Здесь она спасовала совсем, словно Герцен был иностранный писатель, изъяснявшийся на неведомом ей языке. Все его словесные фейерверки оказались впустую: она даже не заметила их.
   Девушка окончила десятилетнюю школу и благополучно училась в педагогическом вузе. Никто не научил ее восхищаться искусством — радоваться Гоголю, Лермонтову, сделать своими вечными спутниками Пушкина, Баратынского, Тютчева, и я пожалел ее, как жалеют калеку.
   Ведь человек, не испытавший горячего увлечения литературой, поэзией, музыкой, живописью, не прошедший через эту эмоциональную выучку, навсегда останется душевным уродом, как бы ни преуспевал он в науке и технике.
   При первом же знакомстве с такими людьми я всегда замечаю их страшный изъян — убожество их психики, их «тупосердие» (по выражению Герцена).
   Невозможно стать истинно культурным человеком, не пережив эстетического восхищения искусством. У того, кто не пережил этих возвышенных чувств, и лицо другое, и самый звук его голоса другой. Подлинно культурного человека я всегда узнаю по эластичности и богатству его интонаций. А человек с нищенски-бедной психической жизнью бубнит однообразно и нудно, как та девушка, что читала мне «Невский проспект».
   Но всегда ли школа обогащает литературой, поэзией, искусством духовную, эмоциональную жизнь своих юных питомцев?
   Нет, для множества школьников литература — самый скучный, ненавистный предмет.
   Главное качество, которое усваивают дети на уроках словесности, — скрытность, лицемерие, неискренность.
   Школьников насильно принуждают любить тех писателей, к которым они равнодушны, приучают лукавить и фальшивить, скрывать свои настоящие мнения об авторах, навязанных им школьной программой, и заявлять о своем пылком преклонении перед теми из них, кто внушает им зевотную скуку.
   Я уже не говорю о том, что вульгарносоциологический метод, давно отвергнутый нашей наукой, все еще свирепствует в школе, и это отнимает у педагогов возможность внушить школярам эмоциональное, живое отношение к искусству.
   Поэтому нынче, когда я встречаю юнцов, которые уверяют меня, будто Тургенев жил в XVIII веке, а Лев Толстой участвовал в Бородинском сражении, и путают старинного поэта Алексея Кольцова с советским журналистом Михаилом Кольцовым, я считаю, что все это закономерно, что иначе и быть не может. Все дело в отсутствии любви, в равнодушии, во внутреннем сопротивлении школьников тем принудительным методам, при помощи которых их хотят приобщить к гениальному (и негениальному) творчеству наших великих (и невеликих) писателей.
   Без энтузиазма, без жаркой любви все такие попытки обречены на провал.
   Теперь много пишут в газетах о катастрофически плохой орфографии в сочинениях нынешних школьников, которые немилосердно коверкают самые простые слова. Но орфографию невозможно улучшить в отрыве от общей культуры. Орфография обычно хромает у тех, кто духовно безграмотен. Ликвидируйте эту безграмотность, и все остальное приложится.

Глава восьмая
«Наперекор стихиям»

 
Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь Слову жизнь дана...
 
Иван Бунин

I
   Письмо незнакомой читательницы:
   «Нынче летом жила я в Мисхоре. На морском берегу невдалеке от меня расположилась обнаженная красавица. Глядя на нее с восхищением, я невольно повторяла стихи:
   Все в ней гармония, все диво...
   Каждая линия ее прекрасного тела была так благородна, что нельзя было не вспомнить античную статую. Через три дня красавица заговорила со мной и сразу показалась мне уродиной. Слова ее были такие:
   — Ну и взопрела я на этом пляжу
   И мне вспомнился другой такой же случай.
   Какая-то «дама с собачкой», одетая нарядно и со вкусом, хотела показать своим новым знакомым, какой у нее дрессированный пудель, и крикнула ему повелительно:
   — Ляжь!
   Одного этого ляжь оказалось достаточно, чтобы для меня обозначился низкий уровень ее духовной культуры, и в моих глазах она сразу утратила обаяние изящества, миловидности, молодости.
