Страница:
Господин. Вот оно что! Чтобы проверить, как поступит Мухат?
Джек. Да, сэр. И я сделал настоящее открытие. Сначала бедный малый просто не поверил этому, однако, видя, что меня долго нет, он пошел к главному управляющему и встал у его дверей, не говоря ни слова, словно какой-нибудь десятилетний дурачок. Через некоторое время вышел старший надсмотрщик; увидев негра, он сначала ничего не сказал, подумал, что того зачем-нибудь прислали, однако, пройдя мимо него раза два-три, он обратил внимание на то, что негр стоит все так же неподвижно, в той же позе и на том же самом месте, и когда он в последний раз проходил мимо него, он остановился и спросил: «Чего тебе? Почему ты так долго стоишь здесь, тебе что, делать нечего?»
«Мой хочет говорит, мой должен много сказат», — отвечал тот.
Надсмотрщик подумал, что сейчас он узнает какой-то секрет, и согласился его выслушать. «Ну, что ты хочешь сказать мне?» — спросил он.
«Мой говорит, — сказал тот, — очэн прошу говорит, где другой господын?»
Надсмотрщик подумал, что негр спрашивает большого господина. «Про какого другого господина ты спрашиваешь? — говорит управляющий. — О чем ты хочешь говорить с большим господином? Тебе нельзя с ним говорить. Разве ты не можешь мне сказать, какое у тебя дело?»
«Нэт, нэт, мой нэ говорит болшой господын, другой господын», — сказал Мухат.
«С кем, с Полковником?» — спрашивает управляющий.
«Да, да, с Полковнык», — говорит тот.
«А разве ты не знаешь, что его завтра собираются повесить, — говорит управляющий, — за то, что он рассердил большого господина?»[67]
«Да, да, — сказал Мухат, — мой знал, мой знал, мой нэ говорил, мой должен сказать».
«О чем ты должен сказать?» — спросил управляющий.
«О, мой знает, он сэрдил болшой господын». И с этими словами он упал перед управляющим на колени.
«Так чего тебе надо? — спросил управляющий. — Я же сказал тебе, что его повесят».
«Нэт, нэт, — вскричал он, — нэ вешат этот господын, мой на колены просыт болшой господын».
«Ты на коленях будешь просить за него?[68] Неужели ты думаешь, большой господин послушает тебя? Раз он рассердил большого господина, повторяю тебе, его должны повесить, так что твои просьбы ни к чему».
Негр. Мой просыт, очэн просыт болшой господын за нэго.
Управляющий. А чего ты так волнуешься и просишь за него?
Негр. О-о, он просыл за мена болшой господын, тэпер мой просыл за нэго. Болшой господын очэн хорошы, очэн хорошы, он простыл мена, когда тот господын просыл его, тэпер он простыт его, когда мой просыл за него.
Управляющий. Нет уж, твои просьбы не помогут, ведь ты не согласишься, чтобы вместо него повесили тебя? Если согласишься, тогда другое дело.
Негр. Да, да, мой пуст повесят за добры господын, он просыл за мэна, пуст Мухат повесят, болшой господын повесят мэна, бьют кнутом мэна, что хочэт, пуст толко отпускает бедны господын, он просыл за мэна, да, да, пуст.
Управляющий. Неужели ты это серьезно, Мухат?
Негр. Конэчно, мой правда говорыл, болшой господын пуст знает, мой правда говорыл, пуст все видят, что бэлы человэк повесыл Мухат, повесыл бедны нэгр Мухат, бил кнутом, всо дэлал вместо бедны господын, что просыл за мэна.
После этого бедняга горько расплакался, так что не было нужды спрашивать, серьезно он это говорит или нет. Тут я, которого вызвали посмотреть на эту сцену, неожиданно и появился; сначала меня не было в усадьбе, но когда я вернулся, выполнив ваше поручение, я все слышал; пора было кончать эту сцену, ни управляющий, ни я уже больше не могли вынести ее; и вот он выходит и говорит мне: «Идите к нему, вы дали незабываемый урок, теперь никто не скажет, что у негров нет чувства благодарности. Ступайте же к нему, — повторяет он, — я больше не в силах продолжать этот разговор». Тут я предстал перед ним, чтобы он знал, что я на свободе, и завел с ним разговор.
Джек. Надеюсь, рассказ о поведении этого бедняги доставил вам удовольствие, ваша честь?
Господин. Да, да, продолжайте, прошу вас, рассказ меня весьма радует, жизнь негров открылась для меня с новой стороны, и это не может не волновать.
Джек. Какое-то время он стоял как громом пораженный, словно оцепенел, и уставился на меня, не говоря ни слова, потом забормотал что-то невнятное, засмеялся тихонько: «Ай, ай, ай, Мухат видит, Мухат нэ видит, мой спит, мой нэ спит, мой нэ повэсат, мой не повэсат, он живой, совсэм живой». И вдруг как бросится ко мне, схватил, словно малого ребенка, взвалил себе на спину и побежал, насилу я его остановил, пришлось даже прикрикнуть на него. Он опустил меня на землю, опять поглядел на меня, и как пустится в пляс, точно одержимый, вам, наверное, случалось видеть, как они пляшут вокруг своих жен и детей, когда хотят выразить радость.
Потом он, наконец, заговорил со мной и рассказал, как ему сообщили, что меня должны повесить. «Неужели, Мухат, — воскликнул я, — ты бы согласился, чтобы тебя повесили вместо меня?» — «Да, да, — сказал он, — правда, пуст повесат мэна, твой простят». — «За что же ты меня так любишь, Мухат?» — спросил я. «Развэ твой нэ просыл за мэна болшой господын? — сказал он. — Твой спасал мэна, твой сдэлал болшой господын очэн хороши, очэн добры, не бит мэна кнутом, мой нэ забудыт, пуст мой бит кнутом, мой вешат, нэ твой вешат, мой умэрэт, твой нэ умэрэт, мой нэ позволат дэлат тэбе плохо вэс мой жызн».
Джек. Теперь вы можете сами судить, ваша честь, что доброта, проявленная с умом, так же воспитывает этих людей, как жестокость, и решить, есть ли у них чувство благодарности.
Господин. Но почему же нам прежде не случалось в этом убедиться?
Джек. Боюсь, сэр, что пример с Мухатом объясняет все.
