться, что на первой же странице вы непременно найдете эту убогую формулу, словно фиолетовый штамп, поставленный милицией в паспорте:
«сложный и противоречивый путь»[42].
На днях я увидел на столе у приятеля роман Н. С. Лескова «Соборяне». В конце книги была небольшая статья. Не раскрывая ее, я сказал:
— Готов держать какое угодно пари, что здесь с первых же слов будет напечатана формула: «сложный и противоречивый».
Так и случилось. Но действительность превзошла мои предсказания: на трех первых страницах статьи формула эта встречается трижды:
«сложный и противоречивый путь»,
«сложное и противоречивое отношение»,
«сложное и противоречивое отношение».
Или вчитайтесь внимательнее в такие фантастические строки:
«Журнал предполагает расширить свою тематику за счет более полного освещения вопросов советского государственного строительства» — такое объявление напечатал в 1960 году один сугубо серьезный ученый журнал[43].
Для всякого, кто понимает по-русски, это значит, что журнал вознамерился наотрез отказаться от полного освещения одного из наиболее насущных вопросов нашей общественной жизни. Ведь если первое дается за счет чего-то второго, это значит, что второе либо сокращено, либо вовсе отсутствует. Между тем ученый журнал и не думал хвалиться перед своими подписчиками, что он сузит, сократит или даже вовсе выбросит одну из самых животрепещущих тем современности! Он, очевидно, хотел выразить прямо противоположную мысль. Но его подвело пристрастие к канцелярскому слогу.
Студентка берет газету и читает в ней такие слова: «При возникновении исчезновения силы земного притяжения наступает состояние невесомости».
Она идет в больницу справиться о здоровье матери, и врач утешает ее такими словами:
«Завтра при наличии отсутствия сыпи мы переведем ее из изолятора в общую».
В это же время студентка получает из отборочной комиссии университета такую бумагу:
«Неполучение от вас требуемых документов повлечет за собой нерассмотрение вашего заявления».
«Нерассмотрение заявления», «наличие отсутствия», «возникновение исчезновения», «в силу слабости», «за счет» и проч. Мудрено ли, что когда студентка кончает свой вуз и выходит на литературное поприще, у нее до того притупляется слух к языку, что она начинает создавать вот такие шедевры:
«Развивая свое творческое задание (?), Некрасов в отличие (?) от Бартенева дает (?) великого поэта (так и сказано: „дает великого поэта“. — К. Ч.) и здесь, в окружении сказочного ночного пейзажа, работающим (так и сказано: „дает поэта работающим“. — К. Ч.) и сосредоточенно думающим, имеющим сложную волнующую жизнь (так и сказано: „имеющим жизнь“. — К. Ч.), как-то соотносящуюся с жизнью народа, — не случайно так выпукло и рельефно, сразу же за раскрытием только что названной особенности образа Пушкина, воспроизводится Некрасовым татарская легенда о трогательной дружбе русского поэта со свободной певческой (?!?) птичкой — соловьем».
Прочтите эту околесицу вслух (непременно вслух!), и вы увидите, что я недаром кричу караул: если о гениальном поэте, мастере русского слова, у нас позволяют себе писать и печатать такой густопсовый сумбур — именно потому, что он весь испещрен псевдонаучными (а на самом деле канцелярскими) фразами, значит, нам и вправду необходимо спасаться от этой словесной гангрены.
В предисловии к одной своей книге я позволил себе сказать:
«Эта книга...»
Редактор зачеркнул и написал:
«Настоящая книга...»
И когда я возразил против этой поправки, он сию же минуту предложил мне другую:
«Данная книга...»
И мне в тысячный раз вспомнилось гневное восклицание Чехова:
«Какая гадость чиновничий язык. „Исходя из положения“, „с одной стороны...“, „с другой же стороны“, и все это без всякой надобности. „Тем не менее“ и „по мере того» чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь... Неясно, холодно и неизящно: пишет, сукин сын, точно холодный в гробу лежит».