   И я тут же подумал, что если бы чеховская «дама с собачкой» сказала при Дмитрии Гурове своему белому шпицу: «Ляжь!», Гуров, конечно, не мог бы влюбиться в нее и даже вряд ли начал бы с нею тот разговор, который привел их к сближению.
   В этом ляжь (вместо ляг) отпечаток такой темной среды, что человек, претендующий на причастность к культуре, сразу обнаружит свое самозванство, едва только произнесет это слово. Что, например, хорошего мог я подумать о том престарелом учителе, который предложил первоклассникам:
   — Кто не имеет чернильницы спереду, мочай взад!
   И о студенте, который сказал из-за двери:
   — Сейчас я поброюсъ и выйду!
   И о той любящей матери, которая на великолепнейшей даче закричала дочери с балкона:
   — Не раздевай пальта!
   И о том прокуроре, который сказал в своей речи:
   — Товарищи! Мы собрались здеся вместе с вами, чтобы навсегда покончить с уродствами нашей жизни. Вот здеся перед вами молодой человек...
   И о том директоре завода, который несколько раз повторял в своем обращении к рабочим:
   — Нужно принять девственные меры.
   Тамбовский инженер С. П. Мержанов сообщает мне о неприязни, какую он почувствовал к одному из своих сослуживцев, когда тот написал в докладной записке:
   «Отседова можно сделать вывод».
   «Также я хорошо понимаю, — продолжает т. Мержанов, — известного мне студента, который сразу охладел к любимой девушке, получив от нее нежное письмо со множеством орфографических ошибок».
   Очень поучителен случай, рассказанный основателем ленинградского ТЮЗа, маститым режиссером А. А. Брянцевым. Ему позвонили из школы:
   — Вам зво́нит преподавательница...
   — Не верю, — прервал Александр Александрович и повесил трубку на рычаг.
   Через минуту снова звонок, и снова:
   — Вам зво́нит преподавательница...
   — Не верю! — И трубка опять повешена.
   В третий раз звонок:
   — Товарищ Брянцев, вам зво́нит преподавательница. Почему вы не верите?
   — Не верю, чтобы преподаватель мог так неправильно говорить — зво́нит (а не звони́т), — ответил в последний раз А. А. Брянцев.
   Повторяю: прежде, лет сто назад, грешно было бы сердиться на русских людей за такие извращения речи: их насильственно держали в темноте. Но теперь, когда школьное образование стало всеобщим и с неграмотностью покончено раз и навсегда, все эти ляжъ и мочай не заслуживают никакого снисхождения.
   «В нашей стране, — справедливо говорит Павел Нилин, — где широко открыты двери школ — и дневных и вечерних, — никто не может найти оправдание своей неграмотности».
   Поэтому никоим образом нельзя допустить, чтобы русские люди и впредь сохраняли в своем обиходе такие уродливые словесные формы, как булгахтер, ндравится, броюсъ, хочем, хужее, обнаковенный, хотит, калидор.
   Или сорняки более позднего времени: бронь, инциндент, я заскочу к вам на пару минут и т.д.
II
   Правда, наш язык до сих пор ощущается многими как некая слепая стихия, которой невозможно управлять.
   Одним из первых утвердил эту мысль гениальный ученый В. Гумбольдт.
   «Язык, — писал он, — совершенно не зависим от отдельного субъекта... Перед индивидом язык стоит как продукт деятельности многих поколений и достояние целой нации, поэтому сила индивида по сравнению с силой языка незначительна».
   Это воззрение сохранилось до нашей эпохи.
   «Сколько ни скажи разумных слов против глупых и наглых слов, как ухажер или танцулька, они — мы это знаем — от того не исчезнут, а если исчезнут, то не потому, что эстеты или лингвисты возмущались» — так писал еще в 1920-х годах один даровитый ученый.
   «В том и беда, — говорил он с тоской, — что ревнителей чистоты и правильности родной речи, как и ревнителей добрых нравов, никто слышать не хочет... За них говорят грамматика и логика, здравый смысл и хороший вкус, благозвучие и благопристойность, но из всего этого натиска грамматики, риторики и стилистики на бесшабашную, безобразную, безоглядную живую речь не выходит ничего».