Господин. Вот как? Значит, потому, что мы были слишком жестоки?
Джек. Потому, что негры никогда не встречали снисхождения, никогда никто не пытался даже выяснить, могут ли негры чувствовать благодарность; потому, что, если они совершали какой-нибудь проступок, их никогда не прощали, напротив, наказывали со всей жестокостью и они не знали иного чувства, чем страх, за которым, естественно, следует ненависть. Если бы с ними обращались сочувственно, они бы и служили с большой охотой, и это относится ко всем невольникам. Природа всех людей одинакова[69], и разум управляет ею весьма сходным образом. Не изведав, что такое снисхождение, как могли они совершать поступки во имя любви?
Господин. Вы убедили меня. Но скажите, пожалуйста, как же тогда согласуются ваши убеждения с жестоким приговором, который вы вынесли несчастным неграм, — неужели порка дважды в день в течение четырех дней тоже называется снисхождением?
Джек. И тут я действовал по-своему, и если вам будет угодно осведомиться у мистера ***, который тоже служит у вас, вы убедитесь в этом, ибо и в указанном случае мы договорились поступить, как и с Мухатом, то есть сначала внушить великий страх и гнетущее ожидание предстоящего наказания, причем самого сурового, зато тем дороже им будет прощение, якобы исходящее от вас, однако не без нашего заступничества. Я собирался побеседовать с ними, повлиять на них, дабы снисхождение, проявленное к ним, глубже вошло в их сознание и запечатлелось бы надолго. Я объяснил бы им, что такое благодарность, чувство долга и тому подобное, как я проделал это с Мухатом.
Господин. Ответ ваш меня удовлетворил, действительно вы прибегли к правильному методу, и я хотел бы, чтобы вы и в дальнейшем следовали ему, ибо ничего я так не желаю (на этом свете), как чтобы все мои негры служили мне из чувства благодарности за мою доброту к ним. Мне ненавистна одна мысль, что меня боятся, точно льва, точно тирана, это просто оскорбительно и для великодушного человека чрезвычайно неприятно.
Джек. Сэр, хотя я и мысли не допускаю, что вы сомневаетесь в моих истинных намерениях относительно этих двух несчастных, все же я настоятельно прошу вас послать за мистером ***, он расскажет вам все, о чем мы условились с ним еще заранее.
Господин. Но почему же я должен не верить вам?
Джек. Надеюсь, что верите, иначе я был бы очень огорчен, подумай вы, что я способен привести в исполнение приговор, какой вы слышали, и все же лучшей возможности не представится, чтобы внести ясность в это дело.
Господин. Ну, раз уж вы придаете этому такое значение, пусть позовут ***.[70]
Джек. Смею надеяться, сэр, теперь вы не только убедились в правоте моих слов относительно метода, какой вы избрали, но также и в том, что он как нельзя лучше отвечает вашим устремлениям.
Господин. Я полностью удовлетворен и буду рад наблюдать, как этот метод претворяется в жизнь, ибо, как я уже успел заметить вам, для меня это дороже всего: ничто так не угнетает меня, как жестокость, какую применяют в обращении с моими рабами, да еще от моего имени.
Джек. Да, сэр, это худо, и не просто худо, это настоящее варварство и бессердечие, и потому еще худо, что это самый неверный способ управления и ведения ваших дел.
Господин. Для меня жестокость просто проклятье, она вселяет в мою душу ужас, я уверен, если бы я оказался свидетелем расправы над этими несчастными, я либо потерял бы сознание, либо впал в ярость и убил бы того, кто совершал экзекуцию, хотя он и совершал ее от моего имени.
Джек. Смею заметить, сэр, что жестокость пагубна и для ваших деловых интересов, в чем я могу убедить вас. Вам бы лучше служили, на плантации царил бы больший порядок и негры охотнее бы работали на вас, если бы к ним проявляли сострадание и милосердие, а не бессердечно мучили кнутом и цепями.
Господин. Я полагаю, сама природа вещей свидетельствует вашу правоту, все так и должно быть, я часто думал, что так должно быть, и миллион раз желал, чтобы это было возможно, однако все англичане, которые находятся у меня на службе, делают вид, что это не так, что невозможно внушить негру чувство признательности, а следовательно, и покорность, с помощью любви.
Джек. Конечно, сэр, иногда случается встретить негра бесчувственного, глупого и ничтожного, совершенно не поддающегося никакому воспитанию, непокорного и невосприимчивого, неспособного проявить великодушие, о котором я говорил вам. Но вы и сами знаете, что такие люди встречаются и среди белых, не только среди негров, недаром есть у англичан пословица: спаси висельника от веревки, он тебе же глотку перережет. Если уж нам попадется такой несговорчивый, непокорный негр, все равно надо сначала добром попытаться исправить его, а только уж потом применять грубую силу, чтобы укротить его норов, как укрощают дикую лошадь, и уж коли ничего не поможет, такого негодяя надо продать, а вместо него купить нового, ибо спокойствие на плантации не должно быть нарушено одним каким-то дикарем. Вот если бы поступали именно так, не сомневаюсь, все ваши плантации процветали бы, работа кипела, — более того, негры и прочие невольники не только работали бы на вас, но готовы были умереть за вас, если бы выпал случай, как вы сами убедились на примере бедняги Мухата.
Господин. Что ж, следуйте вашим методам, и, в случае успеха, я обещаю вознаградить вас. Я сплю и вижу, как бы искоренить жестокость на моих плантациях, что же касается других, пусть каждый поступает по своему разумению.
Когда мой господин ушел, я поспешил к узникам и первым делом велел сообщить им, что приезжал большой господин, что по моей просьбе он готов был простить их, но, когда узнал, в чем их преступление, сказал, что это ужасный грех, который заслуживает наказания. Кроме того, человек, который разговаривал с узниками, передал им слова большого господина, что, ежели их простить, они станут только хуже, что негры не чувствуют благодарности за проявленное к ним снисхождение, а потому нет иного способа заставить их подчиниться, кроме сурового наказания.
На это один из несчастных, тот, что был побойчее, заявил, что, ежели негры от доброго обхождения делаются много хуже, их следует стегать кнутом, пока они не исправятся, однако сам он такого не замечал, потому что с неграми никогда не обходились по-доброму, во всяком случае, ему об этом неизвестно.