Негодование Чехова вызвано исключительно казенными бумагами, но кто может объяснить, почему авторы, которые пишут о литературных явлениях старого и нового времени, обнаруживают такое пристрастие к этому «неясному, холодному и неизящному» стилю, связывающему их по рукам и ногам? Ведь только эмоциональной, увлекательной, взволнованной речью могли бы они передать — особенно школьникам — то светлое чувство любви и признательности, какое они питали всю жизнь к благодатной поэзии Пушкина. Потому что дети до конца своих дней возненавидят творения Пушкина и его самого, если вы вздумаете беседовать с ними на таком языке, каким пишутся казенные бумаги.
«Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии (!) ее отпуска в море значительный (!) откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение (!)... Повторная встреча (!) с рыбкой, посвященная вопросу (!) о новом корыте...»
Эта убийственно злая пародия талантливого юмориста Зин. Паперного хороша уже тем, что она почти не пародия: именно таким языком протоколов и прочих официальных бумаг еще недавно принято было у нас говорить в учебниках, брошюрах, статьях, диссертациях о величайших гениях русской земли.
Когда Паперный сочинял «поимку рыбаком» и «отпуск в море», ему и в голову не приходило, что для педагогов написана ученая книга, где о той же пушкинской сказке говорится такими словами:
«...в „Сказке о рыбаке и рыбке» А. С. Пушкин, рисуя нарастающее чувство гнева „синего моря“ против „вздурившейся“ старухи в форме вводных предложений...», «При второй „заявке“ старухи...», «С ростом аппетита „проклятой бабы“ растет реакция синего моря».
Так и напечатано: «реакция синего моря». Чем же это лучше «показа поимки» и «вопроса о корыте»?
Это немыслимо, это безумно, этому трудно поверить, но даже в «высоких жанрах», даже в беллетристике, даже в художественной (!) литературе еще очень недавно процветал этот стиль, тяготеющий к газетным шаблонам. Лет десять назад в некоем журнале был напечатан роман, в котором положительный герой, сверкающий всеми добродетелями, изъяснялся на таком языке:
«— Мы располагаем прекрасной горной техникой. Необходимо добиться механизации всех процессов работы, повсеместно ввести дистанционное управление. Тяжелые врубовые машины, скрепковые транспортеры, мощные электровозы» и т.д.
«...Пока они сами не поймут порочности своих методов руководства или пока не поставят этих руководителей перед фактом необходимости сложить полномочия по несоответствию сегодняшнему дню» и т.д.[44]
К счастью, в последнее время такой стиль из романов и повестей уже начинает выветриваться.
Тяжелую грусть пришлось мне пережить на днях, когда пламенное сочувствие моей борьбе с канцелярскими формами речи выразил мне один краснодарский читатель в очень любезном письме, от которого, к моему изумлению, так и разит канцелярщиной.
«Товарищу Корнею Чуковскому, — начинается это письмо. — Ваша статья в газете (!) „Известия“ (!) за 26-е ноября (!) 1960 года (!) под заголовком (!) „Сыпь“ о родном нашем языке (!) (словно мне, автору „Сыпи“, неизвестно, где она напечатана и какова ее тема. — К. Ч.) является более чем своевременной, и ее нужно всячески приветствовать, так же как и другие статьи по этому вопросу. Судя по заголовку статьи, этот недостаток является болезнью, и ее надо упорно и настойчиво лечить. Говоря об этой болезни, нельзя не посетовать на безразличное отношение как со стороны прессы, так и ряда органов и организаций...» и т.д.
Я читал это письмо и чуть не плакал. Было от чего прийти в отчаяние! Ведь я надеялся, что при помощи газетной статьи мне удастся хоть отчасти обуздать приверженцев канцелярского слога. Но оказывается, даже те, кто солидарен со мною, выражают свою солидарность при помощи тех самых шаблонов, с которыми я пытался бороться: «нужно всячески приветствовать», «нельзя не посетовать», «упорно и настойчиво», «как со стороны», «так и ряда органов и организаций» и проч.
