Страница:
— Прошу…
Вошёл Кылбанов в класс боком, робея. Десятиклассники встретили его с неожиданным, необъяснимым для него спокойствием. Аласов за дверью удовлетворённо кивнул головой.
Из соседнего класса показалась голова Майи: «Серёжа?»
Она вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
— Что там у вас происходит? Митинг какой-то… Разве сейчас не твой урок?
— Заменили Кылбановым.
Тут только Аласов обнаружил, что держит в руке выписку из директорской книги приказов. С этим листком он так и беседовал в классе.
Директорский приказ был кратким: «Согласно приказу роно освободить учителя истории Аласова С.Э. от работы».
Пожав плечами, Аласов протянул бумажку Майе.
— Что значит «освободить»? Ты сам уходишь? Или тебя увольняют?
— Потом расскажу.
Он пошёл, но что-то заставило его обернуться. Майя смотрела вслед.
— Сергей! — она подбежала к нему. — Тебя прогонят — и мне тут нечего делать… Борись за двоих!
Аласов взял её руку и поцеловал.
Пожалуйста, можешь залечь спать. Можешь, пожалуйста, почитать роман или взяться наконец за свои аспирантские учебники. Пожалуйста…
Всегда, изо дня в день, из часа в час был занят, вздохнуть некогда: школа, кружки, посещения ребят на дому, родительские собрания, отчёты, поурочные планы, беседы на ферме и лекции в клубе, возня с будущим музеем, вечно откладываемая на потом аспирантура, партийные собрания, да ещё что-то надо по дому сделать, матери помочь, да и на лыжах хочется, и с ружьишком по лесу…
И вдруг никакой заботушки, свобода!
Он шёл медленно, едва волоча ноги.
Уж не надеешься ли ты, что начальство одумается, бросится вслед с признанием: мы ошиблись? Нет, выписка из приказа у тебя с собой — чёрным по белому. И при всей своей дикости она — совершенный факт.
Это факт, что Сергей Аласов, всю жизнь занимавшийся учительством, любящий своё дело, сейчас идёт по улице, уволенный из учителей.
Уволен за морально-бытовое разложение. Бывают бытовые условия, бытовые приборы, бытовая химия… А у него, пожалуйста, бытовое разложение… Нелепость этого словосочетания неожиданно развеселила и как-то вдруг успокоила Аласова. Всё это было бы так грустно, когда бы не было смешно…
Есть возня науровне мышиного подпола. А есть — борьба, когда ты ясно утверждаешь правду, за которую — хоть на костёр! Если на такой высоте стоять, то ничегошеньки они с тобой не сделают, брат Аласов. Майя как раз это и имела в виду: «За двоих борись…»
Спокойно, Аласов. Будь мужчиной — как сам же к этому призывал других. Не суетись, не маши руками. Прежде всего об увольнении нужно матери рассказать. Пусть узнает от меня, а не от соседей. Затем — Аржаков. Если он вернулся с партконференции, надо немедленно ехать в район. Потребовать, чтобы на бюро было поставлено моё персональное дело, чтобы выслушали меня коллективно. Там-то всякой мышиной возне и конец придёт!
Не то задремал он, сидя за столом, не то задумался, — вдруг голоса под дверью, какое-то там движение народное.
— Сынок, к тебе!
На пороге ребята из десятого.
— Сергей Эргисович, мы к вам учиться. По истории… Если, конечно, согласитесь…
— Соглашусь, конечно. Это вы лихо придумали. Как вот только я размешу вас в своей клетушке…
— Разместимся!
— Мы утрамбуемся…
— Веру я себе на колени посажу!
— Я вот тебе посажу!
Загудело в избе!
— Мама, складывайте одёжки прямо на кровать.
— Сейчас, сейчас, оыночек! Чайку вам поставлю…
— Вот это я понимаю, урок! С чаем!
— Ну ладно, ладно, — сказал Аласов строго. Проглотил что-то в горле, даже губу закусил. — Тише, товарищи. Если урок, так всерьёз. Начинаем сегодня новую тему…
XXXVII. Бегство
XXXVIII. Умный совет дороже верёвки
Вошёл Кылбанов в класс боком, робея. Десятиклассники встретили его с неожиданным, необъяснимым для него спокойствием. Аласов за дверью удовлетворённо кивнул головой.
Из соседнего класса показалась голова Майи: «Серёжа?»
Она вышла, плотно прикрыв за собой дверь.
— Что там у вас происходит? Митинг какой-то… Разве сейчас не твой урок?
— Заменили Кылбановым.
Тут только Аласов обнаружил, что держит в руке выписку из директорской книги приказов. С этим листком он так и беседовал в классе.
Директорский приказ был кратким: «Согласно приказу роно освободить учителя истории Аласова С.Э. от работы».
Пожав плечами, Аласов протянул бумажку Майе.
— Что значит «освободить»? Ты сам уходишь? Или тебя увольняют?
— Потом расскажу.
Он пошёл, но что-то заставило его обернуться. Майя смотрела вслед.
— Сергей! — она подбежала к нему. — Тебя прогонят — и мне тут нечего делать… Борись за двоих!
Аласов взял её руку и поцеловал.
Пожалуйста, можешь залечь спать. Можешь, пожалуйста, почитать роман или взяться наконец за свои аспирантские учебники. Пожалуйста…
Всегда, изо дня в день, из часа в час был занят, вздохнуть некогда: школа, кружки, посещения ребят на дому, родительские собрания, отчёты, поурочные планы, беседы на ферме и лекции в клубе, возня с будущим музеем, вечно откладываемая на потом аспирантура, партийные собрания, да ещё что-то надо по дому сделать, матери помочь, да и на лыжах хочется, и с ружьишком по лесу…
И вдруг никакой заботушки, свобода!
Он шёл медленно, едва волоча ноги.
Уж не надеешься ли ты, что начальство одумается, бросится вслед с признанием: мы ошиблись? Нет, выписка из приказа у тебя с собой — чёрным по белому. И при всей своей дикости она — совершенный факт.
Это факт, что Сергей Аласов, всю жизнь занимавшийся учительством, любящий своё дело, сейчас идёт по улице, уволенный из учителей.
Уволен за морально-бытовое разложение. Бывают бытовые условия, бытовые приборы, бытовая химия… А у него, пожалуйста, бытовое разложение… Нелепость этого словосочетания неожиданно развеселила и как-то вдруг успокоила Аласова. Всё это было бы так грустно, когда бы не было смешно…
Есть возня науровне мышиного подпола. А есть — борьба, когда ты ясно утверждаешь правду, за которую — хоть на костёр! Если на такой высоте стоять, то ничегошеньки они с тобой не сделают, брат Аласов. Майя как раз это и имела в виду: «За двоих борись…»
Спокойно, Аласов. Будь мужчиной — как сам же к этому призывал других. Не суетись, не маши руками. Прежде всего об увольнении нужно матери рассказать. Пусть узнает от меня, а не от соседей. Затем — Аржаков. Если он вернулся с партконференции, надо немедленно ехать в район. Потребовать, чтобы на бюро было поставлено моё персональное дело, чтобы выслушали меня коллективно. Там-то всякой мышиной возне и конец придёт!