Собственно, он говорил то же, что и Мухат, и, увы, его слова вполне соответствовали истине, ибо надсмотрщики не знали, что такое снисхождение, и представление о том, что неграми можно управлять только с помощью жестокости, было главной причиной, почему никто никогда и не пытался обращаться с ними иначе.
И опять же, если и случалось иногда смягчить наказание, то это делалось не умышленно, не с целью простить и уж вовсе не для того, чтобы преподать неграм урок, как и почему им смягчили наказание и как в ответ они должны вести себя. Нет, это случалось только по небрежению или по недосмотру, а иногда из-за недостаточного радения о делах плантации, и, само собой, негры этим пользовались.
И вот, стало быть, с этими неграми я поступил точно, как с Мухатом, а потому нет нужды повторять все в подробностях; они выразили мне бесконечную благодарность и признательность, вылившуюся в безумных приступах радости, свойственных этим людям в особых случаях жизни; благодарность этих двоих, которых я простил, была так велика, что отныне они сделались самыми преданными и усердными невольниками на всей плантации, не считая, конечно, Мухата.
Так я и дальше вел дела на плантации, к полному удовлетворению моего господина, и, по прошествии не более одного года, на плантации уже и думать забыли о такой вещи, как телесные наказания, за исключением разве нескольких случаев с теми из молодых невольников, кто был вовсе неспособен оценить доброе с ними обхождение, пока им не представили случай познакомиться с иным.
Вскоре после этого разговора наш большой господин, как мы все его называли, снова прислал за мной, чтобы я пришел к нему домой; он сообщил мне, что получил ответ от своего друга из Англии, которому писал по поводу моего чека. Я испугался было, что он собирается попросить у меня разрешения отослать чек в Лондон, но он ничего такого не сказал, а только сообщил, что его друг повидал того господина и тот признал чек, но он сказал, что хоть сумма, указанная в чеке, у него на руках имеется, однако он дал обещание молодому человеку, доверившему ему эти деньги (то есть мне), что не выплатит их никому, кроме меня самого, даже если ему предъявят чек, ибо как может он знать, каким образом мой чек попал к ним.
«Так вот, Полковник Джек, — говорил мой хозяин, — поскольку ты сообщил тому господину, где ты находишься и каким обманным путем тебя заманили сюда, а купить себе свободу можешь только с помощью этих денег, мой лондонский друг выяснил и написал мне, что тот господин выплатит их тебе при условии, что сначала ты сделаешь здесь на месте, как положено, копию чека, заверишь ее у нотариуса и отошлешь к нему вместе с обязательством, тоже заверенным нотариусом, вернуть ему оригинал чека после выплаты всех денег».
В ответ я сказал, что готов сделать все, что предложит его честь. Таким образом, нужные бумаги были составлены и оформлены точно, как требовалось.
«А теперь скажи, Джек, — спросил он улыбаясь, — что ты собираешься делать со своими деньгами? Думаешь купить у меня свою свободу и самому стать плантатором?»
Но меня было не провести, я помнил, какое обещание он мне давал, к тому же я слишком хорошо знал его неизменную честность и доброе отношение ко мне, чтобы сомневаться в данном мне слове, поэтому я повел весь разговор в иную сторону. Я понял, что, спрашивая меня, собираюсь ли я купить себе свободу и стать плантатором, он выяснил, намерен ли я покинуть его, поэтому я ответил: «Что касается моей свободы, сэр, то купить ее значило бы покинуть вашу службу, а я бы скорее купил себе право как можно дольше служить вам, ибо одно сознание, что мне осталось всего два года службы, делает меня несчастным».
«Ну, будет, будет, Полковник, — говорит он, — не надо льстить мне, я люблю прямой разговор. Свобода драгоценна всем! Если ты надумаешь запросить сюда свои деньги, ты обретешь свободу и начнешь самостоятельную жизнь, а я позабочусь, чтобы здешние власти обошлись с тобой по справедливости и дали бы тебе хорошую землю».
Но я продолжал настаивать, что даже за лучшую плантацию в Мэриленде не оставил бы службы у человека, который сделал мне столько хорошего, к тому же я уверен, что весьма ему полезен, так что и думать не могу, чтобы оставить его, а под конец даже добавил: надеюсь, он верит, что чувство благодарности у меня не слабее, чем у негров.
Он улыбнулся и сказал, что на прежних условиях он не может принять моих услуг, что он не забыл ни о своем обещании, ни о том, что я сделал для его плантации, а поэтому принял твердое решение прежде всего дать мне свободу. С этими словами он достал какую-то бумагу и протянул ее мне. «Вот, — говорит он, — свидетельство о твоем прибытии сюда и продаже в рабство на пять лет, из которых три ты уже провел у меня, и теперь ты сам себе господин».
Я поклонился ему и сказал, что если я сам себе господин, то единственное мое желание — это оставаться его верным слугой, доколе ему понадобится моя служба. После чего, отбросив излишние церемонии, он заявил мне, что я могу остаться у него на службе, но на двух условиях: первое — он будет платить мне тридцать фунтов в год, а также кормить, если я буду по-прежнему управлять его плантацией; и второе — одновременно с этим он позаботится о новой плантации в мое личное владение. «Видишь ли, Полковник Джек, — сказал он мне, — хотя ты еще молод, однако уже пора тебе подумать и о себе».
Я отвечал, что не смогу уделять много внимания своей плантации, без ущерба его делам, а этого я не допущу ни под каким видом, потому, будь на то моя воля, я готов служить ему верой и правдой до конца его дней. «Что ж, и служи, — повторил он, — и мне, и себе самому», — на этом мы и расстались.
А теперь я хочу в нескольких словах, не вдаваясь в подробности, рассказать о тех двух неграх, которых я освободил от наказания и которые после этого стали самыми усердными и работящими среди всех невольников на плантации, исключая, как я уже говорил, разве что Мухата, — о нем я еще скажу в свое время, — так вот, они не только отплатили благодарностью за доброе обхождение с ними, но оказали влияние и на всех остальных, кто работал на плантации. Таким образом, мягкое обращение с ними и проявленное к ним великодушие в тысячу раз больше подстрекнули их усердие, чем все пинки, порки, наказания кнутом и прочие страсти, какие были раньше в ходу. Это принесло славу плантации, и кое-кто из плантаторов стал подражать нам, не могу, однако, утверждать, что старания их увенчались тем же успехом — ведь успех тут зависит от самих невольников и от умелого управления их чувствами. Стало очевидно, что на негров можно воздействовать убеждением так же, как на прочих людей; именно влияя на их разум, мы добивались от них хорошей работы.
