Страница:
Некоторые получали лошадь, корову и трех свиней или брали их в качестве аванса, который они потом должны были выплатить в определенный срок, — им шли в этом деле навстречу.
Принято было давать таким новичкам кредит, чтобы они могли купить разный инструмент, одежду, гвозди, орудия и прочее для возделывания своей плантации: кредиторы должны были получать с них табаком, который те у себя выращивали, и таким образом должник никак уж не мог обмануть своего кредитора и не заплатить ему. А поскольку табак был и звонкой монетой, и главной их продукцией, то и все покупки производились из расчета стоимости определенной меры табака, а соответственно устанавливались и цены.
Так и выходило: получал неимущий плантатор первым делом кредит и тут же приступал к работе, начинал возделывать свой участок земли, сажать на нем табак. Можно сказать, все уважаемые плантаторы Виргинии и Мэриленда начинали вот так же без порток и башмаков, а со временем становились владельцами состояния в сорок — пятьдесят тысяч фунтов. И я бы еще добавил, что, избрав такой путь, усердный человек никогда не просчитается, был бы он только хорошим хозяином и хватило б ему здоровья работать, ибо каждый год он может понемногу расширять хозяйство, прибавляя еще земли и сажая все больше табака, а табак — это те же деньги, и таким образом он может постепенно увеличивать свое состояние до тех пор, пока, наконец, не появится возможность покупать негров и прочих невольников, а тогда можно будет самому больше никогда не работать.
Одним словом, любой несчастный, угодивший в Ньюгетскую тюрьму, отчаявшееся, богом забытое созданье, самый презренный и конченый человек получает здесь полную возможность начать жизнь сначала; мало того, с полной гарантией выиграть, и притом самым честным путем, и его прошлое, какое бы оно ни было, ни в коей мере не будет влиять на его доброе имя. Бессчетное число людей спаслось вот так, поднявшись с самого дна, то есть из камер Ньюгета.
Однако возвращусь к моей собственной истории. Итак, при поддержке моего доброго покровителя я стал плантатором, а поскольку я не мог посвятить себя целиком моей новой плантации, он без колебаний тут же передал в мое распоряжение моего верного друга — негра Мухата. Он сказал, что этим он просто отдает должное той страстной привязанности, какую это несчастное создание питает ко мне; так оно и было на самом деле, учитывая, что однажды этот малый готов был пойти на виселицу вместо меня; с тех пор и до конца дней своих он остался мне глубоко предан, и все, что он для меня делал, он, несомненно, делал с охотой. Узнав, что станет теперь моим негром, он совсем обезумел от радости, и все на плантации подумали, уж не свихнулся ли он и, в самом деле, не потерял ли рассудок.
Кроме него, господин прислал мне еще двух невольников, мужчину и женщину, их, однако, уже в счет моего долга, о котором говорилось выше. И Мухат, и эти двое тут же принялись за работу, начав примерно с двух акров земли, не так уж густо заросших лесом, да и то большую часть его повалили те два плотника, что ставили мне дом (или временную постройку, как вернее было бы считать).
Эти два акра они обработали быстро и засадили табаком почти все, за исключением небольшого участка, который нам пришлось пустить под огород, чтоб было чем прокормиться; там посадили картофель, морковь, капусту, горох, бобы и прочее.
Щедрость моего господина, который помогал мне решительно во всем, оказалась для меня великим спасением, ибо именно в этот мой первый год меня постиг ужасный удар: как я уже рассказывал, с моего чека была снята и заверена по всей форме нотариальная копия, которую я отослал в Лондон. Мой добрый друг — чиновник из таможни — выплатил по ней деньги, а один купец, находившийся в Лондоне, по указанию моего милостивого господина обратил их в разные товары, которые помогли бы мне здесь как можно быстрее встать на ноги, но, к моему неописуемому горю, судно затонуло, это случилось уже у самого мыса, то есть непосредственно при входе в бухту, и явилось для меня полной неожиданностью; кое-что из груза удалось спасти, однако в непригодном виде, так что в итоге уцелели только гвозди, разный скобяной товар да орудия для обработки земли, и, хотя по стоимости они составляли большую часть груза, мои потери были велики и непоправимы, и именно последнее было для меня особенно чувствительно.
Первое известие об этой потере меня как громом поразило, учитывая, что я был в долгу у моего покровителя и господина, и выплатить долг я мог разве что в течение нескольких лет, а так как он сам принес мне это печальное известие, он заметил и мою растерянность, то есть сразу увидел, что я крайне смущен и ошарашен, к чему у меня были все основания, ибо меня очень беспокоили мои долги. Но он постарался поднять мой дух. «Ну, ну, не отчаивайся, — сказал он мне, — ты легко можешь покрыть этот убыток». — «Нет, что вы, сэр, — отвечал я, — ведь это все, что у меня было, и я теперь вовек не расплачусь с долгами». — «Насколько я знаю, — сказал он, — я у тебя единственный кредитор, так что запомни, раз я пообещал однажды, что сделаю из тебя человека, я не отступлюсь, несмотря на все твои несчастья».
На этот раз я выразил ему свою благодарность особенно торжественно и почтительно, ибо, как никогда, понимал всю бедственность моего положения. И он сдержал обещание и не отказывал мне ни в чем, даже в самой малости, а поскольку с затонувшего судна удалось спасти всякого скобяного товара больше, чем мне самому требовалось, я поделился с ним, а взамен получил от него белье, одежду и прочие необходимые вещи.
С этих пор дела мои явно пошли на поправку; в моем владении находился большой участок возделанной, то есть освобожденной от леса, земли, я рассчитывал на большой урожай табака и приобрел еще трех невольников и одного негра, таким образом, я имел уже пятерых белых невольников и двух негров, словом, дела мои процветали.
В первый год я взял свое жалованье, так сказать ежегодное вознаграждение в тридцать фунтов, поскольку остро в нем нуждался, однако на второй и на третий год я принял решение ни под каким видом его не брать, а оставить у моего благодетеля, чтобы покончить с долгами.
