До какого накала дошли они нынче, я убедился на собственном опыте.
Стоило мне напечатать в «Известиях» небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.
Например, московский житель Б., найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими, еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.
А кандидат наук(!) М. рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т.д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.
Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, — ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.
Перелистываешь эти письма и убеждаешься в тысячный раз: читатель недоволен, возбужден, взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.
Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам:
1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все нерусские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тотчас же вернет себе свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо выразиться о каком-то литературном явлении снобизм и назвать какое-то музыкальное произведение опус, я был во множестве писем осыпан упреками за свое пристрастие к иностранным словам.
2. Другие читатели требуют, чтобы мы спасли нашу речь от чрезмерного засилья вульгаризмов — как нынешних, так и воскресших из старых жаргонов: лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно и проч.
3. Третьи видят главную беду языка в том, что он чересчур засорен диалектными, областными словами.
4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним из литературного своего обихода такие живописные речения, как лонисъ, осенесъ, кортомыга, невздоха, а также старославянское всуе.
5. У пятых еще сохранились обывательские, ханжеские, чистоплюйские вкусы: им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой-нибудь книге такие слова, как подлюга, или шиш, или дрыхнуть, они готовы кричать «караул!» и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык. Прочтя в моей статье слово пакостный, новочеркасский пенсионер Т. поспешил сделать мне начальственный выговор: «Это слово не должно быть (так и написано: не должно быть. — К. Ч.) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье». А бакинский читатель Д., сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме пожелание, чтобы русская литература была возможно скорее избавлена от тех грубостей, какие встречаются, например, в стихах Маяковского. «Разве, — пишет он, — такие выражения, как „Облако в штанах“, „Я достаю из широких штанин“ и т.д., могут дать ценное для освоения русской речи?» (?!)
6. Шестые, как, например, тот же достопримечательный кандидат наук М., возмущаются, если какой-нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!
7. Седьмые обрушиваются на сложносоставные слова, такие, как Облупрпромпродтовары, Ивгосшвейтрикотажупр, Ургоррудметпромсоюз и т.д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.
Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.
Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой-нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не раз: лечили от мнимой болезни, а подлинной не распознали, не заметили. И пациенту приходилось своею жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.
Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.
«Вдруг, говорит он, — на основании двух-трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же в ней действительно дурно и что необходимо».
Никто не спорит: наша нынешняя русская речь действительно нуждается в лечении. К ней уже с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от других, нередко воображаемых немощей.
Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.
К такому рассмотрению мы и приступаем теперь.
Глава третья
По общераспространенному мнению, здесь-то и заключается главная беда нашей речи. С этим я не могу согласиться.
Правда, эти слова вызывают досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково, не имея для этого никаких оснований.
И да будет благословен Ломоносов, благодаря которому иностранная перпендикула сделалась маятником, из абриса стал чертеж, из оксигениума — кислород, из гидрогениума — водород, солюция превратилась в раствор, а бергверк превратился в рудник.
И конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что
аэроплан заменился у нас самолетом, геликоптер— вертолетом,
думпкар — самосвалом,
голкипер — вратарем,
шофер — водителем (правда, еще не везде).
И конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева против слова субпродукты, которые при ближайшем исследовании оказались русской требухой.
И как не радоваться, что немецкое фриштикать, некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским завтракать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в «Ревизоре», а также в «Скверном анекдоте» Достоевского:
«А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки!» («Ревизор»).
«Петербургский русский никогда не употребит слово „завтрак“, а всегда говорит: фрыштик, особенно напирая на звук „фры“» («Скверный анекдот»).
Точно так же не могу я не радоваться, что французская индижестия, означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:
«Ну, за это надо извинить высшее общество: оно несомненно деликатно и боится индижестии».
И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, «тенденция к аполитизации дискуссии», которая в переводе на русский язык означает простейшую вещь: «намерение устранить из наших споров политику».
Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами, как апогей и фиаско. В своем стихотворении «О „фиасках“, „апогеях“ и других неведомых вещах» он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: «Пуанкаре терпит фиаско», решили, что Фиаско — важный американец, недаром даже французский президент его «терпит»:
Имеем ли мы право решать этот вопрос по-шишковски[26], сплеча: к черту всякую иностранщину, какова б она ни была, и да здравствует химически чистый, беспримесный славяно-русский язык, свободный от латинизмов, галлицизмов, англицизмов и прочих кощунственных измов?