Во всяком случае, плантации в Мэриленде (как выяснилось) от такого нововведения процветали, здесь и по сию пору относятся к неграм менее варварски и не с такой жестокостью, как на Барбадосе или Ямайке; замечено также, что в этих колониях негры не столь воинственны, не так часто совершают побеги или замышляют недоброе против своих хозяев, как там.
Я задержался на этом долее, чем хотел, надеясь убедить будущее поколение в целесообразности мягкого обращения с этими несчастными, к которым следует проявлять человечность, и заверить всех, что, придерживаясь этого метода и дополняя его различной в каждом отдельном случае мерой осмотрительности, они добьются того, что негры будут выполнять свою работу охотно и добросовестно, и им не придется тогда сталкиваться с непокорством и недовольством, на которые ныне все ссылаются, напротив того, негры будут вести себя как прочие белые невольники, а то и больше их станут проявлять признательность, смирение и трудолюбие.
Такую жизнь я продолжал вести еще лет пять-шесть, и за все это время мы не подвергли порке ни единого негра, кроме нескольких случаев, о которых я уже упоминал, да и тогда эти бедняги попались на каких-то пустяках. Должен признаться, встречались у нас среди негров и злобные и необузданные, однако на первый раз, когда кто из них провинится, мы их прощали, о чем я уже рассказывал, а коли такое случалось во второй раз, тогда их по приказу выгоняли с плантации. И вот что примечательно: сознание, что их должны выгнать, мучило их много больше, чем если бы им предстояла хорошая порка, от которой у них лишь портилось настроение и тяжко становилось на душе. Словом, наконец-то мы поняли: страх, что их прогонят с плантации, помогал им исправиться, иными словами, прибавлял им усердия скорей, чем любое жестокое наказание, и причину тому долго искать не надо было, просто на нашей плантации с ними обращались, как с людьми, а на других, как с собаками.
Мой господин признался, что очень доволен этой, как он назвал ее, благословенной переменой, и, встречая чувство признательности у негров, он в ответ выражал признательность всем, кто служил ему. Особенно это касалось меня, к чему я как раз и подошел. Первое, что он сделал для меня вслед за тем, как отпустил на волю и определил мне жалованье, это раздобыл для меня земельный надел, а попросту говоря, участок, на котором я бы мог выращивать для себя, что захочу.
Как я потом узнал, он сам все устроил, выбрал мне, то есть записал на мое имя, участок, площадью примерно в триста акров и в более удобном месте, чем мне бы самому выдали, оформив все с владельцем земли на свой кредит. Таким образом, я стал владельцем земли, находящейся не вовсе рядом, но достаточно близко от его собственных плантаций. Когда я поблагодарил его, он заметил просто, что все это не стоит благодарности, поскольку он сделал так, чтобы я не пренебрегал его делами, занимаясь своими собственными, а посему он даже не ставит мне в счет деньги, какие уплатил за эту землю; правда, зная тамошние цены, я понимал, что это деньги не великие, что-нибудь вроде сорока или пятидесяти фунтов.
Да, так он на редкость милостиво вернул мне свободу, ссудил меня деньгами, помог купить собственную землю и определил мне тридцать фунтов годового жалованья, чтобы я заботился о его землях.
— Однако же, Полковник, — сказал он мне при этом, — дать тебе эту плантацию это еще ничего не дать, если я не помогу тебе сначала поднять ее, а потом поддерживать начатое дело. Поэтому я предоставлю тебе кредит, чтобы ты мог приобрести для нее все необходимое: всякие там орудия для обработки земли, провизию для невольников, а поначалу и самих невольников. Также материалы на строительство разных служб и прочих заведений на плантации. Ты должен купить на развод свиней, коров, лошадей и всякое такое, а я вычту у тебя за все, когда придет из Лондона твой груз, приобретенный на деньги по твоему чеку.
Что и говорить, это было очень ценной услугой с его стороны и проявлением большой доброты, а как выяснилось потом, даже более того. Согласно договоренности, он прислал мне двух своих невольников, которые оказались плотниками; что же до строевого леса, всяких там бревен, досок и прочего, то в стране, где почти все сделано из дерева, недостатка в этом не было. Не прошло и трех недель, как они поставили мне небольшой деревянный дом в три комнаты, с кухней, пристройкой и два сарая под склады, вроде амбаров, позади которых были конюшни. Да, вот я наконец и обосновался на этом свете, проделав шаг за шагом долгий путь от карманного воришки, а потом несчастного раба, проданного в Виргинию (собственно, Мэриленд — это та же Виргиния, если не вдаваться в тонкости), до управляющего, или надсмотрщика над рабами, и, наконец, до самого плантатора.
Итак, повторяю, у меня был теперь дом, конюшня, два больших склада и триста акров земли, но, как говорится, в пустых стенах только коням плясать, так и у меня не было ни топора, ни колуна, чтобы валить деревья[71], ни лошади, ни свиньи, ни коровы, чтобы пасти их на этой земле, ни мотыги иль лопаты, чтобы взрыхлить землю, не было даже лишней пары рук, кроме моих собственных, чтобы обрабатывать землю.
Однако судьба усердного слуги зависит от воли неба и от добрых господ, я к тому говорю об этом, что людей, коих сослали в те места на каторгу или заманили туда хитростью, принято жалеть и считать несчастными, тогда как, совсем напротив, на моем собственном примере я хочу, чтобы они убедились в том, что, ежели усердие в пору рабства приведет к исправлению их натуры, а это, приложи они старания, должно неизбежно случиться, не найдется среди них ни одного, пусть самого несчастного, самого презренного преступника, который не сумел бы (когда выйдет срок его невольничьей службы) начать новую жизнь и со временем возделать добрую плантацию.
Возьмем хотя бы человека в самых невыгодных обстоятельствах, невольника, отслужившего свои пять или там семь лет (какого-нибудь беднягу, сосланного на семь лет каторжных работ), по обычаям страны в то время (изменилось ли что с тех пор, мне неведомо), если его господин подтверждал, что он честно отработал свой срок, то ему выдавалось пятьдесят акров земли под плантацию, с чего он и мог начинать.