А сейчас, дорогой читатель, я позволю себе сделать небольшое отступление, чтобы обратить твое внимание на то, что, несмотря на все убожество моего воспитания, теперь, когда я, что называется, почувствовал себя законным членом общества и был близок к обретению независимости, рассчитывая со временем достигнуть большего, — повторяю, теперь я ко многому стал иначе относиться; прежде всего у меня возникла неодолимая потребность быть справедливым и честным, и, оглядываясь на прежнюю свою жизнь, я испытывал тайный ужас. Врожденное чувство, уж не знаю, как назвать его, которое и прежде, в дни ранней юности, удерживало меня от низких поступков и неуклонно внушало мне, когда я еще был ребенком, что мне уготовано занять положение благородного дворянина, — это неуловимое чувство не покидало меня и поныне; и я постоянно вспоминал слова старого мастера со стекольного завода, обращенные к благородному господину, когда он упрекал того за сквернословие, что быть благородным — значит быть честным, что, если человек не честен, значит он низко пал и потерял всякий стыд, а если это дворянин, значит он потерял свое дворянское достоинство и стал хуже обыкновенного бродяги. Эта искренняя потребность быть честным, нашедшая поддержку в обстоятельствах тогдашней моей жизни, приносила мне тайное удовлетворение, какое трудно даже описать, вселяла в меня радость несказанную, — значит, отныне я не просто человек, но честный человек; мысль, что больше я не бродяга, вор и преступник, каким был с детства, приводила меня в гораздо больший восторг, чем само освобождение из рабства и от жалкой участи запроданного виргинского невольника, хотя тяготы жизни в неволе я вкусил сполна, и в моей памяти они связывались с изнуряющим трудом, постоянными лишениями и страданиями. Нет, совсем другое возмущало мою суть, заставляло кровь стынуть в жилах, переворачивало во мне всю душу, воскрешая в сознании моем картину ада с его духами зла; при одной мысли о прошлом меня охватывал ужас, все мне казалось ненавистным, вызывало дрожь отвращения, оскорбляло меня, заставляло глубоко страдать.
Однако забегаю вперед, чтобы рассказать, как все переменилось и какое счастье я испытал, получив возможность жить собственным трудом и освободившись от необходимости быть негодяем, который добывает хлеб свой насущный с риском для жизни и разоряя честных людей; такая жизнь доставляла мне не просто удовольствие и радость, но радость особую, никогда прежде мною не испытанную. Ведь как горько быть вынужденным совершать низкие поступки ради куска хлеба, без которого не проживешь, делать выбор между виселицей или голодом, прикидывая, в чем меньше риску, и под угрозой нужды вечно творить зло.
Не могу сказать, что я боялся божьего гнева или испытывал угрызения совести, — просто, после долгих размышлений, а также научившись шире судить о вещах, да к тому же питая отвращение к безнравственной жизни, какую я вел раньше, я почувствовал тайное облегчение и даже некую радость, узнав о несчастье, случившемся с моим судном, и, хотя это была большая потеря, я был только доволен, что имущество, приобретенное нечестным путем, пропало и что я потерял то, что в свое время отнял у других, ибо не считал это моим; мне бы ввек не знать покою, если бы оно смешалось с тем, что я приобрел теперь честным трудом, с тем, что казалось ниспосланным свыше (так оно, собственно, и было), дабы заложить основу моему благополучию, которое без этого оказалось бы недолговечным.
И в то же время разум диктовал мне, что, быть может, это и есть фундамент моей новой жизни, не само здание, а только фундамент, и что мне еще предстоит совершить нечто большее, что только честность и добродетель приносят человеку истинное богатство и величие, венчают славой и положением в свете, а посему я должен во всем рассчитывать только на них и уповать на грядущее.
Чтобы найти подтверждение этим моим мыслям, отныне я пристрастился к чтению, благо научился читать и писать еще в бытность мою в Шотландии; мне довелось познакомиться с такими полезными сочинениями, как «История Рима»[72] Тита Ливия, история Турции, история Англии, составленная Спидом и другими, история войн с Нидерландами, история шведского короля Густава Адольфа[73], а также в числе других и история испанских завоеваний в Мексике[74]; некоторые из этих книг я приобрел в доме одного плантатора, который незадолго перед тем умер и вещи которого распродавались, иные просто брал читать.
Я полагал нынешнюю мою жизнь моей настоящей юностью, хотя мне было уже за тридцать, ибо в юности я не успел ничему научиться, и, если бы не мои ежедневные обязанности, которых было множество, я бы с удовольствием пошел в школу; и все же благосклонная судьба распорядилась по-своему, подарив мне счастливый случай в лице одного смышленого юноши, который был сослан сюда из Бристоля. Ведя, как он сам теперь признавал, рассеянный образ жизни, он оказался в крайне затруднительном положении и стал грабителем на большой дороге, за что, если бы его поймали, непременно бы повесили, однако попался он вместе с шайкой мелких воришек и, избегнув таким образом худшей участи, был приговорен к ссылке и каторжным работам, причем, по его собственным словам, он был доволен, что еще легко отделался.
Он был человеком весьма ученым, и, заметив это, я однажды обратился к нему с вопросом, не подскажет ли он мне методу, по которой я бы выучился латинскому языку. Он отвечал мне с улыбкой, что обучил бы меня ему за три месяца, если бы я достал ему книги, а можно и без книг, было б время. Я сказал, что ему больше пристала книга, чем мотыга, и что, ежели он берется научить меня латыни, хотя бы только читать, чтобы лучше понимать другие языки, я поставлю его на более легкую работу, если буду уверен, что он заслужил благосклонность доброго господина. Короче говоря, я поступил с ним точно так, как мой благодетель со мной, и получил от него запас знаний, куда более ценных, чем стоимость одного раба, однако об этом еще впереди.