Не то задремал он, сидя за столом, не то задумался, — вдруг голоса под дверью, какое-то там движение народное.
— Сынок, к тебе!
На пороге ребята из десятого.
— Сергей Эргисович, мы к вам учиться. По истории… Если, конечно, согласитесь…
— Соглашусь, конечно. Это вы лихо придумали. Как вот только я размешу вас в своей клетушке…
— Разместимся!
— Мы утрамбуемся…
— Веру я себе на колени посажу!
— Я вот тебе посажу!
Загудело в избе!
— Мама, складывайте одёжки прямо на кровать.
— Сейчас, сейчас, оыночек! Чайку вам поставлю…
— Вот это я понимаю, урок! С чаем!
— Ну ладно, ладно, — сказал Аласов строго. Проглотил что-то в горле, даже губу закусил. — Тише, товарищи. Если урок, так всерьёз. Начинаем сегодня новую тему…
XXXVII. Бегство
Собираясь, Надежда подстёгивала себя: «Скорей, скорей!»
Достала из-под кровати небольшой чемоданчик, вытряхнула содержимое прямо на пол, стала набивать заново. Ничего ей пестряковского не нужно! О боже, как он ненавистен ей, это лягушечье лицо в очках, белая тощая грудь… Что ещё им куплено?
Но разве определишь, разве вспомнишь? Лучше она вообще ничего не возьмёт! Платья полетели назад в гардероб. Пусть будет как можно меньше из прошлой жизни! Несчастная, за эти тряпки ты продала свою молодость, свою жизнь! На тряпки обменяла любовь…
Надежда склонилась над пустым чемоданом. Тряпки ещё наживёшь, а молодость? Кому ты теперь нужна такая? Нелепо устроен мир, если мудрость приходит тогда, когда она человеку без надобности. Уже накануне брачной ночи она ясно сознавала, что не любит его. Но ханжеская, дураками придуманная пословица утешала тогда: стерпится — слюбится…
Стерпится — слюбится — рассуждала она в те времена, и, казалось, весьма разумно рассуждала, мало ли семейных пар вокруг — сходились без книжной любви, а живут себе, да как ещё хорошо живут!
Несчастная… Если бы она тогда могла знать, как лживо это — стерпится. Если бы кто-то умный, видящий на много лет вперёд, объяснил тогда: нет, дорогая, в жизни совсем не так, как ты себе нашептала. Всё по-другому будет. Сначала-то как раз всё будет нормально: первая сладость супружества, новые хлопоты, детишки. Отрезвление придёт позже, когда ты, кажется, уже привыкла к жизни с немилым. Тут вдруг и поймёшь, что жизнь у человека одна. Не жила, а терпела — изо дня в день. Но с каждым годом всё трудней становилось, из терпенья проросла ненависть. Отвратителен голос его, жесты, глянцевый блеск его очков, шарканье его ног по комнате, тоскливые мысли его — высказанные и невысказанные. Девчонкой думала: учитель, ум, культура, благородный человек. А оказался? Мелкая душа. А знаний его — на одну школьную тетрадку. Что привёз из пединститута, тем и довольствуется по сей день. Маленький человек, что мог он дать ей? Замуровал её душу… Ни разу, сколько помнила себя замужем, она не порадовалась так, чтобы кровь вскипела. Вовремя накормить его, выслушать его рассуждения, нарожать от него детей…
Ах, если бы не дети! В мыслях она ведь давно ушла от него. Когда поссорились после кражи дневника, и вовсе выставила его на диван, швырнула туда подушку и одеяло. Не было вечера, чтобы она не сказала себе: «Сегодня последняя ночь. Завтра я уйду». Но утром, встретившись с вопрошающими взглядами детей (они давно почувствовали, что в доме неладно), теряла решимость. Но сегодня — всё!
Пестряков собрал учителей и, не пытаясь скрыть торжества, огласил приказ об увольнении Аласова. Она слушала ликующий голос мужа, и мысль её была одна: «Вот и конец! Вот и конец!»
Щёлкнул выключатель, и комнату залило светом — это Лира пришла из школы. В пальто и с сумкой, она всё стояла, держа руку на стене около выключателя.
— Мама? Разве тебе не темно? Мамочка, что такое? Скажи, мама!..
— Деточка… Мы уходим сегодня отсюда. Совсем уходим…
— А папа?
— Папа остаётся.
— Мамочка, не надо… Не надо, мамочка!
У девочки от слёз перехватило горло. Она рванулась, как бы желая обнять мать, но тут же круто повернулась и выскочила из комнаты. Хлопнула входная дверь.
Ты уверена, что дети когда-либо поймут и оправдают тебя? С тобой всё ясно — нет у тебя иного выхода. Но как это видится глазами дочери? А сын? Он ещё крошка, он и не подозревает, что сейчас происходит — мать и отец никогда уже не будут вместе! Беспечно играет на улице… Если она увидит плачущего сына, она не переступит порог. Надо уйти прежде, чем кто-либо вернётся домой. Потом она их заберёт. Завтра же придёт за своими детьми, но уже оттуда.
Надежда выгребла из ящика свои безделушки, ссыпала в сумку, вспомнила про документы, нашла их, потом оделась и взяла чемодан. Прощай. Всё тут было ухожено её руками — вышивки, накидочки, подставочки. Но совсем не «гнёздышком» был этот дом — тюрьмой! Будь ты проклята — вместе с тюремщиком!
Подумала — и застыла с чемоданом в руке: хлопнула дальняя дверь. Муж, знакомое шарканье.
Что ж, пусть так. Уйду не крадучись. Пусть он войдёт и увидит… Но где же он, почему не входит? Ах, да — он разденется сначала. Прошёл в кухню. Наконец идёт сюда. Взялся за ручку двери…
— Это как понимать — мы сегодня без обеда? — недовольное лицо, раздражённый голос. Взгляд сначала сердитый, потом удивлённый, брови поползли вверх. — Ты откуда?
Выдвинутые ящики, раскрытые дверцы, одежда и обувь по всей комнате.
— Н-надя, это… что?
Она шагнула к двери, выставив чемодан перед собой.
— Так, так… — сказал Тимир Иванович и опустился на стул, обхватив руками голову, как человек, который приготовился выслушивать любые объяснения, упрёки, угрозы. Его выставленное колено дрожало.
Но жена ничего не стала объяснять, она уже взялась за ручку двери. Она уходила!