Джек. Да, сэр. И я сделал настоящее открытие. Сначала бедный малый просто не поверил этому, однако, видя, что меня долго нет, он пошел к главному управляющему и встал у его дверей, не говоря ни слова, словно какой-нибудь десятилетний дурачок. Через некоторое время вышел старший надсмотрщик; увидев негра, он сначала ничего не сказал, подумал, что того зачем-нибудь прислали, однако, пройдя мимо него раза два-три, он обратил внимание на то, что негр стоит все так же неподвижно, в той же позе и на том же самом месте, и когда он в последний раз проходил мимо него, он остановился и спросил: «Чего тебе? Почему ты так долго стоишь здесь, тебе что, делать нечего?»
«Мой хочет говорит, мой должен много сказат», — отвечал тот.
Надсмотрщик подумал, что сейчас он узнает какой-то секрет, и согласился его выслушать. «Ну, что ты хочешь сказать мне?» — спросил он.
«Мой говорит, — сказал тот, — очэн прошу говорит, где другой господын?»
Надсмотрщик подумал, что негр спрашивает большого господина. «Про какого другого господина ты спрашиваешь? — говорит управляющий. — О чем ты хочешь говорить с большим господином? Тебе нельзя с ним говорить. Разве ты не можешь мне сказать, какое у тебя дело?»
«Нэт, нэт, мой нэ говорит болшой господын, другой господын», — сказал Мухат.
«С кем, с Полковником?» — спрашивает управляющий.
«Да, да, с Полковнык», — говорит тот.
«А разве ты не знаешь, что его завтра собираются повесить, — говорит управляющий, — за то, что он рассердил большого господина?»[67]
«Да, да, — сказал Мухат, — мой знал, мой знал, мой нэ говорил, мой должен сказать».
«О чем ты должен сказать?» — спросил управляющий.
«О, мой знает, он сэрдил болшой господын». И с этими словами он упал перед управляющим на колени.
«Так чего тебе надо? — спросил управляющий. — Я же сказал тебе, что его повесят».
«Нэт, нэт, — вскричал он, — нэ вешат этот господын, мой на колены просыт болшой господын».
«Ты на коленях будешь просить за него?[68] Неужели ты думаешь, большой господин послушает тебя? Раз он рассердил большого господина, повторяю тебе, его должны повесить, так что твои просьбы ни к чему».
Негр. Мой просыт, очэн просыт болшой господын за нэго.
Управляющий. А чего ты так волнуешься и просишь за него?
Негр. О-о, он просыл за мена болшой господын, тэпер мой просыл за нэго. Болшой господын очэн хорошы, очэн хорошы, он простыл мена, когда тот господын просыл его, тэпер он простыт его, когда мой просыл за него.
Управляющий. Нет уж, твои просьбы не помогут, ведь ты не согласишься, чтобы вместо него повесили тебя? Если согласишься, тогда другое дело.
Негр. Да, да, мой пуст повесят за добры господын, он просыл за мэна, пуст Мухат повесят, болшой господын повесят мэна, бьют кнутом мэна, что хочэт, пуст толко отпускает бедны господын, он просыл за мэна, да, да, пуст.
Управляющий. Неужели ты это серьезно, Мухат?
Негр. Конэчно, мой правда говорыл, болшой господын пуст знает, мой правда говорыл, пуст все видят, что бэлы человэк повесыл Мухат, повесыл бедны нэгр Мухат, бил кнутом, всо дэлал вместо бедны господын, что просыл за мэна.
После этого бедняга горько расплакался, так что не было нужды спрашивать, серьезно он это говорит или нет. Тут я, которого вызвали посмотреть на эту сцену, неожиданно и появился; сначала меня не было в усадьбе, но когда я вернулся, выполнив ваше поручение, я все слышал; пора было кончать эту сцену, ни управляющий, ни я уже больше не могли вынести ее; и вот он выходит и говорит мне: «Идите к нему, вы дали незабываемый урок, теперь никто не скажет, что у негров нет чувства благодарности. Ступайте же к нему, — повторяет он, — я больше не в силах продолжать этот разговор». Тут я предстал перед ним, чтобы он знал, что я на свободе, и завел с ним разговор.
Джек. Надеюсь, рассказ о поведении этого бедняги доставил вам удовольствие, ваша честь?
Господин. Да, да, продолжайте, прошу вас, рассказ меня весьма радует, жизнь негров открылась для меня с новой стороны, и это не может не волновать.
Джек. Какое-то время он стоял как громом пораженный, словно оцепенел, и уставился на меня, не говоря ни слова, потом забормотал что-то невнятное, засмеялся тихонько: «Ай, ай, ай, Мухат видит, Мухат нэ видит, мой спит, мой нэ спит, мой нэ повэсат, мой не повэсат, он живой, совсэм живой». И вдруг как бросится ко мне, схватил, словно малого ребенка, взвалил себе на спину и побежал, насилу я его остановил, пришлось даже прикрикнуть на него. Он опустил меня на землю, опять поглядел на меня, и как пустится в пляс, точно одержимый, вам, наверное, случалось видеть, как они пляшут вокруг своих жен и детей, когда хотят выразить радость.
Потом он, наконец, заговорил со мной и рассказал, как ему сообщили, что меня должны повесить. «Неужели, Мухат, — воскликнул я, — ты бы согласился, чтобы тебя повесили вместо меня?» — «Да, да, — сказал он, — правда, пуст повесат мэна, твой простят». — «За что же ты меня так любишь, Мухат?» — спросил я. «Развэ твой нэ просыл за мэна болшой господын? — сказал он. — Твой спасал мэна, твой сдэлал болшой господын очэн хороши, очэн добры, не бит мэна кнутом, мой нэ забудыт, пуст мой бит кнутом, мой вешат, нэ твой вешат, мой умэрэт, твой нэ умэрэт, мой нэ позволат дэлат тэбе плохо вэс мой жызн».
Джек. Теперь вы можете сами судить, ваша честь, что доброта, проявленная с умом, так же воспитывает этих людей, как жестокость, и решить, есть ли у них чувство благодарности.
Господин. Но почему же нам прежде не случалось в этом убедиться?
Джек. Боюсь, сэр, что пример с Мухатом объясняет все.
Господин. Вот как? Значит, потому, что мы были слишком жестоки?
