Вспомним, с каким упорством Н. С. Лесков преследовал в 1870-х годах три новоявленных слова, которые, по его утверждению, портят и пачкают русскую речь:
эвакуация,
оккупация,
интеллигенция,
никак не желая понять, что эти термины заполняют важнейший пробел в нашей лексике и что от них русскому языку только прибыль.
Вообще непогрешимых пуристов почти никогда не бывает.
В 1909 году вышел, например, вторым изданием «Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи», составленный педагогом В. Долопчевым. Словарь был одобрен Ученым комитетом Министерства народного просвещения и настойчиво внушал русским людям, что нужно говорить и писать:
не плевательница, но плевальница (!),
не негритёнок, но негрёнок (!),
и вносил точно такие же «поправки» в слова авария, пахота, антитеза, перекупщик и проч., выступая во всех случаях не столько нормировщиком речи, сколько усердным ее исказителем.
Даже слово блузка объявлялось неправильным. Женщины имели право носить только кофточки.
Педантство Долопчева доходило до крайности. Он, например, серьезнейшим образом требовал, чтобы мы говорили не гоголь-моголь, а гогелъ-могелъ.
Впрочем, и Г. И. Рихтер (очень почтенный ученый) настаивал, что нехорошо говорить фигли-мигли, а следует — фигели-мигели, хотя ни от фигелей-мигелей, ни от гогелей-могелей правильность речи не зависит нисколько.
От писателей не отстают и читатели.
«Вы пишете: порою мне сдается. Что значит сдается? Сдаваться может только (!) комната», — утверждает Эльвира К. из города Сочи. И с нею совершенно согласен житель Москвы Б. М., который, к своему счастью, даже не подозревает о том, что в такой «неграмотности» повинны и Пушкин, и Крылов, и Тургенев, и Герцен. Очевидно, ему даже неведомо пушкинское:
«Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты».
Москвич Федор Филиппович Бай-Балаев пишет в редакцию «Известий»:
«В „Известиях“ № 168 напечатана статья „Всей громадой“.
Прошу вас напечатать или сообщить автору статьи следующее:
К. Чуковский в I разделе своей статьи «Всей громадой» (3-я строка снизу) допустил слово пускай. Надо говорить и писать пусть... До революции лишь шарманщики распевали: „Пускай могила меня накажет“».
Сообщать ли суровому критику, что Некрасов никогда не был шарманщиком, между тем написал вот такие стихи:
К сожалению, слишком часто подвергаются резким нападкам литературные новшества, необходимые для роста языка.
Четыре читателя, проживающих в Таганроге, прислали в редакцию «Известий» большое письмо, в котором под флагом борьбы с сорняками восстают против таких законнейших выражений и слов, как он повзрослел, эпохальный, дымы, шумы, распахнулся простор, бездарь и т.д.
Письмо заканчивается странным призывом к писателям:
«Не придумывайте больше новых, более выразительных слов...»
Что стало бы с творениями Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Достоевского, если бы эти писатели вняли призыву таганрогских пуристов!
«Какой ужас, — пишет пенсионерка Е. К., — такое новейшее словечко, как чтиво!»
Хотя, право же, это словечко прекрасно, так как оно очень метко характеризует явление, для которого у нас до сих пор не существовало подходящего термина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, крошево, очень удачно придает осудительный смысл той обширной категории несерьезных, развлекательных книг, которые написаны главным образом для легкого чтения и не заслуживают в глазах говорящего сколько-нибудь высокой оценки. Как же не радоваться, что у нас в языке появилось такое экспрессивное слово, отразившее в себе те высокие требования, какие предъявляет к литературе нынешний человек!
Точно так же не могу я сочувствовать тому негодованию, которое, судя по читательским письмам, многие болельщики за чистоту языка питают к таким «новым» словам, как показуха, трудяга, взахлёб. Не думаю, чтобы эти слова были новыми, но если их и в самом деле не существовало у нас в языке, следовало бы не гнать их, а приветствовать — опять-таки за их выразительность.
Кстати сказать, взахлеб давно уже вошло в литературный язык. См. хотя бы у Бориса Пастернака:
Впервые услыхав это слово, я буквально влюбился в него, такое оно русское, такое картинное, так четко отражает в себе ненависть народа ко всему показному, фальшивому.
Так же дороги моей писательской душе такие новоявленные слова, как авоська, раскладушка и др.
Казалось бы, нужно радоваться, что такие образные живые слова обогатили наш русский язык. Но стоило корреспонденту газеты «Комсомольская правда» (от 10 сентября 1964 года) воспроизвести речь своего собеседника, сказавшего, что он не хочет никакой «показухи», как сейчас же житель города Изюма инженер Шпакович прислал в «Литературную газету» сердитый запрос: «Спрашивается: почему подобные слова-сорняки проникают на страницы серьезной газеты?» — хотя каждому непредубежденному человеку ясно, что это отнюдь не сорняк, а тучный, здоровый, питательный колос (если уж применять к нему агрономический термин) и что инженеру Шпаковичу нужно было трижды подумать, прежде чем требовать его истребления.
Из сказанного следует, что борьба за культуру речи может быть лишь тогда плодотворной, если она сочетается с тонким чутьем языка, с широким образованием, с безукоризненным вкусом и, главное, если она не направлена против всего нового только потому, что оно новое. Если же ее единственным стимулом служит либо своевольный каприз, либо пришибеевская страсть к запретительству, она неминуемо закончится крахом.
Сильно страдают от невежественных запретителей поэты, художники слова, новаторы, вдохновенные мастера языка. Больно видеть, с каким возмущением пишут, например, иные читатели о современных поэтах, уличая их в «вопиющей безграмотности», причем безграмотными они объявляют такие безупречные в художественном отношении строки, как «Слушай, мой друг, тишину», «Осень вызрела звездами», «Луна потеряла рассудок», «В смертельном обмороке бедная река чуть шевелит засохшими устами», тем самым отнимая у поэтов принадлежащее им древнее право на речевые дерзания.