— Стой! — крикнул он тогда. — Не рассчитывай, что я тебя отпущу вот так… Почему ты молчишь? Ты уходишь из дому? Почему? Я виноват перед тобой? Отвечай!
Она смотрела на его шевелящиеся губы и молчала.
— Ты!.. — крикнул он, захлебнувшись, бросился, прижал дверь спиной. — Надя, Надюшечка, подумай только, что делаешь. Разденься, присядь, поговорим разумно… Куда идёшь, к кому? Уж я ли тебя не люблю! Ты вон письмо Нахова подписала, донос на мужа, а я и это простил тебе… Если какие мелкие недоразумения, разве можно из-за них? На руках носить тебя буду. Разве ты не видишь, что я всё только для тебя, чтобы тебе было хорошо, семье! Разве я тебя тронул хоть пальцем, как другие мужья? Ведь мы столько лет с тобой, Наденька, ведь ты же любила меня? Если меня не жалеешь, то детей!..
Надежда с силой рванула дверь на себя и шагнула через порог. Он догнал её в сенцах, попытался схватить за плечо, но она оттолкнула его.
— Уходишь, так уходи! А детей не дам!
На дверях библиотеки висел замок. Надежда в темноте с трудом разобрала записку, пришпиленную рядом с замком: «Уехала в райцентр». Она так уверенно рассчитывала на пристанище у Тамары-библиотекарши, и вот…
Стараясь держаться подальше от людных тропок, по еле видимой санной дороге побрела она к окраине Арылаха — сама толком не зная куда. Чемодан оказался тяжёлым. Сначала она несла его перед собой, потом попыталась умостить на плече.
…Поздней ночью, когда замолкла электростанция и в деревне уже не было ни огня, Надежда, уставшая и чуть живая от холода, постучалась к Степаниде Хастаевой.
— Кто тут?
— Я, Стёпа… Я…
Послышался шорох спичечной коробки, запрыгал бледный огонёк. Степанида, увидев Пестрякову, густо покрытую снежным куржаком, так и застыла со свечой в руке.
— Надежда Алгысовна?!
— Я самая… Переночевать пустите?
Хастаева помогла раздеться, усадила гостью у тёплой плиты.
— Грейтесь, грейтесь. Сейчас я чаю вам…
Только в тепле Надежда почувствовала, как замёрзла. Зубы стучали — невозможно было унять.
— Что случилось, Надежда Алгысовна?
— От мужа ушла. Не спрашивайте, Стёпа…
Хастаева стала собирать для Надежды постель на диванчике. Та сидела неподвижно, странная и незнакомая при свете колеблющейся свечи.
Почему, зачем? К Аласову собралась? Сомнительно. Ни ты, Надежда Алгысовна, ни я, грешная, никто из нас ему не нужен. Там другая вошла клином. Какие фортели жизнь выкидывает — гордячка Надежда Пестрякова среди ночи стучится к ней, к Стёпе Хастаевой! Та самая Пестрякова, которая привыкла свысока смотреть на безалаберную Стёпку, лишь изредка снисходя до беседы, да и то из милости. Важная дама, «хозяйка школы» и мать своих прекрасных детей, она разговаривала со Стёпой точно с Лукой-пастухом или с косоглазой Настасьей-сплетницей…
— Детей я оставила, — словно про себя сказала Надежда.
Ага, детей вспомнила. Страдальческое признание беглой жены. Несомненно, Стёпе тут следует разжалобиться, как всякой женщине при мысли о несчастных детках. Но у Стёпы был, видимо, нестандартный характер — она ничуть не разжалобилась. Несчастные дети, несчастная семья? А кто виноват, Надежда Алгысовна? Хорошо известно, как ты обошлась с Аласовым в войну, как ловко окрутила важного завуча. Тогда ведь Сергей Аласов любил тебя. Экое счастье шло в руки! Нет, дорогая, в этом среднем мире ни одно бесчестье не остаётся безнаказанным! Дети страдают невинно — это уж точно. Рожать детей — тоже право должно быть. Иная родит — как преступление совершит. Что же касается её, Степаниды, то никогда в жизни она не пойдёт за нелюбимого!
Конечно, негоже обижать гостью, однако не сдержалась, проговорила в ответ:
— Детишек жалко. А вас, Надежда Алгысовна, мне, по правде сказать, не жаль.
Надежда подняла глаза, лицо её отвердело.
— Я и не нуждаюсь в жалости, Степанида Степановна.
— Ну хорошо, хорошо, — спохватилась та. — Спать-то будем?
Огарок свечи догорел и потух, стало беспросветно темно.
— Спите? — спросила Степанида.
Гостья не ответила.
Достала из-под кровати небольшой чемоданчик, вытряхнула содержимое прямо на пол, стала набивать заново. Ничего ей пестряковского не нужно! О боже, как он ненавистен ей, это лягушечье лицо в очках, белая тощая грудь… Что ещё им куплено?
Но разве определишь, разве вспомнишь? Лучше она вообще ничего не возьмёт! Платья полетели назад в гардероб. Пусть будет как можно меньше из прошлой жизни! Несчастная, за эти тряпки ты продала свою молодость, свою жизнь! На тряпки обменяла любовь…
Надежда склонилась над пустым чемоданом. Тряпки ещё наживёшь, а молодость? Кому ты теперь нужна такая? Нелепо устроен мир, если мудрость приходит тогда, когда она человеку без надобности. Уже накануне брачной ночи она ясно сознавала, что не любит его. Но ханжеская, дураками придуманная пословица утешала тогда: стерпится — слюбится…
Стерпится — слюбится — рассуждала она в те времена, и, казалось, весьма разумно рассуждала, мало ли семейных пар вокруг — сходились без книжной любви, а живут себе, да как ещё хорошо живут!
Несчастная… Если бы она тогда могла знать, как лживо это — стерпится. Если бы кто-то умный, видящий на много лет вперёд, объяснил тогда: нет, дорогая, в жизни совсем не так, как ты себе нашептала. Всё по-другому будет. Сначала-то как раз всё будет нормально: первая сладость супружества, новые хлопоты, детишки. Отрезвление придёт позже, когда ты, кажется, уже привыкла к жизни с немилым. Тут вдруг и поймёшь, что жизнь у человека одна. Не жила, а терпела — изо дня в день. Но с каждым годом всё трудней становилось, из терпенья проросла ненависть. Отвратителен голос его, жесты, глянцевый блеск его очков, шарканье его ног по комнате, тоскливые мысли его — высказанные и невысказанные. Девчонкой думала: учитель, ум, культура, благородный человек. А оказался? Мелкая душа. А знаний его — на одну школьную тетрадку. Что привёз из пединститута, тем и довольствуется по сей день. Маленький человек, что мог он дать ей? Замуровал её душу… Ни разу, сколько помнила себя замужем, она не порадовалась так, чтобы кровь вскипела. Вовремя накормить его, выслушать его рассуждения, нарожать от него детей…
Ах, если бы не дети! В мыслях она ведь давно ушла от него. Когда поссорились после кражи дневника, и вовсе выставила его на диван, швырнула туда подушку и одеяло. Не было вечера, чтобы она не сказала себе: «Сегодня последняя ночь. Завтра я уйду». Но утром, встретившись с вопрошающими взглядами детей (они давно почувствовали, что в доме неладно), теряла решимость. Но сегодня — всё!
