Когда я на третий день посетил ее, она вошла в комнату, где я находился, одетая в те вещи, которые я приказал ей дать, и молвила, что благословляет всевышнего за то, что может вновь служить мне, поблагодарила меня за одежду, которую я ей послал, и добавила, что она этого не заслуживает.
   Пользуясь тем, что, кроме нас двоих, там никого не было, я вступил с ней в беседу и прежде всего посоветовал ей забыть ее греховное прошлое, ибо она уже достаточно покаялась, я же никогда не стану ее упрекать — и без того ей на долю выпали тягчайшие страдания. Я дал ей понять, что в настоящих обстоятельствах не могу сделать ее, преступницу, привезенную сюда для наказания, своей женой; да и она не осмеливалась желать этого. Однако к сказанному я присовокупил, что могу помочь ей избавиться от всех невзгод, в том числе и от самого большого ее несчастья, которое сильнее всего угнетает ее сейчас, — неволи, если она сумеет держать язык за зубами и не проронит ни единого слова о наших делах; если же она проговорится, предупредил я, то погибнет.
   Она не хуже моего понимала, сколь важно блюсти тайну, и сознавала, что лишь я один могу вызволить ее из нынешнего бедственного состояния, переносить которое она больше не в силах. А потом, сказала она, если я того пожелаю, она посвятит весь остаток своих дней покаянию и готова делать для меня самую черную работу; она была бы счастлива, если бы я простил ей прошлое, и желала бы всю жизнь быть мне слугой; при этом я могу быть уверен, заверяла она, что никогда никто даже не заподозрит, что я знал ее раньше.
   Я спросил ее, не хочет ли она поведать мне, как ей жилось после того, как мы расстались, и предложил ей выбрать для рассказа лишь то, что ей самой кажется уместным. Она призналась, что, подобно тому как разлад со мной начался с безрассудного поступка, а завершился грехопадением, так и вся ее последующая жизнь была вереницей бедствий, падений и раскаяния, порока и позора и в конце концов нищеты и скорби. Ее обманом втянули в беспутную компанию и приохотили к роскошной жизни, ради которой ей пришлось совершать безнравственные поступки, а после несметного множества бед и невзгод она уже не могла себя обеспечить и впала в крайнюю нищету.
   Не раз она принималась за письмо, где униженно и робко молила простить ее, искренне раскаивалась в своем первом преступлении, но обо мне ничего не было слышно, и ей не удавалось проведать, куда я скрылся. Она осталась в таком одиночестве, что не у кого было попросить кусок хлеба, тогда бедность и невзгоды заставили ее связаться с воровской шайкой, с которой водилась она довольно долго, добывая изрядное количество денег, но беспрерывно испытывая невообразимый ужас и дрожа от страха в ожидании расплаты и позора. То, чего она так боялась, вскоре свершилось, да еще во время самого пустячного дела, к которому она имела лишь стороннее касательство, и вот — она здесь. Она отметила, что вся жизнь ее состояла из взлетов и падений — изобилие и нищета, свобода и неволя, благоденствие и муки, и потребовалось бы очень много дней, чтобы поведать мне, свидетелю самой лучшей поры ее жизни, все, что случилось потом. Мне ведь известно, продолжала она, какое деликатное и благородное воспитание она получила, теперь же она принадлежит к отверженным и готова наравне со свиньями питаться отбросами, которых тоже не всегда бывает вдосталь. Описывая все это, она так горько рыдала, что время от времени, захлебываясь слезами, умолкала и в конце концов вынуждена была прекратить рассказ. Тогда я сказал, что избавлю ее от необходимости продолжать его, ибо он лишь воскрешает в сердце былые горести, а я хотел бы помочь ей предать прошлое забвению.
   Затем я объявил ей, что раз провидение вновь привело ее ко мне, я позабочусь, чтобы она не ведала ни нужды, ни житейских тягот, но большего я сейчас сделать не могу, и на сем мы расстались. Она по-прежнему оставалась экономкой, а я, чтобы облегчить ей жизнь, дал ей работницу — якобы в помощь, но на самом деле, чтобы другие не знали, — в услужение, которая должна была за ней ухаживать и все для нее делать.
   Побыв в экономках, она воспряла духом и повеселела, лицо у нее округлилось, грудь и бедра налились, к ней стали возвращаться живость и обаяние, которые некогда были мне так в ней милы. Временами во мне вспыхивало к ней нежное чувство и хотелось вновь назвать ее своей женой, но до этого нам предстояло преодолеть еще много трудностей.