Студент пединститута Юрий Сазонов (Барнаул) с негодованием восстает против такого двустишия в книге поэта В. Сергеева:
Это возражение основано на глубоком незнании самых элементарных законов поэзии.
«Искусство, — справедливо говорит один старый писатель, — живет и движется вперед исканиями и новаторством. Все крупные художники, начиная с Пушкина и Гоголя и кончая Блоком и Маяковским, были искателями и новаторами, все они вызывали в свое время недоумение и раздражение у людей „с установившимися взглядами...“ А какие возможны искания, какое возможно новаторство, если над писателями стоит человек готового стандарта, точно знающий заранее все слова, в которые должна отливаться мысль...»[34]
Несколько возмущенных читателей прислали из Ростова-на-Дону в редакцию газеты «Известия» коллективный протест против таких отнюдь не стандартных стихов, найденных ими в книге большого поэта:
Всякий даровитый писатель есть по самой своей природе новатор. Именно своеобразие речи и выделяет его из среды заурядных писак. Никогда не забуду редактора, который пытался «исправить» самые колоритные фразы в рукописи И. Е. Репина «Далекое близкое». Репин вверил эту рукопись моему попечению, и можно себе представить, какую я почувствовал тоску, когда увидел, что редакторским карандашом жирно подчеркнуты наиболее причудливые, живописные строки, которые так восхищали меня.
«Наш хозяин... закосолапил к Маланье...», «Сколько сказок кружило у нас...», «Шавкали из подворотни...», «Зонт мой пропускал уже насквозь удары дождевых кулаков...», «Полотеры несутся морского волною» и т.д., и т.д., и т.д.
Возле каждого подобного «ляпсуса» был поставлен негодующий восклицательный знак. Редактор хотел, чтобы Репин писал тем «правильным», дистиллированным, бесцветным, неживым языком, каким пишут бездарные люди, похожие на него, на редактора. Мне стоило много труда отвоевать у редактора эти своеобразные «ляпсусы» Репина.
Словом, было бы отлично, если бы иные блюстители чистоты языка воздержались от слишком решительных, опрометчивых и грубых суждений о недоступных их пониманию ценностях вечно обновляющейся поэтической речи.
Глава пятая
Я говорю о засорении речи якобы непристойными грубостями, которые внушают такой суеверный, я сказал бы — мистический, страх многим ревнителям чистоты языка.
Страх этот совершенно напрасен, ибо наша литература — одна из самых целомудренных в мире. Глубокая серьезность задач, которые ставит она перед собою, исключает всякие легковесные, фривольные темы. Такова она с давних времен. Когда в 1870-х годах некоторые второстепенные авторы (Боборыкин, Авенариус и др.) попытались поставить эротику в центре своих повестей и романов, передовая журналистика во главе с Салтыковым-Щедриным так сурово осудила их измену высоким русским литературным традициям, что они навсегда отреклись от подобных сюжетов.
Но одно дело — целомудрие, а другое — ханжество, чистоплюйство и чопорность. К сожалению, в последнее время очень часто случается, что под флагом пуристов выступают ханжи.
Они делают вид, будто их изнеженный вкус страшно оскорбляется такими грубыми словами, как, например, сиволапый, или на карачках, или балда, или дрянь.
Если в какой-нибудь книге (для взрослых) им встретятся подобные слова, можно быть заранее уверенным, что в редакцию посыплются десятки укоризненных писем, выражающих порицание автору за то, что он пачкает русский язык непристойностями.
Такие ханжи родились не вчера. Их идеал — те жеманные дамы, которые, по свидетельству Гоголя, «никогда не говорили: я высморкалась, я вспотела, я плюнула, а говорили: я облегчила нос, я обошлась посредством платка» и т.д. «Ни в коем случае нельзя было сказать: этот стакан или эта тарелка воняет. И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, и говорили вместо того: „этот стакан нехорошо себя ведет“ или что-нибудь вроде этого».
«При французском королевском дворе, — напоминает Леонтий Раковский, — существовал жеманный салонный язык знати. Из него изгонялись слова и фразы, казавшиеся грубыми для „высшего света“. В Версале говорили не „нос“, а „врата мозга“, не „глаз“, а „рай души“. Нельзя было сказать: „я люблю дыню“, потому что это унизило бы глагол „любить“, и говорили потому: „я уважаю дыню“. Ни одна придворная дама не рискнула бы произнести слово „рубашка“, а говорила иносказательно: „вечная подруга мертвых и живых“».
Недалеко ушла от этих жеманниц та русская женщина, которая сказала о своем новорожденном ребенке:
— Я кормлю его бюстом, — так как, очевидно, считала, что слово грудь — непристойное слово.
К числу этих жеманных «эстетов» несомненно принадлежит и тот, которому, как мы только что видели, ужасно не понравилось слово штаны, встречающееся в стихах Маяковского: «Достаю из широких штанин...», «Облако в штанах». Неприлично.
И читательница Нина Бажанова (Киев), приславшая мне сердитый упрек за то, что в одной из статей я употребил слово чавкает.
С омерзением пишет минский читатель М. Малевич о гениальном «Декамероне» Боккаччо, возмущаясь тем, что эта «похабная» книга невозбранно продается во всех магазинах — «и даже(!) в киосках».
Харьковский читатель Ф. Хмыров (или Хмаров) в красноречивом письме высказывает свое порицание «Графу Нулину» Пушкина, твердо уверенный, что эта бессмертная поэма написана специально «для разжигания чувственности».
Об Аристофане, Шекспире, Вольтере и говорить нечего. «У них столько непристойностей и грубостей, что я прячу их от своего 20-летнего внука», — пишет мне из Одессы пенсионер Митрофан Кирпичев.
