Страница:
На это письмо он не ответил, и я удовлетворился тем, что распространил его в двадцати или тридцати экземплярах среди соседей, наших общих с ним знакомых, придав письму гласность не меньшую, чем если бы оно было напечатано. В результате к нему воспылали такой ненавистью и презрением, что он был вынужден переселиться на другой конец города, куда именно — я не разузнавал.
После смерти жены я впал в отчаяние: неутешное горе и упадок духа чуть не довели меня до душевного расстройства, так что временами мне казалось, что я действительно помешался. На самом же деле это состояние было вызвано тоской и удручающими событиями недавнего прошлого, и примерно через год все прошло.
Повторяю, что около года я метался, не находя утешения и покоя, пока не вспомнил, что у меня трое ни в чем не повинных детей, с которыми я сам не смогу справиться, и что мне придется либо уехать и бросить их на произвол судьбы, либо обосноваться здесь и найти кого-нибудь для присмотра за ними, ибо они не могут вести бродячую жизнь, а иметь мачеху все-таки лучше, чем быть сиротой. Итак, я решил жениться на первой попавшейся женщине, пускай самого низкого происхождения — чем проще, тем лучше. Я хотел ввести новую жену в дом только в качестве старшей прислуги, то есть няни моих детей и домоправительницы, и будет ли она, говорил я себе, потаскухой или порядочной женщиной, мне совершенно безразлично, потому что человек, подобно мне доведенный до отчаяния, больше ничем не дорожит.
Принимая столь опрометчивое и даже безрассудное решение, я рассуждал таким образом: если я женюсь на честной женщине, то о моих детях будет кому позаботиться, если же моя жена окажется шлюхой и опозорит меня, как поступают, судя по моему опыту, все подобные особы, я сошлю ее на мои плантации в Виргинию, где тяжкий труд и скудная еда заставят ее, уж это я ручаюсь, блюсти себя.
Сначала я прекрасно понимал, что мои рассуждения нелепы, и относился к ним без всякой серьезности. Сам не знаю, как это произошло, но я так долго спорил сам с собой, что совсем запутался и решил еще раз вступить в брак, не ожидая от него ничего хорошего.
Но решение, принятое мною столь стремительно, осуществилось не сразу — только через полгода я нашел, на ком остановить выбор, и со мной произошло то, что бывает со всяким, кто сам себе враг. В соседнем городе, примерно в полумиле от нашего, жила молодая, а вернее будет сказать — средних лет женщина, которая, если погода бывала сносной, часто навещала нас просто по-соседски; после смерти жены она продолжала приходить, весь день возилась с детьми, причем управлялась с ними весьма ловко.
Ее отца я часто посылал по делам в Ливерпуль, а иногда и в Уайтхейвен, потому что, обосновавшись, и, как я думал, окончательно, на севере Англии, я распорядился, чтобы часть моего имущества при первой возможности переправили морем в один из двух городов, куда плыть экипажу капера было гораздо безопаснее — ведь война все еще продолжалась, — чем через Ла-Манш в Лондон.
В конце концов я вообразил, что эта девушка вполне мне подходит, а заметив, как хороша она с детьми и как горячо они ее любят, я решил жениться на ней, льстя себя надеждой, что если две благородные дамы и простая горожанка, на которых я был женат, оказались шлюхами, то в невинной крестьянской девушке я наконец обрету свой идеал.
Я долго рассуждал сам с собой, и ведь и раньше я вступал в брак только по зрелому размышлению, исключением была лишь вторая женитьба, но на сей раз я принял решение после четырех месяцев серьезных раздумий, и именно эта осмотрительность испортила все дело. Итак, приняв решение, я в один прекрасный день пригласил проходившую мимо моей двери мисс Маргарет к себе в гостиную и сказал, что хочу с ней поговорить. Она охотно вошла, но, когда я предложил ей сесть, вспыхнула, потому что я указал ей на стул рядом с собой.
Я не разводил особых церемоний, а просто сказал ей, что давно заметил, как добра и нежна она к моим детям и как все они любят ее, и что я намерен, если мы с ней придем к согласию, сделать ее их матерью, при условии, что она ни с кем не помолвлена. Девушка сидела молча, не говоря ни слова, пока я не сказал: «Если она ни с кем не помолвлена», — а я, не обращая на это внимания, продолжал: «Послушай, Могги (такое имя принято в деревне), если ты кому-нибудь уже дала обещание, то скажи мне». Дело в том, что, как всем было известно, некий молодой человек, порочный сын одного доброго священника, два или три года увивался вокруг нее, добивался ее любви, но, по-видимому, никак не мог ее уломать.
Она знала, что для меня это не секрет, и поэтому, придя в себя от потрясения, сказала, что мистер *** не раз домогался ее благосклонности, но она в течение нескольких лет отказывала ему и никогда ничего не обещала, так как отец всегда предупреждал ее, что это очень скверный парень, который погубит ее, если она с ним свяжется.
«Ну, Могги, — говорю я ей тогда, — что же ты мне ответишь, согласна ты стать моей женой?» Она вспыхнула, потупилась и долго молчала, когда же я стал настойчиво требовать ответа, она подняла глаза и сказала, что я, наверно, просто шучу. Я же старался переубедить ее, говоря, что у меня такого и в мыслях нет, что я считаю ее благоразумной, честной и скромной девушкой, которую, как я уже говорил, крепко любят мои дети. Я заверил ее, что и не думаю шутить и, если она согласна, даю честное слово, что женюсь на ней завтра утром. Она опять взглянула на меня, слегка улыбнулась и сказала, что не может так быстро дать ответ и просит времени, чтобы подумать и посоветоваться с отцом.
Я ответил, что ей вовсе не нужно много времени для раздумий, но, впрочем, до завтрашнего утра, а это достаточно долго, пусть думает. Между тем я уже успел дважды или трижды поцеловать Могги, а она стала вести себя более непринужденно, и когда я вновь потребовал, чтобы она завтра утром вышла за меня замуж, она рассмеялась и заявила, что венчаться в старом платье — плохая примета.
Но я тотчас же заставил ее замолчать, сказав, что ей не придется венчаться в старом платье, потому что я дам ей новое. «Ну, это, наверное, потом», — заметила Могги и опять засмеялась. «Нет, сейчас, сию минуту, — воскликнул я, — пойдем со мною, Могги». Я провел ее наверх в комнату жены и показал ей новый халат, который покойная жена успела надеть не больше двух-трех раз, и несколько других красивых туалетов.