Но недолго был я безутешен: через несколько дней ко мне из Ташкента пришло письмо другого читателя, где он, метко характеризуя канцелярит как тяжелый недуг, дает клятву в кратчайший же срок избавиться от этой напасти:
«Диагноз поставлен убийственно точно: канцелярит, — пишет он. — Это слово ударило меня по глазам. Я обнаружил, что болен канцеляритом. Канцелярит пригибал меня, толкал на лицемерие, лень, вызывал у меня в душе глупую и подлую, хитренькую улыбку: вот как я обманываю, выдавая пустоцвет за нечто живое... Неискренность, лень, трусость, бессилие сразу же (хотел написать: „незамедлительно“) влекут за собой омертвение речи. Но очень обидно, когда та же самая канцелярская речь служит формой для чувств глубоких и сильных. Человек говорит от души, а вокруг него рассыпается холодная словесная пыль».
Конечно, одного покаяния мало, так как дело не только в стилистике. Изгоните бюрократизм из человеческих отношений, из быта, и тогда он уйдет сам собою из писем, учебников, диссертаций, литературоведческих книг.
«Подобные выражения, — указывает Д. Э. Розенталь, — не вызывают в сознании нужных ассоциаций, теряют вкладываемый в них оценочный оттенок значения, превращаются в „стертые пятаки“». Ученый приводит следующее глубоко верное замечание А.Н. Толстого: «Язык готовых выражений, штампов, каким пользуются нетворческие писатели, тем плох, что в нем утрачено ощущение движения, жеста, образа. Фразы такого языка скользят ло воображению, не затрагивая сложнейшей клавиатуры нашего мозга».
Действие этих шаблонов уже потому зловредно, что за ними нередко скрываются подспудные мысли и чувства, прямо противоположные тем, какие они демонстрируют.
IV
А есть слова — по ним глаза скользят.
Стручки пустые. В них горошин нету.
Евгений Винокуров
Этот департаментский, стандартный жаргон внедрился и в наши бытовые разговоры, и в переписку друзей, и в школьные учебники, и в критические статьи, и даже, как это ни странно, в диссертации, особенно по гуманитарным наукам.
Стиль этот расцвел в литературе начиная приблизительно с 20-х годов XX века. Большую роль в насаждении и развитии этого стиля сыграли пресловутые тридцатые годы. Похоже, что в настоящее время «канцелярит» мало-помалу увядает, но все же нам еще долго придется выкорчевывать его из наших газет и журналов, лекций, радиопередач и т.д.
Казалось бы, можно ли без радостного сердцебиения и душевного взлета говорить о таких великанах, прославивших нас перед всем человечеством, как Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Некрасов, Толстой, Достоевский, Чехов?
Оказывается, можно, и даже очень легко.
Стоит только прибегнуть к тому языку, какой рекомендует учащимся составитель книжки «Деловые бумаги»: «учитывая вышеизложенное», «имея в виду нижеследующее».
Даже о трагедии в стихах еще недавно писали вот такими словами: «Эта последняя в общем и целом не может не быть квалифицирована как...»
И о новой поэме:
«Эта последняя заслуживает положительной оценки». (Словно писал оценщик ломбарда.)
Как не вспомнить гневное замечание Ильфа:
«Биография Пушкина была написана языком маленького прораба, пишущего объяснение к смете на постройку кирпичной кладовой во дворе».
Словно специально затем, чтобы не было ни малейшей отдушины для каких-нибудь пылких эмоций, чуть ли не каждая строка обволакивалась нудными и вязкими фразами: «нельзя не отметить», «нельзя не признать», «нельзя не указать», «поскольку при наличии вышеуказанной ситуации» и т.д.
«Обстановку, в которой протекало детство поэта, нельзя не признать весьма неблагоприятной».
«В этом плане следует признать эволюцию профиля села Кузьминского» (в поэме «Кому на Руси жить хорошо»).