Такая шишковщина, думается мне, просто немыслима, потому что, чуть только мы вступим на эту дорогу, нам придется выбросить за борт такие слова, унаследованные русской культурой от Древнего Рима и Греции, как республика, диктатура, амнистия, милиция, герой, реформа, пропаганда, космос, атом, грамматика, механика, тетрадь, фонарь, лаборатория, формула, доктор, экзамен и т.д., и т.д., и т.д.
А также слова, образованные в более позднее время от греческих и латинских корней: геометрия, физика, зоология, интернационал, индустриализация, политика, экономика, стратосфера, термометр, телефон, телеграф, телевизор.
И слова, пришедшие к нам от арабов: алгебра, альманах, гарем, алкоголь, нашатырь.
И слова, пришедшие от тюркских народов: жемчуг, армяк, артель, лапша, аршин, балаган, бакалея, базар, башмак, башлык, болван, казна, караул, кутерьма, чулан, чулок.
И слова, пришедшие из Италии: купол, кабинет, бюллетень, скарлатина, газета, симфония, соната, касса, кассир, галерея, балкон, опера, оратория, тенор, сопрано, сценарий и др.
И слова, пришедшие из Англии: митинг, бойкот, пикник, клуб, чемпион, рельсы, руль, лидер, спорт, вокзал, ростбиф, бифштекс, хулиган и т.д.
И слова, пришедшие из Франции: дипломат, компания, кулисы, суп, бюро, депо, наивный, серьезный, солидный, массивный, эластичный, репрессия, депрессия, партизан, декрет, батарея, сеанс, саботаж, авантюра, авангард, кошмар, блуза, метр, сантиметр, декада, парламент, браслет, пудра, одеколон, вуаль, котлета, трико, корсаж и т.д.
И слова, пришедшие из Германии: штопор, бутерброд, шлагбаум, слесарь, брудершафт, бухгалтер, вексель, штраф, флейта, мундир, шахта, офицер, клейстер, штаб, шницель, вундеркинд, парик, локон и мн. др.
Слово краля взято из чешского, чай — из китайского, бекеша, гуляш — из венгерского, какао, колибри, гитара — из испанского, инжир — из персидского, какаду — из малайского.
Многие иностранные слова пришли к нам из вторых и третьих рук. Слово почта заимствовано не прямо из итальянского posta, а через посредство польского poczta, чем и объясняется произношение его в русском языке. Слово матрац пришло из немецкого (Matratze), а слово матрас— из голландского (matras), но оба они восходят к одному и тому же арабскому слову, означающему подушка.
Не следует забывать, что в трехстишии Пушкина:
кибитка — от татарского кибет (лавка) и от арабского куббат (купол, свод),
ямщик — от тюркского ям,
тулуп — от тюркского тулуп (шкура),
кушак — от турецкого кушак.
Не думаю, чтобы нашелся пурист, который потребовал бы, чтобы мы отказались от всех этих нужнейших и полезнейших слов, давно ощущаемых нами как русские.
Почему же в стране, где весь народ принял и превосходно усвоил такие иноязычные слова, как революция, социализм, коммунизм, пролетарий, капитализм,
буржуй, саботаж, интернационал, агитация, демонстрация, мандат, комитет, милиция, империализм, колониализм, марксизм, и не только усвоил, а сделал их русскими, родными, все еще находятся люди, которые буквально дрожат от боязни, как бы в богатейшую, самобытную русскую речь, не дай бог, не проникло еще одно слово с суффиксами ация, ист или изм.
Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время суффиксы ация, изм и ист ощущаются нами как русские: очень уж легко и свободно стали они сочетаться с чисто русскими коренными словами — с такими, как, например, правда, служба, очерк, связь, отозвать и др., — отчего сделались возможны следующие — прежде немыслимые — русские формы:
правдист,
связист,
очеркист,
уклонист,
декабрист,
отзовист,
службист,
значкист,
пушкинист.
Из чего следует, что русские люди мало-помалу привыкли считать суффикс ист не чужим, а своим — таким же, как тель или чик в словах извозчик, служитель и пр. Теперь уже невозможно сказать, будто это русские корни с иноязычными суффиксами, так как сами эти суффиксы мало-помалу становятся русскими.
Даже древнее слово баян и то получило в народе суффикс ист:
баянист.
Вот до какой степени активизировалось окончание ист, каким живым и понятным для русского уха наполнилось оно содержанием.