   А тут еще приключился весьма странный случай, неожиданно поставивший меня в крайне затруднительное положение. Мой наставник, человек незаурядного ума и большой учености, а также благородного образа мыслей, с самого начала был тронут тем состраданием, которое я проявил к этой женщине; уже давно, как упоминалось выше, он уразумел, что она чем-то отличается от прочих. Теперь же, когда она, повторяю, обрела прежние черты и веселый нрав, его так пленило общение с ней, что он воспылал к ней любовью.
   Рассказывая о ней, я упомянул, что она была очаровательной собеседницей, дивно пела, отличалась острым умом и прекрасным воспитанием; все эти качества по-прежнему оставались при ней и делали ее весьма приятной дамой. Короче говоря, однажды вечером он обратился ко мне с просьбой разрешить ему жениться на экономке.
   Эта просьба меня совершенно ошеломила, но я и виду не показал, а лишь выразил надежду, что, прежде чем довести это до моего сведения, он все хорошо обдумал, так что моих советов и не потребуется, при этом я напомнил, что ей предстоит еще почти четыре года отбывать наказание.
   Он же ответил, что почитает меня, никогда не предпринял бы такого шага без моего ведома и не сказал ей об этом ни единого слова. Я понятия не имел, как поступить, но в конце концов решил, что она сама даст ему ответ, а до тех пор мы заблаговременно все с ней обсудим. Итак, я убедил его, что он может действовать по своему усмотрению, я же не имею права вмешиваться в чужие дела и не полагаю возможным давать ему советы; что же касается срока ее наказания, то это пустяк, о котором и говорить не стоит, однако я надеюсь, что раньше, чем совершить этот шаг, он глубоко вникнет во все обстоятельства.
   Он заявил, что обдумал все до основания и решил, убедившись, что я против этого не возражаю, во что бы то ни стало соединиться с ней и стать, как он считает, счастливейшим из всех живущих на земле. Затем он принялся расписывать ее достоинства — как отменно она справляется со всеми делами, какая она очаровательная собеседница, как остроумна, что за память, какими широкими познаниями обладает и т.д. и т.п. Я-то знал, что все это так и есть, но кое-что он упустил, ибо если перечисленные им черты были свойственны ей еще во времена нашего супружества, то, испив горькую чашу бедствий, она не только сохранила прежние особенности своей натуры, но и приобрела новые — самообладание, благоразумие, здравомыслие и другие, которых раньше ей недоставало.
   Нетрудно догадаться, что я с нетерпением ждал встречи с моей милой экономкой, чтобы сообщить ей эту тайну и увидеть, какой оборот она придаст всему делу, но, как назло, я схватил простуду и вынужден был два дня просидеть взаперти, а за это время все и произошло, так как мой наставник в тот же вечер навестил ее и сделал ей предложение, которое поначалу было принято холодно, чем он был крайне поражен, ибо нисколько не сомневался, что она тотчас же изъявит свое согласие. Тем не менее он вновь пришел на второй, а потом и на третий день, и тогда она, убедившись в серьезности его намерений, но чувствуя, что не может даже помыслить о согласии, коротко ответила, что питает к нему глубокую признательность за оказанную ей честь и охотно приняла бы его предложение, как и всякая другая на ее месте, но не хочет вводить его в заблуждение, а должна открыть ему, что связана обязательствами, которые препятствуют их союзу, короче говоря, призналась, что она замужем и муж ее здравствует и поныне.
   Ответ ее был настолько чистосердечен и недвусмыслен, что он не мог ни словом ей возразить, а лишь сказал, что безмерно огорчен ее отказом, что ему нанесен тяжелый удар и он никогда в жизни не испытывал подобного разочарования.
   На следующий день после их разговора я отправился в контору, послал за экономкой и сообщил ей, что ее ждет весьма выгодное предложение, которое я бы хотел, чтобы она как следует обдумала; затем я изложил ей все, что мне сказал мой наставник.