Пестряков собрал учителей и, не пытаясь скрыть торжества, огласил приказ об увольнении Аласова. Она слушала ликующий голос мужа, и мысль её была одна: «Вот и конец! Вот и конец!»
Щёлкнул выключатель, и комнату залило светом — это Лира пришла из школы. В пальто и с сумкой, она всё стояла, держа руку на стене около выключателя.
— Мама? Разве тебе не темно? Мамочка, что такое? Скажи, мама!..
— Деточка… Мы уходим сегодня отсюда. Совсем уходим…
— А папа?
— Папа остаётся.
— Мамочка, не надо… Не надо, мамочка!
У девочки от слёз перехватило горло. Она рванулась, как бы желая обнять мать, но тут же круто повернулась и выскочила из комнаты. Хлопнула входная дверь.
Ты уверена, что дети когда-либо поймут и оправдают тебя? С тобой всё ясно — нет у тебя иного выхода. Но как это видится глазами дочери? А сын? Он ещё крошка, он и не подозревает, что сейчас происходит — мать и отец никогда уже не будут вместе! Беспечно играет на улице… Если она увидит плачущего сына, она не переступит порог. Надо уйти прежде, чем кто-либо вернётся домой. Потом она их заберёт. Завтра же придёт за своими детьми, но уже оттуда.
Надежда выгребла из ящика свои безделушки, ссыпала в сумку, вспомнила про документы, нашла их, потом оделась и взяла чемодан. Прощай. Всё тут было ухожено её руками — вышивки, накидочки, подставочки. Но совсем не «гнёздышком» был этот дом — тюрьмой! Будь ты проклята — вместе с тюремщиком!
Подумала — и застыла с чемоданом в руке: хлопнула дальняя дверь. Муж, знакомое шарканье.
Что ж, пусть так. Уйду не крадучись. Пусть он войдёт и увидит… Но где же он, почему не входит? Ах, да — он разденется сначала. Прошёл в кухню. Наконец идёт сюда. Взялся за ручку двери…
— Это как понимать — мы сегодня без обеда? — недовольное лицо, раздражённый голос. Взгляд сначала сердитый, потом удивлённый, брови поползли вверх. — Ты откуда?
Выдвинутые ящики, раскрытые дверцы, одежда и обувь по всей комнате.
— Н-надя, это… что?
Она шагнула к двери, выставив чемодан перед собой.
— Так, так… — сказал Тимир Иванович и опустился на стул, обхватив руками голову, как человек, который приготовился выслушивать любые объяснения, упрёки, угрозы. Его выставленное колено дрожало.
Но жена ничего не стала объяснять, она уже взялась за ручку двери. Она уходила!
— Стой! — крикнул он тогда. — Не рассчитывай, что я тебя отпущу вот так… Почему ты молчишь? Ты уходишь из дому? Почему? Я виноват перед тобой? Отвечай!
Она смотрела на его шевелящиеся губы и молчала.
— Ты!.. — крикнул он, захлебнувшись, бросился, прижал дверь спиной. — Надя, Надюшечка, подумай только, что делаешь. Разденься, присядь, поговорим разумно… Куда идёшь, к кому? Уж я ли тебя не люблю! Ты вон письмо Нахова подписала, донос на мужа, а я и это простил тебе… Если какие мелкие недоразумения, разве можно из-за них? На руках носить тебя буду. Разве ты не видишь, что я всё только для тебя, чтобы тебе было хорошо, семье! Разве я тебя тронул хоть пальцем, как другие мужья? Ведь мы столько лет с тобой, Наденька, ведь ты же любила меня? Если меня не жалеешь, то детей!..
Надежда с силой рванула дверь на себя и шагнула через порог. Он догнал её в сенцах, попытался схватить за плечо, но она оттолкнула его.
— Уходишь, так уходи! А детей не дам!
На дверях библиотеки висел замок. Надежда в темноте с трудом разобрала записку, пришпиленную рядом с замком: «Уехала в райцентр». Она так уверенно рассчитывала на пристанище у Тамары-библиотекарши, и вот…
Стараясь держаться подальше от людных тропок, по еле видимой санной дороге побрела она к окраине Арылаха — сама толком не зная куда. Чемодан оказался тяжёлым. Сначала она несла его перед собой, потом попыталась умостить на плече.
…Поздней ночью, когда замолкла электростанция и в деревне уже не было ни огня, Надежда, уставшая и чуть живая от холода, постучалась к Степаниде Хастаевой.
— Кто тут?
— Я, Стёпа… Я…
Послышался шорох спичечной коробки, запрыгал бледный огонёк. Степанида, увидев Пестрякову, густо покрытую снежным куржаком, так и застыла со свечой в руке.
— Надежда Алгысовна?!
— Я самая… Переночевать пустите?
Хастаева помогла раздеться, усадила гостью у тёплой плиты.
— Грейтесь, грейтесь. Сейчас я чаю вам…
Только в тепле Надежда почувствовала, как замёрзла. Зубы стучали — невозможно было унять.
— Что случилось, Надежда Алгысовна?
— От мужа ушла. Не спрашивайте, Стёпа…
Хастаева стала собирать для Надежды постель на диванчике. Та сидела неподвижно, странная и незнакомая при свете колеблющейся свечи.
Почему, зачем? К Аласову собралась? Сомнительно. Ни ты, Надежда Алгысовна, ни я, грешная, никто из нас ему не нужен. Там другая вошла клином. Какие фортели жизнь выкидывает — гордячка Надежда Пестрякова среди ночи стучится к ней, к Стёпе Хастаевой! Та самая Пестрякова, которая привыкла свысока смотреть на безалаберную Стёпку, лишь изредка снисходя до беседы, да и то из милости. Важная дама, «хозяйка школы» и мать своих прекрасных детей, она разговаривала со Стёпой точно с Лукой-пастухом или с косоглазой Настасьей-сплетницей…
— Детей я оставила, — словно про себя сказала Надежда.