Окончательно убедил меня в этом один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:
— Смотри, лошадист поехал!
Мальчик знал, что на свете существуют трактористы, танкисты, таксисты, велосипедисты, но слова извозчик никогда не слыхал и создал свое: лошадист.
И кто после этого может сказать, что суффикс ист не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.
Когда Белинский применял этот суффикс к русским фамилиям и писал шишковисты, карамзинисты, когда Щедрин вводил в литературу слово ерундист, они обращались к образованным людям, ощущавшим иностранную природу этого суффикса, но когда в самой гуще народной возникают и утверждаются такие слова, как гармонист, баянист, это значит, что русский народ воспринимает этот суффикс как свой.
Так же обрусел суффикс изм. Академик В. В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс «широко употребляется в сочетании с русскими основами, иногда даже яркой разговорной окраски: хвостизм, наплевизм».
К этим словам можно присоседить мещанизм, ставший устойчивым лингвистическим термином.
И царизм.
Или вспомним, например, иностранный суффикс тори(я) в таких словах, как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория и т.д.
Не замечательно ли, что даже этот суффикс, крепко припаянный к иностранным корням, настолько обрусел в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней мере у Александра Твардовского в знаменитой «Муравии» вполне естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.
Суффикс аци(я) также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация и даже теплофикация. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил:
— Мы в подстригацию пойдем? Да?
Обрусение суффикса аци(я) происходит одновременно с обрусением суффикса аж(яж).
Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:
— А теперь для оживляжа — перепляс.
И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.
В «Двенадцати стульях» очень по-русски прозвучало укоризненное восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову:
«Нашли время для кобеляжа. В вашем возрасте кобелировать просто вредно».
Кобеляж находится в одном ряду с такими формами, как холуяж, подхалимаж и др. Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж(яж) вполне освоена языковым сознанием русских людей.
Очень верно говорит современный лингвист:
«Если оставить в стороне научные и технические термины и вообще книжные „иностранные“ слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать, что наши „заимствования“ — в большинстве вовсе не пассивно усвоенные, готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования»[27].
В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по-настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого чужеродного слова, а тот, который, взяв это чужеродное слово, творчески преображает его, самовластно подчиняя своей собственной воле, своим собственным эстетическим вкусам и требованиям, благодаря чему слово приобретает новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.
Напомню хотя бы слово стиляга. Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое стиль и прибавили к нему один из самых выразительных русских суффиксов: яг(а). Этот суффикс далеко не всегда передает в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме бродяги, скряги, плутяги, деляги, хитряги, есть миляга, работяга, бедняга, добряга, сердяга.
Но здесь суффикс становится в ряд с неодобрительными ыг(а), юг(а), уг(а) и проч., что сближает стилягу с такими словами, как прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига.
Спрашивается: можно ли считать это слово иноязычным, заимствованным, если русский язык при помощи своих собственных — русских — выразительных средств придал ему свой собственный — русский — характер?
Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в нашей речи свободно бытуют и такие чисто русские, национальные формы, как стиляжный, стиляжничать, достиляжитъся и т.д., и т.д., и т.д.
— Вот ты и достиляжился! — сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой-то зазорный поступок угодил в отделение милиции.
Или слово интеллигенция. Казалось бы, латинское его происхождение бесспорно. Между тем оно изобретено русскими (в 1870-х годах ) для обозначения чисто русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были окрашены идеей служения народу[28].
И конечно, только педанты, не знакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.
Иностранные авторы, когда пишут о нем, вынуждены переводить его с русского: «intelligentsia», «интеллиджентсия» говорят англичане, взявшие это слово у нас. Мы, подлинные создатели этого слова, распоряжаемся им как своим, при помощи русских окончаний и суффиксов: интеллигентский, интеллигентность, интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент.
Или слово шеф — уж до чего иностранное! Но можно ли говорить, что мы пассивно ввели его в свой лексикон, если нами созданы такие чисто русские формы, как шефство, шефствовать, шефский, подшефный и проч.?
Русский язык так своенравен, силен и неутомим в своем творчестве, что любое чужеродное слово повернет на свой лад, оснастит своими собственными, гениально экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям.
Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон (Господи помилуй) он сделал глагол куролесить, греческое катабасис (особенный порядок церковных песнопений) превратил в катавасию, то есть церковными «святыми» словами обозначил дурачество, озорство, сумбур. Из латинского хартуляриум (оглашаемый священником список умерших) русский язык сделал халтурщика — недобросовестного, плохого работника. Из скандинавского эмбэтэ — чистокровную русскую ябеду, из английского ринг ды белл! — рынду бей, из немецкого крингеля — крендель.
Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, — не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое-нибудь залетное чужеродное слово!
Такой, например, была эпоха Белинского — 30-е и особенно 40-е годы XIX века, когда в русский язык из-за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи «Голос в защиту от „Голоса в защиту русского языка“», «Карманный словарь иностранных слов», «Грамматические разыскания», соч. В. А. Васильева, «„Северная пчела“ — защитница правды и чистоты русского языка», «Взгляд на русскую литературу 1847 года» и многие другие.)
К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.
Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.
Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке, и в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.
Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.
И вот, например, какую дикую мозаику составил из них некий разъяренный пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:
«Абсолютные принципы нашей рефлексии довели нас до френетического состояния, иллюзируя обыкновенную субстанциональность и простую реальность силою реактивного идеализирования с устранением изолирования предметов. Гуманные элементы мелочного анализа, так сказать, будучи замкнуты в грандиозности мировых феноменов жизни, сосредотачиваются в индивидуальной единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов, личность наша стремится в мир объективных фактов и идей, и здесь-то доктрина умов великих, универсальных, здесь-то виртуозность творения достигает своих высоких результатов».
«И это русский язык половины XIX века! — ужасался блюститель чистоты русской речи. — Читаем — и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А. С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!»
Стоило мне напечатать в «Известиях» небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.
Например, московский житель Б., найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими, еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.
А кандидат наук(!) М. рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т.д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.
Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, — ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.
Перелистываешь эти письма и убеждаешься в тысячный раз: читатель недоволен, возбужден, взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.
Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам:
1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все нерусские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тотчас же вернет себе свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо выразиться о каком-то литературном явлении снобизм и назвать какое-то музыкальное произведение опус, я был во множестве писем осыпан упреками за свое пристрастие к иностранным словам.
2. Другие читатели требуют, чтобы мы спасли нашу речь от чрезмерного засилья вульгаризмов — как нынешних, так и воскресших из старых жаргонов: лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно и проч.
3. Третьи видят главную беду языка в том, что он чересчур засорен диалектными, областными словами.
4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним из литературного своего обихода такие живописные речения, как лонисъ, осенесъ, кортомыга, невздоха, а также старославянское всуе.
5. У пятых еще сохранились обывательские, ханжеские, чистоплюйские вкусы: им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой-нибудь книге такие слова, как подлюга, или шиш, или дрыхнуть, они готовы кричать «караул!» и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык. Прочтя в моей статье слово пакостный, новочеркасский пенсионер Т. поспешил сделать мне начальственный выговор: «Это слово не должно быть (так и написано: не должно быть. — К. Ч.) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье». А бакинский читатель Д., сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме пожелание, чтобы русская литература была возможно скорее избавлена от тех грубостей, какие встречаются, например, в стихах Маяковского. «Разве, — пишет он, — такие выражения, как „Облако в штанах“, „Я достаю из широких штанин“ и т.д., могут дать ценное для освоения русской речи?» (?!)
6. Шестые, как, например, тот же достопримечательный кандидат наук М., возмущаются, если какой-нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!
7. Седьмые обрушиваются на сложносоставные слова, такие, как Облупрпромпродтовары, Ивгосшвейтрикотажупр, Ургоррудметпромсоюз и т.д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.
Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.
Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой-нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не раз: лечили от мнимой болезни, а подлинной не распознали, не заметили. И пациенту приходилось своею жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.
Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.
«Вдруг, говорит он, — на основании двух-трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же в ней действительно дурно и что необходимо».
Никто не спорит: наша нынешняя русская речь действительно нуждается в лечении. К ней уже с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от других, нередко воображаемых немощей.
Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.
К такому рассмотрению мы и приступаем теперь.
Глава третья
«Иноплеменные слова»
Я кланяюсь низко хорошему,
Что Западом в наши
Словесные нивы заброшено.
Борис Слуцкий
I
Первым и чуть ли не важнейшим недугом современного русского языка в настоящее время считают его тяготение к иностранным словам.По общераспространенному мнению, здесь-то и заключается главная беда нашей речи. С этим я не могу согласиться.
Правда, эти слова вызывают досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково, не имея для этого никаких оснований.
