Конечно, такой бессмысленной фразеологии в журналистике того времени не было и быть не могло, но самые слова, которые воспроизводятся здесь, переданы верно и точно: чуть не в каждой книжке «Отечественных записок» действительно встречались в ту пору принципы, субъекты, элементы, гуманность, прогресс, универсальный, виртуозный, талантливый, доктрина, рефлексия и т.д.
   Против этой-то иностранщины и заявил свой протест автор вышеприведенной «мозаики».
   Сильно изумится современный читатель, узнав, что этим поборником русского слова был пресловутый мракобес Фаддей Булгарин, реакционнейший журналист той эпохи, который сам-то очень плохо владел русской речью и постоянно коверкал ее в своих романах и бесчисленных газетных статьях.
   А тем писателем, от «варваризмов» которого Фаддей Булгарин защищал эту речь, был гениальный стилист Белинский, один из сильнейших мастеров русского слова.
   В ту пору Белинский из пламенной любви к русской речи упорно внедрял в нее философские и научные иностранные термины, так как видел здесь одну из не последних задач своего служения интересам народа.
   Именно эта задача заставила Белинского высказывать в своих статьях сожаление, что в русском языке еще не вполне утвердились такие слова, как концепция, ассоциация, шанс, атрибут, эксплуатировать, реванш, ремонтировать и т.д.
   Откуда же у великого критика такое упорное тяготение к иностранным словам, против которых вместе с Фаддеем Булгариным бешено восстала в ту пору вся свора реакционных писак?
   Ответ на этот вопрос очень прост: такое обогащение словарного фонда вполне отвечало насущным потребностям разночинной интеллигенции 30-х и 40-х годов XIX века.
   Ведь именно тогда, под могучим воздействием крестьянских восстаний в России и народных потрясений на Западе, русские передовые разночинцы, несмотря ни на какие препоны, страстно приобщались к идеям революционной Европы, и им понадобилось огромное множество слов для выражения этих новых идей.
   Рядом с Белинским над обогащением национального словаря трудились такие революционеры, как Петрашевский и Герцен. Петрашевский в своем знаменитом «Карманном словаре иностранных слов» (1845) утвердил в русском литературном обиходе слова: социализм, коммунизм, терроризм, материализм, фурьеризм и проч.
   Герцен приучил читателя к таким еще не установившимся терминам, как эмпиризм, национализм, политеизм, феодализм и проч.
   Без этого колоссального расширения русской лексики была бы невозможна пропагандистская работа Белинского, Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Писарева. Вооружив русскую публицистику, русскую философию и критику этими важнейшими терминами, Белинский, Петрашевский и Герцен совершили патриотический подвиг, ибо благодаря им «народные заступники» 40—60-х годов могли наиболее полно выражать свои стремления и чаяния.
   Здесь была бессмертная заслуга Белинского. Не прошло и двадцати лет с той поры, как Пушкин с огорчением писал, что «ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись»[29], и вот они наконец-то заговорили по-русски, вдохновенно и ярко.
   Этого настоятельно требовали передовые деятели русской культуры. Декабрист Александр Бестужев писал еще в 1821 году:
   «Можно ли найти в „Летописи“ Несторовой термины физические или философские?.. Нет у нас языка философского, нет номенклатуры ученой».
• • •
   И вот наконец долгожданный язык появился.
   Нанесен ли этим хоть малейший ущерб русскому национальному чувству? Напротив. Справедливо говорит исследователь А. Ф. Ефремов:
   «Чуждый низкопоклонства перед Западом, подлинный и страстный патриот, веривший в могучие силы и величье русского народа, Белинский понимал, что иноязычные слова, в которых имеется настоятельная потребность, не смогут ослабить самобытность русского языка и принизить достоинство русского народа. Он понимал, что «опекуны слова», неистовствуя против иноязычных слов, проявляют ложный патриотизм».
   «Бедна та народность, — писал Белинский в 1844 году, — которая трепещет за свою самостоятельность при всяком соприкосновении с другою народностью».