Особенное возмущение вызвал у этих людей литератор, дерзнувший написать: «сивый мерин».
«Как это мерин? Да еще сивый... Совсем неприлично»[35].
Кому же не ясно, что заботой о чистоте языка прикрывается здесь лицемерная чопорность?
Ибо кто из нас может сказать, что в нашем быту уже повсюду умолкла отвратительная пьяная ругань, звучащая порой даже при детях? А эти ликурги считают своим долгом тревожиться, как бы общественная мораль, не дай бог, не потерпела ущерба из-за того, что в какой-нибудь книжке будет напечатано слово штаны! Как будто нравы людей только и зависят от книг! Как будто из книг черпают ругатели свое сквернословие!
Нет, грубость гнездится не в книгах, а в семье и на улице.
Чем бороться с «грубостями» наших писателей, пуристы поступили бы гораздо умнее, если бы дружно примкнули к тем представителям общественности, которые борются со сквернословием в быту.
Впрочем, иные нападают на грубую речь персонажей того или иного писателя не из ханжества, а просто потому, что неверно представляют себе, в чем специфика подлинных произведений искусства.
Читатель М. И. Ш. (Москва) пишет, например, с возмущением о том, что в кинофильме «Все начинается с дороги» употреблено выражение: «На кой (черт) мне твоя корова?», а в пьесе «Начало жизни», поставленной Владимирским театром: «На кой (черт) ты мне сдался!»
Читатель П. Д. Р. (Ленинград) возмущается тем, что в повести Г. Матвеева «Тарантул» есть такие жаргонные фразы:
«Вот какой костюмчик оторвал...», «Я бы двоек нахватал...», «Брось ты языком трепать...», «Меня первую спросили про его шахеры-махеры...», «Начинают диктовать какую-то муру...»
Такими же недопустимыми вульгаризмами кажутся этому читателю выражения, допущенные В. Дягилевым в рассказе «Дикий»:
«Знаешь, где камни мировые»?», «Задаешься на макароны» и т.д.
Равным образом возмущает его, что в повести Д. Гранина «После свадьбы» некоторые персонажи говорят вот таким языком:
«Что это вы шибко серьезные...», «Это я в порядке трёпа», «Быстрее закругляйся» и т.д.
Читательница Н. (Ленинград) негодует, что в пьесе Александра Штейна «Океан» моряки пользуются в своей речи морскими терминами.
А почему бы им, спрашивается, и не выражаться именно так? Ведь главный ресурс всякого беллетриста, драматурга, изобразителя нравов — точное воспроизведение типической речи героев, наиболее ярко характеризующей и их личные качества, и ту среду, которая отражается в ней. Конечно, такие слова не всегда уместны в авторской речи, но в речи персонажей они прямо-таки необходимы.
Когда Ноздрев говорит в «Мертвых душах»:
«Я вовсе не какой-нибудь скалдырник!»,
а Собакевич утверждает, что просвещение — фук,
а мужики советуют друг другу пришпандорить коня кнутом,
а Плюшкин зовет своего товарища однокорытником, —
нужно свирепо ненавидеть искусство, чтобы восставать против этих картинных и выразительных слов, придающих жизненную силу гениальному произведению Гоголя. Если, например, гоголевские мужики вместо «пришпандорить кнутом» скажут: «стегать», или «хлестать», или «бить», а знаменитый почтмейстер вместо «мосты висят там этаким чертом» скажет «там устроены чудесные мосты», — Гоголь сразу окажется худосочным писателем, далеким от реалистической правды.
Между тем от Гоголя и от его продолжателей современные ему мракобесы во главе с Булгариным, Сенковским и Гречем требовали именно такой обесцвеченной, обескровленной речи. И никак невозможно понять, по какой причине и во имя чего по их стопам так охотно идут наши «приятные во всех отношениях» дамы обоего пола.
Этим они уподобляются тому рецензенту, который, придя в зоопарк, был шокирован вульгарными названиями некоторых птиц и животных.
«Надо, — потребовал он, — еще внимательно пересмотреть надписи на клетках. Порой они звучат слишком грубо. Вот некоторые „перлы“ этого литературного „творчества“: „Стервятник“, „Выдра“, „Ехидна“, „Свинья обыкновенная“, „Вонючка“, „Осел“.
Неужели нельзя было обойтись без этих выражений?»[36]
Другое дело, когда блюстители чистоты языка восстают против того вульгарного жаргона, который мало-помалу внедрился в разговорную речь некоторых кругов молодежи. Ибо кто же из нас, стариков, не испытывает острой обиды и боли, слушая, на каком языке изъясняется иногда наше юношество — школьники, студенты и молодые рабочие.
Фуфло, потрясно, шмакодявка, хахатура, шикара — в каждом этом слове мне чудится циническое отношение к людям, вещам и событиям.
Правда, многие из этих слов очень стары, существуют лет сто, не меньше, но теперь, когда они вошли в молодежный жаргон, все они зазвучали по-новому: с экспрессией бесстыдства, развязности, грубости.
В самом деле, может ли питать уважение к девушке тот, кто называет ее чувихой или, скажем, кадришкой? И если, влюбившись в нее, он говорит, что вшендяпился, не ясно ли: его влюбленность совсем не похожа на ту, о который мы читаем у Блока.
С глубокою тоскою узнал я о литературной беседе, которую вели в библиотеке три школьника, выбиравшие интересную книгу:
— Возьми эту: ценная вещь. Там один так дает копоти!
— Эту не бери! Лабуда! Пшено!
— Вот эта жутко мощная книжка!
Неужели тот, кто подслушает такой разговор, огорчится лишь лексикой этих детей, а не тем низменным уровнем их духовной культуры, которым определяется эта пошлая лексика? Ведь вульгарные слова — порождение вульгарных поступков и мыслей, и потому очень нетрудно заранее представить себе, какой развинченной, развязной походкой пройдет мимо тебя молодой человек, который вышел прошвырнуться по улице и, когда во дворе к нему подбежала сестра, сказал ей:
— Хиляй в стратосферу!