   Приведя образцы всевозможных речевых «безобразий», ученый воплотил свою печаль в безрадостном и безнадежном афоризме:
   «Доводы от разума, науки и хорошего тона действуют на бытие таких словечек не больше, чем курсы геологии на землетрясение».
   В прежнее время такой пессимизм был совершенно оправдан. Нечего было и думать о том, чтобы дружно, планомерно, сплоченными силами вмешаться в совершающиеся языковые процессы и направить их по желанному руслу.
   Старик Карамзин очень точно выразил это общее чувство смиренной покорности перед стихийными силами языка:
   «Слова входят в наш язык самовластно».
   С тех пор крупнейшие наши языковеды постоянно указывали, что воля отдельных людей, к сожалению, бессильна сознательно управлять процессами формирования нашей речи.
   Все так и представляли себе: будто мимо них протекает могучая речевая река, а они стоят на берегу и с бессильным негодованием следят, сколько всякой дребедени и дряни несут на себе ее волны.
   — Незачем, — говорили они, — кипятиться и драться. До сих пор еще не было случая, чтобы попытка блюстителей чистоты языка исправить языковые ошибки сколько-нибудь значительной массы людей увенчалась хотя бы малейшим успехом.
   Но можем ли мы согласиться с такой философией бездействия и непротивления злу?
   Неужели мы, писатели, педагоги, лингвисты, можем только скорбеть, негодовать, ужасаться, наблюдая, как портится русский язык, но не смеем и думать о том, чтобы мощными усилиями воли подчинить его коллективному разуму?
   Пусть философия бездействия имела свой смысл в былые эпохи, когда творческая воля людей так часто бывала бессильна в борьбе со стихиями — в том числе и со стихией языка. Но в эпоху завоевания космоса, в эпоху искусственных рек и морей неужели у нас нет ни малейшей возможности хоть отчасти воздействовать на стихию своего языка?
   Всякому ясно, что эта власть у нас есть, и нужно удивляться лишь тому, что мы так мало пользуемся ею.
   Ведь существуют же в нашей стране такие сверхмощные рычаги просвещения, как радио, кино, телевидение, идеально согласованные между собой во всех своих задачах и действиях.
   Я уже не говорю о множестве газет и журналов — районных, областных, городских, — подчиненных единому идейному плану, вполне владеющих умами миллионов читателей.
   Стоит только всему этому целенаправленному комплексу сил дружно, планомерно, решительно восстать против уродств нашей нынешней речи, громко заклеймить их всенародным позором — и можно не сомневаться, что многие из этих уродств если не исчезнут совсем, то, во всяком случае, навсегда потеряют свой массовый, эпидемический характер.
   «В истории литературных языков, — напоминает ученый В. М. Жирмунский, — неоднократно отмечалась роль грамматиков-нормализаторов, сознательные усилия теоретиков языка, выступавших с определенной языковой политикой и боровшихся за ее осуществление. Борьба Тредьяковского и Ломоносова, шишковцев и карамзинистов в истории русского литературного языка и русской грамматики... и мн. др. свидетельствует о неоднократном влиянии создателей языковой политики на языковую практику».
   Еще в 1925 году профессор Л. Якубинский писал:
   «Едва ли следует сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, полагаясь на „естественный“ ход вещей. Необходимо руководить развертывающимся процессом, учитывая все его особенности... Задача государства в этом отношении — оказать реальную поддержку исследовательской работе лингвистов», и т.д.
   Таково же было в 20-х годах мнение другого ученого — профессора Г. Винокура.
   «В возможности сознательного активного отношения к языковой традиции, — писал он, — в возможности бытовой стилистики — в самом широком смысле этого термина, — а следовательно, и в возможности языковой политики пишущий эти строки не сомневается...
   Языковая политика есть не что иное, как основанное на точном, научном понимании дела руководство социальными лингвистическими нуждами».
   С тех пор прошло много лет. «Лингвистическая политика» государства раньше всего выразилась в том, что двухсотмиллионное его население в течение изумительно краткого времени научилось читать и писать.
   Главное сделано. И теперь, повторяю, перед нашей общественностью другая задача — казалось бы, более легкая: повысить всеми возможными средствами культуру нашей бытовой и писательской речи.