   «Наши самозваные патриоты, — настаивал он, — не видят в простоте ума и сердца своего, что, беспрестанно боясь за русскую национальность, они тем самым жестоко оскорбляют ее...»
   «Естественное ли дело, чтобы русский народ... мог утратить свою национальную самобытность?.. Да это нелепость нелепостей! Хуже этого ничего нельзя придумать».
   Между тем, повторяю, новейшие наши пуристы, не считаясь с реальными фактами, демагогически внушают легковерным читателям, будто Белинский только и делал, что протестовал против «обыностранивания» русской писательской речи.
   Этого не было. Дело было, как видим, совсем наоборот.
   Протестовали против иностранных речений представители самой черной реакции, о чем свидетельствует, например, такой документ, как секретная записка шефа жандармов графа Алексея Орлова, представленная царю в 1848 году.
   В этой записке о Белинском и писателях его направления сказано, что, «...вводя в русский язык без всякой надобности (!) новые иностранные слова, например, принципы, прогресс, доктрина, гуманность и проч., они портят наш язык и с тем вместе пишут темно и двусмысленно, твердят о современных вопросах Запада, о «прогрессивном образовании», разумея под прогрессом постепенное знакомство с теми идеями, которые управляют современной жизнью цивилизованных обществ... но в молодом поколении они могут поселить мысль о политических вопросах Запада и коммунизме».
   Белинский отдавал себе полный отчет, какие классовые интересы скрываются под их заботой о чистоте языка, и, невзирая на цензурные рогатки, громко обличал лицемеров.
   «Есть еще, — писал он, — особенный род врагов „прогресса“ — это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уж ненависть собственно не к слову, а к идее, которую оно выражает».
   А также к людям той социальной формации, которая является носительницей этой идеи.
   Поэтому нельзя говорить, будто иноязычные слова всегда, во всех случаях плохи или всегда, во всех случаях хороши. Вопрос о них невозможно решать изолированно, в отрыве от истории, от обстоятельств места и времени, так как многое здесь определяется раньше всего политическими тенденциями данной эпохи.
   Одно время Белинский даже допускал в этой области большие излишества, так не терпелось ему возможно скорее привлечь образованную часть русского общества к передовой философской и публицистической лексике.
   Он и сам признавался не раз, что его пристрастие к иноязычным словам было иногда чересчур велико. Еще в 1840 году в письме к Боткину он утверждал, что «конкретности и рефлексии (курсив мой. — К. Ч.) исключаются (из его журнала. — К. Ч.) решительно, кроме ученых статей».
   Но долго не выдерживал зарока и снова возвращался к той же лексике, утешая себя тем, что читающая публика «уже привыкает к новости (то есть к его излюбленным философским и политическим терминам. — К. Ч.), и то, что казалось ей диким, становится уже обыкновенным» (то есть внедряется в сознание передовой молодежи, входит в состав ее словарного фонда. — К. Ч.).
• • •
   Здесь будет уместно на минуту вернуться к тому приговору, который, как мы видели, князь Петр Вяземский вынес двум очень хорошим словам: талантливый и бездарный.
   Князь Вяземский назвал эти слова площадными, заимствованными из жаргона лабазников.
   Между тем даже и представить себе невозможно, чтобы в лабазах, где больше всего говорили о деньгах, товарах, пудах и мешках, могли зародиться такие понятия, как талант и бездарность. Петербургские и московские площади с их дворниками, извозчиками, солдатами, будочниками тоже не имели потребности делить своих прохожих и проезжих на талантливых и бездарных.
   Но мысль князя Вяземского все же понятна. Он хотел сказать, что эти слова — низовые, плебейские, что они вошли в литературу, так сказать, с черного хода, из ненавистной ему, князю Вяземскому, демократической, разночинной среды.
   Для охранителя дворянской монархии эти слова отвратительны именно тем, что они возникли во вражеском лагере.
   Поэтому — и только поэтому — они кажутся ему жаргонными, уличными, недостойными войти в литературный язык.