От всех этих мыслей мне веселей работалось. Поскольку теперь у меня имелось пять невольников, дела на плантации медленно, но верно шли в гору, она понемногу разрасталась, и на третий год я с помощью моего благодетеля купил еще двух негров, таким образом у меня стало семеро невольников; возделанной земли хватало, чтобы прокормить их, и потому плантацию можно было еще расширить, ибо на себя лично я не тратил ничего, так как находился на содержании у моего бывшего большого господина (как мы все его называли), а сверх того еще получал от него ежегодное жалованье в тридцать фунтов, — таким образом доходы мои шли в рост.
Так продолжалось в течение двенадцати лет; плантация моя процветала при милостивой поддержке моего господина, которого ныне я стал величать моим другом, у меня завязалась переписка с одним человеком из Лондона, с которым я начал торговлю: отправлял к нему морем табак и получал взамен европейские товары, какие нужны были для моей плантации, причем табака мне хватало и на продажу.
Как раз в это время скончался мой друг и благодетель, и я долго оставался безутешен по причине сей поистине тяжкой для меня утраты, — он был мне как отец родной, а без него я почувствовал себя словно чужестранец, хотя уже хорошо знал и страну, и свое дело, так как какое-то время почти самостоятельно вел все его хозяйство; однако, потеряв своего советчика и главную свою опору, я почувствовал себя обездоленным: отныне мне некому было довериться в разных моих делах. Но что случилось, то случилось, теперь мне все же было легче выстоять одному, чем прежде: я владел огромной плантацией и примерно семьюдесятью неграми и прочими невольниками. Одним словом, я стал поистине богат, если учесть, что начинал я, как говорится, с нуля, то есть никакого капитала у меня не было, зато с самого начала мне повезло, ибо я получил помощь и дружеское участие, а лучшей поддержки и не придумаешь. Если бы мне пришлось начинать с пятьюстами фунтов в кармане, но без помощи, совета и сочувствия такого человека, мне бы хуже пришлось. Он обещал вывести меня в люди и сдержал свое обещание, однако, как мне кажется, и я сумел частично, так сказать, отблагодарить его за это: ведь я наладил все дела на его плантации и установил такие отношения с неграми, что за это и пятьсот фунтов было бы уплатить не жалко; работы на плантации исполнялись исправно и согласно его воле, все шло как нельзя более успешно, слуги и даже негры любили его, а о суровых наказаниях и помину не было.
На моей собственной земле тоже царил порядок, я старался так влиять на разум и чувства моих негров, что они служили мне вполне охотно, результатом чего были их преданность и усердие, тогда как на соседних плантациях недели не проходило без ужасных криков, воплей и стенаний несчастных невольников под пыткой или в страхе перед оной, и тамошние негры в разговоре с моими мечтали лишь об одном: поскорее умереть, чтобы вернуться на свою родину (они верили, что после смерти так и будет).
Когда среди невольников попадался мрачный тупица, да к тому же с дурным характером, а это порою случалось, я спешил расстаться с ним и тут же продавал его, ибо не желал держать никого, кто не умел быть благодарным за мягкое обращение; правда, совсем безнадежные мне попадались редко, так как стоило поговорить с ними разумно и прямо, как даже самые грубые из них делались уступчивей и покладистей; я не раз замечал это, рано или поздно верх брало стремление к собственной выгоде; если же этого так и не происходило, то мои люди, отличавшиеся совсем иными свойствами характера, сами ополчались на своих же товарищей и соотечественников, и это, в числе прочего, тоже вразумляло их; и вот что еще: всякий, кто в этом кровно заинтересован, может сам легко убедиться, что достаточно одного — сговориться с тем, кто считается у них вожаком, пробудить в нем благодарность, и тогда не успеете вы оглянуться, как остальные под его влиянием станут вести себя так же, как он.
Итак, я стал плантатором и студентом; мой педагог, о котором уже шла речь, по своему рвению и усердию оказался человеком просто-таки выдающимся: он занимался со мною с истинным увлечением и проявил редкий учительский талант; уже позднее на ряде случаев мне пришлось убедиться, что не всякий хороший ученый способен быть учителем, ибо искусство преподавания не имеет ничего общего со знанием изучаемого предмета.
Этот же человек владел и тем и другим и был мне на редкость полезен, так что я имел все основания проявлять к нему самую большую сердечность, учитывая его личные достоинства и обстоятельства, в коих он находился. Однажды я даже осмелился задать ему вопрос: как могло случиться, что такой человек, как он, получивший широкое образование и имевший все преимущества, чтобы преуспеть в этом мире, оказался в столь плачевном положении и попал к нам сюда? Само собой, приступив к этим расспросам, я счел не лишним проявить некоторую осторожность, так как, вполне возможно, ему было неприятно вспоминать об этом, и тут же оговорился, что, если у него нет желания обсуждать подобную тему, я не настаиваю и не сержусь на него. Поступая так, я понимал, что с человеком, когда он в беде, надо обращаться с особой деликатностью и не принуждать его к рассказу о себе, если это ему тяжело и если он предпочел бы об этом умолчать.
Он согласился и сказал, что для него вспоминать прошлое означает renavare dolorem[75], тем не менее в настоящее время ему только полезно терпеть унижения, ибо, как он надеется, они приведут его к искреннему раскаянию; что, хотя он не может без ужаса думать о своей загубленной молодости и растраченных зря талантах, коими щедрый создатель наградил его, готовя его к лучшим свершениям, все-таки он должен до дна испить чашу позора, коли будет на то воля господня, тем паче что он по своей воле ступил на эту стезю порока и преступлений и не покидал ее, пока господь (на прощение которого он все еще уповает) не остановил его, предав на всеобщее поругание, и он не считает, что суд уже свершился над ним, ибо тогда его отправили бы на тот свет, а вместо этого он попал в Виргинию и получил возможность раскаяться в своей безнравственной жизни… Он был готов продолжать в том же духе, но я заметил, что слезы горького раскаяния, выдававшие страстную борьбу, которая шла в нем, мешали ему говорить.