На каждом слове этого жаргона мне видится печать того душевного убожества, которое Герцен называл тупосердием.
С острой, пронзительной жалостью гляжу я на этих тупосердых (и таких самодовольных) юнцов.
Еще и тем неприятен для меня их жаргон, что он не допускает никаких интонаций, кроме самых элементарных и скудных. Те сложные, многообразные модуляции голоса, которые свойственны речи подлинно культурных людей, в этом жаргоне совершенно отсутствуют и заменяются монотонным отрывистым рявканьем.
И в самом деле, одни лишь грубые интонации возможны в той примитивной среде, где:
вместо «компания» говорят — кодла,
вместо «будешь побит» — схлопочешь,
вместо «хорошо» — блеск! сила! мирово! мировецки!
вместо «иду по Садовой» — жму через Садовую,
вместо «пить» — блоцкать,
вместо «напиться допьяна» — накиряться,
вместо «пойдем обедать» — пошли рубать,
вместо «наелись досыта» — железно нарубались,
вместо «мне это неинтересно» — а мне до лампочки,
вместо «скука» — тягомотина,
вместо «слабый человек» — слабак,
вместо «спать» — кимарить, заземлиться,
вместо «говорить» — звякать,
вместо «рассказывать анекдоты» — травить анекдоты,
вместо «познакомиться с девушкой» — подклеиться к ней, и т.д.
Конечно, было бы странно, если бы среди молодежи не раздавались порою протесты против этого полублатного жаргона. Студент Д. Андреев в энергичной статье, напечатанной в многотиражной газете Московского института стали, громко осудил арготизмы студентов: ценная девушка, железно, законно, башли, хилок, чувак, чувиха и т.д. И в конце статьи он обратился к товарищам с таким стихотворным призывом поэта Владимира Лифшица:
Я знаю два-три интерната в Москве и несколько школ в Ленинграде, где учителям удалось начисто искоренить из речевого обихода учащихся всевозможные потрясно и хиляй. Но такие удачи редки. Слишком уж заразительна, прилипчива, въедлива эта вульгарная речь, и отвыкнуть от нее не так-то легко. К тому же школьники — скрытный народ, и я не удивился бы, если бы вдруг обнаружилось, что главная ее прелесть заключается для них именно в том, что против нее восстают педагоги.
Вообще очень трудно отказаться от мысли, что изрядная доля «людоедских» словечек создана, так сказать, в противовес той нудной, фальшивой и приторной речи, которую иные человеки в футлярах все еще продолжают культивировать даже в обновленной, пореформенной школе.
Живым, талантливым, впечатлительным школьникам не может не внушать отвращения скудная проза учебников, которая даже о гениальных стилистах, величайших мастерах языка умудряется порой говорить замусоленными канцелярскими фразами.
Не здесь ли причина того, что в своем интимном кругу, с глазу на глаз, школьники говорят о прочитанных книгах на полублатном языке: уж очень опостылели им «типичные представители», «наличие реалистических черт», «показ отрицательного героя», «в силу слабости мировоззрения» и тому подобные шаблоны схоластической речи, без которых в дореформенной школе не обходился ни один урок литературы, хотя они по самому своему существу враждебны эмоциональной и умственной жизни детей.
Дети как бы сказали себе:
— Уж лучше мура́ и потрясно, чем типичный представитель, показ и наличие.
Конечно, это лишь одна из причин возникновения такого жаргона, и притом далеко не важнейшая. Не забудем о влиянии улицы, влиянии двора. И вообще здесь не только языковая проблема, но и проблема моральная. Чтобы добиться чистоты языка, нужно биться за чистоту человеческих чувств и мыслей.
Этого упрямо не желают понять многие из наших пуристов. Вместо того чтобы объединенными силами восстать против тех уродливых сторон нашего быта, которые породили уродливую речь, они в негодовании нападают на современных писателей, изображающих некоторые круги молодежи и правдиво передающих в своих повестях и рассказах их подлинную — «людоедскую» речь.
Они забыли мудрую пословицу:
«На зеркало неча пенять, коли рожа крива».
Оттого-то так много у нас чудаков, которые пеняют на зеркало, едва только они обнаружат, что в нем отражаются их низкие лбы и вульгарные челюсти!
И не только пеняют на зеркало, но набрасываются на него с кулаками. А иные, наиболее пылкие, хватают дубинку и давай колотить по стеклу. Стекло — вдребезги, но «рожи» не становятся краше.
эвакуация,
оккупация,
интеллигенция,
никак не желая понять, что эти термины заполняют важнейший пробел в нашей лексике и что от них русскому языку только прибыль.
Вообще непогрешимых пуристов почти никогда не бывает.
В 1909 году вышел, например, вторым изданием «Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи», составленный педагогом В. Долопчевым. Словарь был одобрен Ученым комитетом Министерства народного просвещения и настойчиво внушал русским людям, что нужно говорить и писать:
не плевательница, но плевальница (!),
не негритёнок, но негрёнок (!),
и вносил точно такие же «поправки» в слова авария, пахота, антитеза, перекупщик и проч., выступая во всех случаях не столько нормировщиком речи, сколько усердным ее исказителем.
Даже слово блузка объявлялось неправильным. Женщины имели право носить только кофточки.
Педантство Долопчева доходило до крайности. Он, например, серьезнейшим образом требовал, чтобы мы говорили не гоголь-моголь, а гогелъ-могелъ.
Впрочем, и Г. И. Рихтер (очень почтенный ученый) настаивал, что нехорошо говорить фигли-мигли, а следует — фигели-мигели, хотя ни от фигелей-мигелей, ни от гогелей-могелей правильность речи не зависит нисколько.