Ага, детей вспомнила. Страдальческое признание беглой жены. Несомненно, Стёпе тут следует разжалобиться, как всякой женщине при мысли о несчастных детках. Но у Стёпы был, видимо, нестандартный характер — она ничуть не разжалобилась. Несчастные дети, несчастная семья? А кто виноват, Надежда Алгысовна? Хорошо известно, как ты обошлась с Аласовым в войну, как ловко окрутила важного завуча. Тогда ведь Сергей Аласов любил тебя. Экое счастье шло в руки! Нет, дорогая, в этом среднем мире ни одно бесчестье не остаётся безнаказанным! Дети страдают невинно — это уж точно. Рожать детей — тоже право должно быть. Иная родит — как преступление совершит. Что же касается её, Степаниды, то никогда в жизни она не пойдёт за нелюбимого!
Конечно, негоже обижать гостью, однако не сдержалась, проговорила в ответ:
— Детишек жалко. А вас, Надежда Алгысовна, мне, по правде сказать, не жаль.
Надежда подняла глаза, лицо её отвердело.
— Я и не нуждаюсь в жалости, Степанида Степановна.
— Ну хорошо, хорошо, — спохватилась та. — Спать-то будем?
Огарок свечи догорел и потух, стало беспросветно темно.
— Спите? — спросила Степанида.
Гостья не ответила.
XXXVIII. Умный совет дороже верёвки
В Арылахскую школу приехал заведующий районным отделом народного образования Кирилл Сантаевич Платонов.
Со здоровьем у старика было худо, все знали, что из райцентра он выезжает лишь при крайней необходимости, и если появился где в школе, одно это уже много значило.
Воротник рубашки подпирал щёки Платонова, он был похож на бульдога. Первое впечатление: развалина, ему бы уже в лучший мир готовиться или на пенсионный покой. Однако тот, кто подумает о завроно так, очень и очень ошибётся. Ни болезнь, ни малоподвижность не мешали Платонову быть хозяином строгим и уверенно держать в узде учителей района. Мало выезжал, да видел любого насквозь.
Грубоватая прямота его — Платонов мог и прикрикнуть, и оборвать на полуслове, — не означала жёсткости характера. Не этого побаивались, а его проницательности. Какой-нибудь директор школы живёт от райцентра за тридевять земель, не видится с Платоновым по полгода, а Платонов будто вчера с ним чай пил… И боялись, и уважали: старый человек зря свой хлеб не ест, с ним действительно можно было всерьёз поговорить о деле. Прямота вместе с таинственным «всезнайством» создавали заведующему репутацию хозяина, который знает, что делает.
Возле Платонова хоть плачь, хоть танцуй осохай, а будет так, как он сказал. Разревётся иная учительница — успокоит, сам слёзы вытрет. Но у двери всё-таки скажет на прощание: «Вот мы, значит, и решили, дорогая моя…» И всё тут.
После такого предуведомления легко понять, как необычен был в его практике случай с Аласовым. Пусть смутьяна и отлучили от учительства, но зловредные семена, им посеянные…
Взгляд хозяина просвечивал каждого из входящих, и никто не оставался спокойным под этим взглядом, даже отважного воина Нахова и того пронял. Василий Егорович невольно поёжился, увидев в учительской тучную фигуру Платонова. Но такой уж был характер у него: устал — прибавь ещё нагрузочки, оробел — лезь на рожон! Гремя протезом, Нахов пересёк комнату, уселся прямо напротив Платонова, откинув ногу и взгромоздив перед собой массивный портфель.
— Заседаем — воду льём? — спросил он громко.
Платонов покосился на него.
Нахов умостился, передохнул и тут увидел под рукой у завроно некогда сочинённое им письмо — то самое, которое было подписано товарищами и заказной почтой от правлено в министерство. Они ждут ответа из министерства, а письмо, оказывается, у Платонова!
Третьего дня Нахов пошёл к Аласову домой, застал его лежащим на кровати, ноги кверху. Читает толстенный том какого-то английского историка о второй мировой войне.
«Ты только послушай, Василий Егорович, какие петли нижет почтенный фальсификатор!..»
«На кой чёрт мне твой фальсификатор! Из здешних бы петель выбраться. Ты что же, Сергей Эргисович? Лежишь преспокойненько, будто не тебя вытурили взашей из школы! Там коллектив бурлит, а ты?»
«И я бурлю. Только что мне делать-то? С топором за Пестряковым гоняться?»
«Не валяй дурака! Знаешь, что обязан делать — ехать в райком, в Якутск. В Москву, наконец».
«Не имею права через голову. Приедет с партконференции Аржаков, вынесут моё персональное дело на бюро, а уж потом, в зависимости от принятого решения… Пока нет Аржакова, остаётся фальсификатора читать. Не волнуйся, Василий Егорович, не всё так уж чёрно. Хоть и уволен, а занятия по истории веду без всякой зарплаты».
Тут Нахов и вовсе рассердился:
«Не хотите ли вы, Сергей Эргисович, пококетничать? Вот я какой святой! Могу и бесплатно учить! Ребята ждут, когда же правда восторжествует. А может, правды-то и нет вовсе? А вам, вижу, плевать на эти ожидания».
Аласов построжал, — видимо, проняла его критика:
«Всё верно, Василий Егорович. Мои шуточки — не от хорошей жизни. Завтра же отправлюсь в район».
— Не пора ли начинать? — завуч постучал по графину. — Пожалуйста, Кирилл Сантаевич.
Платонов трудно, с астматическим свистом дыша, придвинул к себе бумаги.
— Приехал я к вам не мораль читать и не разбирательство вести. Для этого у меня Логлоров есть. Я к вам по-товарищески, поговорить хочу, посоветоваться. Умный совет в дороге верёвки дороже…
Часто делая паузы, он заговорил о том, что Арылахская школа в республике — флагман педагогического дела. Но красивое яблочко изнутри оказалось червиво!
Нахов поискал глазами Кубарова: как бы директора от такого сравнения удар не хватил! Но Фёдор Баглаевич сидел с безучастным лицом. Сидел он на краешке стула, стопку книг на коленях держал: представься случай, и тут же улизнёт.
Между тем Платонов перешёл к существу, заговорил о мотивах, вызвавших приказ по роно относительно Аласова.
— Приказ-то мы слыхали, а понять его по сей день не в силах! — кинул реплику Нахов.
Теперь Платонов обратил на него внимание. Замолчал, исподлобья добрую минуту созерцал физиономию возмутителя.
— Да, товарищ Нахов, именно вы-то и не поняли ничего, — сказал наконец завроно, за уголок приподнял письмо, заглянул в конец и, будто впервые, с недоумением перечитал подписи: — Нахов, Халыев, Унарова, Сектяев, Пестрякова. Н-да… Товарищи на товарищей… Даже трудно сказать: кого в нашем обществе может порадовать такое ледовое побоище — между своими же…
— Если так рассуждать… — Сектяев с досадой махнул рукой и отвернулся.