Молодая аспирантка, неглупая девушка, захотела выразить в своей диссертации о Чехове ту вполне справедливую мысль, что, хотя в театрах такой-то эпохи было немало хороших актеров, все же театры оставались плохими.
Мысль незатейливая, общедоступная, ясная. Это-то и испугало аспирантку. И чтобы придать своей фразе научную видимость, она облекла ее в такие казенные формы:
«Полоса застоя и упадка отнюдь не шла по линии отсутствия талантливых исполнителей».
Хотя «полоса» едва ли способна идти по какой бы то ни было «линии», а тем более «по линии отсутствия», аспирантка была удостоена ученой степени — может быть, именно за «линию отсутствия».
Другая аспирантка приехала из дальнего края в Москву собирать материал о Борисе Житкове, о котором она предполагала писать диссертацию. Расспрашивала о нем и меня, его старинного друга. Мне почудились в ней тонкость понимания, талантливость, и видно было, что тема захватила ее.
Но вот диссертация защищена и одобрена. Читаю — и не верю глазам:
«Необходимо ликвидировать отставание на фронте недопонимания сатиры».
«Фронт недопонимания»! Почему милая и несомненно даровитая девушка, едва только вздумала заговорить по-научному, сочла необходимым превратиться в начпупса?
Представьте себе, например, что эта девушка еще на университетской скамье заинтересовалась поэмой Некрасова «Кому на Руси жить хорошо» и, раскрыв ученую книгу, прочитала бы в ней вот такие слова:
«Творческая обработка образа дворового идет по линии усиления показа трагизма его судьбы...»
Тут и вправду можно закричать «караул».
Что это за «линия показа» и почему эта непонятная линия ведет за собою пять родительных падежей друг за дружкой: линия (чего?) усиления (чего?) показа (чего?) трагизма (чего?) судьбы (кого?)?
И что это за надоедливый «показ», без которого, кажется, не обходится ни один литературоведческий труд? («Показ трагизма», «показ этого крестьянина», «показ народной неприязни», «показ ситуации» и даже «показ этой супружеской четы».)
Нужно быть безнадежно глухим к языку и не слышать того, что ты пишешь, чтобы создать, например, такую чудовищно косноязычную фразу:
«Вслед за этим пунктом следовал пункт следующего содержания, впоследствии изъятый».
Вообще патологическая глухота к своей речи доходит у этих литературных чинуш до того, что они даже не слышат самых звонких созвучий, вторгающихся в их канцелярскую прозу.
Вот несколько типичных примеров, постоянно встречающихся в их учебниках и литературоведческих книгах:
«Не увидела света при жизни поэта...»
«Нигилизм порождает эгоцентризм и пессимизм...»
«По соображениям цензурной осторожности, а может быть, лишенный фактической возможности...»
Такое же отсутствие слуха сказывается, например, в словесной конструкции, которая все еще считается вполне допустимой:
«Нет сомнения, что основное значение этого выступления явилось проявлением того же стремления...»
Девушка, о которой мы сейчас говорили, в конце концов до того привыкает к этому канцелярскому слогу, что без всякого отвращения относится к таким, например, сочетаниям рифмованных слов:
«Работу по предупреждению стилистических ошибок в сочинениях учащихся следует начинать задолго до проведения сочинения, еще в процессе изучения литературного произведения»[40].
Эта конструкция уже не кажется ей недопустимо плохой. Вкус у нее до того притупился, что она не испытывает ни малейшего чувства гадливости, читая в другом месте о том, что «Островский проводит линию отрицания и обличения», а Некрасов «идет по линии расширения портрета за счет внесения сюда...»
И в конце концов ей начинает казаться, что это-то и есть настоящий научный язык.
Вот, например, каким слогом пишут методисты, руководящие работой педагогов:
«Мы убедились, что знания (чего?) динамики (чего?) образа (кого?) Андрея Болконского (кого?) учащихся (чего?) экспериментального класса оказались...» и т.д.
Снова пять родительных падежей в самой дикой, противоестественной связи!