   Она тотчас разрыдалась, что меня крайне удивило. «О сэр! — воскликнула она, — как можете вы так говорить со мной?» Я ответил, что имею для этого все основания, потому что после разлуки с ней был уже женат на другой. «Но, сэр, — возразила она, — дело в том, что, раз вина лежит на мне, я не имею права вступить в брак; и пусть даже причина не в этом, — продолжала она, — я все равно не могу так поступить». Я притворился, что стою на своем (честно говоря, я был неискренен, потому что меня влекло к ней и в душе я простил ей былые прегрешения), — так повторяю, я сделал вид, что настаиваю, но она залилась слезами и взмолилась. «Нет, нет, лучше мне быть вашей рабой, чем женой самого благородного человека на свете». Я стал уговаривать ее, ссылаясь на ее денежные обстоятельства и доказывая, что такой брак вернет ей покой и довольство и никто в мире не узнает и даже не заподозрит, кем она была и чем занималась, но она не могла сносить подобные речи и, рыдая, причитала так громко, что я побоялся, что ее услышат. «Заклинаю вас, — молила она, — не говорите об этом больше; я была вашей прежде и никогда в жизни не буду принадлежать другому; пусть все останется как есть, или сделайте со мной, что вам угодно, только не заставляйте меня выходить замуж за другого».
   Меня так растрогала пылкость ее речей, что поначалу я словно оцепенел, но затем все-таки вымолвил: «Жаль, что ты не была так чистосердечна в давние времена, тогда нам обоим было бы куда лучше, но как бы там ни было, никто не заставит тебя поступить против воли и не станет карать тебя за отказ. А как ты намерена от него отделаться? Он же, верно, надеется, что ты сочтешь его предложение лестным для себя, каковым оно и является, ведь особенности твоего положения ему неизвестны». — «Но, сэр, — воскликнула она, — я уже все сделала, он получил мой ответ и полностью им удовлетворен, никогда больше он не потревожит вас этим», — после чего она пересказала мне суть своего ответа.
   В тот же миг я решил во что бы то ни стало снова взять ее в жены, ибо убедился, что она искупила свою вину передо мною и заслуживает прощения: и воистину, уж кто-кто, а она-то заслужила его, особенно если припомнить, какой суровой каре она подверглась, и сколь долго пришлось ей влачить жалкое существование, да и само провидение вроде бы опять вверило ее моим заботам и, что самое важное, вселило в нее столь нежную ко мне любовь и такую твердость духа, что она отважилась отвергнуть заманчивое предложение ради того, чтобы не расставаться со мной.
   Придя к такому решению, я счел жестоким скрывать его, да и невозможно было скрывать мои чувства долее, и, заключив ее в объятия, я воскликнул: «Ты доказала свою любовь ко мне так убедительно, что я не в силах больше противиться, я прощаю тебе все былые прегрешения, и поскольку ты не желаешь принадлежать никому другому, будь, как прежде, моей».
   Но это оказалось выше ее сил, ибо примирение так ее потрясло, что, не дай она выхода своим чувствам в рыданиях, она, наверно, скончалась бы в моих объятьях; мне пришлось усадить ее, а она не менее четверти часа заливалась слезами и не могла промолвить ни единого слова.
   Когда она пришла в себя и обрела способность говорить, я объяснил ей, что нам нужно подумать, каким образом проделать все так, чтобы не обнаружилось, что она раньше была моей женой, ибо тогда мы оба будем разоблачены; не лучше ли неприкрыто, у всех на виду, вновь заключить брак. Она сочла этот путь весьма разумным, и согласно с нашим решением мы через два месяца поженились, причем ни один мужчина на свете не имел лучшей жены и не жил счастливее, чем мы в течение следующих нескольких лет.
   Я уже склонен был полагать все свои дела в этом мире улаженными и надеялся завершить свою многотрудную жизнь безмятежным покоем, ибо мы оба, обретя мудрость через страдания и невзгоды, были теперь способны сами определить, какой образ жизни более соответствует нашим обстоятельствам и может принести нам счастье.
   Но человек — создание по меньшей мере недальновидное, особенно когда сам берется утверждать, что счастлив, или полагает, что может жить своим умом. Казалось, у нас были все основания считать — и жена нередко обращала на это мое внимание, — что жизнь, которую я тогда вел, полностью соответствовала представлению о человеческом счастье. И в самом деле, богатство наше приумножалось с каждым днем, и его было более чем достаточно, чтобы при желании снискать в наших краях почет. Располагая всем, что дарует отраду и приятность, нам не приходилось подавлять свои стремления, сладость нашего благополучия не омрачалась ни каплей горечи, к добру не примешивалось ни грана зла, нам казалось, что беда уже никогда не обрушится на нас; наше слабое и ограниченное воображение не допускало, что в эту размеренную жизнь может ворваться несчастье, разве что провидение в извечных деяниях своих ниспошлет нам испытание.