   Нельзя сказать, чтобы наше общество не проявило надлежащей активности в борьбе за чистоту языка: издается, как мы видели, множество книг и брошюр, а также газетно-журнальных статей, пытающихся выполнить эту задачу. Особенно упорно и настойчиво трудятся над ее выполнением бесчисленные школы нашей страны. Но работы еще много, и она так тяжела, что даже лучшие из наших педагогов порою впадают в уныние.
   «Руки опускаются, — пишет мне сельская учительница Ф. А. Шарабанова. — Как ни толкую ребятам, что нельзя говорить сколько время, мое фамилие, десять курей, он пришел со школы, я раздел сапоги, они упорно не желают расстаться с этими ужасными словами. Неужели не существует каких-нибудь способов сделать речь молодого поколения культурной?»
   Способы есть, и совсем неплохие. Существует серьезный журнал «Русский язык в школе», где всяких способов предлагается множество. В журнале, при всех его недостатках, о которых мы уже говорили, очень хорошо отразились горячие попытки передовых педагогов повысить речевую культуру детей.
   Но может ли школа — одна — истребить остатки бескультурья?
   Нет, здесь нужны сплоченные усилия всех разрозненных борцов за чистоту языка, и можно ли сомневаться, что если мы всей «громадой» дружно и страстно возьмемся за дело, нам удастся в ближайшее время пусть не вполне, но в значительной мере очистить наш язык от этой скверны?
   Лет восемь назад я напечатал в «Известиях» небольшую статью, где было намечено несколько практических мер для общественной борьбы с извращениями и уродствами речи. В этой статье я предлагал между прочим проводить ежегодно во всесоюзном масштабе «Неделю (или месячник) борьбы за чистоту языка» под эгидой Академии наук СССР и Союза писателей.
   Этот проект вызвал оживленные отклики, поразившие меня своей необыкновенною страстностью. Письма читателей хлынули ко мне целой лавиной из Ленинграда, из Москвы, из Киева, из Уфы, из Перми, из Переславля-Залесского, из Новороссийска, из Джамбула, из Гуся-Хрустального — и тут только я по-настоящему понял, как нежно и преданно любят свой великий язык советские люди и какую щемящую боль причиняют им те искажения, которые уродуют и портят его.
   Почти в каждом из этих писем (а их больше восьмисот) указываются какие-нибудь конкретные способы искоренения этого зла.
   Житель города Риги К. Баранцев советует, например, печатать списки неправильных и правильных слов на обложках копеечных школьных тетрадей, которые распространяются среди миллионов детей.
   Студент Львовского университета Валерий Ужвенко предлагает, со своей стороны, указывать слова, калечащие наш язык, на почтовых открытках, на конвертах, на спичечных коробках и т.д. Во время просмотра фильмов, пишет он, следовало бы показывать киножурнал «Почему мы так говорим?» или «Учись правильно говорить».
   «Я убежден, — пишет А. Кульман, преподаватель вуза, — что огромную пользу принесут массовые органы печати, в особенности „Комсомольская правда“ и журнал „Огонек“, если они заведут у себя постоянный отдел „Как не следует говорить и писать“».
   Многие авторы выступают с проектом создания особой общественной организации, ратующей за чистоту языка.
   «Я предлагаю, — пишет инженер-полковник А. В. Загоруйко (Москва), — учредить Всесоюзное общество любителей русского языка. Общество должно иметь республиканские, краевые, областные, городские, поселковые отделения и первичные организации при всех без исключения учреждениях, предприятиях, школах, вузах и т.д. Общество должно быть массовой организацией, и доступ в члены общества — не ограничен».
   «Необходим организационный комитет или инициативная группа, — пишет Е. Гринберг из города Бендеры, — словом, организация, которая обладала бы способностью поставить и неуклонно вести свое дело по заранее обдуманному плану. К такой организации придут, вероятно, не тысячи, а сотни тысяч активных борцов за высокую речевую культуру».
   Художник-график Михаил Терентьев предлагает установить ежегодный праздник — по примеру болгарского Дня славянской письменности. «Можно сохранить его название и дату — 25 мая. Этот праздник будут праздновать и в колхозе, и в санатории, и на корабле, и на фабрике, и в семье. Вместе с русскими его станут праздновать белорусы и украинцы...»