«Глянь-ка, Могги, — проговорил я, — вот тебе наряды к свадьбе. Дай мне руку, раз ты уже решила завтра выйти за меня. Что же до твоего отца, то ты ведь знаешь, что он уехал по моему поручению в Ливерпуль, и я ручаюсь, что по возвращении домой ему будет только приятно назвать хозяина своим зятем, а приданого я от него не требую. Поэтому дай мне руку», — повторил я весело и опять поцеловал ее, и она тоже с радостью протянула мне руку, чем, смею вас уверить, я был очень доволен.
Неподалеку от нас жил пожилой господин, который считался врачом, но на самом деле был католическим священником, коих много в этой части Англии. Вечером я послал к нему с просьбой зайти ко мне. Он знал, что я догадываюсь о его истинной профессии и что я долго жил в папистских странах[148]; короче говоря, он считал меня католиком, каковым я и был, живя за границей. Когда он пришел, я сообщил ему, зачем его вызвал, и добавил, что хочу венчаться на следующее утро. Он с готовностью ответил, что обвенчает нас у себя дома, если мы с Могги придем к нему вечером, когда легче, чем утром, сохранить все в тайне. Я вновь позвал Могги и объяснил ей, что поскольку мы с ней все решили, то нет никакой разницы, поженимся ли мы завтра утром или сегодня вечером, при этом я сослался на слова священника. Могги вновь вспыхнула и заявила, что должна сначала побывать дома и что до вечера она не успеет подготовиться. «Послушай, Могги, — воскликнул я, — ты уже теперь моя жена, и девицей ты отсюда не уйдешь. Я ведь знаю, чего ты добиваешься — ты хочешь пойти домой, чтобы сменить белье. Ну-ка, пойдем со мной наверх еще раз». И я потащил ее к комоду, где лежали новые, ненадеванные, а также и ношеные сорочки моей покойной жены. «Вот тебе чистая рубашка, Могги, — молвил я, — а завтра получишь все остальное». Проделав все это, я сказал: «А теперь, Могги, оденься и постучи, когда будешь готова». Я запер комнату и спустился вниз.
Могги не постучала, а просто через некоторое время вошла ко мне в комнату (по-видимому, ей удалось отодвинуть засов) вся разнаряженная, потому что надела и другие вещи, которые я предложил ей взять. Все пришлось ей впору, как на нее сшито.
«Ну, Могги, — говорю я, — ты убедилась наконец, что тебе не придется выходить замуж в старом платье», — и с этими словами я обнял и поцеловал ее, ощутив неведомую мне до той поры радость. Как только стемнело, Могги, как мы условились с доктором, первой выскользнула из дому и прибежала к домоправительнице старого джентльмена, а я пришел туда примерно через полчаса; там, в кабинете доктора, вернее, в его молельне, или часовне — маленькой комнатке, отгороженной от кабинета, — он обвенчал нас, а потом мы остались у него и вместе поужинали.
Посидев там еще немного, я сначала пошел домой один, чтобы отправить детей в постель и отпустить прислугу, а потом пришла Могги, и мы спали эту ночь вместе. На следующее утро я объявил всей семье, что Могги стала моей женой; это известие привело всех троих детей в невообразимый восторг. Так я в четвертый раз стал женатым человеком, и, честно говоря, с этой скромной деревенской женщиной я испытал больше счастья, чем с любой из моих прежних жен. Хотя и не очень молодая, ей было около тридцати трех, она в первый же год родила мне сына. Ее нельзя было назвать красавицей, но она была очень миловидна и хорошо сложена, обладала веселым нравом и отлично вела хозяйство, любила моих детей от третьей жены и, когда появились свои, обходилась с ними по-прежнему ласково, — короче говоря, она была примерной женой, но брак наш длился всего четыре года, так как она, будучи беременной, упала, ушиблась и умерла. Ее смерть явилась для меня поистине тяжелой утратой.
Так уж мне везло с женами, что и на этот раз, несмотря на все признаки робости и застенчивости, выказанные Могги поначалу, впоследствии выяснилось, что в молодости, десять лет тому назад, она согрешила и родила ребенка от хозяина известного в этих краях большого поместья, который обещал на ней жениться, а потом бросил ее. Но так как это случилось задолго до моего приезда сюда, а ребенок умер и был забыт, жители округи отнеслись к ней и ко мне столь благожелательно, что, проведав о нашей женитьбе, не проронили об этом ни слова, так что я ничего не слыхал и не подозревал и узнал обо всем только после ее смерти, когда это уже не могло изменить моего к ней отношения, тем более что она была мне верной, добродетельной и покорной женой. Еще при ее жизни на меня обрушилось тяжелое горе — черная оспа, страшная болезнь, поразившая эту деревню, ворвалась и в мою семью и унесла троих детей и служанку, так что в живых остались только сын от покойной жены и дочь от Могги.
В разгар этих событий в Англию вторглись шотландцы, и произошла битва под Престоном[149]. Тут мне надлежит с благодарностью вспомнить Могги, потому что я рвался в бой, был готов вскочить на коня и, взяв оружие, умчаться прочь и присоединиться к сторонникам лорда Дервентуотера[150], но Могги так заклинала меня остаться, так донимала меня мольбами и слезами, что я сдался и не двинулся с места, за что должен быть ей признателен.
Я был поистине несчастным отцом, ибо смерть моих детей глубоко ранила меня, но еще больше страдания причинила мне гибель жены, и слухи о ее давних прегрешениях нисколько не притупили моей скорби и не заглушили добрых воспоминаний о ней, потому что все это случилось задолго до нашего знакомства и при ее жизни оставалось мне неизвестным.
Я был безутешен и вскоре понял, что Провидение предопределило, чтобы я удалился в Виргинию — тот, можно сказать, единственный край, где я бывал счастлив и в какой-то мере преуспевал и где, благодаря тому, что мои дела находились в надежных руках, плантации так разрослись, что в иные годы я получал доход в восемьсот фунтов, а однажды даже целую тысячу. Поэтому я решил вновь покинуть родину. Сына я решил взять с собой, а дочь от Могги поручил заботам ее деда, которого назначил моим главным доверенным лицом. Я оставил ему значительные средства на содержание ребенка и свое завещание, в соответствии с которым, если я умру раньше, чем смогу обеспечить дочь иным образом, мой сын должен будет выплатить ей две тысячи фунтов из доходов от моих владений в Виргинии, а если он умрет неженатым, к ней перейдет все мое имущество.