От писателей не отстают и читатели.
«Вы пишете: порою мне сдается. Что значит сдается? Сдаваться может только (!) комната», — утверждает Эльвира К. из города Сочи. И с нею совершенно согласен житель Москвы Б. М., который, к своему счастью, даже не подозревает о том, что в такой «неграмотности» повинны и Пушкин, и Крылов, и Тургенев, и Герцен. Очевидно, ему даже неведомо пушкинское:
«Мне сдается, что этот беглый еретик, вор, мошенник — ты».
Москвич Федор Филиппович Бай-Балаев пишет в редакцию «Известий»:
«В „Известиях“ № 168 напечатана статья „Всей громадой“.
Прошу вас напечатать или сообщить автору статьи следующее:
К. Чуковский в I разделе своей статьи «Всей громадой» (3-я строка снизу) допустил слово пускай. Надо говорить и писать пусть... До революции лишь шарманщики распевали: „Пускай могила меня накажет“».
Сообщать ли суровому критику, что Некрасов никогда не был шарманщиком, между тем написал вот такие стихи:
И такие:
Пускай долговечнее мрамор могил,
Чем крест деревянный в пустыне.
Не бывал шарманщиком и Лермонтов, хотя он позволил себе написать:
Пускай я много виноват,
Пусть увеличит во сто крат
Мои вины людская злоба...
И неужели Федор Филиппович не знает любимой народом песни Михаила Исаковского, где есть такие слова:
Пускай холодною землею
Засыпан я...
Я с юности привык уважать мнение своих читателей, как бы резко оно ни было высказано, но одно дело — компетентное мнение, а другое — безоглядный наскок.
Пускай утопал я в болотах,
Пускай замерзал я на льду...
К сожалению, слишком часто подвергаются резким нападкам литературные новшества, необходимые для роста языка.
Четыре читателя, проживающих в Таганроге, прислали в редакцию «Известий» большое письмо, в котором под флагом борьбы с сорняками восстают против таких законнейших выражений и слов, как он повзрослел, эпохальный, дымы, шумы, распахнулся простор, бездарь и т.д.
Письмо заканчивается странным призывом к писателям:
«Не придумывайте больше новых, более выразительных слов...»
Что стало бы с творениями Гоголя, Герцена, Салтыкова-Щедрина, Достоевского, если бы эти писатели вняли призыву таганрогских пуристов!
«Какой ужас, — пишет пенсионерка Е. К., — такое новейшее словечко, как чтиво!»
Хотя, право же, это словечко прекрасно, так как оно очень метко характеризует явление, для которого у нас до сих пор не существовало подходящего термина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, крошево, очень удачно придает осудительный смысл той обширной категории несерьезных, развлекательных книг, которые написаны главным образом для легкого чтения и не заслуживают в глазах говорящего сколько-нибудь высокой оценки. Как же не радоваться, что у нас в языке появилось такое экспрессивное слово, отразившее в себе те высокие требования, какие предъявляет к литературе нынешний человек!
Точно так же не могу я сочувствовать тому негодованию, которое, судя по читательским письмам, многие болельщики за чистоту языка питают к таким «новым» словам, как показуха, трудяга, взахлёб. Не думаю, чтобы эти слова были новыми, но если их и в самом деле не существовало у нас в языке, следовало бы не гнать их, а приветствовать — опять-таки за их выразительность.
Кстати сказать, взахлеб давно уже вошло в литературный язык. См. хотя бы у Бориса Пастернака:
У нас одна сплошная показуха! — заявила на колхозном собрании молодая свинарка, обвиняя председателя в очковтирательстве.
Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлёб.
Впервые услыхав это слово, я буквально влюбился в него, такое оно русское, такое картинное, так четко отражает в себе ненависть народа ко всему показному, фальшивому.
Так же дороги моей писательской душе такие новоявленные слова, как авоська, раскладушка и др.
Казалось бы, нужно радоваться, что такие образные живые слова обогатили наш русский язык. Но стоило корреспонденту газеты «Комсомольская правда» (от 10 сентября 1964 года) воспроизвести речь своего собеседника, сказавшего, что он не хочет никакой «показухи», как сейчас же житель города Изюма инженер Шпакович прислал в «Литературную газету» сердитый запрос: «Спрашивается: почему подобные слова-сорняки проникают на страницы серьезной газеты?» — хотя каждому непредубежденному человеку ясно, что это отнюдь не сорняк, а тучный, здоровый, питательный колос (если уж применять к нему агрономический термин) и что инженеру Шпаковичу нужно было трижды подумать, прежде чем требовать его истребления.
Из сказанного следует, что борьба за культуру речи может быть лишь тогда плодотворной, если она сочетается с тонким чутьем языка, с широким образованием, с безукоризненным вкусом и, главное, если она не направлена против всего нового только потому, что оно новое. Если же ее единственным стимулом служит либо своевольный каприз, либо пришибеевская страсть к запретительству, она неминуемо закончится крахом.
Сильно страдают от невежественных запретителей поэты, художники слова, новаторы, вдохновенные мастера языка. Больно видеть, с каким возмущением пишут, например, иные читатели о современных поэтах, уличая их в «вопиющей безграмотности», причем безграмотными они объявляют такие безупречные в художественном отношении строки, как «Слушай, мой друг, тишину», «Осень вызрела звездами», «Луна потеряла рассудок», «В смертельном обмороке бедная река чуть шевелит засохшими устами», тем самым отнимая у поэтов принадлежащее им древнее право на речевые дерзания.
Студент пединститута Юрий Сазонов (Барнаул) с негодованием восстает против такого двустишия в книге поэта В. Сергеева:
И утверждает, что эта метафора ему непонятна и потому недопустима в стихах, так как, по его мнению, «давать осечку может только ружье».
Он мог бы сеять, плотничать, ковать,
…...........................