Прочтите эту нескладицу вслух, и вы увидите, что, помимо всего, она вопиюще безграмотна, ибо слово учащихся поставлено косо и криво, не там и не в том падеже.
Если бы я был учителем и какой-нибудь школьник десятого класса подал мне свое сочинение, написанное таким отвратительным слогом, я был бы вынужден поставить ему единицу.
Между тем это пишет не ученик, а профессиональный словесник.
Ему все еще неведомо элементарное правило, запрещающее такие длинные цепи родительных:
«Дом племянника жены кучера брата доктора».
С творительным канцелярского стиля дело обстоит еще хуже. Казалось бы, как не вспомнить насмешки над этим творительным, которые так часто встречаются у старых писателей:
У Писемского:
«Влетение и разбитие стекол вороною...»
У Герцена:
«Изгрызение плана оного мышами...»
У Чехова:
«Объявить вдове Вониной, что в неприлеплении ею шестидесятикопеечной марки...» и т.д.
Конечно, творительный здесь уродлив не сам по себе, а только в связи с канцелярскими отглагольными образованиями типа влетение, прилепление и т.д.
Я не удивился бы, встретив такой оборот в каком-нибудь протоколе милиции, но может ли словесник, учитель словесников, говоря о величайшем произведении русского слова, ежеминутно прибегать к этой форме:
«Особенности изображения JI. H. Толстым человека...»
«Полное представление (!) ими портрета».
Многие из этих примеров показывают, как сильно активизировались формы с суффиксами ение и ание: обнаружение, влетение, смотрение, мешание, играние (роли) и проч.
Количество отглагольных имен существительных уже само по себе служит верным свидетельством канцеляризации речи, особенно в тех случаях, когда эта форма влечет за собой неуклюжую пару творительных.
Впрочем, дело не только в формах «ение», «ание», но и в самих творительных падежах, нагромождение которых приводит иногда к самым забавным двусмыслицам. Когда, например, С. Ю. Витте в своих ценных воспоминаниях пишет:
«Владимир Александрович был сделан своим отцом сенатором», требуется большое напряжение ума, чтобы понять, что отец этого персонажа отнюдь не сенатор.
В умной книге, посвященной детскому языку (языку!), то и дело встречаются такие конструкции:
«Овладение ребенком родным языком».
«Симптом овладения ребенком языковой действительностью».
Не всякий управдом рискнет написать приказ: «О недопущении жильцами загрязнения лестницы кошками».
А литераторы без зазрения совести пишут:
«Освещение Блоком темы фараона», «показ Пушкиным», «изображение Толстым».
И даже:
«Овладение школьниками прочными навыками (!!!)».
Как-то даже совестно видеть такое измывательство над живой русской речью в журнале, носящем название «Русский язык в школе» и специально посвященном заботам о чистоте родного языка. Ведь даже пятиклассники знают, что скопление творительных неизбежно приводит к таким бестолковым формам:
— Картина написана маслом художником.
— Герой награжден орденом правительством.
— Он назначен министром директором[41].
Но это нисколько не смущает убогого автора. Он храбро озаглавил свою статейку: «За дальнейший подъем грамотности учащихся» и там, нисколько не заботясь о собственной грамотности, буквально захлебывается милыми ему административными формами речи:
«надо отметить», «необходимо признать», «приходится снова указывать», «приходится отметить», «особенно надо остановиться», «следует особо остановиться», «необходимо указать», «необходимо добавить», «необходимо прежде всего отметить», «следует иметь в виду» и т.д.
И все это зря, без надобности, ибо каждый, кто берет в руки перо, как бы заключает молчаливое соглашение с читателями, что в своих писаниях он будет «отмечать» только то, что считает необходимым «отметить». Иначе и Пушкину пришлось бы писать:
Охотно допускаю, что в официальных речах такие обороты бывают уместны, да и то далеко не всегда. Но каким нужно быть рабом канцелярской эстетики, чтобы услаждать себя ими в крохотной статейке, повторяя чуть ли не в каждом абзаце, на пространстве трех с половиной страничек: «необходимо остановиться», «необходимо признать». Человек поучает других хорошему литературному стилю и не видит, что его собственный стиль анекдотически плох. Чего стоит одно это «остановиться на», повторяемое, как узор на обоях. Теперь этот узор в большом ходу.