Мы сели на корабль в Ливерпуле в… году и доплыли до Виргинии благополучно, если не считать столкновения с пиратами на 48° северной широты, которые ограбили нас, похитив все, что попалось им под руку, то есть провизию, снаряжение, ружья и деньги. Следует признать, однако, что пираты, хоть и были отъявленными негодяями, людей не тронули; что же касается потерь, то они оказались незначительными, так как груз, который мы везли, состоял главным образом из мануфактурных товаров и не представлял для них особого интереса, а чтобы добраться до него, им пришлось бы обыскать весь корабль, что, по их мнению, не стоило делать.
В Виргинии все мои дела оказались в полном порядке, плантации чрезвычайно разрослись, а мой управляющий, который первым пробудил во мне тягу к путешествиям и сделал меня обладателем всех сколько-нибудь значимых познаний, не мог прийти в себя от радости, увидев меня после двадцати четырех лет моих странствий.
Верным слугам в назидание хочу упомянуть здесь, что он представил, как мне кажется, совершенно точный отчет о всех делах на плантациях со сведенным за каждый год балансом, причем доходы за вычетом почтовых сборов ежегодно полностью переводились на мой счет в Лондоне.
Я имел все основания быть весьма довольным тем, как успешно он управлял моими делами, при этом он не забывал и о своих. За это время он привел в отличное состояние собственную обширную плантацию, которой он обзавелся в силу закона этой страны о владении землей и с моего одобрения. Вас не удивит, что, получив столь приятный и радостный отчет, я ощутил желание осмотреть плантации и увидеть своими глазами подвластных мне невольников, которых было в обеих моих усадьбах и на плантациях более трехсот. Мой наставник обычно покупал изгнанников, доставляемых сюда на кораблях из Англии, и как-то раз я с ужасом заметил в толпе этих людей двух или трех участников Престонской битвы, которым публичную казнь, грозившую всем военнопленным, заменили рабством, что для дворянина хуже смерти.
Я не буду здесь останавливаться на том, что я сделал или сказал, увидев их, так как впоследствии, когда речь пойдет о прибытии остальных их собратьев и об обстоятельствах, имеющих ко мне более близкое касательство, я расскажу об этом подробнее.
Однажды произошел случай, который ошеломил и до крайности потряс меня; как я уже говорил, часто наведываясь на плантации, я пристально вглядывался в лица невольников. Как-то раз я забрел на участок, где работали только женщины. Увидев этих несчастных, я задумался о суетности жизни человеческой; возможно, думал я, они раньше жили весело и легко, а потом вереница бедствий привела их сюда, и, несомненно, история жизни, рассказанная иной из них, была бы не менее трогательной и поучительной, чем проповедь священника.
Предаваясь таким мыслям и поглядывая на работающих, я вдруг услышал какой-то шум. Раздались громкие крики о помощи, и тут оказалось, что одна из женщин потеряла сознание; все кругом говорили, что, если ей не окажут помощи, она умрет. При мне ничего не было, кроме бутылочки рому, которую всегда носят с собой плантаторы, чтобы дать глотнуть невольнику, заслуживающему поощрения. Я повернул коня и подъехал к месту происшествия, а так как страдалица лежала на земле и ее окружили остальные женщины, мне не было ее видно, и я отдал им бутылку, а они натерли ей ромом виски, хлопоча и суетясь, привели ее в чувство, попытались дать ей глотнуть из бутылки, но она не могла пить, и ей было так худо, что ее унесли в инфермерию, как называют в итальянских монастырях лазареты, куда помещают больных монахов и монахинь. Однако здесь, в Виргинии, подобным заведениям, как мне кажется, больше подходит название камеры смертников, потому что они приспособлены не для того, чтобы лечить людей, а чтобы отправлять их на тот свет.
Так как больная не стала пить, одна из невольниц хотела вернуть мне бутылку, но я предложил им распить ее, что чуть не вызвало драки, потому что рому на всех не хватило.
Я тотчас же поехал домой; памятуя тяжкие условия, в которые попадали несчастные рабы во время болезни, я спросил у управляющего, так ли обстоят дела и сейчас. Он ответил, что у меня на плантациях положение лучше, чем где бы то ни было в стране, но заметил, что и здесь лазарет — это весьма унылая обитель, добавив, что немедленно пойдет туда и проверит все сам.
Вернулся он через час и рассказал мне, что женщине очень худо, что она, испуганная своим состоянием, хочет покаяться в каких-то прошлых грехах и спрашивает его, нет ли здесь священника, чтобы утешить несчастную умирающую невольницу. Он же напомнил ей, что священника можно найти только в ***, и пообещал послать за ним, если она доживет до утра. Он сообщил мне также, что перевел ее в комнату, где раньше жил главный надзиратель, дал ей простыни и все, по его мнению, необходимое и приказал одной из рабынь присматривать и ухаживать за ней.
«Ну, что ж, — сказал я, — ты хорошо поступил, ибо я не могу примириться с тем, чтобы несчастные создания, больные и нуждающиеся в помощи, погибали здесь».
«Кроме того, — сказал я, — некоторые из этих страдалиц, которых ныне называют каторжными, может быть, получили благородное воспитание». — «А ведь правда, сэр, — заметил он, — я всегда утверждал, что в ней есть что-то благородное. Это видно было по ее манерам, да и другие женщины, я сам слышал, рассказывали, что она прежде жила в роскоши, имела в своем распоряжении тысячу пятьсот фунтов и в свое время была очень красива, и правда, руки у нее нежные, как у знатной дамы, хотя и огрубели от солнца и ветра. Она, видимо, совсем не приучена к такому тяжелому труду, каким ей приходится здесь заниматься, и уже говорила своим товаркам, что эта работа убьет ее».
«Да, — ответил я, — так, наверно, и обстоит дело, и в этом причина ее болезни. Скажи, — добавил я, — а нет ли у тебя для нее какой-нибудь работы полегче, которую она могла бы выполнять в помещении, не страдая от жары и холода?» Он подтвердил, что такая работа есть, — он может поставить ее экономкой, потому что женщина, исполнявшая эту работу, отбыла свой срок наказания, вышла замуж и завела свою плантацию. «Ну, что ж, — промолвил я, — пусть займется этим, если выздоровеет, а сейчас сходи к ней, — распорядился я, — и сообщи эту новость; может быть, столь радостное известие поможет ей встать на ноги».