Я сделал вид, что не заметил его слез, и лишь выразил сожаление, что задал свой вопрос, признавшись, что сделал это из любопытства, ибо, наблюдая людей темных, невежественных и упрямых, которые погрязли в низости и позоре, я не спрашиваю, как это случилось с ними; когда же на скользкий путь ступают люди одаренные и образованные, я делаю вывод, что в этом повинна чья-то неумолимая злая воля. «Так оно и есть, — сказал он мне, — когда я попросил судью о помиловании и произнес свою просьбу на латыни, он ответил мне: если подобные преступления совершает человек, владеющий вашими знаниями, он еще более заслуживает наказания, чем простой человек, ибо его знания должны подсказать ему, что он не может ждать снисхождения, и потому у него меньше соблазна совершать преступления».
— Однако, сэр, — продолжал он, — я уверен что мой случай весьма характерен, поскольку испытывать нужду уже само по себе великое зло, и нужда не только порождает искушения, но такие искушения, перед которыми человеку не устоять. Стало быть, бог справедлив, — продолжал он, — коли он стремится уберечь человека от искушения, избавляя его от нужды!
Меня так поразила истинность его слов, которую я на собственном примере испытал, что я невольно задумался, однако он продолжал говорить.
— Я так четко все это осознаю, сэр, — сказал он, — что считаю нынешнее мое униженное положение меньшим бедствием, чем всю мою прежнюю жизнь, ибо я свободен теперь от ужасной необходимости совершать низкие поступки, которые стали моим позором и проклятием, хотя шел я на это ради куска хлеба; мне не приходится ныне отнимать хлеб у других, применяя насилие и нарушая законы, теперь я сыт, хотя и вынужден сам зарабатывать себе на пропитание тяжким трудом, но я благодарю господа за эту перемену в моей жизни.
Тут он было замолчал, но потом опять продолжал:
— Насколько лучше жизнь жалкого раба здесь, в Виргинии, чем судьба самого преуспевающего вора там! Здесь я беден, но честен, мне приходится страдать, но я не заставляю страдать других. Моя спина гнется под тяжестью наказания, зато на душе у меня легко. Раньше я не раз говорил, что мне все недосуг разобраться в себе самом, что надо дождаться передышки, вот тогда я найду для этого время, а теперь сам бог дал мне досуг, чтобы я мог раскаяться…
Он долго еще говорил в том же духе, выражая благодарность, уверен, вполне чистосердечную, за то, что избавили его от бесчестья, хотя теперь его ждет в десять раз худшая нищета.
Я был глубоко тронут его речами, так как слишком хорошо знал истинную цену перемене, произошедшей с ним, и потому не мог не расчувствоваться, хотя, признаюсь, до сего случая о боге я задумывался редко. Я сам, как и он, был преступником, правда, не таким закоренелым, однако и не помышлял о раскаянии, и не считал свою прошлую жизнь преступной, а только лишь бесславной и недостойной дворянина, что постоянно, как я уже не раз признавался, тревожило меня.
— Ну хорошо, — сказал я ему, — вы говорите о раскаянии и, надеюсь, искренне, но как бы вы расценили свое положение, если бы вдруг избавились от жалкой участи купленного за деньги раба, на какую сейчас обречены? Вы думаете, тогда вы стали бы другим человеком?
— Видит бог, — отвечал он, — если бы мне пришлось ответить «нет», я бы искренне помолился, чтобы избавление никогда не наступало. Пусть я навсегда останусь рабом, только не грешником.
— Ну ладно, — сказал я, — а предположим, вы бы снова оказались в нужде и опять бы страдали от голода, тогда вы разве не вернулись бы на знакомый вам путь?
Он не задумываясь ответил, что о нужде уже сказано в молитве «Отче наш»: «Не введи нас во искушение», а также в притчах Соломоновых словами Агура: «…чтоб, обеднев, не стал красть…»[76] Я бы век молил бога об одном: избави меня от пут-сетей, коим самому не противостоять. И все же мне кажется, я бы лучше стал голодать, нежели снова заниматься воровством, однако я хотел бы избегнуть искушения, ибо не уверен в силах моих».
Признание было чистосердечным, ничего не скажешь, да и вообще вся его речь дышала самой искренностью, так что трудно было его в чем заподозрить. Во время одного из наших разговоров он достал маленькую потрепанную книжицу в бумажном переплете, куда он списал молитву в стихах, которая вряд ли оставила бы равнодушным хоть одного христианина, и я не могу не привести ее здесь, ибо в жизни не встречал ничего подобного. Она начиналась строками:
После столь замечательного и столь растрогавшего меня ответа на продолжении разговора я не настаивал. Было ясно, что человек этот искренне раскаивается и опечален не самим наказанием, ибо нынешнее его положение не беспокоило, а скорее, как уже говорилось, радовало его, — нет, чувства и разум его тревожили воспоминания о пагубной, порочной жизни, какую он вел раньше, о гнусных преступлениях против бога и людей, какие он совершал, ему не давала покою мысль о том, до чего же неразумен он был, пока не попал сюда.
Я спросил его, не приходилось ли ему думать о раскаянии — до или после приговора? На что он ответил: «Ньюгет (ибо так называлась бристольская тюрьма, видимо, в подражание лондонской) не то место, где родится раскаяние, напротив, любой злодей ожесточится там и позабудет скоро и бога, и черта». И все-таки, оглядываясь назад, он с удовлетворением мог отметить, что даже тогда он не оставался полностью чужд раскаянию, однако не смел всецело уповать на волю всевышнего. Он часто задумывался о себе, о своей загубленной жизни еще до того, как попал в тюрьму, каждый раз, когда нечестивое его ремесло предоставляло ему время для размышлений; он даже вопрошал себя: «Куда я качусь? До чего доведут меня все эти дела? И когда им будет конец? Грех и стыд сменяют друг друга, и ждет меня виселица». И он бил себя в грудь и восклицал: «О негодяй несчастный! Когда ты наконец раскаешься?» И отвечал сам себе: «Никогда! Никогда! Никогда! Пока не попаду в тюрьму или на виселицу».