Джек. Потому, что негры никогда не встречали снисхождения, никогда никто не пытался даже выяснить, могут ли негры чувствовать благодарность; потому, что, если они совершали какой-нибудь проступок, их никогда не прощали, напротив, наказывали со всей жестокостью и они не знали иного чувства, чем страх, за которым, естественно, следует ненависть. Если бы с ними обращались сочувственно, они бы и служили с большой охотой, и это относится ко всем невольникам. Природа всех людей одинакова[69], и разум управляет ею весьма сходным образом. Не изведав, что такое снисхождение, как могли они совершать поступки во имя любви?
Господин. Вы убедили меня. Но скажите, пожалуйста, как же тогда согласуются ваши убеждения с жестоким приговором, который вы вынесли несчастным неграм, — неужели порка дважды в день в течение четырех дней тоже называется снисхождением?
Джек. И тут я действовал по-своему, и если вам будет угодно осведомиться у мистера ***, который тоже служит у вас, вы убедитесь в этом, ибо и в указанном случае мы договорились поступить, как и с Мухатом, то есть сначала внушить великий страх и гнетущее ожидание предстоящего наказания, причем самого сурового, зато тем дороже им будет прощение, якобы исходящее от вас, однако не без нашего заступничества. Я собирался побеседовать с ними, повлиять на них, дабы снисхождение, проявленное к ним, глубже вошло в их сознание и запечатлелось бы надолго. Я объяснил бы им, что такое благодарность, чувство долга и тому подобное, как я проделал это с Мухатом.
Господин. Ответ ваш меня удовлетворил, действительно вы прибегли к правильному методу, и я хотел бы, чтобы вы и в дальнейшем следовали ему, ибо ничего я так не желаю (на этом свете), как чтобы все мои негры служили мне из чувства благодарности за мою доброту к ним. Мне ненавистна одна мысль, что меня боятся, точно льва, точно тирана, это просто оскорбительно и для великодушного человека чрезвычайно неприятно.
Джек. Сэр, хотя я и мысли не допускаю, что вы сомневаетесь в моих истинных намерениях относительно этих двух несчастных, все же я настоятельно прошу вас послать за мистером ***, он расскажет вам все, о чем мы условились с ним еще заранее.
Господин. Но почему же я должен не верить вам?
Джек. Надеюсь, что верите, иначе я был бы очень огорчен, подумай вы, что я способен привести в исполнение приговор, какой вы слышали, и все же лучшей возможности не представится, чтобы внести ясность в это дело.
Господин. Ну, раз уж вы придаете этому такое значение, пусть позовут ***.[70]
Джек. Смею надеяться, сэр, теперь вы не только убедились в правоте моих слов относительно метода, какой вы избрали, но также и в том, что он как нельзя лучше отвечает вашим устремлениям.
Господин. Я полностью удовлетворен и буду рад наблюдать, как этот метод претворяется в жизнь, ибо, как я уже успел заметить вам, для меня это дороже всего: ничто так не угнетает меня, как жестокость, какую применяют в обращении с моими рабами, да еще от моего имени.
Джек. Да, сэр, это худо, и не просто худо, это настоящее варварство и бессердечие, и потому еще худо, что это самый неверный способ управления и ведения ваших дел.
Господин. Для меня жестокость просто проклятье, она вселяет в мою душу ужас, я уверен, если бы я оказался свидетелем расправы над этими несчастными, я либо потерял бы сознание, либо впал в ярость и убил бы того, кто совершал экзекуцию, хотя он и совершал ее от моего имени.
Джек. Смею заметить, сэр, что жестокость пагубна и для ваших деловых интересов, в чем я могу убедить вас. Вам бы лучше служили, на плантации царил бы больший порядок и негры охотнее бы работали на вас, если бы к ним проявляли сострадание и милосердие, а не бессердечно мучили кнутом и цепями.
Господин. Я полагаю, сама природа вещей свидетельствует вашу правоту, все так и должно быть, я часто думал, что так должно быть, и миллион раз желал, чтобы это было возможно, однако все англичане, которые находятся у меня на службе, делают вид, что это не так, что невозможно внушить негру чувство признательности, а следовательно, и покорность, с помощью любви.
Джек. Конечно, сэр, иногда случается встретить негра бесчувственного, глупого и ничтожного, совершенно не поддающегося никакому воспитанию, непокорного и невосприимчивого, неспособного проявить великодушие, о котором я говорил вам. Но вы и сами знаете, что такие люди встречаются и среди белых, не только среди негров, недаром есть у англичан пословица: спаси висельника от веревки, он тебе же глотку перережет. Если уж нам попадется такой несговорчивый, непокорный негр, все равно надо сначала добром попытаться исправить его, а только уж потом применять грубую силу, чтобы укротить его норов, как укрощают дикую лошадь, и уж коли ничего не поможет, такого негодяя надо продать, а вместо него купить нового, ибо спокойствие на плантации не должно быть нарушено одним каким-то дикарем. Вот если бы поступали именно так, не сомневаюсь, все ваши плантации процветали бы, работа кипела, — более того, негры и прочие невольники не только работали бы на вас, но готовы были умереть за вас, если бы выпал случай, как вы сами убедились на примере бедняги Мухата.
Господин. Что ж, следуйте вашим методам, и, в случае успеха, я обещаю вознаградить вас. Я сплю и вижу, как бы искоренить жестокость на моих плантациях, что же касается других, пусть каждый поступает по своему разумению.
Когда мой господин ушел, я поспешил к узникам и первым делом велел сообщить им, что приезжал большой господин, что по моей просьбе он готов был простить их, но, когда узнал, в чем их преступление, сказал, что это ужасный грех, который заслуживает наказания. Кроме того, человек, который разговаривал с узниками, передал им слова большого господина, что, ежели их простить, они станут только хуже, что негры не чувствуют благодарности за проявленное к ним снисхождение, а потому нет иного способа заставить их подчиниться, кроме сурового наказания.
На это один из несчастных, тот, что был побойчее, заявил, что, ежели негры от доброго обхождения делаются много хуже, их следует стегать кнутом, пока они не исправятся, однако сам он такого не замечал, потому что с неграми никогда не обходились по-доброму, во всяком случае, ему об этом неизвестно.