Он так и поступил, и это утешение, хороший уход и вкусная горячая пища сделали свое дело — бедняжка поправилась и вскоре начала выходить, ибо истинной причиной болезни было то, что, при ее деликатном воспитании, она не могла сносить тяжкий труд, скверное жилье и дурную пищу.
Став экономкой, она совершенно преобразилась и привела все хозяйство в такое отличное состояние, так ловко распоряжалась запасами провизии, что мой управляющий был от нее в восторге и не уставал повторять, что она прекрасная хозяйка. «Ручаюсь, — говорил он, — что она благородного происхождения и была в свое время светской дамой». Словом, он говорил о ней столько хорошего, что у меня появилось желание увидеть ее воочию, и в один прекрасный день, под предлогом необходимости наведаться в так называемую контору и побывать в комнатах, всегда готовых к приезду хозяина плантаций, отправился туда. Ей удалось заметить меня раньше, чем я увидел ее, и она тотчас же узнала меня, я же, хоть сто раз смотри, ни за что бы ее не признал. Она, видно, пришла в крайнее смятение и замешательство, поняв, кто я такой, и когда управляющий по моему приказанию пошел за ней, он застал ее рыдающей; сквозь слезы она молила о прощении, уверяя его, что дрожит от страха и умрет, если приблизится ко мне.
Ни о чем не догадываясь и полагая, что бедняжка просто боится меня, — ведь хозяева плантаций в Виргинии — истинные чудовища, — я велел передать ей, чтобы она не страшилась встречи со мной, ибо я вовсе не намереваюсь обижать или распекать ее, а хочу сделать некоторые распоряжения. Мой управляющий, решив, что успокоил ее, хотя ее волнение объяснялось совсем иными причинами, привел ее ко мне. Переступив порог комнаты, она стала утирать глаза платком, как бы осушая следы слез, а я произнес веселым голосом: «Сударыня, не тревожьтесь, что я послал за вами, до меня дошли отрадные вести об усердии вашем, и я пригласил вас, чтобы сообщить, что я весьма этим доволен, и если представится возможность помочь вам, я, вероятно, даже постараюсь вызволить вас из нищеты».
Она низко присела, ничего не отвечая, а потом набралась смелости и отвела руку от лица, желая, как мне думается, чтобы я, всмотревшись, узнал ее; однако во мне ничто не дрогнуло, как если бы я никогда раньше с ней не встречался, и я продолжал выказывать ей свое расположение, как имел обыкновение делать в отношении всех, кто этого, по моему мнению, заслуживал.
Тем временем мой наставник, бывший в этой же комнате, вышел по какому-то делу; как только он закрыл за собой дверь, она разразилась рыданиями и бросилась передо мной на колени. «О сэр, — вскричала она, — вы так и не узнали меня. Будьте милосердны, ведь я ваша горемычная, покинутая вами жена!»
Я был потрясен, я был испуган, я дрожал как в лихорадке, я лишился языка — словом, я был почти в обмороке, а она распростерлась ниц и окаменела. Повторяю, я потерял дар речи, но у меня хватило присутствия духа подойти к двери и запереть ее, чтобы в комнату не смог войти мой наставник. Вернувшись к женщине, я поднял и стал утешать ее, признавшись, что совершенно не узнаю ее, как будто никогда в жизни ее не видел.
«О сэр, — вымолвила она, — тяжкие невзгоды, выпавшие мне на долю, изуродовали мое лицо. Ради бога, простите мне те обиды, которые я вам нанесла. Я дорого заплатила за свою порочность, и бог по заслугам низринул меня к вашим ногам, чтобы я могла вымолить прощение за мои недостойные поступки. Простите меня, сэр, — продолжала она, — молю вас, и разрешите до конца дней моих быть вашей рабой или слугой — это все, чего я прошу». С этими словами она вновь рухнула на колени и разрыдалась так безудержно, что не могла промолвить ни слова. Я опять поднял и усадил ее, уговаривая ее успокоиться и выслушать меня, хотя все это так глубоко меня растрогало, что я почти так же, как она, был не в состоянии произнести ни звука.
Прежде всего я признался, что от потрясения мне трудно говорить, и на самом деле я рыдал почти столь же бурно, как и она. Я объяснил ей, что, поскольку никто пока не знает о нашем прошлом, совершенно необходимо сохранить все в тайне, и добавил, что встреча со мной — доброе предзнаменование для нее, однако, если все раскроется, я ничего не смогу для нее сделать, и поэтому, будет ли она в дальнейшем счастлива или несчастна, полностью зависит от ее умения соблюсти тайну. Поскольку мой наставник мог в любую минуту вернуться, я велел ей удалиться к себе и заниматься обычными делами, пообещав, что дня через два я зайду к ней и мы поговорим обо всем более подробно. Она заверила меня, что не проронит ни одного слова, и поторопилась скрыться до прихода моего наставника, чтобы он не заметил того возбужденного состояния, в котором она пребывала.
Я был так ошеломлен этим поразительным происшествием, что весь день не соображал, что делаю и говорю, а к утру так и не решил, как поступать дальше. Но все же утром я призвал к себе моего наставника и сообщил ему, что чрезвычайно озабочен судьбой этой многострадальной женщины — нашей экономки, что знаю кое-что из ее весьма печальной истории, что некогда она жила в прекрасных условиях и получила отличное воспитание; я выразил удовлетворение тем, что он заменил ей труд на плантации домашней работой, но заметил, что при этом ей почти нечего надеть и мне хотелось бы, чтобы он пошел в кладовую и принес ей оттуда белья, особенно постельного, а также разных мелочей, таких, как капоры, перчатки, чулки, туфли, нижние юбки и так далее, и пусть она сама выберет, что захочет; и еще чтобы он принес ей утреннее платье и накидку из ситца лучшего сорта, то есть чтобы одел ее во все новое, что он и сделал. Потом он рассказал мне, что слышал, как она плакала, — она так рыдала целую ночь напролет, что ему казалось, она захлебнется в собственных слезах и погибнет; пока он вручал ей новые вещи, она обливалась слезами, время от времени стараясь унять их, но как только пыталась промолвить хоть слово, вновь разражалась рыданиями, вызывая сердечное сочувствие у всех, кто видел это.