   И все же незримая мина разорвалась и в один миг камня на камне не оставила от этой идиллии, и, хотя сей взрыв не нарушил моих привычных дел и занятий, он мгновенно оторвал меня от них и вновь обрек на странствия по белу свету, уготовив мне существование, сопряженное с риском, полное опасностей и вынуждающее человека действовать по собственному разумению и сообразно своим несовершенным мерилам.
   Теперь я должен вернуться к одному эпизоду, который произошел довольно давно и относится ко времени моего последнего пребывания в Англии.
   Я уже рассказывал, как моя верная супруга Могги слезами и мольбами уговорила меня не поступать безрассудно и не принимать открытого участия в восстании ныне покойного лорда Дервентуотера и его сторонников в момент, когда они вступили в Ланкашир; послушав ее, я спас себе жизнь. Но некоторое время спустя меня одолело такое любопытство, что, когда они подошли к Престону, я улизнул от жены, решив лишь поглядеть на них и понаблюдать, как пойдут дела.
   Я уже говорил, что жена моя своими неотвязными просьбами удержала-таки меня от открытого участия в этом деле и не дала мне взяться за оружие, чем, повторяю, несомненно, сохранила мне жизнь, так как, будь все иначе, меня бы там приметили и последствия были бы для меня не менее роковыми, чем если бы я действительно участвовал в сражении.
   Однако, когда повстанцы продвинулись вперед и приблизились к нам, то есть к Престону, а жители округи прониклись к ним большим расположением, любезный доктор (о нем речь шла выше), тот самый, который был католическим священником и обвенчал нас, стал вселять в меня ранее неведомый мне пыл и не отстал, пока не вынудил меня, располагавшего лишь добрым конем и мушкетом, примкнуть к повстанцам в канун их вступления в Престон, причем и сам он занял место рядом со мной.
   Меня здесь мало кто знал, во всяком случае, из деревни, где я жил, тут никого не было, и это, как вы скоро убедитесь, впоследствии выручило меня; однако я был знаком некоторым повстанцам, особенно шотландцам, с которыми я вместе служил за границей; с ними я был в приятельских отношениях и слыл среди них французским офицером. Я убеждал их сформировать отдельный отряд для обороны предмостья у Престона и настаивал, что от этой обороны зависит исход всего дела.
   Я защищал свой план с некоторой горячностью, и поскольку меня считали французским офицером и бывалым солдатом, мое предложение вызвало споры. Однако, как всем известно, мой замысел не был осуществлен, а я, решив в то же мгновение, что они обречены на гибель, стал изыскивать способ удрать оттуда целым и невредимым, что и проделал ночью, накануне того дня, когда их окружила королевская кавалерия. Удалось это мне с большим трудом, так как, благополучно перебравшись через реку Рибл, я никак не мог найти твердого грунта, который выдержал бы моего коня. В конце концов я все же выбрался на берег и, изо всех сил погоняя коня, к исходу следующего дня примчался к месту, откуда был виден мой дом. До глубокой ночи я укрывался в лесу, а потом, убив коня и зарыв его в неглубоком песчаном карьере, сам пешком, примерно к двум часам ночи, добрался домой, где меня радостно встретила испуганная жена. Не мешкая, я принял меры, чтобы оградить себя от возможных неприятностей, но дело обернулось так, что эта предосторожность оказалась излишней, потому что повстанцы были разбиты наголову, — те, что остались живы, были взяты в плен, а в деревне никто не знал и даже не подозревал, что я побывал среди них; таким образом, я ловко выпутался из самой опасной в моей жизни затеи, в которую встрял по неслыханной глупости.
   Выручило меня и то, что, убив коня, я зарыл его, потому что через два-три дня люди, которые видели в Престоне, как я ездил верхом, нашли бы его и опознали, а поскольку никто не проведал о моей отлучке из дому, я помалкивал; раз никто из соседей раньше не хватился меня, то зайди кто-нибудь из них сейчас поболтать, я тут как тут — у себя дома.
   Но все же я испытал тревогу и дорого бы дал, чтобы оказаться в своих виргинских владениях, куда, правда, при совсем иных обстоятельствах, я вскоре собрался уехать со своей семьей.