Принято было давать таким новичкам кредит, чтобы они могли купить разный инструмент, одежду, гвозди, орудия и прочее для возделывания своей плантации: кредиторы должны были получать с них табаком, который те у себя выращивали, и таким образом должник никак уж не мог обмануть своего кредитора и не заплатить ему. А поскольку табак был и звонкой монетой, и главной их продукцией, то и все покупки производились из расчета стоимости определенной меры табака, а соответственно устанавливались и цены.
Так и выходило: получал неимущий плантатор первым делом кредит и тут же приступал к работе, начинал возделывать свой участок земли, сажать на нем табак. Можно сказать, все уважаемые плантаторы Виргинии и Мэриленда начинали вот так же без порток и башмаков, а со временем становились владельцами состояния в сорок — пятьдесят тысяч фунтов. И я бы еще добавил, что, избрав такой путь, усердный человек никогда не просчитается, был бы он только хорошим хозяином и хватило б ему здоровья работать, ибо каждый год он может понемногу расширять хозяйство, прибавляя еще земли и сажая все больше табака, а табак — это те же деньги, и таким образом он может постепенно увеличивать свое состояние до тех пор, пока, наконец, не появится возможность покупать негров и прочих невольников, а тогда можно будет самому больше никогда не работать.
Одним словом, любой несчастный, угодивший в Ньюгетскую тюрьму, отчаявшееся, богом забытое созданье, самый презренный и конченый человек получает здесь полную возможность начать жизнь сначала; мало того, с полной гарантией выиграть, и притом самым честным путем, и его прошлое, какое бы оно ни было, ни в коей мере не будет влиять на его доброе имя. Бессчетное число людей спаслось вот так, поднявшись с самого дна, то есть из камер Ньюгета.
Однако возвращусь к моей собственной истории. Итак, при поддержке моего доброго покровителя я стал плантатором, а поскольку я не мог посвятить себя целиком моей новой плантации, он без колебаний тут же передал в мое распоряжение моего верного друга — негра Мухата. Он сказал, что этим он просто отдает должное той страстной привязанности, какую это несчастное создание питает ко мне; так оно и было на самом деле, учитывая, что однажды этот малый готов был пойти на виселицу вместо меня; с тех пор и до конца дней своих он остался мне глубоко предан, и все, что он для меня делал, он, несомненно, делал с охотой. Узнав, что станет теперь моим негром, он совсем обезумел от радости, и все на плантации подумали, уж не свихнулся ли он и, в самом деле, не потерял ли рассудок.
Кроме него, господин прислал мне еще двух невольников, мужчину и женщину, их, однако, уже в счет моего долга, о котором говорилось выше. И Мухат, и эти двое тут же принялись за работу, начав примерно с двух акров земли, не так уж густо заросших лесом, да и то большую часть его повалили те два плотника, что ставили мне дом (или временную постройку, как вернее было бы считать).
Эти два акра они обработали быстро и засадили табаком почти все, за исключением небольшого участка, который нам пришлось пустить под огород, чтоб было чем прокормиться; там посадили картофель, морковь, капусту, горох, бобы и прочее.
Щедрость моего господина, который помогал мне решительно во всем, оказалась для меня великим спасением, ибо именно в этот мой первый год меня постиг ужасный удар: как я уже рассказывал, с моего чека была снята и заверена по всей форме нотариальная копия, которую я отослал в Лондон. Мой добрый друг — чиновник из таможни — выплатил по ней деньги, а один купец, находившийся в Лондоне, по указанию моего милостивого господина обратил их в разные товары, которые помогли бы мне здесь как можно быстрее встать на ноги, но, к моему неописуемому горю, судно затонуло, это случилось уже у самого мыса, то есть непосредственно при входе в бухту, и явилось для меня полной неожиданностью; кое-что из груза удалось спасти, однако в непригодном виде, так что в итоге уцелели только гвозди, разный скобяной товар да орудия для обработки земли, и, хотя по стоимости они составляли большую часть груза, мои потери были велики и непоправимы, и именно последнее было для меня особенно чувствительно.
Первое известие об этой потере меня как громом поразило, учитывая, что я был в долгу у моего покровителя и господина, и выплатить долг я мог разве что в течение нескольких лет, а так как он сам принес мне это печальное известие, он заметил и мою растерянность, то есть сразу увидел, что я крайне смущен и ошарашен, к чему у меня были все основания, ибо меня очень беспокоили мои долги. Но он постарался поднять мой дух. «Ну, ну, не отчаивайся, — сказал он мне, — ты легко можешь покрыть этот убыток». — «Нет, что вы, сэр, — отвечал я, — ведь это все, что у меня было, и я теперь вовек не расплачусь с долгами». — «Насколько я знаю, — сказал он, — я у тебя единственный кредитор, так что запомни, раз я пообещал однажды, что сделаю из тебя человека, я не отступлюсь, несмотря на все твои несчастья».
На этот раз я выразил ему свою благодарность особенно торжественно и почтительно, ибо, как никогда, понимал всю бедственность моего положения. И он сдержал обещание и не отказывал мне ни в чем, даже в самой малости, а поскольку с затонувшего судна удалось спасти всякого скобяного товара больше, чем мне самому требовалось, я поделился с ним, а взамен получил от него белье, одежду и прочие необходимые вещи.
С этих пор дела мои явно пошли на поправку; в моем владении находился большой участок возделанной, то есть освобожденной от леса, земли, я рассчитывал на большой урожай табака и приобрел еще трех невольников и одного негра, таким образом, я имел уже пятерых белых невольников и двух негров, словом, дела мои процветали.
В первый год я взял свое жалованье, так сказать ежегодное вознаграждение в тридцать фунтов, поскольку остро в нем нуждался, однако на второй и на третий год я принял решение ни под каким видом его не брать, а оставить у моего благодетеля, чтобы покончить с долгами.