Меня глубоко тронуло ее состояние, но я приложил все усилия, чтобы скрыть свою жалость, и завел речь о другом. Между тем, хотя я пошел к ней только на третий день, я круглые сутки раздумывал над тем, как мне быть и что делать, оказавшись в столь необычайном положении.
После смерти жены я впал в отчаяние: неутешное горе и упадок духа чуть не довели меня до душевного расстройства, так что временами мне казалось, что я действительно помешался. На самом же деле это состояние было вызвано тоской и удручающими событиями недавнего прошлого, и примерно через год все прошло.
Повторяю, что около года я метался, не находя утешения и покоя, пока не вспомнил, что у меня трое ни в чем не повинных детей, с которыми я сам не смогу справиться, и что мне придется либо уехать и бросить их на произвол судьбы, либо обосноваться здесь и найти кого-нибудь для присмотра за ними, ибо они не могут вести бродячую жизнь, а иметь мачеху все-таки лучше, чем быть сиротой. Итак, я решил жениться на первой попавшейся женщине, пускай самого низкого происхождения — чем проще, тем лучше. Я хотел ввести новую жену в дом только в качестве старшей прислуги, то есть няни моих детей и домоправительницы, и будет ли она, говорил я себе, потаскухой или порядочной женщиной, мне совершенно безразлично, потому что человек, подобно мне доведенный до отчаяния, больше ничем не дорожит.
Принимая столь опрометчивое и даже безрассудное решение, я рассуждал таким образом: если я женюсь на честной женщине, то о моих детях будет кому позаботиться, если же моя жена окажется шлюхой и опозорит меня, как поступают, судя по моему опыту, все подобные особы, я сошлю ее на мои плантации в Виргинию, где тяжкий труд и скудная еда заставят ее, уж это я ручаюсь, блюсти себя.
Сначала я прекрасно понимал, что мои рассуждения нелепы, и относился к ним без всякой серьезности. Сам не знаю, как это произошло, но я так долго спорил сам с собой, что совсем запутался и решил еще раз вступить в брак, не ожидая от него ничего хорошего.
Но решение, принятое мною столь стремительно, осуществилось не сразу — только через полгода я нашел, на ком остановить выбор, и со мной произошло то, что бывает со всяким, кто сам себе враг. В соседнем городе, примерно в полумиле от нашего, жила молодая, а вернее будет сказать — средних лет женщина, которая, если погода бывала сносной, часто навещала нас просто по-соседски; после смерти жены она продолжала приходить, весь день возилась с детьми, причем управлялась с ними весьма ловко.
Ее отца я часто посылал по делам в Ливерпуль, а иногда и в Уайтхейвен, потому что, обосновавшись, и, как я думал, окончательно, на севере Англии, я распорядился, чтобы часть моего имущества при первой возможности переправили морем в один из двух городов, куда плыть экипажу капера было гораздо безопаснее — ведь война все еще продолжалась, — чем через Ла-Манш в Лондон.
В конце концов я вообразил, что эта девушка вполне мне подходит, а заметив, как хороша она с детьми и как горячо они ее любят, я решил жениться на ней, льстя себя надеждой, что если две благородные дамы и простая горожанка, на которых я был женат, оказались шлюхами, то в невинной крестьянской девушке я наконец обрету свой идеал.
Я долго рассуждал сам с собой, и ведь и раньше я вступал в брак только по зрелому размышлению, исключением была лишь вторая женитьба, но на сей раз я принял решение после четырех месяцев серьезных раздумий, и именно эта осмотрительность испортила все дело. Итак, приняв решение, я в один прекрасный день пригласил проходившую мимо моей двери мисс Маргарет к себе в гостиную и сказал, что хочу с ней поговорить. Она охотно вошла, но, когда я предложил ей сесть, вспыхнула, потому что я указал ей на стул рядом с собой.
Я не разводил особых церемоний, а просто сказал ей, что давно заметил, как добра и нежна она к моим детям и как все они любят ее, и что я намерен, если мы с ней придем к согласию, сделать ее их матерью, при условии, что она ни с кем не помолвлена. Девушка сидела молча, не говоря ни слова, пока я не сказал: «Если она ни с кем не помолвлена», — а я, не обращая на это внимания, продолжал: «Послушай, Могги (такое имя принято в деревне), если ты кому-нибудь уже дала обещание, то скажи мне». Дело в том, что, как всем было известно, некий молодой человек, порочный сын одного доброго священника, два или три года увивался вокруг нее, добивался ее любви, но, по-видимому, никак не мог ее уломать.
Она знала, что для меня это не секрет, и поэтому, придя в себя от потрясения, сказала, что мистер *** не раз домогался ее благосклонности, но она в течение нескольких лет отказывала ему и никогда ничего не обещала, так как отец всегда предупреждал ее, что это очень скверный парень, который погубит ее, если она с ним свяжется.
«Ну, Могги, — говорю я ей тогда, — что же ты мне ответишь, согласна ты стать моей женой?» Она вспыхнула, потупилась и долго молчала, когда же я стал настойчиво требовать ответа, она подняла глаза и сказала, что я, наверно, просто шучу. Я же старался переубедить ее, говоря, что у меня такого и в мыслях нет, что я считаю ее благоразумной, честной и скромной девушкой, которую, как я уже говорил, крепко любят мои дети. Я заверил ее, что и не думаю шутить и, если она согласна, даю честное слово, что женюсь на ней завтра утром. Она опять взглянула на меня, слегка улыбнулась и сказала, что не может так быстро дать ответ и просит времени, чтобы подумать и посоветоваться с отцом.
Я ответил, что ей вовсе не нужно много времени для раздумий, но, впрочем, до завтрашнего утра, а это достаточно долго, пусть думает. Между тем я уже успел дважды или трижды поцеловать Могги, а она стала вести себя более непринужденно, и когда я вновь потребовал, чтобы она завтра утром вышла за меня замуж, она рассмеялась и заявила, что венчаться в старом платье — плохая примета.
Но я тотчас же заставил ее замолчать, сказав, что ей не придется венчаться в старом платье, потому что я дам ей новое. «Ну, это, наверное, потом», — заметила Могги и опять засмеялась. «Нет, сейчас, сию минуту, — воскликнул я, — пойдем со мною, Могги». Я провел ее наверх в комнату жены и показал ей новый халат, который покойная жена успела надеть не больше двух-трех раз, и несколько других красивых туалетов.