— С высоты взгляд! — поддержал его Нахов. — Глобальный, так сказать… Очень выигрышная позиция: изрекает истины, и никаких доказательств.
Платонов очень спокойно выслушал Нахова: склонил седую голову набок, пожевал губами.
— Есть тут подпись и Степаниды Хастаевой. Она тоже записалась в критики. Есть ещё Кустурова… Саргылана Тарасовна, так, кажется? Вам, Саргылана Тарасовна, я одно бы сказал: начинать педагогическую карьеру с писания доносов… Плохо у меня укладывается в голове: кляузник и педагог…
Платонов помолчал, выпил воды, опять стал листать письмо, но потом, словно отряхивая руки, бросил листки в общую папку.
— Минуя инстанции, сразу подавай им министра! Но мы хоть и малые власти, а ещё не упразднены. И мы своим, пусть малым, но всё-таки авторитетом хотим внушить: пожалейте школьников. Подписывая это бесстыдство, ответили ли вы сами себе — чего хотите? Развала школы или её укрепления? Хотите провалить работу в самую ответственную пору? Давайте подумаем обо всём этом сообща, хочу вас послушать.
Некоторое время учительская безмолвствовала. Тимир Иванович машинально позвякивал по графину, потом спохватился: «Итак, кто будет выступать?»
Молчание было добрым знаком для завуча — не кинулись с криком. Нахов так и застыл притихший.
Тимир Иванович скользнул взглядом к окну, где устроилась Надежда. Сидит спокойная, с иллюстрированным журнальчиком на коленях, никаких признаков смущения. А ведь тоже подписала!
Теперь, когда письмо вернулось назад, Тимир Иванович прочёл его — донос был составлен со знанием дела. Не было человеческого греха, какого бы не навесили эти субчики на завуча. Нет, жаль, что Платонов из-за деликатности обошёл Надежду в своём выступлении. Дал бы ей припарку, может, пришла бы в чувство!
Он всё ждал, знал, что она вернётся… Пытался подстеречь её одну, поговорить, однако напрасно. По слухам, живёт у Хастаевой, подыскивает квартиру…
— Так кто же, товарищи? Давайте начинать, — сказал Тимир Иванович и вперил взор в Кылбанова.
— Слово имеет Аким Григорьевич…
Кылбанов, умная голова, сделал точный ход. Он не стал распространяться об Аласове. Он закреплял успех и потому взялся за Нахова.
— Человек, не знающий никакой узды! Сколько ещё потакать ему? Сколько он будет прикрываться своей инвалидностью?..
Послышался ропот, Тимир Иванович поспешил на помощь оратору:
— Тише, товарищи. Каждому будет дано слово.
Кылбанов продолжал:
— Кирилл Сантаевич призвал нас к честному разговору, и это хорошо… Так вот, нам давно бы надо присмотреться, какие умонастроения у педагога Василия Нахова. Его послушать, так руки опустишь. Были мы осенью все вместе на охоте… Я ведь хорошо помню, Василий Егорович, какие ты разговорчики тогда вёл. И все, видимо, помнят, могут подтвердить…
— Что подтвердить?
— А то! «В газетах одно пишут, а на деле другое…» Говорил? Говорил! А о возможности построения коммунизма? Таких пораженческих идей я ещё не слыхивал. А я вам говорил и сейчас скажу, уважаемый Нахов: коммунизм в нашей стране будет построен, и в самые сжатые сроки!..
Трибун! Тимир Иванович поощрительно кивнул Кылбанову. Действительно, чему могут научить молодёжь пораженцы вроде Нахова? Однако собранием надо руководить. Сейчас Сосин, потом… Чёрт возьми, Нахов уже встаёт. Он уже говорит!
— Пусть скажет… — прохрипел рядом Платонов. — Так как вы изволили выразиться, Василий Егорович?
— Я изволил выразиться, товарищ заведующий роно, что не наше письмо было бесстыдством, а скорее, ваша речь. И всё, что здесь происходит!
— А что здесь происходит? Происходит демократическое, свободное обсуждение, где каждый и любой волен сказать всё, что считает нужным.
— Вот именно, — кивнул Нахов и замолчал, уставясь себе под ноги. — Меня одно смущает. Как-то всё ловко у вас получается — вроде бы действительно демократично… Но вот в письме затронуты больные проблемы, а о них ни слова, всё свелось к проработке жалобщиков. На учителя Аласова льют грязь, однако в его отсутствие. Так не пойдёт! Мы добьёмся, чтобы наше письмо поставили на широкое обсуждение. Да, товарищ Платонов, не смотрите на меня так… А те, кто организовал травлю коммуниста Аласова, ещё ответят!
Тимир Иванович изучил повадку буяна: начал горячиться, сейчас пойдёт чесать, сам себе на язык наступая, наговорит глупостей и дерзостей. Ну конечно! Грозит, что и на министерстве не остановится, до Москвы дойдёт… Ага, пытается взять себя в руки. Но слова, помимо Нахова, вылетают из него, как шрапнель. Бедняга, тебе бы у Кылбанова поучиться.
— Нет, Аким Григорьевич, я не сомневаюсь, что коммунизм будет построен. Но при условии, если сумеем убрать с пути брёвна, вроде вас, Кылбанов! И иже с вами… Иначе никак нельзя!
В этом месте было бы уместнее всего лишить Нахова слова за оскорбление товарища. Тимир Иванович поднялся, но Платонов, изображая либерала, снова остановил его: «Пусть говорит».
— Много чудес повидал я в этом среднем мире… — Нахов усмехнулся, заговорил тихо, как бы через силу. — Но никогда не предполагал, что придёт время и Аким Кылбанов будет учить меня патриотизму. До слёз смешно… Ты помнишь, Аким, летом сорок первого, перед самой войной?..
— Не ври! — закричал Кылбанов. — Грязная твоя ложь…
— Какая же ложь? Чего ты авансом-то отпираешься, я ещё не сказал ничего. Так вот, жили мы в одном общежитии. А тут война. Конечно, большинство сразу же в военкомат, все военнообязанные — куда нам ещё? Только Кылбанов не пошёл в военкомат. Он бегом в наркомат просвещения и к вечеру уже был с назначением — преподаватель на Крайнем Севере. Оттуда в армию не призывали. На радостях выпил хорошенько… Помнишь, Аким, что ты мне тогда сказал?
— Прекратите сейчас же, Нахов! — возмутился Тимир Иванович. — Пересказывать какие-то пьяные разговоры столетней давности… Стыдитесь! Мы все знаем о вашей заслуженной инвалидности, о вашем протезе….