   Вражеским лагерем была для князя Вяземского литературная школа, возглавлявшаяся в ту пору Белинским, к которому он до конца своей жизни относился с неугасающей злобой, вполне справедливо считая его «баррикадником».
   «Белинский, — говорил он впоследствии, — был не что иное, как литературный бунтовщик, который за неимением у нас места бунтовать на площади бунтовал в журналах».
   Здесь-то и заключалась основная причина ненависти Вяземского к неологизмам Белинского.
IV
   Нынешние наши пуристы любят цитировать строки Белинского, написанные им незадолго до смерти:
   «Нет сомнения, что охота пестрить русскую речь иностранными словами без нужды, без достаточного основания противна здравому смыслу и здравому вкусу...», «Употреблять иностранное слово, когда есть равносильное ему русское слово, — значит оскорблять и здравый смысл и здравый вкус».
   При этом постоянно указывается, что Белинский горячо осуждал употребление иностранного слова утрировать и требовал, чтобы вместо этого слова употребляли русское — преувеличивать.
   Но любители подобных шулерских подтасовок почему-то умалчивают, что цитаты эти заимствованы ими из того самого текста, где Белинский без всяких обиняков издевается над безуспешными попытками тогдашних опекунов языка русифицировать иноязычные слова, заменив тротуар — топталищем, эгоизм — ячеством, факт — бытом, инстинкт — побудкой и т.д.
   Нынешние фальсификаторы мнений Белинского равным образом предпочитают скрывать, как едко высмеивал он тех ревнителей русского слова, которые требовали, чтобы брильянты именовались сверкальцами, бильярд — шаротыком, архипелаг — многоостровием, фигура — извитием, индивидуум — неделимым, философия — любомудрием.
   Белинский хорошо понимал всю ненужность и безнадежность подобных попыток обрусить эти привычные слова, которые и без того давно уже сделались русскими.
   «Какое бы ни было слово, — повторял он не раз, — свое или чужое, лишь бы выражало заключенную в нем мысль, и если чужое лучше выражает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хлама».
   Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, однобокие мысли, какие приписывают Белинскому иные современные авторы.
• • •
   Так как писатели из реакционного лагеря постоянно кричали о том, что иноязычная лексика якобы недоступна простому народу, Белинский в блестящей полемике с ними рассеял их лицемерные доводы, напомнив, что даже темные крепостные крестьяне отлично понимают такие пришлые, чужие слова, как паспорт, квартира, солдат, кучер, маляр, ассигнация, квитанция, губерния, фабрика, которые до того обрусели, что ощущаются как более русские, чем чисто русские слова.
   Например, указывал Белинский, исконно русское слово возница кажется русскому простолюдину гораздо более чужим, чем иностранное кучер.
   «Что такое алмаз или брильянт — это знает всякий стекольщик, почти всякий мужик, но что такое сверкальцы — этого не знает ни один русский человек».
   Замечание Белинского о тех иностранных словах, которые нам кажутся более русскими, чем русские слова с тем же значением, прозвучало бы для меня парадоксом, если бы мне не приходилось наблюдать точно такие же случаи.
   Взять хотя бы слово водомёт. Я читал в одной школе рассказ, где это слово встречается дважды. Иные школьники не поняли, что оно значит (двое даже смешали с пулеметом), но один поспешил объяснить:
   — Водомет — это по-русски сказать: фонтан.
   Иностранное слово фонтан он принял за русское слово, а чисто русское водомёт — за чужое!
   Или другое слово: зодчий. Коренное старорусское слово, крепко спаянное с целой семьей таких же: здание, создатель, созидатель, зиждитель и т.д.
   Но прохожу я как-то в Ленинграде по улице Зодчего Росси (это было в 1920-х годах) и слышу, как один из юных маляров спрашивает у другого, постарше: что это такое за зодчий?
   — Зодчий, — задумался тот, — это по-русски сказать: архитектор.
   Было ясно, что русское зодчий звучит для них обоих чужим звуком, а иностранное (с греческим корнем и с латинским окончанием) архитектор воспринимается как русское.