«Глянь-ка, Могги, — проговорил я, — вот тебе наряды к свадьбе. Дай мне руку, раз ты уже решила завтра выйти за меня. Что же до твоего отца, то ты ведь знаешь, что он уехал по моему поручению в Ливерпуль, и я ручаюсь, что по возвращении домой ему будет только приятно назвать хозяина своим зятем, а приданого я от него не требую. Поэтому дай мне руку», — повторил я весело и опять поцеловал ее, и она тоже с радостью протянула мне руку, чем, смею вас уверить, я был очень доволен.
Неподалеку от нас жил пожилой господин, который считался врачом, но на самом деле был католическим священником, коих много в этой части Англии. Вечером я послал к нему с просьбой зайти ко мне. Он знал, что я догадываюсь о его истинной профессии и что я долго жил в папистских странах[148]; короче говоря, он считал меня католиком, каковым я и был, живя за границей. Когда он пришел, я сообщил ему, зачем его вызвал, и добавил, что хочу венчаться на следующее утро. Он с готовностью ответил, что обвенчает нас у себя дома, если мы с Могги придем к нему вечером, когда легче, чем утром, сохранить все в тайне. Я вновь позвал Могги и объяснил ей, что поскольку мы с ней все решили, то нет никакой разницы, поженимся ли мы завтра утром или сегодня вечером, при этом я сослался на слова священника. Могги вновь вспыхнула и заявила, что должна сначала побывать дома и что до вечера она не успеет подготовиться. «Послушай, Могги, — воскликнул я, — ты уже теперь моя жена, и девицей ты отсюда не уйдешь. Я ведь знаю, чего ты добиваешься — ты хочешь пойти домой, чтобы сменить белье. Ну-ка, пойдем со мной наверх еще раз». И я потащил ее к комоду, где лежали новые, ненадеванные, а также и ношеные сорочки моей покойной жены. «Вот тебе чистая рубашка, Могги, — молвил я, — а завтра получишь все остальное». Проделав все это, я сказал: «А теперь, Могги, оденься и постучи, когда будешь готова». Я запер комнату и спустился вниз.
Могги не постучала, а просто через некоторое время вошла ко мне в комнату (по-видимому, ей удалось отодвинуть засов) вся разнаряженная, потому что надела и другие вещи, которые я предложил ей взять. Все пришлось ей впору, как на нее сшито.
«Ну, Могги, — говорю я, — ты убедилась наконец, что тебе не придется выходить замуж в старом платье», — и с этими словами я обнял и поцеловал ее, ощутив неведомую мне до той поры радость. Как только стемнело, Могги, как мы условились с доктором, первой выскользнула из дому и прибежала к домоправительнице старого джентльмена, а я пришел туда примерно через полчаса; там, в кабинете доктора, вернее, в его молельне, или часовне — маленькой комнатке, отгороженной от кабинета, — он обвенчал нас, а потом мы остались у него и вместе поужинали.
Посидев там еще немного, я сначала пошел домой один, чтобы отправить детей в постель и отпустить прислугу, а потом пришла Могги, и мы спали эту ночь вместе. На следующее утро я объявил всей семье, что Могги стала моей женой; это известие привело всех троих детей в невообразимый восторг. Так я в четвертый раз стал женатым человеком, и, честно говоря, с этой скромной деревенской женщиной я испытал больше счастья, чем с любой из моих прежних жен. Хотя и не очень молодая, ей было около тридцати трех, она в первый же год родила мне сына. Ее нельзя было назвать красавицей, но она была очень миловидна и хорошо сложена, обладала веселым нравом и отлично вела хозяйство, любила моих детей от третьей жены и, когда появились свои, обходилась с ними по-прежнему ласково, — короче говоря, она была примерной женой, но брак наш длился всего четыре года, так как она, будучи беременной, упала, ушиблась и умерла. Ее смерть явилась для меня поистине тяжелой утратой.
Так уж мне везло с женами, что и на этот раз, несмотря на все признаки робости и застенчивости, выказанные Могги поначалу, впоследствии выяснилось, что в молодости, десять лет тому назад, она согрешила и родила ребенка от хозяина известного в этих краях большого поместья, который обещал на ней жениться, а потом бросил ее. Но так как это случилось задолго до моего приезда сюда, а ребенок умер и был забыт, жители округи отнеслись к ней и ко мне столь благожелательно, что, проведав о нашей женитьбе, не проронили об этом ни слова, так что я ничего не слыхал и не подозревал и узнал обо всем только после ее смерти, когда это уже не могло изменить моего к ней отношения, тем более что она была мне верной, добродетельной и покорной женой. Еще при ее жизни на меня обрушилось тяжелое горе — черная оспа, страшная болезнь, поразившая эту деревню, ворвалась и в мою семью и унесла троих детей и служанку, так что в живых остались только сын от покойной жены и дочь от Могги.
В разгар этих событий в Англию вторглись шотландцы, и произошла битва под Престоном[149]. Тут мне надлежит с благодарностью вспомнить Могги, потому что я рвался в бой, был готов вскочить на коня и, взяв оружие, умчаться прочь и присоединиться к сторонникам лорда Дервентуотера[150], но Могги так заклинала меня остаться, так донимала меня мольбами и слезами, что я сдался и не двинулся с места, за что должен быть ей признателен.
Я был поистине несчастным отцом, ибо смерть моих детей глубоко ранила меня, но еще больше страдания причинила мне гибель жены, и слухи о ее давних прегрешениях нисколько не притупили моей скорби и не заглушили добрых воспоминаний о ней, потому что все это случилось задолго до нашего знакомства и при ее жизни оставалось мне неизвестным.
Я был безутешен и вскоре понял, что Провидение предопределило, чтобы я удалился в Виргинию — тот, можно сказать, единственный край, где я бывал счастлив и в какой-то мере преуспевал и где, благодаря тому, что мои дела находились в надежных руках, плантации так разрослись, что в иные годы я получал доход в восемьсот фунтов, а однажды даже целую тысячу. Поэтому я решил вновь покинуть родину. Сына я решил взять с собой, а дочь от Могги поручил заботам ее деда, которого назначил моим главным доверенным лицом. Я оставил ему значительные средства на содержание ребенка и свое завещание, в соответствии с которым, если я умру раньше, чем смогу обеспечить дочь иным образом, мой сын должен будет выплатить ей две тысячи фунтов из доходов от моих владений в Виргинии, а если он умрет неженатым, к ней перейдет все мое имущество.