— Что-то вы подозрительно часто стали запинаться о мой протез… — отвечая завучу, Нахов продолжал неотрывно смотреть на Кылбанова. — Я тебя, Аким, потом не раз вспоминал! И на Дону. И на Западной Украине. Всё думал: как же все они, вот этакие, будут дальше жить? Эти кылбановы… Как в глаза будут нам смотреть после войны? А оказалось куда как просто. Вернулся Кылбанов с Севера раздобревший да с деньгами. Нас, серых, которые на войне поотстали от наук, стал носом тыкать, патриотизму учить. Ах ты червь навозный! Да откуда тебе знать, как на самом деле Родину любят!
Тут и Платонов не выдержал:
— Хватит, Нахов, хватит. Не об этом сейчас речь…
Нахов заковылял почему-то не к своему месту, где оставил портфель, а в дальний угол. Большой и нескладный, он невпопад хватался за спинки стульев. Мокрое от пота лицо его исказилось гримасой.
Тимир Иванович был доволен оборотом дела: вместо того чтобы говорить по существу письма, Нахов весь порох растратил на воспоминания, с комичным жаром стал доказывать Кылбанову свой патриотизм.
К сожалению, кое на кого выступление Нахова произвело впечатление. Учительская провожала инвалида сочувственными взглядами. Нужно было выпускать кого-то из своей гвардии. Тимир Иванович поискал глазами Сосина — Роман Иванович, оказывается, сидел уже наготове.
— Можно мне высказаться? — и трогательно смутился, как девочка.
Со здоровьем у старика было худо, все знали, что из райцентра он выезжает лишь при крайней необходимости, и если появился где в школе, одно это уже много значило.
Воротник рубашки подпирал щёки Платонова, он был похож на бульдога. Первое впечатление: развалина, ему бы уже в лучший мир готовиться или на пенсионный покой. Однако тот, кто подумает о завроно так, очень и очень ошибётся. Ни болезнь, ни малоподвижность не мешали Платонову быть хозяином строгим и уверенно держать в узде учителей района. Мало выезжал, да видел любого насквозь.
Грубоватая прямота его — Платонов мог и прикрикнуть, и оборвать на полуслове, — не означала жёсткости характера. Не этого побаивались, а его проницательности. Какой-нибудь директор школы живёт от райцентра за тридевять земель, не видится с Платоновым по полгода, а Платонов будто вчера с ним чай пил… И боялись, и уважали: старый человек зря свой хлеб не ест, с ним действительно можно было всерьёз поговорить о деле. Прямота вместе с таинственным «всезнайством» создавали заведующему репутацию хозяина, который знает, что делает.
Возле Платонова хоть плачь, хоть танцуй осохай, а будет так, как он сказал. Разревётся иная учительница — успокоит, сам слёзы вытрет. Но у двери всё-таки скажет на прощание: «Вот мы, значит, и решили, дорогая моя…» И всё тут.
После такого предуведомления легко понять, как необычен был в его практике случай с Аласовым. Пусть смутьяна и отлучили от учительства, но зловредные семена, им посеянные…
Взгляд хозяина просвечивал каждого из входящих, и никто не оставался спокойным под этим взглядом, даже отважного воина Нахова и того пронял. Василий Егорович невольно поёжился, увидев в учительской тучную фигуру Платонова. Но такой уж был характер у него: устал — прибавь ещё нагрузочки, оробел — лезь на рожон! Гремя протезом, Нахов пересёк комнату, уселся прямо напротив Платонова, откинув ногу и взгромоздив перед собой массивный портфель.
— Заседаем — воду льём? — спросил он громко.
Платонов покосился на него.
Нахов умостился, передохнул и тут увидел под рукой у завроно некогда сочинённое им письмо — то самое, которое было подписано товарищами и заказной почтой от правлено в министерство. Они ждут ответа из министерства, а письмо, оказывается, у Платонова!
Третьего дня Нахов пошёл к Аласову домой, застал его лежащим на кровати, ноги кверху. Читает толстенный том какого-то английского историка о второй мировой войне.
«Ты только послушай, Василий Егорович, какие петли нижет почтенный фальсификатор!..»
«На кой чёрт мне твой фальсификатор! Из здешних бы петель выбраться. Ты что же, Сергей Эргисович? Лежишь преспокойненько, будто не тебя вытурили взашей из школы! Там коллектив бурлит, а ты?»
«И я бурлю. Только что мне делать-то? С топором за Пестряковым гоняться?»
«Не валяй дурака! Знаешь, что обязан делать — ехать в райком, в Якутск. В Москву, наконец».
«Не имею права через голову. Приедет с партконференции Аржаков, вынесут моё персональное дело на бюро, а уж потом, в зависимости от принятого решения… Пока нет Аржакова, остаётся фальсификатора читать. Не волнуйся, Василий Егорович, не всё так уж чёрно. Хоть и уволен, а занятия по истории веду без всякой зарплаты».
Тут Нахов и вовсе рассердился:
«Не хотите ли вы, Сергей Эргисович, пококетничать? Вот я какой святой! Могу и бесплатно учить! Ребята ждут, когда же правда восторжествует. А может, правды-то и нет вовсе? А вам, вижу, плевать на эти ожидания».
Аласов построжал, — видимо, проняла его критика:
«Всё верно, Василий Егорович. Мои шуточки — не от хорошей жизни. Завтра же отправлюсь в район».
— Не пора ли начинать? — завуч постучал по графину. — Пожалуйста, Кирилл Сантаевич.
Платонов трудно, с астматическим свистом дыша, придвинул к себе бумаги.
— Приехал я к вам не мораль читать и не разбирательство вести. Для этого у меня Логлоров есть. Я к вам по-товарищески, поговорить хочу, посоветоваться. Умный совет в дороге верёвки дороже…
Часто делая паузы, он заговорил о том, что Арылахская школа в республике — флагман педагогического дела. Но красивое яблочко изнутри оказалось червиво!
Нахов поискал глазами Кубарова: как бы директора от такого сравнения удар не хватил! Но Фёдор Баглаевич сидел с безучастным лицом. Сидел он на краешке стула, стопку книг на коленях держал: представься случай, и тут же улизнёт.
Между тем Платонов перешёл к существу, заговорил о мотивах, вызвавших приказ по роно относительно Аласова.
— Приказ-то мы слыхали, а понять его по сей день не в силах! — кинул реплику Нахов.
Теперь Платонов обратил на него внимание. Замолчал, исподлобья добрую минуту созерцал физиономию возмутителя.
— Да, товарищ Нахов, именно вы-то и не поняли ничего, — сказал наконец завроно, за уголок приподнял письмо, заглянул в конец и, будто впервые, с недоумением перечитал подписи: — Нахов, Халыев, Унарова, Сектяев, Пестрякова. Н-да… Товарищи на товарищей… Даже трудно сказать: кого в нашем обществе может порадовать такое ледовое побоище — между своими же…
— Если так рассуждать… — Сектяев с досадой махнул рукой и отвернулся.