   И тут я вспомнил, что в детстве я точно так же объяснял себе слово ваятель: был уверен, что оно иностранное и что в переводе на русский язык оно означает скульптор.
   «Как-то давно, — вспоминает Д. Н. Ушаков, — кондуктор, рассказывая мне о трудности получить место, сказал:
   — Ну конечно, у кого есть рука, или просто по-русски сказать: протекция, — тогда другое дело».
   И совсем недавно — нынешним летом — одна женщина, гордящаяся своей мнимой культурностью, пояснила при мне другой: «Томаты — это по-русски сказать: помидоры», — и даже обиделась, когда я сказал, что помидоры итало-французское слово — pomi d’oro, pommes d’or — золотые яблоки.
   Все это нисколько не огорчило бы великого критика, ибо он не уставал повторять:
   «Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно передавало заключенное в нем понятие! Из двух сходных слов, иностранного и родного, лучшее есть то, которое вернее выражает понятие».
   «Хорошо, — пояснял он, — когда иностранное понятие само собою переводится русским словом и это слово, так сказать, само собой принимается: тогда нелепо было бы вводить иностранное слово. Но создатель и властелин языка — народ, общество, что принято ими, то безусловно хорошо».
V
   Таким образом, говорить, будто Белинский всегда и везде ратовал за изгнание иностранных слов из русской речи, значит заведомо лгать, потому что и в теории, и в собственной писательской практике он чаще всего выступал как сторонник расширения словаря русской науки, публицистики, философии, критики новыми терминами, среди которых было много иностранных.
   Но изображать его безоглядным приверженцем «западной» лексики тоже никак невозможно.
   То была бы еще худшая ложь, так как при всем своем тяготении к интернациональным словам, без которых было бы немыслимо приобщение нашей молодой демократии к передовым идеям европейской культуры, Белинский любовно и бережно охранял русский язык от чуждых народному вкусу заимствований.
   В его проникновенной лингвистике, разработанной им с изумительной тонкостью и представляющей собой стройную систему идей, больше всего поражает то «единство противоположностей», единство двух, казалось бы, несовместимых тенденций, которое и составляет самое существо его диалектической мысли.
   Никакой односторонней ограниченности в своих трудах по русской филологии Белинский никогда не допускал.
   Для нас потому-то и ценно широкое гостеприимство, оказанное им иностранным словам, что сам-то он был по своему душевному складу одним из «самых русских людей», каких только знала история нашей словесности. Недаром Тургенев, вспоминая о нем, так сильно подчеркивает в нем эту черту.
   «Вся его повадка, — сообщает Тургенев, — была чисто русская, московская... Он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа. Да, он чувствовал русскую суть, как никто... Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощущал более живо гармонию и красоту нашего языка».
   Далее Тургенев говорит о той «русской струе», которая била во всем существе знаменитого критика, о том, как велико было в нем «понимание и чутье всего русского», и затем через несколько страниц повторяет опять и опять, что Белинский был «вполне русский человек», что «благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы».
   Все это да послужит уроком нашим современным пуристам, которые даже в самом умеренном тяготении к иностранным словам видят чуть ли не измену России и в сердечной простоте полагают, что русский патриотизм несовместим с усыновлением иностранных речений.
• • •
   Кроме того, мы должны постоянно учитывать, к какому читателю обращена та или иная литературная речь, каков его умственный уровень, какова степень его развития, образования, начитанности.
   Этим — в значительной степени — решается вопрос о допустимости чужеязычных речений в ту или иную эпоху.
   Петрашевский, Белинский и Герцен (в 40-х годах XIX века) обращались исключительно к интеллигенции: к разночинной молодежи, к передовым дворянам, студентам, офицерам, чиновникам. Мечтая о тех временах, когда мужик
 
Белинского и Гоголя
С базара понесет,
 
   Некрасов хорошо понимал, что это «желанное времечко» наступит еще очень не скоро. Да и Белинский в самых своих дерзновенных мечтах, конечно, не смел и надеяться, что ему выпадет счастье обращаться непосредственно к народу.