   Откатчик шахты № 51 Ф. Ф. Шевченко пишет:
   «У нас есть гигантская сеть красных уголков, которые должны стать центрами насаждения культуры родного языка на предприятиях, стройках, в сельском хозяйстве... Каленым железом выжигать похабщину, которая еще бытует кое-где в нашей речи... Глазами любви смотреть на дело воспитания молодого поколения...»
   Инженер М. Гартман делится своим длительным опытом борьбы за чистоту языка.
   «Восемь лет тому назад, — говорит он, — мы начали составлять и распространять у себя на работе список слов, чаще всего искажаемых при написании и произношении. Из года в год список увеличивался и к концу стройки был доведен до 165 слов. Интерес к нему проявили все — от простых рабочих до крупных специалистов. Рабочие и низший технический персонал запросто приходили и просили дать им светокопии списка, но более квалифицированные товарищи, не сумев преодолеть „барьер стыдливости“, раздобывали списки через других, а иногда под благовидным предлогом — для сына или внучки».
   К письму приложена большая таблица «Правильное написание слов», умело и толково составленная.
   Читательница Наталья Николаевна Костюкова (Москва) шлет мне справедливый упрек:
   «Вы недостаточно боретесь против местных диалектов, так обильно наводняющих наш язык за последнее время. Объясняется это обилие необычайно интенсивной миграцией населения. Все эти: „кто крайний?“, „я с Москвы“, „ложи масла в картошку“, „зэркало“, „крапива́“, „взя́ла“, „бра́ла“ и т.д. — все это занесено из западных и южных районов, где люди с детства слышат эти слова, и они не режут им уха. Нужно со всей страстностью обрушиться на них, они не менее страшны, чем канцелярит».
   Все эти проекты, пожелания, советы должны быть тщательно обдуманы в каком-нибудь авторитетном коллективе, и когда лучшие из них осуществятся на деле, они, можно думать, окажутся не совсем бесполезными.
   Правда, я очень хорошо понимаю, что всех этих мер недостаточно.
   Ведь культура речи неотделима от общей культуры. Чтобы повысить качество своего языка, нужно повысить качество своего сердца, своего интеллекта. Мало добиться того, чтобы люди не говорили выбора или ндравиться. Иной и пишет и говорит без ошибок, но какой у него бедный словарь, какие заплесневелые фразы! Какая худосочная душевная жизнь отражается в них!
   Между тем лишь та речь может по-настоящему называться культурной, у которой богатый словарь и множество разнообразных интонаций. Этого никакими походами за чистоту языка не добьешься. Здесь нужны другие, более длительные, более широкие методы. Такие методы и применяются в нашей стране, где для подлинного просвещения создано столько библиотек, школ, университетов, институтов и т.д. Поднимая свою общую культуру, народ тем самым поднимает и культуру своего языка.
   Но, конечно, это не освобождает любого из нас от посильного участия в борьбе за чистоту и красоту нашей речи.

Глава девятая
О складе и ладе

I
   Замечательный русский ученый А. М. Пешковский в одной из своих статей очень точно определил отношение лингвистов к тем вопиющим речевым ошибкам и промахам, которые так возмущают широкую массу читателей.
   «Для него (то есть для лингвиста. — К. Ч.), — пишет Пешковский, — нет ни „правильного“ и „неправильного“, ни „красивого“ и „некрасивого“, ни „удачного“ и „неудачного“ и т.д., и т.д. В мире слов и звуков для него нет правых и виноватых. Как пушкинский „дьяк в приказах поседелый“, он
 
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева...
 
   с той лишь разницей, что и в конечном итоге он ни одного факта не осудит, а лишь изучит».
   И дальше:
   «У лингвиста, конечно, не может быть той наивной точки зрения неспециалиста, по которой все особенности народной речи объясняются порчей литературного языка... Объективная точка зрения на язык... диаметрально противоположна обычной, житейско-школьной точке зрения, в силу которой мы над каждым языковым фактом творим или, по крайней мере, стремимся творить суд, суд „скорый“ и зачастую „неправый“ и „немилостивый“».