Но вот не вышло — жизнь дала осечку...
Это возражение основано на глубоком незнании самых элементарных законов поэзии.
«Искусство, — справедливо говорит один старый писатель, — живет и движется вперед исканиями и новаторством. Все крупные художники, начиная с Пушкина и Гоголя и кончая Блоком и Маяковским, были искателями и новаторами, все они вызывали в свое время недоумение и раздражение у людей „с установившимися взглядами...“ А какие возможны искания, какое возможно новаторство, если над писателями стоит человек готового стандарта, точно знающий заранее все слова, в которые должна отливаться мысль...»[34]
Несколько возмущенных читателей прислали из Ростова-на-Дону в редакцию газеты «Известия» коллективный протест против таких отнюдь не стандартных стихов, найденных ими в книге большого поэта:
Еще сильнее вознегодовали они на такие превосходные строки:
Пусть вьюга с улиц улюлю, —
Вы — радугой по хрусталю...
Спорить с подобными читателями, конечно, нельзя. Нужно просто посоветовать им, чтобы они никогда не читали стихов. Из истории литературы мы знаем, что такой пуризм всегда обращался против самих же пуристов. Ничтожным карликом встает перед глазами потомков беспардонный Сенковский, позволявший себе из года в год издеваться над гениальной стилистикой Гоголя. И что, кроме презрения, вызывает у нас напыщенный педант Шевырев, назойливо уличавший в безграмотности такого могучего мастера русского слова, как Герцен. И нельзя сказать, чтобы современные люди вспоминали с особой признательностью тех бесчисленных рецензентов и критиков, которые поодиночке и скопом предавали проклятию новаторский язык Маяковского.
Дай запру я твою красоту
В темном тереме стихотворенья...
Всякий даровитый писатель есть по самой своей природе новатор. Именно своеобразие речи и выделяет его из среды заурядных писак. Никогда не забуду редактора, который пытался «исправить» самые колоритные фразы в рукописи И. Е. Репина «Далекое близкое». Репин вверил эту рукопись моему попечению, и можно себе представить, какую я почувствовал тоску, когда увидел, что редакторским карандашом жирно подчеркнуты наиболее причудливые, живописные строки, которые так восхищали меня.
«Наш хозяин... закосолапил к Маланье...», «Сколько сказок кружило у нас...», «Шавкали из подворотни...», «Зонт мой пропускал уже насквозь удары дождевых кулаков...», «Полотеры несутся морского волною» и т.д., и т.д., и т.д.
Возле каждого подобного «ляпсуса» был поставлен негодующий восклицательный знак. Редактор хотел, чтобы Репин писал тем «правильным», дистиллированным, бесцветным, неживым языком, каким пишут бездарные люди, похожие на него, на редактора. Мне стоило много труда отвоевать у редактора эти своеобразные «ляпсусы» Репина.
Словом, было бы отлично, если бы иные блюстители чистоты языка воздержались от слишком решительных, опрометчивых и грубых суждений о недоступных их пониманию ценностях вечно обновляющейся поэтической речи.
Глава пятая
«Вульгаризмы»
I
Нужно ли говорить, что и третья болезнь, от которой пытаются вылечить русский язык всевозможные лекари и целители, — такая же мнимая, как и первые две.Я говорю о засорении речи якобы непристойными грубостями, которые внушают такой суеверный, я сказал бы — мистический, страх многим ревнителям чистоты языка.
Страх этот совершенно напрасен, ибо наша литература — одна из самых целомудренных в мире. Глубокая серьезность задач, которые ставит она перед собою, исключает всякие легковесные, фривольные темы. Такова она с давних времен. Когда в 1870-х годах некоторые второстепенные авторы (Боборыкин, Авенариус и др.) попытались поставить эротику в центре своих повестей и романов, передовая журналистика во главе с Салтыковым-Щедриным так сурово осудила их измену высоким русским литературным традициям, что они навсегда отреклись от подобных сюжетов.
Но одно дело — целомудрие, а другое — ханжество, чистоплюйство и чопорность. К сожалению, в последнее время очень часто случается, что под флагом пуристов выступают ханжи.
Они делают вид, будто их изнеженный вкус страшно оскорбляется такими грубыми словами, как, например, сиволапый, или на карачках, или балда, или дрянь.
Если в какой-нибудь книге (для взрослых) им встретятся подобные слова, можно быть заранее уверенным, что в редакцию посыплются десятки укоризненных писем, выражающих порицание автору за то, что он пачкает русский язык непристойностями.
Такие ханжи родились не вчера. Их идеал — те жеманные дамы, которые, по свидетельству Гоголя, «никогда не говорили: я высморкалась, я вспотела, я плюнула, а говорили: я облегчила нос, я обошлась посредством платка» и т.д. «Ни в коем случае нельзя было сказать: этот стакан или эта тарелка воняет. И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, и говорили вместо того: „этот стакан нехорошо себя ведет“ или что-нибудь вроде этого».
«При французском королевском дворе, — напоминает Леонтий Раковский, — существовал жеманный салонный язык знати. Из него изгонялись слова и фразы, казавшиеся грубыми для „высшего света“. В Версале говорили не „нос“, а „врата мозга“, не „глаз“, а „рай души“. Нельзя было сказать: „я люблю дыню“, потому что это унизило бы глагол „любить“, и говорили потому: „я уважаю дыню“. Ни одна придворная дама не рискнула бы произнести слово „рубашка“, а говорила иносказательно: „вечная подруга мертвых и живых“».
Недалеко ушла от этих жеманниц та русская женщина, которая сказала о своем новорожденном ребенке:
— Я кормлю его бюстом, — так как, очевидно, считала, что слово грудь — непристойное слово.
К числу этих жеманных «эстетов» несомненно принадлежит и тот, которому, как мы только что видели, ужасно не понравилось слово штаны, встречающееся в стихах Маяковского: «Достаю из широких штанин...», «Облако в штанах». Неприлично.