Надо отметить, что в синем небе звезды блещут.
Необходимо сказать, что в синем море волны хлещут;
Следует особо остановиться на том, что туча по небу идет,
Приходится указать, что бочка по морю плывет.
«Остановлюсь на вопросе», «остановлюсь на успеваемости», «остановлюсь на недостатках», «остановлюсь на прогулах», и на чем только не приходится останавливаться кое-кому из тех, кто не дорожит русским словом!» — замечает Б. Н. Головин.
Также канцеляризировалось слово вопрос. «Тут, — говорит тот же автор, — „осветить вопрос“, и „увязать вопрос“, и „обосновать вопрос“, и „поставить вопрос“, и „продвинуть вопрос“, и „продумать вопрос“, и „поднять вопрос“ (да еще „на должный уровень“ и „на должную высоту“!)... Все понимают, что само по себе слово „вопрос“, — продолжает ученый, — не такое уж плохое. Больше того: это слово нужное, и оно хорошо служило и служит нашей публицистике и нашей деловой речи. Но когда в обычном разговоре, в беседе, в живом выступлении вместо простого и понятного слова „рассказал“ люди слышат „осветил вопрос“, а вместо „предложил обменяться опытом“ — „поставил вопрос об обмене опытом“, им становится немножко грустно».
Головин говорит об ораторской речи, но кто же не знает, что все эти формы проникли и в радиопередачи, и в учебники русской словесности, и даже в статьи об искусстве.
Так же дороги подобным приверженцам канцелярского слова словосочетания: «с позиций», «в деле», «в части», «в силу», «при наличии», «дается», «имеется» и т.д.
«Упадочнические настроения имеются у многих буржуазных поэтов».
«Мужик в этой поэме Некрасова дается человеком пожилым».
«В деле изучения поэзии Блока...»
«В силу слабости его мировоззрения».
«Сила слабости»! Право, это стоит «линии отсутствия».
В такой же шаблон превратилась и другая литературная формула:
«сложный и противоречивый путь».
Если биографу какого-нибудь большого писателя почему-либо нравятся его позднейшие вещи и не нравятся ранние, биограф непременно напишет, что этот писатель «проделал сложный и противоречивый путь». Идет ли речь о Роберте Фросте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уитмене, или об Александре Блоке, или об Илье Эренбурге, или о Валерии Брюсове, или об Иване Шмелеве, или о Викторе Шкловском, можно предсказать, не боясь ошибиться, что на первой же странице вы непременно найдете эту убогую формулу, словно фиолетовый штамп, поставленный милицией в паспорте:
«сложный и противоречивый путь»[42].
На днях я увидел на столе у приятеля роман Н. С. Лескова «Соборяне». В конце книги была небольшая статья. Не раскрывая ее, я сказал:
— Готов держать какое угодно пари, что здесь с первых же слов будет напечатана формула: «сложный и противоречивый».
Так и случилось. Но действительность превзошла мои предсказания: на трех первых страницах статьи формула эта встречается трижды:
«сложный и противоречивый путь»,
«сложное и противоречивое отношение»,
«сложное и противоречивое отношение».
Или вчитайтесь внимательнее в такие фантастические строки:
«Журнал предполагает расширить свою тематику за счет более полного освещения вопросов советского государственного строительства» — такое объявление напечатал в 1960 году один сугубо серьезный ученый журнал[43].
Для всякого, кто понимает по-русски, это значит, что журнал вознамерился наотрез отказаться от полного освещения одного из наиболее насущных вопросов нашей общественной жизни. Ведь если первое дается за счет чего-то второго, это значит, что второе либо сокращено, либо вовсе отсутствует. Между тем ученый журнал и не думал хвалиться перед своими подписчиками, что он сузит, сократит или даже вовсе выбросит одну из самых животрепещущих тем современности! Он, очевидно, хотел выразить прямо противоположную мысль. Но его подвело пристрастие к канцелярскому слогу.