   Между тем разыгрались упомянутые события в Престоне, и злосчастные повстанцы сдались на милость королевских войск; как водится, некоторых из них казнили, чтобы другим неповадно было, а всех остальных помиловали и заключили на длительный срок в замок Честер[151] или же в иные подобного рода заведения, откуда они со временем разными способами освободились, о чем нам еще доведется узнать.
   Несколько сот человек, говоря простонародным языком, «загнали» по их собственной просьбе на плантации, то есть отправили в Виргинию и другие Британские колонии с тем, чтобы, как это принято делать с каторжниками, продать их в рабство на определенный срок, после чего вновь отпустить на свободу. О некоторых из них речь шла выше; и вот теперь, живя здесь, я, к немалому моему огорчению, обнаружил, что к берегу, на котором раскинулись мои плантации, пришвартовались два корабля с новой партией осужденных на борту.
   Как только это известие дошло до меня, я, не теряя ни минуты, принял решение не допустить ни одного из них к себе в усадьбы (или плантации); так я и поступил, сделав вид, что не желаю превращать в рабов несчастных, но благородных джентльменов, пострадавших лишь за верность своему делу, и ссылаясь на другие подобные соображения. На самом же деле я опасался, что некоторые из них узнают меня и при всем честном народе объявят, что я того же поля ягода, что и они, только сумел вовремя удрать, и я попаду в большую беду; но если бы мне даже удалось сохранить жизнь, меня лишили бы всего, что, по моему мнению, я вполне заслужил, и ввергли бы опять в бездну страданий и нищеты.
   Моя осторожность была обоснованной, но, как вскоре обнаружилось, недостаточной, чтобы уберечь меня от напасти, ибо, хотя я сам не купил ни одного из этих бедняг, это сделали некоторые из моих соседей, так что на расположенных поблизости от меня плантациях работало множество вновь прибывших невольников. Словом, я не смел носа высунуть, все время опасаясь, что кто-нибудь меня заметит и узнает.
   Должен признаться, что это мучительное существование вскоре стало совершенно невыносимым, ибо страх низвел меня с высоты знатного человека, судьи, властителя и хозяина трех плантаций до положения жалкого бунтовщика, приговорившего самого себя к наказанию и боявшегося даже показаться на люди. Уж лучше бы я остался в Ланкашире или уехал в Лондон и спрятался там, пока все не утихнет, а теперь опасность нависла прямо надо мной, стучалась ко мне в дом, и я каждый день ожидал, что меня выдадут, схватят и в кандалах отправят в Англию, а мои плантации отойдут королевской казне.
   У меня оставалась лишь одна надежда на спасение — ведь я пробыл среди повстанцев очень недолго, в деле не участвовал, даже мое имя было им неведомо, и почти все называли меня то французским полковником, то французским офицером, а то просто французом; что же касается доктора, который приехал в Престон вместе со мной, то, обнаружив, что вся затея явно обречена на провал, а вокруг повстанцев, подобно тучам, собираются королевские войска, он тоже нашел, правда, иной, чем я, способ убраться восвояси.
   Однако указанные обстоятельства меня не утешали, и я не имел понятия, как поступить, ибо даже в самые тяжкие мгновения моей жизни я не испытывал такой растерянности. Первым долгом я пошел домой и честно поведал всю историю жене. Стремясь к полной откровенности, я раньше, чем начать рассказ, заявил, что, раскрыв мою тайну, даю ей возможность отомстить мне, если я, по ее мнению, был несправедлив к ней в прошлом, и предать меня в руки врагов, но я верю в ее великодушие и воскреснувшую любовь ко мне и полагаюсь на ее преданность, после чего без лишних слов я открыл ей все и, в частности, сообщил, какая опасность мне угрожает.
   Добрый советчик может вернуть человека к жизни, он вселяет отвагу в слабодушного и пробуждает в разуме человеческом способность поступать нужным образом; для меня в ходе всей этой истории таким советчиком была моя жена, и каждый шаг, который я предпринимал, чтобы выпутаться из этого лабиринта, направлялся ею.
   «Полно, полно, дружок, — утешала она меня, — если ничего другого не случилось, то незачем совершать опрометчивые поступки, внушенные одним только страхом» (а дело в том, что я готов был не мешкая распродать все имущество и плантации, сесть на корабль и отплыть на остров Мадейру или куда угодно, только бы оказаться вне владений короля).[152]
   Но жена держалась иного мнения и, стараясь перетянуть меня на свою сторону, предложила мне два способа спасения: либо загрузить шлюп провиантом и отправиться в Вест-Индию, оттуда в Лондон, либо разрешить ей уехать прямо в Англию и постараться во что бы то ни стало вымолить у короля прощение.