И да будет благословен Ломоносов, благодаря которому иностранная перпендикула сделалась маятником, из абриса стал чертеж, из оксигениума — кислород, из гидрогениума — водород, солюция превратилась в раствор, а бергверк превратился в рудник.
И конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что
аэроплан заменился у нас самолетом, геликоптер— вертолетом,
думпкар — самосвалом,
голкипер — вратарем,
шофер — водителем (правда, еще не везде).
И конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева против слова субпродукты, которые при ближайшем исследовании оказались русской требухой.
И как не радоваться, что немецкое фриштикать, некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским завтракать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в «Ревизоре», а также в «Скверном анекдоте» Достоевского:
«А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки!» («Ревизор»).
«Петербургский русский никогда не употребит слово „завтрак“, а всегда говорит: фрыштик, особенно напирая на звук „фры“» («Скверный анекдот»).
Точно так же не могу я не радоваться, что французская индижестия, означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:
да на некоторых страницах Белинского. Например:
Питаясь чуть не жестию,
Я часто ощущал
Такую индижестию,
Что умереть желал,
«Ну, за это надо извинить высшее общество: оно несомненно деликатно и боится индижестии».
И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, «тенденция к аполитизации дискуссии», которая в переводе на русский язык означает простейшую вещь: «намерение устранить из наших споров политику».
Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами, как апогей и фиаско. В своем стихотворении «О „фиасках“, „апогеях“ и других неведомых вещах» он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: «Пуанкаре терпит фиаско», решили, что Фиаско — важный американец, недаром даже французский президент его «терпит»:
А насчет апогея красноармейцы подумали, что это название немецкой деревни. Стали искать на географической карте:
Американец, должно.
Понимаешь, дура?!
Верчусь —
аж дыру провертел в сапоге я, —
не могу найти никакого Апогея!
II
Но значит ли это, что иноязычные слова, иноязычные термины, вошедшие в русскую речь, всегда, во всех случаях плохи? Что и апогей и фиаско, раз они непонятны в деревне Акуловке, должны быть изгнаны из наших книг и статей навсегда? А вместе с ними неисчислимое множество иноязычных оборотов и слов, которые давно уже усвоены нашими предками?Имеем ли мы право решать этот вопрос по-шишковски[26], сплеча: к черту всякую иностранщину, какова б она ни была, и да здравствует химически чистый, беспримесный славяно-русский язык, свободный от латинизмов, галлицизмов, англицизмов и прочих кощунственных измов?
Такая шишковщина, думается мне, просто немыслима, потому что, чуть только мы вступим на эту дорогу, нам придется выбросить за борт такие слова, унаследованные русской культурой от Древнего Рима и Греции, как республика, диктатура, амнистия, милиция, герой, реформа, пропаганда, космос, атом, грамматика, механика, тетрадь, фонарь, лаборатория, формула, доктор, экзамен и т.д., и т.д., и т.д.
А также слова, образованные в более позднее время от греческих и латинских корней: геометрия, физика, зоология, интернационал, индустриализация, политика, экономика, стратосфера, термометр, телефон, телеграф, телевизор.
И слова, пришедшие к нам от арабов: алгебра, альманах, гарем, алкоголь, нашатырь.
И слова, пришедшие от тюркских народов: жемчуг, армяк, артель, лапша, аршин, балаган, бакалея, базар, башмак, башлык, болван, казна, караул, кутерьма, чулан, чулок.
И слова, пришедшие из Италии: купол, кабинет, бюллетень, скарлатина, газета, симфония, соната, касса, кассир, галерея, балкон, опера, оратория, тенор, сопрано, сценарий и др.
И слова, пришедшие из Англии: митинг, бойкот, пикник, клуб, чемпион, рельсы, руль, лидер, спорт, вокзал, ростбиф, бифштекс, хулиган и т.д.
И слова, пришедшие из Франции: дипломат, компания, кулисы, суп, бюро, депо, наивный, серьезный, солидный, массивный, эластичный, репрессия, депрессия, партизан, декрет, батарея, сеанс, саботаж, авантюра, авангард, кошмар, блуза, метр, сантиметр, декада, парламент, браслет, пудра, одеколон, вуаль, котлета, трико, корсаж и т.д.
И слова, пришедшие из Германии: штопор, бутерброд, шлагбаум, слесарь, брудершафт, бухгалтер, вексель, штраф, флейта, мундир, шахта, офицер, клейстер, штаб, шницель, вундеркинд, парик, локон и мн. др.