VI
   «Язык что одежда», — говорит некий английский лингвист. И действительно, на лыжах не ходят во фраке. Никто не явится в бальную залу, облачившись в замусоленную куртку, которая вполне хороша для черной работы в саду.
   Из чего опять-таки следует, что мы никогда не имеем права судить о ценности того или иного слова, того или иного оборота чохом, вне связи с другими элементами данного текста. Очень верно сказано об этом у Пушкина:
   «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности».
   Люди же, лишенные вкуса и языкового чутья, всегда воображают, что об отдельных словах они во всех случаях могут судить независимо от той роли, которую эти слова призваны играть в данном тексте. Им кажется, например, что борьба за чистоту языка заключается в «безотчетном отвержении» всех иностранных речений только за то, что они иностранные.
   Поневоле вспоминаются слова Эм. Казакевича:
   «Нет вещи более противоречивой и коварной, если цитирующий не способен учитывать переменчивость времен, когда та или иная цитата появлялась на свет божий... Цитата! Каких только бед способна ты наделать в качестве орудия догматического ума».
   Итак, никто из нас не может сказать, что он за эти слова или против. В иных случаях за, в иных случаях против. Нельзя же не учитывать контекста. Все зависит от того, где, когда, при каких обстоятельствах и с каким собеседником ведется наш литературный разговор.
   Конечно, я не говорю о невеждах, употребляющих иностранные слова невпопад, наобум, без толку, без всякой нужды. Они достойны осмеяния и презрения, но принимать их в расчет невозможно. На наши суждения об иностранных словах не могут же воздействовать вот такие уродства:
   — Мне ставят симфоническую клизму.
   — Собрали конвульсию из трех докторов.
   — Весь мой гармонизм испорчен.
   Эти выражения, подслушанные в одной из московских больниц среди малокультурных пациентов, все же кажутся мне более простительными, чем те, которые еще очень недавно бытовали в более интеллигентных кругах:
   — Товарищ Иванов с апогеем рассказывал.
   — Он говорил с экспромта.
   — Он абстрагировался от комсомольской среды.
   — С тех пор как я стал работать, клуб доведен до высшего вакуума.
   — Не фигурируйте документами!
   — Я ее не трогаю, а она меня игнорирует и игнорирует.
   И даже:
   — У нее, знаете, муж аллигатор с большим стажем (вместо ирригатор).
   — Я в этом вопросе не Копенгаген.
   — Наши люди добились освоения косметического пространства.
   Речь, конечно, идет не об этих анекдотических неучах, достойных наследниках того депутата, который оскандалился со словом будировать. Здесь мы говорим о подлинно культурных, образованных людях, об их праве широко и свободно пользоваться всеми ресурсами своего языка в зависимости от обстоятельства места и времени.
   «Так, слово аналогия, — говорит лингвист Б. Н. Головин, — употребляется на законных основаниях в науке, но плохо, если мы введем его в такую, например, фразу: „Квартира Ивана Ивановича имеет аналогию с квартирой Петра Петровича...“ Едва ли кому придет в голову сказать: „Голос Пети вибрировал от волнения“, хотя в некоторых областях науки и техники слова вибрация, вибрировать необходимы.
   Так вопрос о лексических нормах употребления иноязычных слов связывается с вопросом о стилистических нормах их использования, то есть с вопросом о том, в каком именно стиле литературного языка целесообразно и нужно применить тот или иной „варваризм“».
   Об этом очень верно сказано Алексеем Толстым:
   «...Известный процент иностранных слов врастает в язык. И в каждом случае инстинкт художника должен определить эту меру иностранных слов, их необходимость. Лучше говорить лифт, чем самоподымальщик».
   Те читатели, которые хоть отчасти знакомы с моими работами по истории и теории словесности, не могли (надеюсь) не заметить, что ни одной своей статьи я никогда не загружал тяжеловесным балластом профессорской псевдоучености.