Мы сели на корабль в Ливерпуле в… году и доплыли до Виргинии благополучно, если не считать столкновения с пиратами на 48° северной широты, которые ограбили нас, похитив все, что попалось им под руку, то есть провизию, снаряжение, ружья и деньги. Следует признать, однако, что пираты, хоть и были отъявленными негодяями, людей не тронули; что же касается потерь, то они оказались незначительными, так как груз, который мы везли, состоял главным образом из мануфактурных товаров и не представлял для них особого интереса, а чтобы добраться до него, им пришлось бы обыскать весь корабль, что, по их мнению, не стоило делать.
В Виргинии все мои дела оказались в полном порядке, плантации чрезвычайно разрослись, а мой управляющий, который первым пробудил во мне тягу к путешествиям и сделал меня обладателем всех сколько-нибудь значимых познаний, не мог прийти в себя от радости, увидев меня после двадцати четырех лет моих странствий.
Верным слугам в назидание хочу упомянуть здесь, что он представил, как мне кажется, совершенно точный отчет о всех делах на плантациях со сведенным за каждый год балансом, причем доходы за вычетом почтовых сборов ежегодно полностью переводились на мой счет в Лондоне.
Я имел все основания быть весьма довольным тем, как успешно он управлял моими делами, при этом он не забывал и о своих. За это время он привел в отличное состояние собственную обширную плантацию, которой он обзавелся в силу закона этой страны о владении землей и с моего одобрения. Вас не удивит, что, получив столь приятный и радостный отчет, я ощутил желание осмотреть плантации и увидеть своими глазами подвластных мне невольников, которых было в обеих моих усадьбах и на плантациях более трехсот. Мой наставник обычно покупал изгнанников, доставляемых сюда на кораблях из Англии, и как-то раз я с ужасом заметил в толпе этих людей двух или трех участников Престонской битвы, которым публичную казнь, грозившую всем военнопленным, заменили рабством, что для дворянина хуже смерти.
Я не буду здесь останавливаться на том, что я сделал или сказал, увидев их, так как впоследствии, когда речь пойдет о прибытии остальных их собратьев и об обстоятельствах, имеющих ко мне более близкое касательство, я расскажу об этом подробнее.
Однажды произошел случай, который ошеломил и до крайности потряс меня; как я уже говорил, часто наведываясь на плантации, я пристально вглядывался в лица невольников. Как-то раз я забрел на участок, где работали только женщины. Увидев этих несчастных, я задумался о суетности жизни человеческой; возможно, думал я, они раньше жили весело и легко, а потом вереница бедствий привела их сюда, и, несомненно, история жизни, рассказанная иной из них, была бы не менее трогательной и поучительной, чем проповедь священника.
Предаваясь таким мыслям и поглядывая на работающих, я вдруг услышал какой-то шум. Раздались громкие крики о помощи, и тут оказалось, что одна из женщин потеряла сознание; все кругом говорили, что, если ей не окажут помощи, она умрет. При мне ничего не было, кроме бутылочки рому, которую всегда носят с собой плантаторы, чтобы дать глотнуть невольнику, заслуживающему поощрения. Я повернул коня и подъехал к месту происшествия, а так как страдалица лежала на земле и ее окружили остальные женщины, мне не было ее видно, и я отдал им бутылку, а они натерли ей ромом виски, хлопоча и суетясь, привели ее в чувство, попытались дать ей глотнуть из бутылки, но она не могла пить, и ей было так худо, что ее унесли в инфермерию, как называют в итальянских монастырях лазареты, куда помещают больных монахов и монахинь. Однако здесь, в Виргинии, подобным заведениям, как мне кажется, больше подходит название камеры смертников, потому что они приспособлены не для того, чтобы лечить людей, а чтобы отправлять их на тот свет.
Так как больная не стала пить, одна из невольниц хотела вернуть мне бутылку, но я предложил им распить ее, что чуть не вызвало драки, потому что рому на всех не хватило.
Я тотчас же поехал домой; памятуя тяжкие условия, в которые попадали несчастные рабы во время болезни, я спросил у управляющего, так ли обстоят дела и сейчас. Он ответил, что у меня на плантациях положение лучше, чем где бы то ни было в стране, но заметил, что и здесь лазарет — это весьма унылая обитель, добавив, что немедленно пойдет туда и проверит все сам.
Вернулся он через час и рассказал мне, что женщине очень худо, что она, испуганная своим состоянием, хочет покаяться в каких-то прошлых грехах и спрашивает его, нет ли здесь священника, чтобы утешить несчастную умирающую невольницу. Он же напомнил ей, что священника можно найти только в ***, и пообещал послать за ним, если она доживет до утра. Он сообщил мне также, что перевел ее в комнату, где раньше жил главный надзиратель, дал ей простыни и все, по его мнению, необходимое и приказал одной из рабынь присматривать и ухаживать за ней.
«Ну, что ж, — сказал я, — ты хорошо поступил, ибо я не могу примириться с тем, чтобы несчастные создания, больные и нуждающиеся в помощи, погибали здесь».
«Кроме того, — сказал я, — некоторые из этих страдалиц, которых ныне называют каторжными, может быть, получили благородное воспитание». — «А ведь правда, сэр, — заметил он, — я всегда утверждал, что в ней есть что-то благородное. Это видно было по ее манерам, да и другие женщины, я сам слышал, рассказывали, что она прежде жила в роскоши, имела в своем распоряжении тысячу пятьсот фунтов и в свое время была очень красива, и правда, руки у нее нежные, как у знатной дамы, хотя и огрубели от солнца и ветра. Она, видимо, совсем не приучена к такому тяжелому труду, каким ей приходится здесь заниматься, и уже говорила своим товаркам, что эта работа убьет ее».
«Да, — ответил я, — так, наверно, и обстоит дело, и в этом причина ее болезни. Скажи, — добавил я, — а нет ли у тебя для нее какой-нибудь работы полегче, которую она могла бы выполнять в помещении, не страдая от жары и холода?» Он подтвердил, что такая работа есть, — он может поставить ее экономкой, потому что женщина, исполнявшая эту работу, отбыла свой срок наказания, вышла замуж и завела свою плантацию. «Ну, что ж, — промолвил я, — пусть займется этим, если выздоровеет, а сейчас сходи к ней, — распорядился я, — и сообщи эту новость; может быть, столь радостное известие поможет ей встать на ноги».