Собственно, он говорил то же, что и Мухат, и, увы, его слова вполне соответствовали истине, ибо надсмотрщики не знали, что такое снисхождение, и представление о том, что неграми можно управлять только с помощью жестокости, было главной причиной, почему никто никогда и не пытался обращаться с ними иначе.
И опять же, если и случалось иногда смягчить наказание, то это делалось не умышленно, не с целью простить и уж вовсе не для того, чтобы преподать неграм урок, как и почему им смягчили наказание и как в ответ они должны вести себя. Нет, это случалось только по небрежению или по недосмотру, а иногда из-за недостаточного радения о делах плантации, и, само собой, негры этим пользовались.
И вот, стало быть, с этими неграми я поступил точно, как с Мухатом, а потому нет нужды повторять все в подробностях; они выразили мне бесконечную благодарность и признательность, вылившуюся в безумных приступах радости, свойственных этим людям в особых случаях жизни; благодарность этих двоих, которых я простил, была так велика, что отныне они сделались самыми преданными и усердными невольниками на всей плантации, не считая, конечно, Мухата.
Так я и дальше вел дела на плантации, к полному удовлетворению моего господина, и, по прошествии не более одного года, на плантации уже и думать забыли о такой вещи, как телесные наказания, за исключением разве нескольких случаев с теми из молодых невольников, кто был вовсе неспособен оценить доброе с ними обхождение, пока им не представили случай познакомиться с иным.
Вскоре после этого разговора наш большой господин, как мы все его называли, снова прислал за мной, чтобы я пришел к нему домой; он сообщил мне, что получил ответ от своего друга из Англии, которому писал по поводу моего чека. Я испугался было, что он собирается попросить у меня разрешения отослать чек в Лондон, но он ничего такого не сказал, а только сообщил, что его друг повидал того господина и тот признал чек, но он сказал, что хоть сумма, указанная в чеке, у него на руках имеется, однако он дал обещание молодому человеку, доверившему ему эти деньги (то есть мне), что не выплатит их никому, кроме меня самого, даже если ему предъявят чек, ибо как может он знать, каким образом мой чек попал к ним.
«Так вот, Полковник Джек, — говорил мой хозяин, — поскольку ты сообщил тому господину, где ты находишься и каким обманным путем тебя заманили сюда, а купить себе свободу можешь только с помощью этих денег, мой лондонский друг выяснил и написал мне, что тот господин выплатит их тебе при условии, что сначала ты сделаешь здесь на месте, как положено, копию чека, заверишь ее у нотариуса и отошлешь к нему вместе с обязательством, тоже заверенным нотариусом, вернуть ему оригинал чека после выплаты всех денег».
В ответ я сказал, что готов сделать все, что предложит его честь. Таким образом, нужные бумаги были составлены и оформлены точно, как требовалось.
«А теперь скажи, Джек, — спросил он улыбаясь, — что ты собираешься делать со своими деньгами? Думаешь купить у меня свою свободу и самому стать плантатором?»
Но меня было не провести, я помнил, какое обещание он мне давал, к тому же я слишком хорошо знал его неизменную честность и доброе отношение ко мне, чтобы сомневаться в данном мне слове, поэтому я повел весь разговор в иную сторону. Я понял, что, спрашивая меня, собираюсь ли я купить себе свободу и стать плантатором, он выяснил, намерен ли я покинуть его, поэтому я ответил: «Что касается моей свободы, сэр, то купить ее значило бы покинуть вашу службу, а я бы скорее купил себе право как можно дольше служить вам, ибо одно сознание, что мне осталось всего два года службы, делает меня несчастным».
«Ну, будет, будет, Полковник, — говорит он, — не надо льстить мне, я люблю прямой разговор. Свобода драгоценна всем! Если ты надумаешь запросить сюда свои деньги, ты обретешь свободу и начнешь самостоятельную жизнь, а я позабочусь, чтобы здешние власти обошлись с тобой по справедливости и дали бы тебе хорошую землю».
Но я продолжал настаивать, что даже за лучшую плантацию в Мэриленде не оставил бы службы у человека, который сделал мне столько хорошего, к тому же я уверен, что весьма ему полезен, так что и думать не могу, чтобы оставить его, а под конец даже добавил: надеюсь, он верит, что чувство благодарности у меня не слабее, чем у негров.
Он улыбнулся и сказал, что на прежних условиях он не может принять моих услуг, что он не забыл ни о своем обещании, ни о том, что я сделал для его плантации, а поэтому принял твердое решение прежде всего дать мне свободу. С этими словами он достал какую-то бумагу и протянул ее мне. «Вот, — говорит он, — свидетельство о твоем прибытии сюда и продаже в рабство на пять лет, из которых три ты уже провел у меня, и теперь ты сам себе господин».
Я поклонился ему и сказал, что если я сам себе господин, то единственное мое желание — это оставаться его верным слугой, доколе ему понадобится моя служба. После чего, отбросив излишние церемонии, он заявил мне, что я могу остаться у него на службе, но на двух условиях: первое — он будет платить мне тридцать фунтов в год, а также кормить, если я буду по-прежнему управлять его плантацией; и второе — одновременно с этим он позаботится о новой плантации в мое личное владение. «Видишь ли, Полковник Джек, — сказал он мне, — хотя ты еще молод, однако уже пора тебе подумать и о себе».
Я отвечал, что не смогу уделять много внимания своей плантации, без ущерба его делам, а этого я не допущу ни под каким видом, потому, будь на то моя воля, я готов служить ему верой и правдой до конца его дней. «Что ж, и служи, — повторил он, — и мне, и себе самому», — на этом мы и расстались.
А теперь я хочу в нескольких словах, не вдаваясь в подробности, рассказать о тех двух неграх, которых я освободил от наказания и которые после этого стали самыми усердными и работящими среди всех невольников на плантации, исключая, как я уже говорил, разве что Мухата, — о нем я еще скажу в свое время, — так вот, они не только отплатили благодарностью за доброе обхождение с ними, но оказали влияние и на всех остальных, кто работал на плантации. Таким образом, мягкое обращение с ними и проявленное к ним великодушие в тысячу раз больше подстрекнули их усердие, чем все пинки, порки, наказания кнутом и прочие страсти, какие были раньше в ходу. Это принесло славу плантации, и кое-кто из плантаторов стал подражать нам, не могу, однако, утверждать, что старания их увенчались тем же успехом — ведь успех тут зависит от самих невольников и от умелого управления их чувствами. Стало очевидно, что на негров можно воздействовать убеждением так же, как на прочих людей; именно влияя на их разум, мы добивались от них хорошей работы.