А сейчас, дорогой читатель, я позволю себе сделать небольшое отступление, чтобы обратить твое внимание на то, что, несмотря на все убожество моего воспитания, теперь, когда я, что называется, почувствовал себя законным членом общества и был близок к обретению независимости, рассчитывая со временем достигнуть большего, — повторяю, теперь я ко многому стал иначе относиться; прежде всего у меня возникла неодолимая потребность быть справедливым и честным, и, оглядываясь на прежнюю свою жизнь, я испытывал тайный ужас. Врожденное чувство, уж не знаю, как назвать его, которое и прежде, в дни ранней юности, удерживало меня от низких поступков и неуклонно внушало мне, когда я еще был ребенком, что мне уготовано занять положение благородного дворянина, — это неуловимое чувство не покидало меня и поныне; и я постоянно вспоминал слова старого мастера со стекольного завода, обращенные к благородному господину, когда он упрекал того за сквернословие, что быть благородным — значит быть честным, что, если человек не честен, значит он низко пал и потерял всякий стыд, а если это дворянин, значит он потерял свое дворянское достоинство и стал хуже обыкновенного бродяги. Эта искренняя потребность быть честным, нашедшая поддержку в обстоятельствах тогдашней моей жизни, приносила мне тайное удовлетворение, какое трудно даже описать, вселяла в меня радость несказанную, — значит, отныне я не просто человек, но честный человек; мысль, что больше я не бродяга, вор и преступник, каким был с детства, приводила меня в гораздо больший восторг, чем само освобождение из рабства и от жалкой участи запроданного виргинского невольника, хотя тяготы жизни в неволе я вкусил сполна, и в моей памяти они связывались с изнуряющим трудом, постоянными лишениями и страданиями. Нет, совсем другое возмущало мою суть, заставляло кровь стынуть в жилах, переворачивало во мне всю душу, воскрешая в сознании моем картину ада с его духами зла; при одной мысли о прошлом меня охватывал ужас, все мне казалось ненавистным, вызывало дрожь отвращения, оскорбляло меня, заставляло глубоко страдать.
Однако забегаю вперед, чтобы рассказать, как все переменилось и какое счастье я испытал, получив возможность жить собственным трудом и освободившись от необходимости быть негодяем, который добывает хлеб свой насущный с риском для жизни и разоряя честных людей; такая жизнь доставляла мне не просто удовольствие и радость, но радость особую, никогда прежде мною не испытанную. Ведь как горько быть вынужденным совершать низкие поступки ради куска хлеба, без которого не проживешь, делать выбор между виселицей или голодом, прикидывая, в чем меньше риску, и под угрозой нужды вечно творить зло.
Не могу сказать, что я боялся божьего гнева или испытывал угрызения совести, — просто, после долгих размышлений, а также научившись шире судить о вещах, да к тому же питая отвращение к безнравственной жизни, какую я вел раньше, я почувствовал тайное облегчение и даже некую радость, узнав о несчастье, случившемся с моим судном, и, хотя это была большая потеря, я был только доволен, что имущество, приобретенное нечестным путем, пропало и что я потерял то, что в свое время отнял у других, ибо не считал это моим; мне бы ввек не знать покою, если бы оно смешалось с тем, что я приобрел теперь честным трудом, с тем, что казалось ниспосланным свыше (так оно, собственно, и было), дабы заложить основу моему благополучию, которое без этого оказалось бы недолговечным.
И в то же время разум диктовал мне, что, быть может, это и есть фундамент моей новой жизни, не само здание, а только фундамент, и что мне еще предстоит совершить нечто большее, что только честность и добродетель приносят человеку истинное богатство и величие, венчают славой и положением в свете, а посему я должен во всем рассчитывать только на них и уповать на грядущее.
Чтобы найти подтверждение этим моим мыслям, отныне я пристрастился к чтению, благо научился читать и писать еще в бытность мою в Шотландии; мне довелось познакомиться с такими полезными сочинениями, как «История Рима»[72] Тита Ливия, история Турции, история Англии, составленная Спидом и другими, история войн с Нидерландами, история шведского короля Густава Адольфа[73], а также в числе других и история испанских завоеваний в Мексике[74]; некоторые из этих книг я приобрел в доме одного плантатора, который незадолго перед тем умер и вещи которого распродавались, иные просто брал читать.
Я полагал нынешнюю мою жизнь моей настоящей юностью, хотя мне было уже за тридцать, ибо в юности я не успел ничему научиться, и, если бы не мои ежедневные обязанности, которых было множество, я бы с удовольствием пошел в школу; и все же благосклонная судьба распорядилась по-своему, подарив мне счастливый случай в лице одного смышленого юноши, который был сослан сюда из Бристоля. Ведя, как он сам теперь признавал, рассеянный образ жизни, он оказался в крайне затруднительном положении и стал грабителем на большой дороге, за что, если бы его поймали, непременно бы повесили, однако попался он вместе с шайкой мелких воришек и, избегнув таким образом худшей участи, был приговорен к ссылке и каторжным работам, причем, по его собственным словам, он был доволен, что еще легко отделался.
Он был человеком весьма ученым, и, заметив это, я однажды обратился к нему с вопросом, не подскажет ли он мне методу, по которой я бы выучился латинскому языку. Он отвечал мне с улыбкой, что обучил бы меня ему за три месяца, если бы я достал ему книги, а можно и без книг, было б время. Я сказал, что ему больше пристала книга, чем мотыга, и что, ежели он берется научить меня латыни, хотя бы только читать, чтобы лучше понимать другие языки, я поставлю его на более легкую работу, если буду уверен, что он заслужил благосклонность доброго господина. Короче говоря, я поступил с ним точно так, как мой благодетель со мной, и получил от него запас знаний, куда более ценных, чем стоимость одного раба, однако об этом еще впереди.
От всех этих мыслей мне веселей работалось. Поскольку теперь у меня имелось пять невольников, дела на плантации медленно, но верно шли в гору, она понемногу разрасталась, и на третий год я с помощью моего благодетеля купил еще двух негров, таким образом у меня стало семеро невольников; возделанной земли хватало, чтобы прокормить их, и потому плантацию можно было еще расширить, ибо на себя лично я не тратил ничего, так как находился на содержании у моего бывшего большого господина (как мы все его называли), а сверх того еще получал от него ежегодное жалованье в тридцать фунтов, — таким образом доходы мои шли в рост.