Слово краля взято из чешского, чай — из китайского, бекеша, гуляш — из венгерского, какао, колибри, гитара — из испанского, инжир — из персидского, какаду — из малайского.
Многие иностранные слова пришли к нам из вторых и третьих рук. Слово почта заимствовано не прямо из итальянского posta, а через посредство польского poczta, чем и объясняется произношение его в русском языке. Слово матрац пришло из немецкого (Matratze), а слово матрас— из голландского (matras), но оба они восходят к одному и тому же арабскому слову, означающему подушка.
Не следует забывать, что в трехстишии Пушкина:
целых четыре слова, происходящих от чужеземных корней:
Летит кибитка удалая,
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, в красном кушаке, —
кибитка — от татарского кибет (лавка) и от арабского куббат (купол, свод),
ямщик — от тюркского ям,
тулуп — от тюркского тулуп (шкура),
кушак — от турецкого кушак.
Не думаю, чтобы нашелся пурист, который потребовал бы, чтобы мы отказались от всех этих нужнейших и полезнейших слов, давно ощущаемых нами как русские.
Почему же в стране, где весь народ принял и превосходно усвоил такие иноязычные слова, как революция, социализм, коммунизм, пролетарий, капитализм,
буржуй, саботаж, интернационал, агитация, демонстрация, мандат, комитет, милиция, империализм, колониализм, марксизм, и не только усвоил, а сделал их русскими, родными, все еще находятся люди, которые буквально дрожат от боязни, как бы в богатейшую, самобытную русскую речь, не дай бог, не проникло еще одно слово с суффиксами ация, ист или изм.
Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время суффиксы ация, изм и ист ощущаются нами как русские: очень уж легко и свободно стали они сочетаться с чисто русскими коренными словами — с такими, как, например, правда, служба, очерк, связь, отозвать и др., — отчего сделались возможны следующие — прежде немыслимые — русские формы:
правдист,
связист,
очеркист,
уклонист,
декабрист,
отзовист,
службист,
значкист,
пушкинист.
Из чего следует, что русские люди мало-помалу привыкли считать суффикс ист не чужим, а своим — таким же, как тель или чик в словах извозчик, служитель и пр. Теперь уже невозможно сказать, будто это русские корни с иноязычными суффиксами, так как сами эти суффиксы мало-помалу становятся русскими.
Даже древнее слово баян и то получило в народе суффикс ист:
баянист.
Вот до какой степени активизировалось окончание ист, каким живым и понятным для русского уха наполнилось оно содержанием.
Окончательно убедил меня в этом один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:
— Смотри, лошадист поехал!
Мальчик знал, что на свете существуют трактористы, танкисты, таксисты, велосипедисты, но слова извозчик никогда не слыхал и создал свое: лошадист.
И кто после этого может сказать, что суффикс ист не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.
Когда Белинский применял этот суффикс к русским фамилиям и писал шишковисты, карамзинисты, когда Щедрин вводил в литературу слово ерундист, они обращались к образованным людям, ощущавшим иностранную природу этого суффикса, но когда в самой гуще народной возникают и утверждаются такие слова, как гармонист, баянист, это значит, что русский народ воспринимает этот суффикс как свой.
Так же обрусел суффикс изм. Академик В. В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс «широко употребляется в сочетании с русскими основами, иногда даже яркой разговорной окраски: хвостизм, наплевизм».
К этим словам можно присоседить мещанизм, ставший устойчивым лингвистическим термином.
И царизм.
Или вспомним, например, иностранный суффикс тори(я) в таких словах, как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория и т.д.
Не замечательно ли, что даже этот суффикс, крепко припаянный к иностранным корням, настолько обрусел в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней мере у Александра Твардовского в знаменитой «Муравии» вполне естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.
И вспомним шутливо-фамильярные: бумаженция, штукенция, старушенция и другие примеры обрусения суффикса енция.
Конец предвидится ай нет
Всей этой суетории?
Суффикс аци(я) также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация и даже теплофикация. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил:
— Мы в подстригацию пойдем? Да?
Обрусение суффикса аци(я) происходит одновременно с обрусением суффикса аж(яж).
Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:
— А теперь для оживляжа — перепляс.
И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.
В «Двенадцати стульях» очень по-русски прозвучало укоризненное восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову:
«Нашли время для кобеляжа. В вашем возрасте кобелировать просто вредно».