И читательница Нина Бажанова (Киев), приславшая мне сердитый упрек за то, что в одной из статей я употребил слово чавкает.
С омерзением пишет минский читатель М. Малевич о гениальном «Декамероне» Боккаччо, возмущаясь тем, что эта «похабная» книга невозбранно продается во всех магазинах — «и даже(!) в киосках».
Харьковский читатель Ф. Хмыров (или Хмаров) в красноречивом письме высказывает свое порицание «Графу Нулину» Пушкина, твердо уверенный, что эта бессмертная поэма написана специально «для разжигания чувственности».
Об Аристофане, Шекспире, Вольтере и говорить нечего. «У них столько непристойностей и грубостей, что я прячу их от своего 20-летнего внука», — пишет мне из Одессы пенсионер Митрофан Кирпичев.
Особенное возмущение вызвал у этих людей литератор, дерзнувший написать: «сивый мерин».
«Как это мерин? Да еще сивый... Совсем неприлично»[35].
Кому же не ясно, что заботой о чистоте языка прикрывается здесь лицемерная чопорность?
Ибо кто из нас может сказать, что в нашем быту уже повсюду умолкла отвратительная пьяная ругань, звучащая порой даже при детях? А эти ликурги считают своим долгом тревожиться, как бы общественная мораль, не дай бог, не потерпела ущерба из-за того, что в какой-нибудь книжке будет напечатано слово штаны! Как будто нравы людей только и зависят от книг! Как будто из книг черпают ругатели свое сквернословие!
Нет, грубость гнездится не в книгах, а в семье и на улице.
Чем бороться с «грубостями» наших писателей, пуристы поступили бы гораздо умнее, если бы дружно примкнули к тем представителям общественности, которые борются со сквернословием в быту.
Впрочем, иные нападают на грубую речь персонажей того или иного писателя не из ханжества, а просто потому, что неверно представляют себе, в чем специфика подлинных произведений искусства.
Читатель М. И. Ш. (Москва) пишет, например, с возмущением о том, что в кинофильме «Все начинается с дороги» употреблено выражение: «На кой (черт) мне твоя корова?», а в пьесе «Начало жизни», поставленной Владимирским театром: «На кой (черт) ты мне сдался!»
Читатель П. Д. Р. (Ленинград) возмущается тем, что в повести Г. Матвеева «Тарантул» есть такие жаргонные фразы:
«Вот какой костюмчик оторвал...», «Я бы двоек нахватал...», «Брось ты языком трепать...», «Меня первую спросили про его шахеры-махеры...», «Начинают диктовать какую-то муру...»
Такими же недопустимыми вульгаризмами кажутся этому читателю выражения, допущенные В. Дягилевым в рассказе «Дикий»:
«Знаешь, где камни мировые»?», «Задаешься на макароны» и т.д.
Равным образом возмущает его, что в повести Д. Гранина «После свадьбы» некоторые персонажи говорят вот таким языком:
«Что это вы шибко серьезные...», «Это я в порядке трёпа», «Быстрее закругляйся» и т.д.
Читательница Н. (Ленинград) негодует, что в пьесе Александра Штейна «Океан» моряки пользуются в своей речи морскими терминами.
А почему бы им, спрашивается, и не выражаться именно так? Ведь главный ресурс всякого беллетриста, драматурга, изобразителя нравов — точное воспроизведение типической речи героев, наиболее ярко характеризующей и их личные качества, и ту среду, которая отражается в ней. Конечно, такие слова не всегда уместны в авторской речи, но в речи персонажей они прямо-таки необходимы.
Когда Ноздрев говорит в «Мертвых душах»:
«Я вовсе не какой-нибудь скалдырник!»,
а Собакевич утверждает, что просвещение — фук,
а мужики советуют друг другу пришпандорить коня кнутом,
а Плюшкин зовет своего товарища однокорытником, —
нужно свирепо ненавидеть искусство, чтобы восставать против этих картинных и выразительных слов, придающих жизненную силу гениальному произведению Гоголя. Если, например, гоголевские мужики вместо «пришпандорить кнутом» скажут: «стегать», или «хлестать», или «бить», а знаменитый почтмейстер вместо «мосты висят там этаким чертом» скажет «там устроены чудесные мосты», — Гоголь сразу окажется худосочным писателем, далеким от реалистической правды.
Между тем от Гоголя и от его продолжателей современные ему мракобесы во главе с Булгариным, Сенковским и Гречем требовали именно такой обесцвеченной, обескровленной речи. И никак невозможно понять, по какой причине и во имя чего по их стопам так охотно идут наши «приятные во всех отношениях» дамы обоего пола.
Этим они уподобляются тому рецензенту, который, придя в зоопарк, был шокирован вульгарными названиями некоторых птиц и животных.
«Надо, — потребовал он, — еще внимательно пересмотреть надписи на клетках. Порой они звучат слишком грубо. Вот некоторые „перлы“ этого литературного „творчества“: „Стервятник“, „Выдра“, „Ехидна“, „Свинья обыкновенная“, „Вонючка“, „Осел“.
Неужели нельзя было обойтись без этих выражений?»[36]
II
Цинизм выражений всегда выражает циническую душу.Герцен
Другое дело, когда блюстители чистоты языка восстают против того вульгарного жаргона, который мало-помалу внедрился в разговорную речь некоторых кругов молодежи. Ибо кто же из нас, стариков, не испытывает острой обиды и боли, слушая, на каком языке изъясняется иногда наше юношество — школьники, студенты и молодые рабочие.
Фуфло, потрясно, шмакодявка, хахатура, шикара — в каждом этом слове мне чудится циническое отношение к людям, вещам и событиям.
Правда, многие из этих слов очень стары, существуют лет сто, не меньше, но теперь, когда они вошли в молодежный жаргон, все они зазвучали по-новому: с экспрессией бесстыдства, развязности, грубости.