Так продолжалось в течение двенадцати лет; плантация моя процветала при милостивой поддержке моего господина, которого ныне я стал величать моим другом, у меня завязалась переписка с одним человеком из Лондона, с которым я начал торговлю: отправлял к нему морем табак и получал взамен европейские товары, какие нужны были для моей плантации, причем табака мне хватало и на продажу.
Как раз в это время скончался мой друг и благодетель, и я долго оставался безутешен по причине сей поистине тяжкой для меня утраты, — он был мне как отец родной, а без него я почувствовал себя словно чужестранец, хотя уже хорошо знал и страну, и свое дело, так как какое-то время почти самостоятельно вел все его хозяйство; однако, потеряв своего советчика и главную свою опору, я почувствовал себя обездоленным: отныне мне некому было довериться в разных моих делах. Но что случилось, то случилось, теперь мне все же было легче выстоять одному, чем прежде: я владел огромной плантацией и примерно семьюдесятью неграми и прочими невольниками. Одним словом, я стал поистине богат, если учесть, что начинал я, как говорится, с нуля, то есть никакого капитала у меня не было, зато с самого начала мне повезло, ибо я получил помощь и дружеское участие, а лучшей поддержки и не придумаешь. Если бы мне пришлось начинать с пятьюстами фунтов в кармане, но без помощи, совета и сочувствия такого человека, мне бы хуже пришлось. Он обещал вывести меня в люди и сдержал свое обещание, однако, как мне кажется, и я сумел частично, так сказать, отблагодарить его за это: ведь я наладил все дела на его плантации и установил такие отношения с неграми, что за это и пятьсот фунтов было бы уплатить не жалко; работы на плантации исполнялись исправно и согласно его воле, все шло как нельзя более успешно, слуги и даже негры любили его, а о суровых наказаниях и помину не было.
На моей собственной земле тоже царил порядок, я старался так влиять на разум и чувства моих негров, что они служили мне вполне охотно, результатом чего были их преданность и усердие, тогда как на соседних плантациях недели не проходило без ужасных криков, воплей и стенаний несчастных невольников под пыткой или в страхе перед оной, и тамошние негры в разговоре с моими мечтали лишь об одном: поскорее умереть, чтобы вернуться на свою родину (они верили, что после смерти так и будет).
Когда среди невольников попадался мрачный тупица, да к тому же с дурным характером, а это порою случалось, я спешил расстаться с ним и тут же продавал его, ибо не желал держать никого, кто не умел быть благодарным за мягкое обращение; правда, совсем безнадежные мне попадались редко, так как стоило поговорить с ними разумно и прямо, как даже самые грубые из них делались уступчивей и покладистей; я не раз замечал это, рано или поздно верх брало стремление к собственной выгоде; если же этого так и не происходило, то мои люди, отличавшиеся совсем иными свойствами характера, сами ополчались на своих же товарищей и соотечественников, и это, в числе прочего, тоже вразумляло их; и вот что еще: всякий, кто в этом кровно заинтересован, может сам легко убедиться, что достаточно одного — сговориться с тем, кто считается у них вожаком, пробудить в нем благодарность, и тогда не успеете вы оглянуться, как остальные под его влиянием станут вести себя так же, как он.
Итак, я стал плантатором и студентом; мой педагог, о котором уже шла речь, по своему рвению и усердию оказался человеком просто-таки выдающимся: он занимался со мною с истинным увлечением и проявил редкий учительский талант; уже позднее на ряде случаев мне пришлось убедиться, что не всякий хороший ученый способен быть учителем, ибо искусство преподавания не имеет ничего общего со знанием изучаемого предмета.
Этот же человек владел и тем и другим и был мне на редкость полезен, так что я имел все основания проявлять к нему самую большую сердечность, учитывая его личные достоинства и обстоятельства, в коих он находился. Однажды я даже осмелился задать ему вопрос: как могло случиться, что такой человек, как он, получивший широкое образование и имевший все преимущества, чтобы преуспеть в этом мире, оказался в столь плачевном положении и попал к нам сюда? Само собой, приступив к этим расспросам, я счел не лишним проявить некоторую осторожность, так как, вполне возможно, ему было неприятно вспоминать об этом, и тут же оговорился, что, если у него нет желания обсуждать подобную тему, я не настаиваю и не сержусь на него. Поступая так, я понимал, что с человеком, когда он в беде, надо обращаться с особой деликатностью и не принуждать его к рассказу о себе, если это ему тяжело и если он предпочел бы об этом умолчать.
Он согласился и сказал, что для него вспоминать прошлое означает renavare dolorem[75], тем не менее в настоящее время ему только полезно терпеть унижения, ибо, как он надеется, они приведут его к искреннему раскаянию; что, хотя он не может без ужаса думать о своей загубленной молодости и растраченных зря талантах, коими щедрый создатель наградил его, готовя его к лучшим свершениям, все-таки он должен до дна испить чашу позора, коли будет на то воля господня, тем паче что он по своей воле ступил на эту стезю порока и преступлений и не покидал ее, пока господь (на прощение которого он все еще уповает) не остановил его, предав на всеобщее поругание, и он не считает, что суд уже свершился над ним, ибо тогда его отправили бы на тот свет, а вместо этого он попал в Виргинию и получил возможность раскаяться в своей безнравственной жизни… Он был готов продолжать в том же духе, но я заметил, что слезы горького раскаяния, выдававшие страстную борьбу, которая шла в нем, мешали ему говорить.
Я сделал вид, что не заметил его слез, и лишь выразил сожаление, что задал свой вопрос, признавшись, что сделал это из любопытства, ибо, наблюдая людей темных, невежественных и упрямых, которые погрязли в низости и позоре, я не спрашиваю, как это случилось с ними; когда же на скользкий путь ступают люди одаренные и образованные, я делаю вывод, что в этом повинна чья-то неумолимая злая воля. «Так оно и есть, — сказал он мне, — когда я попросил судью о помиловании и произнес свою просьбу на латыни, он ответил мне: если подобные преступления совершает человек, владеющий вашими знаниями, он еще более заслуживает наказания, чем простой человек, ибо его знания должны подсказать ему, что он не может ждать снисхождения, и потому у него меньше соблазна совершать преступления».