Кобеляж находится в одном ряду с такими формами, как холуяж, подхалимаж и др. Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж(яж) вполне освоена языковым сознанием русских людей.
Очень верно говорит современный лингвист:
«Если оставить в стороне научные и технические термины и вообще книжные „иностранные“ слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать, что наши „заимствования“ — в большинстве вовсе не пассивно усвоенные, готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования»[27].
В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по-настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого чужеродного слова, а тот, который, взяв это чужеродное слово, творчески преображает его, самовластно подчиняя своей собственной воле, своим собственным эстетическим вкусам и требованиям, благодаря чему слово приобретает новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.
Напомню хотя бы слово стиляга. Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое стиль и прибавили к нему один из самых выразительных русских суффиксов: яг(а). Этот суффикс далеко не всегда передает в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме бродяги, скряги, плутяги, деляги, хитряги, есть миляга, работяга, бедняга, добряга, сердяга.
Но здесь суффикс становится в ряд с неодобрительными ыг(а), юг(а), уг(а) и проч., что сближает стилягу с такими словами, как прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига.
Спрашивается: можно ли считать это слово иноязычным, заимствованным, если русский язык при помощи своих собственных — русских — выразительных средств придал ему свой собственный — русский — характер?
Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в нашей речи свободно бытуют и такие чисто русские, национальные формы, как стиляжный, стиляжничать, достиляжитъся и т.д., и т.д., и т.д.
— Вот ты и достиляжился! — сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой-то зазорный поступок угодил в отделение милиции.
Или слово интеллигенция. Казалось бы, латинское его происхождение бесспорно. Между тем оно изобретено русскими (в 1870-х годах ) для обозначения чисто русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были окрашены идеей служения народу[28].
И конечно, только педанты, не знакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.
Иностранные авторы, когда пишут о нем, вынуждены переводить его с русского: «intelligentsia», «интеллиджентсия» говорят англичане, взявшие это слово у нас. Мы, подлинные создатели этого слова, распоряжаемся им как своим, при помощи русских окончаний и суффиксов: интеллигентский, интеллигентность, интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент.
Или слово шеф — уж до чего иностранное! Но можно ли говорить, что мы пассивно ввели его в свой лексикон, если нами созданы такие чисто русские формы, как шефство, шефствовать, шефский, подшефный и проч.?
Русский язык так своенравен, силен и неутомим в своем творчестве, что любое чужеродное слово повернет на свой лад, оснастит своими собственными, гениально экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям.
Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон (Господи помилуй) он сделал глагол куролесить, греческое катабасис (особенный порядок церковных песнопений) превратил в катавасию, то есть церковными «святыми» словами обозначил дурачество, озорство, сумбур. Из латинского хартуляриум (оглашаемый священником список умерших) русский язык сделал халтурщика — недобросовестного, плохого работника. Из скандинавского эмбэтэ — чистокровную русскую ябеду, из английского ринг ды белл! — рынду бей, из немецкого крингеля — крендель.
Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, — не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое-нибудь залетное чужеродное слово!
III
В истории русской культуры уже бывали эпохи, когда вопрос об иноязычных словах становился так же актуален, как сейчас.Такой, например, была эпоха Белинского — 30-е и особенно 40-е годы XIX века, когда в русский язык из-за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи «Голос в защиту от „Голоса в защиту русского языка“», «Карманный словарь иностранных слов», «Грамматические разыскания», соч. В. А. Васильева, «„Северная пчела“ — защитница правды и чистоты русского языка», «Взгляд на русскую литературу 1847 года» и многие другие.)
К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.
Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.
Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке, и в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.
Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.
И вот, например, какую дикую мозаику составил из них некий разъяренный пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:
«Абсолютные принципы нашей рефлексии довели нас до френетического состояния, иллюзируя обыкновенную субстанциональность и простую реальность силою реактивного идеализирования с устранением изолирования предметов. Гуманные элементы мелочного анализа, так сказать, будучи замкнуты в грандиозности мировых феноменов жизни, сосредотачиваются в индивидуальной единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов, личность наша стремится в мир объективных фактов и идей, и здесь-то доктрина умов великих, универсальных, здесь-то виртуозность творения достигает своих высоких результатов».
«И это русский язык половины XIX века! — ужасался блюститель чистоты русской речи. — Читаем — и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А. С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!»