В самом деле, может ли питать уважение к девушке тот, кто называет ее чувихой или, скажем, кадришкой? И если, влюбившись в нее, он говорит, что вшендяпился, не ясно ли: его влюбленность совсем не похожа на ту, о который мы читаем у Блока.
С глубокою тоскою узнал я о литературной беседе, которую вели в библиотеке три школьника, выбиравшие интересную книгу:
— Возьми эту: ценная вещь. Там один так дает копоти!
— Эту не бери! Лабуда! Пшено!
— Вот эта жутко мощная книжка!
Неужели тот, кто подслушает такой разговор, огорчится лишь лексикой этих детей, а не тем низменным уровнем их духовной культуры, которым определяется эта пошлая лексика? Ведь вульгарные слова — порождение вульгарных поступков и мыслей, и потому очень нетрудно заранее представить себе, какой развинченной, развязной походкой пройдет мимо тебя молодой человек, который вышел прошвырнуться по улице и, когда во дворе к нему подбежала сестра, сказал ей:
— Хиляй в стратосферу!
На каждом слове этого жаргона мне видится печать того душевного убожества, которое Герцен называл тупосердием.
С острой, пронзительной жалостью гляжу я на этих тупосердых (и таких самодовольных) юнцов.
Еще и тем неприятен для меня их жаргон, что он не допускает никаких интонаций, кроме самых элементарных и скудных. Те сложные, многообразные модуляции голоса, которые свойственны речи подлинно культурных людей, в этом жаргоне совершенно отсутствуют и заменяются монотонным отрывистым рявканьем.
И в самом деле, одни лишь грубые интонации возможны в той примитивной среде, где:
вместо «компания» говорят — кодла,
вместо «будешь побит» — схлопочешь,
вместо «хорошо» — блеск! сила! мирово! мировецки!
вместо «иду по Садовой» — жму через Садовую,
вместо «пить» — блоцкать,
вместо «напиться допьяна» — накиряться,
вместо «пойдем обедать» — пошли рубать,
вместо «наелись досыта» — железно нарубались,
вместо «мне это неинтересно» — а мне до лампочки,
вместо «скука» — тягомотина,
вместо «слабый человек» — слабак,
вместо «спать» — кимарить, заземлиться,
вместо «говорить» — звякать,
вместо «рассказывать анекдоты» — травить анекдоты,
вместо «познакомиться с девушкой» — подклеиться к ней, и т.д.
Конечно, было бы странно, если бы среди молодежи не раздавались порою протесты против этого полублатного жаргона. Студент Д. Андреев в энергичной статье, напечатанной в многотиражной газете Московского института стали, громко осудил арготизмы студентов: ценная девушка, железно, законно, башли, хилок, чувак, чувиха и т.д. И в конце статьи он обратился к товарищам с таким стихотворным призывом поэта Владимира Лифшица:
Но мне кажется, борьба с этим «людоедским» жаргоном была бы куда плодотворнее, если бы она начиналась не в вузе, а в школе — там, где и зарождается этот жаргон.
Русский язык
могуч и велик!
Из уважения к предкам
не позволяйте
калечить язык
Эллочкам-людоедкам.
Я знаю два-три интерната в Москве и несколько школ в Ленинграде, где учителям удалось начисто искоренить из речевого обихода учащихся всевозможные потрясно и хиляй. Но такие удачи редки. Слишком уж заразительна, прилипчива, въедлива эта вульгарная речь, и отвыкнуть от нее не так-то легко. К тому же школьники — скрытный народ, и я не удивился бы, если бы вдруг обнаружилось, что главная ее прелесть заключается для них именно в том, что против нее восстают педагоги.
Вообще очень трудно отказаться от мысли, что изрядная доля «людоедских» словечек создана, так сказать, в противовес той нудной, фальшивой и приторной речи, которую иные человеки в футлярах все еще продолжают культивировать даже в обновленной, пореформенной школе.
Живым, талантливым, впечатлительным школьникам не может не внушать отвращения скудная проза учебников, которая даже о гениальных стилистах, величайших мастерах языка умудряется порой говорить замусоленными канцелярскими фразами.
Не здесь ли причина того, что в своем интимном кругу, с глазу на глаз, школьники говорят о прочитанных книгах на полублатном языке: уж очень опостылели им «типичные представители», «наличие реалистических черт», «показ отрицательного героя», «в силу слабости мировоззрения» и тому подобные шаблоны схоластической речи, без которых в дореформенной школе не обходился ни один урок литературы, хотя они по самому своему существу враждебны эмоциональной и умственной жизни детей.
Дети как бы сказали себе:
— Уж лучше мура́ и потрясно, чем типичный представитель, показ и наличие.
Конечно, это лишь одна из причин возникновения такого жаргона, и притом далеко не важнейшая. Не забудем о влиянии улицы, влиянии двора. И вообще здесь не только языковая проблема, но и проблема моральная. Чтобы добиться чистоты языка, нужно биться за чистоту человеческих чувств и мыслей.
Этого упрямо не желают понять многие из наших пуристов. Вместо того чтобы объединенными силами восстать против тех уродливых сторон нашего быта, которые породили уродливую речь, они в негодовании нападают на современных писателей, изображающих некоторые круги молодежи и правдиво передающих в своих повестях и рассказах их подлинную — «людоедскую» речь.
Они забыли мудрую пословицу:
«На зеркало неча пенять, коли рожа крива».
Оттого-то так много у нас чудаков, которые пеняют на зеркало, едва только они обнаружат, что в нем отражаются их низкие лбы и вульгарные челюсти!
И не только пеняют на зеркало, но набрасываются на него с кулаками. А иные, наиболее пылкие, хватают дубинку и давай колотить по стеклу. Стекло — вдребезги, но «рожи» не становятся краше.