   Я был склонен принять второе предложение, ибо, совершая, на свою беду, неправедные поступки, всегда втайне — и не без основания — уповал на милосердие и доброту его величества, и будь я в Англии, меня нетрудно было бы уговорить пасть королю в ноги.
   Но в моем положении отъезд в Англию не мог бы пройти незамеченным, ибо я вынужден был бы либо открыто готовиться к путешествию, бывать на людях, дождаться уборки урожая и отбыть достойным образом и сообразно с моим званием, либо сделать вид, будто произошло нечто из ряда вон выходящее, вызвав среди окружающих множество беспочвенных подозрений.
   Однако изобретательность моей жены выручила меня. Однажды утром, когда я еще лежал в постели, она неожиданно вошла ко мне в спальню и решительно заявила: «Друг мой, меня очень беспокоит ваше здоровье, и я распорядилась, чтобы Пеннико (молодая негритянка, которую я дал ей в услужение) разожгла у вас в комнате камин, а вы пока полежите спокойно». Тотчас появилась негритянка, неся дрова, ручные меха и прочие нужные для разведения огня предметы, а жена моя, не дав мне опомниться, шепнула, чтобы я молчал и дожидался ее возвращения.
   Я, конечно, не на шутку перепугался и лежал, мысленно представляя себе, как меня опознают, предают властям, увозят в Англию, вешают, четвертуют и тому подобное. Сердце мое замирало от страха. Жена заметила мое смятение и, подойдя к моей постели, стала убеждать меня, что причин для волнения нет, что она скоро вернется и все мне объяснит. Я немного успокоился, но вскоре приказал Пеннико спуститься вниз, найти госпожу и передать ей, что мне очень худо и я хочу немедля поговорить с ней. Не успела служанка выйти из комнаты, как я вскочил с постели и начал быстро одеваться, дабы не оказаться застигнутым врасплох.
   Моя жена, как и обещала, уже поднималась по лестнице навстречу служанке и, войдя ко мне, сказала: «Вам, видно, не по себе, но, умоляю вас, крепитесь, подойдите к окну и из-за ширмы гляньте; не знаком ли вам кто-нибудь из шотландцев, собравшихся во дворе; там семь или восемь человек пришли по какому-то делу к писарю».
   Прикрывшись ширмой, я посмотрел в окно, подробно разглядел их, но никого не узнал и лишь убедился в том, что все они шотландцы. Однако то, что я сам не приметил знакомых, не успокоило меня, они-то могли меня узнать, ибо, как гласит английская пословица: не ведает дурак, что знает его всяк; поэтому я прятался у себя в комнате до тех пор, пока не удостоверился, что все они ушли.
   Вскоре моя жена объявила всем домашним, что я нездоров, а через три-четыре дня мне укутали ногу большим лоскутом фланели, пристроили ее на низкой скамеечке, и я охромел от «подагры». Так продолжалось почти шесть недель, а затем жена сообщила мне, что распустила слух, будто у меня не подагра, а скорее всего ревматизм и поэтому я отправляюсь на остров Невис или Антигуа[153], для лечения горячими водами.
   Все получилось очень ловко, и затея моей жены — сначала продержать меня полтора-два месяца в четырех стенах, а потом без лишнего шума увезти прочь — получила полное мое одобрение. Однако я так до конца и не понимал, к чему все это приведет и каковы ее дальнейшие намерения, но она хотела, чтобы я положился на нее, что я охотно сделал, и весьма ловко претворила свой план в жизнь. По прошествии почти трех месяцев, которые я просидел с забинтованными ногами, она пришла и объявила, что шлюп готов к отплытию и все необходимое для путешествия уже на борту. «А теперь, дорогой мой, — сказала она, — я поведаю вам остальную часть моего плана. Надеюсь, — добавила она, — вы не подозреваете меня в намерении вывезти вас из Виргинии тем обманным способом, каким других людей привозят сюда, или же устранить вас, дабы завладеть вашим добром; нет, я верна вам так же, как была бы верна, оставаясь вашей рабой и не смея даже помышлять о том, чтобы стать вашей супругой; вы можете убедиться, что, желая выручить вас из беды, я и не мыслю о разлуке; напротив, я всюду должна сопровождать вас, помогать и служить вам в любых обстоятельствах и разделить вашу участь, какова бы она ни была».