Он так и поступил, и это утешение, хороший уход и вкусная горячая пища сделали свое дело — бедняжка поправилась и вскоре начала выходить, ибо истинной причиной болезни было то, что, при ее деликатном воспитании, она не могла сносить тяжкий труд, скверное жилье и дурную пищу.
Став экономкой, она совершенно преобразилась и привела все хозяйство в такое отличное состояние, так ловко распоряжалась запасами провизии, что мой управляющий был от нее в восторге и не уставал повторять, что она прекрасная хозяйка. «Ручаюсь, — говорил он, — что она благородного происхождения и была в свое время светской дамой». Словом, он говорил о ней столько хорошего, что у меня появилось желание увидеть ее воочию, и в один прекрасный день, под предлогом необходимости наведаться в так называемую контору и побывать в комнатах, всегда готовых к приезду хозяина плантаций, отправился туда. Ей удалось заметить меня раньше, чем я увидел ее, и она тотчас же узнала меня, я же, хоть сто раз смотри, ни за что бы ее не признал. Она, видно, пришла в крайнее смятение и замешательство, поняв, кто я такой, и когда управляющий по моему приказанию пошел за ней, он застал ее рыдающей; сквозь слезы она молила о прощении, уверяя его, что дрожит от страха и умрет, если приблизится ко мне.
Ни о чем не догадываясь и полагая, что бедняжка просто боится меня, — ведь хозяева плантаций в Виргинии — истинные чудовища, — я велел передать ей, чтобы она не страшилась встречи со мной, ибо я вовсе не намереваюсь обижать или распекать ее, а хочу сделать некоторые распоряжения. Мой управляющий, решив, что успокоил ее, хотя ее волнение объяснялось совсем иными причинами, привел ее ко мне. Переступив порог комнаты, она стала утирать глаза платком, как бы осушая следы слез, а я произнес веселым голосом: «Сударыня, не тревожьтесь, что я послал за вами, до меня дошли отрадные вести об усердии вашем, и я пригласил вас, чтобы сообщить, что я весьма этим доволен, и если представится возможность помочь вам, я, вероятно, даже постараюсь вызволить вас из нищеты».
Она низко присела, ничего не отвечая, а потом набралась смелости и отвела руку от лица, желая, как мне думается, чтобы я, всмотревшись, узнал ее; однако во мне ничто не дрогнуло, как если бы я никогда раньше с ней не встречался, и я продолжал выказывать ей свое расположение, как имел обыкновение делать в отношении всех, кто этого, по моему мнению, заслуживал.
Тем временем мой наставник, бывший в этой же комнате, вышел по какому-то делу; как только он закрыл за собой дверь, она разразилась рыданиями и бросилась передо мной на колени. «О сэр, — вскричала она, — вы так и не узнали меня. Будьте милосердны, ведь я ваша горемычная, покинутая вами жена!»
Я был потрясен, я был испуган, я дрожал как в лихорадке, я лишился языка — словом, я был почти в обмороке, а она распростерлась ниц и окаменела. Повторяю, я потерял дар речи, но у меня хватило присутствия духа подойти к двери и запереть ее, чтобы в комнату не смог войти мой наставник. Вернувшись к женщине, я поднял и стал утешать ее, признавшись, что совершенно не узнаю ее, как будто никогда в жизни ее не видел.
«О сэр, — вымолвила она, — тяжкие невзгоды, выпавшие мне на долю, изуродовали мое лицо. Ради бога, простите мне те обиды, которые я вам нанесла. Я дорого заплатила за свою порочность, и бог по заслугам низринул меня к вашим ногам, чтобы я могла вымолить прощение за мои недостойные поступки. Простите меня, сэр, — продолжала она, — молю вас, и разрешите до конца дней моих быть вашей рабой или слугой — это все, чего я прошу». С этими словами она вновь рухнула на колени и разрыдалась так безудержно, что не могла промолвить ни слова. Я опять поднял и усадил ее, уговаривая ее успокоиться и выслушать меня, хотя все это так глубоко меня растрогало, что я почти так же, как она, был не в состоянии произнести ни звука.
Прежде всего я признался, что от потрясения мне трудно говорить, и на самом деле я рыдал почти столь же бурно, как и она. Я объяснил ей, что, поскольку никто пока не знает о нашем прошлом, совершенно необходимо сохранить все в тайне, и добавил, что встреча со мной — доброе предзнаменование для нее, однако, если все раскроется, я ничего не смогу для нее сделать, и поэтому, будет ли она в дальнейшем счастлива или несчастна, полностью зависит от ее умения соблюсти тайну. Поскольку мой наставник мог в любую минуту вернуться, я велел ей удалиться к себе и заниматься обычными делами, пообещав, что дня через два я зайду к ней и мы поговорим обо всем более подробно. Она заверила меня, что не проронит ни одного слова, и поторопилась скрыться до прихода моего наставника, чтобы он не заметил того возбужденного состояния, в котором она пребывала.
Я был так ошеломлен этим поразительным происшествием, что весь день не соображал, что делаю и говорю, а к утру так и не решил, как поступать дальше. Но все же утром я призвал к себе моего наставника и сообщил ему, что чрезвычайно озабочен судьбой этой многострадальной женщины — нашей экономки, что знаю кое-что из ее весьма печальной истории, что некогда она жила в прекрасных условиях и получила отличное воспитание; я выразил удовлетворение тем, что он заменил ей труд на плантации домашней работой, но заметил, что при этом ей почти нечего надеть и мне хотелось бы, чтобы он пошел в кладовую и принес ей оттуда белья, особенно постельного, а также разных мелочей, таких, как капоры, перчатки, чулки, туфли, нижние юбки и так далее, и пусть она сама выберет, что захочет; и еще чтобы он принес ей утреннее платье и накидку из ситца лучшего сорта, то есть чтобы одел ее во все новое, что он и сделал. Потом он рассказал мне, что слышал, как она плакала, — она так рыдала целую ночь напролет, что ему казалось, она захлебнется в собственных слезах и погибнет; пока он вручал ей новые вещи, она обливалась слезами, время от времени стараясь унять их, но как только пыталась промолвить хоть слово, вновь разражалась рыданиями, вызывая сердечное сочувствие у всех, кто видел это.
Меня глубоко тронуло ее состояние, но я приложил все усилия, чтобы скрыть свою жалость, и завел речь о другом. Между тем, хотя я пошел к ней только на третий день, я круглые сутки раздумывал над тем, как мне быть и что делать, оказавшись в столь необычайном положении.