   Определив такими четкими словами позицию цехового ученого, А. М. Пешковский указывает на дальнейших страницах, что он и сам стоит на такой же позиции. «Объективных критериев для суждения о том, что „правильно“ и что „неправильно“, нет, — говорит он. — ...В языке „все течет“... то, что вчера было „правильным“, сегодня может оказаться „неправильным“, и наоборот».
• • •
   Но вдруг, к великому изумлению читателей, нежданно-негаданно он сбрасывает с себя тогу отрешенного от жизни философа и переходит на сторону тех, кого он только что называл «профанами», не способными подняться до высот объективной науки.
   Здесь раскрывается широта его лингвистической мысли. Он, первоклассный ученый, не только с уважением отнесся к тем далеким от лингвистики «простецам-обывателям», которые по своему простодушию веруют, что существуют на свете какие-то твердые нормы для каждого языкового явления, но и прославил этих «простецов» как главных создателей литературной, то есть правильной, речи.
   «Существование языкового идеала у говорящих, — пишет он, — вот главная отличительная черта литературного наречия с самого первого момента его возникновения, черта, в значительной мере создающая самое это наречие и поддерживающая его во все время его существования».
   Ту точку зрения на язык, которой придерживается лингвистика, А. М. Пешковский называет объективной, а ту, которой придерживаются «неучи», «наивные профаны», «обыватели», — нормативной. Возвеличивая этих «наивных профанов», он спрашивает:
   «А как же наука с ее объективной точкой зрения? Ведь нормативная точка зрения не научна?»
   И отвечает:
   «Ближайший анализ покажет, что для литературного наречия наивный нормативизм интеллигента-обывателя, при всех его курьезах и крайностях, есть единственно жизненное отношение (к языку. — К. Ч.), а что выведенный из объективной точки зрения квиетизм[46] был бы смертным приговором литературному наречию...»
   В самом деле:
   «Если бы литературное наречие изменялось быстро, то каждое поколение могло бы пользоваться лишь литературой своей да предшествовавшего поколения, много двух. Но при таких условиях не было бы и самой литературы, так как литература всякого поколения создается всей предшествующей литературой. Если бы Чехов уже не понимал Пушкина, то, вероятно, не было бы и Чехова. Слишком тонкий слой почвы давал бы слишком слабое питание литературным росткам. Консерватизм литературного наречия, объединяя века и поколения, создает возможность единой мощной многовековой национальной литературы».
   Вот для чего нужен пуризм, отстаивающий, пусть и запальчиво, пусть не всегда правомерно, привычные нормы речи, которые в силу субъективных причин представляются ему единственно правильными. Эта иллюзия пуристов, ошибочно считающих язык исторически законченным, устойчивым, неподвижным явлением, чрезвычайно полезна для нашей культуры.
   «Если, — говорит профессор А. М. Пешковский, — в языке „все течет“, то в литературном наречии это течение заграждено плотиной нормативного консерватизма до такой степени, что языковая река чуть ли не превращена в искусственное озеро. Нетрудно видеть, что этот консерватизм не случаен, что он тесно связан опять-таки с самым существованием литературного наречия и литературы.
   Разговорный язык может меняться в каком угодно темпе, и беды не произойдет, потому что мы говорим с отцами нашими и дедами, но не далее. Читая Пушкина, мы уже говорим с прадедом, а для англичанина, читающего Шекспира, и для итальянца, читающего Данте, это „пра“ удесятерится»[47].
II
   Итак, да здравствует пуризм!
   Да здравствует уверенность «простецов» и «профанов», что каждому из них предоставлено полное право творить суд над родным языком и блюсти его чистоту по своему произволу.
   И все-таки было бы очень невредно, если бы «профаны» — а к ним я охотно причисляю себя — не судили о языке наобум, с кондачка, по субъективному впечатлению, по капризу невежества, а пытались бы обосновать свои оценки какими-нибудь — пусть самыми элементарными — принципами. Точно так же не мешало бы им обзавестись хотя бы самыми скромными сведениями из истории своего языка, познакомиться с закономерностями его развития и роста.