Студентка берет газету и читает в ней такие слова: «При возникновении исчезновения силы земного притяжения наступает состояние невесомости».
Она идет в больницу справиться о здоровье матери, и врач утешает ее такими словами:
«Завтра при наличии отсутствия сыпи мы переведем ее из изолятора в общую».
В это же время студентка получает из отборочной комиссии университета такую бумагу:
«Неполучение от вас требуемых документов повлечет за собой нерассмотрение вашего заявления».
«Нерассмотрение заявления», «наличие отсутствия», «возникновение исчезновения», «в силу слабости», «за счет» и проч. Мудрено ли, что когда студентка кончает свой вуз и выходит на литературное поприще, у нее до того притупляется слух к языку, что она начинает создавать вот такие шедевры:
«Развивая свое творческое задание (?), Некрасов в отличие (?) от Бартенева дает (?) великого поэта (так и сказано: „дает великого поэта“. — К. Ч.) и здесь, в окружении сказочного ночного пейзажа, работающим (так и сказано: „дает поэта работающим“. — К. Ч.) и сосредоточенно думающим, имеющим сложную волнующую жизнь (так и сказано: „имеющим жизнь“. — К. Ч.), как-то соотносящуюся с жизнью народа, — не случайно так выпукло и рельефно, сразу же за раскрытием только что названной особенности образа Пушкина, воспроизводится Некрасовым татарская легенда о трогательной дружбе русского поэта со свободной певческой (?!?) птичкой — соловьем».
Прочтите эту околесицу вслух (непременно вслух!), и вы увидите, что я недаром кричу караул: если о гениальном поэте, мастере русского слова, у нас позволяют себе писать и печатать такой густопсовый сумбур — именно потому, что он весь испещрен псевдонаучными (а на самом деле канцелярскими) фразами, значит, нам и вправду необходимо спасаться от этой словесной гангрены.
В предисловии к одной своей книге я позволил себе сказать:
«Эта книга...»
Редактор зачеркнул и написал:
«Настоящая книга...»
И когда я возразил против этой поправки, он сию же минуту предложил мне другую:
«Данная книга...»
И мне в тысячный раз вспомнилось гневное восклицание Чехова:
«Какая гадость чиновничий язык. „Исходя из положения“, „с одной стороны...“, „с другой же стороны“, и все это без всякой надобности. „Тем не менее“ и „по мере того» чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь... Неясно, холодно и неизящно: пишет, сукин сын, точно холодный в гробу лежит».
Негодование Чехова вызвано исключительно казенными бумагами, но кто может объяснить, почему авторы, которые пишут о литературных явлениях старого и нового времени, обнаруживают такое пристрастие к этому «неясному, холодному и неизящному» стилю, связывающему их по рукам и ногам? Ведь только эмоциональной, увлекательной, взволнованной речью могли бы они передать — особенно школьникам — то светлое чувство любви и признательности, какое они питали всю жизнь к благодатной поэзии Пушкина. Потому что дети до конца своих дней возненавидят творения Пушкина и его самого, если вы вздумаете беседовать с ними на таком языке, каким пишутся казенные бумаги.
«Показ Пушкиным поимки рыбаком золотой рыбки, обещавшей при условии (!) ее отпуска в море значительный (!) откуп, не использованный вначале стариком, имеет важное значение (!)... Повторная встреча (!) с рыбкой, посвященная вопросу (!) о новом корыте...»
Эта убийственно злая пародия талантливого юмориста Зин. Паперного хороша уже тем, что она почти не пародия: именно таким языком протоколов и прочих официальных бумаг еще недавно принято было у нас говорить в учебниках, брошюрах, статьях, диссертациях о величайших гениях русской земли.