— Однако, сэр, — продолжал он, — я уверен что мой случай весьма характерен, поскольку испытывать нужду уже само по себе великое зло, и нужда не только порождает искушения, но такие искушения, перед которыми человеку не устоять. Стало быть, бог справедлив, — продолжал он, — коли он стремится уберечь человека от искушения, избавляя его от нужды!
Меня так поразила истинность его слов, которую я на собственном примере испытал, что я невольно задумался, однако он продолжал говорить.
— Я так четко все это осознаю, сэр, — сказал он, — что считаю нынешнее мое униженное положение меньшим бедствием, чем всю мою прежнюю жизнь, ибо я свободен теперь от ужасной необходимости совершать низкие поступки, которые стали моим позором и проклятием, хотя шел я на это ради куска хлеба; мне не приходится ныне отнимать хлеб у других, применяя насилие и нарушая законы, теперь я сыт, хотя и вынужден сам зарабатывать себе на пропитание тяжким трудом, но я благодарю господа за эту перемену в моей жизни.
Тут он было замолчал, но потом опять продолжал:
— Насколько лучше жизнь жалкого раба здесь, в Виргинии, чем судьба самого преуспевающего вора там! Здесь я беден, но честен, мне приходится страдать, но я не заставляю страдать других. Моя спина гнется под тяжестью наказания, зато на душе у меня легко. Раньше я не раз говорил, что мне все недосуг разобраться в себе самом, что надо дождаться передышки, вот тогда я найду для этого время, а теперь сам бог дал мне досуг, чтобы я мог раскаяться…
Он долго еще говорил в том же духе, выражая благодарность, уверен, вполне чистосердечную, за то, что избавили его от бесчестья, хотя теперь его ждет в десять раз худшая нищета.
Я был глубоко тронут его речами, так как слишком хорошо знал истинную цену перемене, произошедшей с ним, и потому не мог не расчувствоваться, хотя, признаюсь, до сего случая о боге я задумывался редко. Я сам, как и он, был преступником, правда, не таким закоренелым, однако и не помышлял о раскаянии, и не считал свою прошлую жизнь преступной, а только лишь бесславной и недостойной дворянина, что постоянно, как я уже не раз признавался, тревожило меня.
— Ну хорошо, — сказал я ему, — вы говорите о раскаянии и, надеюсь, искренне, но как бы вы расценили свое положение, если бы вдруг избавились от жалкой участи купленного за деньги раба, на какую сейчас обречены? Вы думаете, тогда вы стали бы другим человеком?
— Видит бог, — отвечал он, — если бы мне пришлось ответить «нет», я бы искренне помолился, чтобы избавление никогда не наступало. Пусть я навсегда останусь рабом, только не грешником.
— Ну ладно, — сказал я, — а предположим, вы бы снова оказались в нужде и опять бы страдали от голода, тогда вы разве не вернулись бы на знакомый вам путь?
Он не задумываясь ответил, что о нужде уже сказано в молитве «Отче наш»: «Не введи нас во искушение», а также в притчах Соломоновых словами Агура: «…чтоб, обеднев, не стал красть…»[76] Я бы век молил бога об одном: избави меня от пут-сетей, коим самому не противостоять. И все же мне кажется, я бы лучше стал голодать, нежели снова заниматься воровством, однако я хотел бы избегнуть искушения, ибо не уверен в силах моих».
Признание было чистосердечным, ничего не скажешь, да и вообще вся его речь дышала самой искренностью, так что трудно было его в чем заподозрить. Во время одного из наших разговоров он достал маленькую потрепанную книжицу в бумажном переплете, куда он списал молитву в стихах, которая вряд ли оставила бы равнодушным хоть одного христианина, и я не могу не привести ее здесь, ибо в жизни не встречал ничего подобного. Она начиналась строками:
Дальше говорилось все о том же, это были лишь начальные строки, и они так запали мне в душу, что я запомнил их слово в слово, и нередко твердил про себя.
О Боже правый, не дай мне отдохнуть!
Какие б Муки ни терзали грудь, —
Покуда не избыто Преступленье,
Пусть длится эта Боль — во Искупленье!
Не облегчай Отчаянье мое,
Покуда Милосердие твое
Не воцарится полностью на Троне,
Свободном от Грехов и Беззаконий,
Покуда не очистится Душа,
Раскаяньем Злодейство сокруша.[77]
После столь замечательного и столь растрогавшего меня ответа на продолжении разговора я не настаивал. Было ясно, что человек этот искренне раскаивается и опечален не самим наказанием, ибо нынешнее его положение не беспокоило, а скорее, как уже говорилось, радовало его, — нет, чувства и разум его тревожили воспоминания о пагубной, порочной жизни, какую он вел раньше, о гнусных преступлениях против бога и людей, какие он совершал, ему не давала покою мысль о том, до чего же неразумен он был, пока не попал сюда.
Я спросил его, не приходилось ли ему думать о раскаянии — до или после приговора? На что он ответил: «Ньюгет (ибо так называлась бристольская тюрьма, видимо, в подражание лондонской) не то место, где родится раскаяние, напротив, любой злодей ожесточится там и позабудет скоро и бога, и черта». И все-таки, оглядываясь назад, он с удовлетворением мог отметить, что даже тогда он не оставался полностью чужд раскаянию, однако не смел всецело уповать на волю всевышнего. Он часто задумывался о себе, о своей загубленной жизни еще до того, как попал в тюрьму, каждый раз, когда нечестивое его ремесло предоставляло ему время для размышлений; он даже вопрошал себя: «Куда я качусь? До чего доведут меня все эти дела? И когда им будет конец? Грех и стыд сменяют друг друга, и ждет меня виселица». И он бил себя в грудь и восклицал: «О негодяй несчастный! Когда ты наконец раскаешься?» И отвечал сам себе: «Никогда! Никогда! Никогда! Пока не попаду в тюрьму или на виселицу».