   Каковы бы ни были недостатки этих работ, в них во всех — свободное дыхание, простой разговорный язык. Да и в качестве сочинителя детских стихов я по самой своей профессии тяготею к пуризму.
   Но сильнейшее негодование вызывают во мне те разжигатели узколобого национального чванства, тартюфы обоего пола, которые, играя на патриотических чувствах читателя, упорно внушают ему при помощи подтасовки цитат, будто вся беда русского языка в иностранщине, все наши великие люди во всякое время, всегда питали к ней одну только ненависть.
   Даже Петра I, насаждавшего в России такие слова, как баталия, виктория, фортеция, политес, ассамблея, трактамент, коллегиум, экзерциция, акциденция, империум и проч., даже его изображают они суровым врагом этой лексики.
   Для такого искажения истины у этих ловкачей есть испытанный способ. Они приводят, например, вот такую цитату из письма Петра I к его послу Рудаковскому: «Впредь тебе реляции свои к нам писать всероссийским языком, не употребляя иностранных терминов».
   Но при этом скрывают от читательской массы, что сам-то Петр (великолепно владевший образной и гибкой русской речью) всемерно способствовал вторжению в государственный официально-правительственный, административный язык таких иностранных слов, как полицеймейстер, герольдмейстер, актуариус, архивариус, маклер, администратор, асессор, негоциация, конфирмация, апробация, дисперация, конфискация и т.д., и т.д.
   Скрывают они также и то, что существует изданный Академией наук «Словарь иностранных слов, вошедших в русский язык в эпоху Петра Великого» и что таких слов насчитывается там более трех тысяч! Более трех тысяч слов, взятых у англичан, у голландцев, у итальянцев, у французов, у немцев! Причем самое видное место занимают здесь слова чиновничьи, морские, военные, то есть введенные в русскую речь именно по инициативе Петра. В числе этих слов было немало таких, которые остались в языке навсегда: шторм, фрегат, транспорт, рекрут, сенат, офицер, матрос, конвой, шкипер, шканцы, циркуляр, церемония, фискал, триумф и т.д.
   А были и такие, которые сразу же отцвели, не успевши расцвесть, как, например, вагенмейстер, вальдмейстер, кроасада, турбация, скутифер, ригал и т.д.
   Из чего следует, что Петр ввел в русский язык даже больше иностранных слов, чем это было нужно народу, и если народ отверг кое-какие из них, это случилось помимо Петра, который жаждал именно такого чрезмерно обильного внедрения их в русскую речь.
   Так что изображать его горячим сторонником «очищения» русской лексики от иностранных речений — значит самым беззастенчивым образом лгать легковерным читателям.
   Впрочем, дело не столько в Петре, сколько в эпохе Петра, и кто же не знает, что именно в эту эпоху происходил бурный процесс освоения «внешних» лексических заимствований из западноевропейских языков.
   И есть у нынешних «славянофилов» особый прием, при помощи которого они одерживают множество дешевых побед. Стоит кому-нибудь сказать или написать, ну, хотя бы французская пресса, и они вопрошают: зачем нам это иностранное слово, если существует отечественное слово печать? И зачем махинация, если существует проделка?
   Все эти сердитые «зачем» рассчитаны на простаков и невежд. Ибо и здесь все зависит от обстоятельств места и времени. Только простакам и невеждам можно навязывать мысль, будто русский язык терпит хоть малейший ущерб от того, что наряду со словом вселенная в нем существует космос, наряду с пляскамитанцы, наряду с мышцамимускулы, наряду с сочувствиемсимпатия, наряду с вопросамипроблемы, наряду с воображениемфантазия, наряду с предположениемгипотеза, наряду с полосоюзона, наряду со споромдиспут, наряду с указателем ценпрейскурант, наряду с языковедомлингвист.
   Нужно быть беспросветным ханжой, чтобы требовать изгнания подобных синонимов, которые обогащают наш язык, тем более что у этих синонимов, как бывает почти постоянно, очень разные смысловые оттенки.