Когда Паперный сочинял «поимку рыбаком» и «отпуск в море», ему и в голову не приходило, что для педагогов написана ученая книга, где о той же пушкинской сказке говорится такими словами:
«...в „Сказке о рыбаке и рыбке» А. С. Пушкин, рисуя нарастающее чувство гнева „синего моря“ против „вздурившейся“ старухи в форме вводных предложений...», «При второй „заявке“ старухи...», «С ростом аппетита „проклятой бабы“ растет реакция синего моря».
Так и напечатано: «реакция синего моря». Чем же это лучше «показа поимки» и «вопроса о корыте»?
Это немыслимо, это безумно, этому трудно поверить, но даже в «высоких жанрах», даже в беллетристике, даже в художественной (!) литературе еще очень недавно процветал этот стиль, тяготеющий к газетным шаблонам. Лет десять назад в некоем журнале был напечатан роман, в котором положительный герой, сверкающий всеми добродетелями, изъяснялся на таком языке:
«— Мы располагаем прекрасной горной техникой. Необходимо добиться механизации всех процессов работы, повсеместно ввести дистанционное управление. Тяжелые врубовые машины, скрепковые транспортеры, мощные электровозы» и т.д.
«...Пока они сами не поймут порочности своих методов руководства или пока не поставят этих руководителей перед фактом необходимости сложить полномочия по несоответствию сегодняшнему дню» и т.д.[44]
К счастью, в последнее время такой стиль из романов и повестей уже начинает выветриваться.
Тяжелую грусть пришлось мне пережить на днях, когда пламенное сочувствие моей борьбе с канцелярскими формами речи выразил мне один краснодарский читатель в очень любезном письме, от которого, к моему изумлению, так и разит канцелярщиной.
«Товарищу Корнею Чуковскому, — начинается это письмо. — Ваша статья в газете (!) „Известия“ (!) за 26-е ноября (!) 1960 года (!) под заголовком (!) „Сыпь“ о родном нашем языке (!) (словно мне, автору „Сыпи“, неизвестно, где она напечатана и какова ее тема. — К. Ч.) является более чем своевременной, и ее нужно всячески приветствовать, так же как и другие статьи по этому вопросу. Судя по заголовку статьи, этот недостаток является болезнью, и ее надо упорно и настойчиво лечить. Говоря об этой болезни, нельзя не посетовать на безразличное отношение как со стороны прессы, так и ряда органов и организаций...» и т.д.
Я читал это письмо и чуть не плакал. Было от чего прийти в отчаяние! Ведь я надеялся, что при помощи газетной статьи мне удастся хоть отчасти обуздать приверженцев канцелярского слога. Но оказывается, даже те, кто солидарен со мною, выражают свою солидарность при помощи тех самых шаблонов, с которыми я пытался бороться: «нужно всячески приветствовать», «нельзя не посетовать», «упорно и настойчиво», «как со стороны», «так и ряда органов и организаций» и проч.
Но недолго был я безутешен: через несколько дней ко мне из Ташкента пришло письмо другого читателя, где он, метко характеризуя канцелярит как тяжелый недуг, дает клятву в кратчайший же срок избавиться от этой напасти:
«Диагноз поставлен убийственно точно: канцелярит, — пишет он. — Это слово ударило меня по глазам. Я обнаружил, что болен канцеляритом. Канцелярит пригибал меня, толкал на лицемерие, лень, вызывал у меня в душе глупую и подлую, хитренькую улыбку: вот как я обманываю, выдавая пустоцвет за нечто живое... Неискренность, лень, трусость, бессилие сразу же (хотел написать: „незамедлительно“) влекут за собой омертвение речи. Но очень обидно, когда та же самая канцелярская речь служит формой для чувств глубоких и сильных. Человек говорит от души, а вокруг него рассыпается холодная словесная пыль».
Конечно, одного покаяния мало, так как дело не только в стилистике. Изгоните бюрократизм из человеческих отношений, из быта, и тогда он уйдет сам собою из писем, учебников, диссертаций, литературоведческих книг.