Во всяком случае, плантации в Мэриленде (как выяснилось) от такого нововведения процветали, здесь и по сию пору относятся к неграм менее варварски и не с такой жестокостью, как на Барбадосе или Ямайке; замечено также, что в этих колониях негры не столь воинственны, не так часто совершают побеги или замышляют недоброе против своих хозяев, как там.
Я задержался на этом долее, чем хотел, надеясь убедить будущее поколение в целесообразности мягкого обращения с этими несчастными, к которым следует проявлять человечность, и заверить всех, что, придерживаясь этого метода и дополняя его различной в каждом отдельном случае мерой осмотрительности, они добьются того, что негры будут выполнять свою работу охотно и добросовестно, и им не придется тогда сталкиваться с непокорством и недовольством, на которые ныне все ссылаются, напротив того, негры будут вести себя как прочие белые невольники, а то и больше их станут проявлять признательность, смирение и трудолюбие.
Такую жизнь я продолжал вести еще лет пять-шесть, и за все это время мы не подвергли порке ни единого негра, кроме нескольких случаев, о которых я уже упоминал, да и тогда эти бедняги попались на каких-то пустяках. Должен признаться, встречались у нас среди негров и злобные и необузданные, однако на первый раз, когда кто из них провинится, мы их прощали, о чем я уже рассказывал, а коли такое случалось во второй раз, тогда их по приказу выгоняли с плантации. И вот что примечательно: сознание, что их должны выгнать, мучило их много больше, чем если бы им предстояла хорошая порка, от которой у них лишь портилось настроение и тяжко становилось на душе. Словом, наконец-то мы поняли: страх, что их прогонят с плантации, помогал им исправиться, иными словами, прибавлял им усердия скорей, чем любое жестокое наказание, и причину тому долго искать не надо было, просто на нашей плантации с ними обращались, как с людьми, а на других, как с собаками.
Мой господин признался, что очень доволен этой, как он назвал ее, благословенной переменой, и, встречая чувство признательности у негров, он в ответ выражал признательность всем, кто служил ему. Особенно это касалось меня, к чему я как раз и подошел. Первое, что он сделал для меня вслед за тем, как отпустил на волю и определил мне жалованье, это раздобыл для меня земельный надел, а попросту говоря, участок, на котором я бы мог выращивать для себя, что захочу.
Как я потом узнал, он сам все устроил, выбрал мне, то есть записал на мое имя, участок, площадью примерно в триста акров и в более удобном месте, чем мне бы самому выдали, оформив все с владельцем земли на свой кредит. Таким образом, я стал владельцем земли, находящейся не вовсе рядом, но достаточно близко от его собственных плантаций. Когда я поблагодарил его, он заметил просто, что все это не стоит благодарности, поскольку он сделал так, чтобы я не пренебрегал его делами, занимаясь своими собственными, а посему он даже не ставит мне в счет деньги, какие уплатил за эту землю; правда, зная тамошние цены, я понимал, что это деньги не великие, что-нибудь вроде сорока или пятидесяти фунтов.
Да, так он на редкость милостиво вернул мне свободу, ссудил меня деньгами, помог купить собственную землю и определил мне тридцать фунтов годового жалованья, чтобы я заботился о его землях.
— Однако же, Полковник, — сказал он мне при этом, — дать тебе эту плантацию это еще ничего не дать, если я не помогу тебе сначала поднять ее, а потом поддерживать начатое дело. Поэтому я предоставлю тебе кредит, чтобы ты мог приобрести для нее все необходимое: всякие там орудия для обработки земли, провизию для невольников, а поначалу и самих невольников. Также материалы на строительство разных служб и прочих заведений на плантации. Ты должен купить на развод свиней, коров, лошадей и всякое такое, а я вычту у тебя за все, когда придет из Лондона твой груз, приобретенный на деньги по твоему чеку.
Что и говорить, это было очень ценной услугой с его стороны и проявлением большой доброты, а как выяснилось потом, даже более того. Согласно договоренности, он прислал мне двух своих невольников, которые оказались плотниками; что же до строевого леса, всяких там бревен, досок и прочего, то в стране, где почти все сделано из дерева, недостатка в этом не было. Не прошло и трех недель, как они поставили мне небольшой деревянный дом в три комнаты, с кухней, пристройкой и два сарая под склады, вроде амбаров, позади которых были конюшни. Да, вот я наконец и обосновался на этом свете, проделав шаг за шагом долгий путь от карманного воришки, а потом несчастного раба, проданного в Виргинию (собственно, Мэриленд — это та же Виргиния, если не вдаваться в тонкости), до управляющего, или надсмотрщика над рабами, и, наконец, до самого плантатора.
Итак, повторяю, у меня был теперь дом, конюшня, два больших склада и триста акров земли, но, как говорится, в пустых стенах только коням плясать, так и у меня не было ни топора, ни колуна, чтобы валить деревья[71], ни лошади, ни свиньи, ни коровы, чтобы пасти их на этой земле, ни мотыги иль лопаты, чтобы взрыхлить землю, не было даже лишней пары рук, кроме моих собственных, чтобы обрабатывать землю.
Однако судьба усердного слуги зависит от воли неба и от добрых господ, я к тому говорю об этом, что людей, коих сослали в те места на каторгу или заманили туда хитростью, принято жалеть и считать несчастными, тогда как, совсем напротив, на моем собственном примере я хочу, чтобы они убедились в том, что, ежели усердие в пору рабства приведет к исправлению их натуры, а это, приложи они старания, должно неизбежно случиться, не найдется среди них ни одного, пусть самого несчастного, самого презренного преступника, который не сумел бы (когда выйдет срок его невольничьей службы) начать новую жизнь и со временем возделать добрую плантацию.
Возьмем хотя бы человека в самых невыгодных обстоятельствах, невольника, отслужившего свои пять или там семь лет (какого-нибудь беднягу, сосланного на семь лет каторжных работ), по обычаям страны в то время (изменилось ли что с тех пор, мне неведомо), если его господин подтверждал, что он честно отработал свой срок, то ему выдавалось пятьдесят акров земли под плантацию, с чего он и мог начинать.