— С высоты взгляд! — поддержал его Нахов. — Глобальный, так сказать… Очень выигрышная позиция: изрекает истины, и никаких доказательств.
Платонов очень спокойно выслушал Нахова: склонил седую голову набок, пожевал губами.
— Есть тут подпись и Степаниды Хастаевой. Она тоже записалась в критики. Есть ещё Кустурова… Саргылана Тарасовна, так, кажется? Вам, Саргылана Тарасовна, я одно бы сказал: начинать педагогическую карьеру с писания доносов… Плохо у меня укладывается в голове: кляузник и педагог…
Платонов помолчал, выпил воды, опять стал листать письмо, но потом, словно отряхивая руки, бросил листки в общую папку.
— Минуя инстанции, сразу подавай им министра! Но мы хоть и малые власти, а ещё не упразднены. И мы своим, пусть малым, но всё-таки авторитетом хотим внушить: пожалейте школьников. Подписывая это бесстыдство, ответили ли вы сами себе — чего хотите? Развала школы или её укрепления? Хотите провалить работу в самую ответственную пору? Давайте подумаем обо всём этом сообща, хочу вас послушать.
Некоторое время учительская безмолвствовала. Тимир Иванович машинально позвякивал по графину, потом спохватился: «Итак, кто будет выступать?»
Молчание было добрым знаком для завуча — не кинулись с криком. Нахов так и застыл притихший.
Тимир Иванович скользнул взглядом к окну, где устроилась Надежда. Сидит спокойная, с иллюстрированным журнальчиком на коленях, никаких признаков смущения. А ведь тоже подписала!
Теперь, когда письмо вернулось назад, Тимир Иванович прочёл его — донос был составлен со знанием дела. Не было человеческого греха, какого бы не навесили эти субчики на завуча. Нет, жаль, что Платонов из-за деликатности обошёл Надежду в своём выступлении. Дал бы ей припарку, может, пришла бы в чувство!
Он всё ждал, знал, что она вернётся… Пытался подстеречь её одну, поговорить, однако напрасно. По слухам, живёт у Хастаевой, подыскивает квартиру…
— Так кто же, товарищи? Давайте начинать, — сказал Тимир Иванович и вперил взор в Кылбанова.
— Слово имеет Аким Григорьевич…
Кылбанов, умная голова, сделал точный ход. Он не стал распространяться об Аласове. Он закреплял успех и потому взялся за Нахова.
— Человек, не знающий никакой узды! Сколько ещё потакать ему? Сколько он будет прикрываться своей инвалидностью?..
Послышался ропот, Тимир Иванович поспешил на помощь оратору:
— Тише, товарищи. Каждому будет дано слово.
Кылбанов продолжал:
— Кирилл Сантаевич призвал нас к честному разговору, и это хорошо… Так вот, нам давно бы надо присмотреться, какие умонастроения у педагога Василия Нахова. Его послушать, так руки опустишь. Были мы осенью все вместе на охоте… Я ведь хорошо помню, Василий Егорович, какие ты разговорчики тогда вёл. И все, видимо, помнят, могут подтвердить…
— Что подтвердить?
— А то! «В газетах одно пишут, а на деле другое…» Говорил? Говорил! А о возможности построения коммунизма? Таких пораженческих идей я ещё не слыхивал. А я вам говорил и сейчас скажу, уважаемый Нахов: коммунизм в нашей стране будет построен, и в самые сжатые сроки!..
Трибун! Тимир Иванович поощрительно кивнул Кылбанову. Действительно, чему могут научить молодёжь пораженцы вроде Нахова? Однако собранием надо руководить. Сейчас Сосин, потом… Чёрт возьми, Нахов уже встаёт. Он уже говорит!
— Пусть скажет… — прохрипел рядом Платонов. — Так как вы изволили выразиться, Василий Егорович?
— Я изволил выразиться, товарищ заведующий роно, что не наше письмо было бесстыдством, а скорее, ваша речь. И всё, что здесь происходит!
— А что здесь происходит? Происходит демократическое, свободное обсуждение, где каждый и любой волен сказать всё, что считает нужным.
— Вот именно, — кивнул Нахов и замолчал, уставясь себе под ноги. — Меня одно смущает. Как-то всё ловко у вас получается — вроде бы действительно демократично… Но вот в письме затронуты больные проблемы, а о них ни слова, всё свелось к проработке жалобщиков. На учителя Аласова льют грязь, однако в его отсутствие. Так не пойдёт! Мы добьёмся, чтобы наше письмо поставили на широкое обсуждение. Да, товарищ Платонов, не смотрите на меня так… А те, кто организовал травлю коммуниста Аласова, ещё ответят!
Тимир Иванович изучил повадку буяна: начал горячиться, сейчас пойдёт чесать, сам себе на язык наступая, наговорит глупостей и дерзостей. Ну конечно! Грозит, что и на министерстве не остановится, до Москвы дойдёт… Ага, пытается взять себя в руки. Но слова, помимо Нахова, вылетают из него, как шрапнель. Бедняга, тебе бы у Кылбанова поучиться.
— Нет, Аким Григорьевич, я не сомневаюсь, что коммунизм будет построен. Но при условии, если сумеем убрать с пути брёвна, вроде вас, Кылбанов! И иже с вами… Иначе никак нельзя!
В этом месте было бы уместнее всего лишить Нахова слова за оскорбление товарища. Тимир Иванович поднялся, но Платонов, изображая либерала, снова остановил его: «Пусть говорит».
— Много чудес повидал я в этом среднем мире… — Нахов усмехнулся, заговорил тихо, как бы через силу. — Но никогда не предполагал, что придёт время и Аким Кылбанов будет учить меня патриотизму. До слёз смешно… Ты помнишь, Аким, летом сорок первого, перед самой войной?..
— Не ври! — закричал Кылбанов. — Грязная твоя ложь…
— Какая же ложь? Чего ты авансом-то отпираешься, я ещё не сказал ничего. Так вот, жили мы в одном общежитии. А тут война. Конечно, большинство сразу же в военкомат, все военнообязанные — куда нам ещё? Только Кылбанов не пошёл в военкомат. Он бегом в наркомат просвещения и к вечеру уже был с назначением — преподаватель на Крайнем Севере. Оттуда в армию не призывали. На радостях выпил хорошенько… Помнишь, Аким, что ты мне тогда сказал?
— Прекратите сейчас же, Нахов! — возмутился Тимир Иванович. — Пересказывать какие-то пьяные разговоры столетней давности… Стыдитесь! Мы все знаем о вашей заслуженной инвалидности, о вашем протезе….
— Что-то вы подозрительно часто стали запинаться о мой протез… — отвечая завучу, Нахов продолжал неотрывно смотреть на Кылбанова. — Я тебя, Аким, потом не раз вспоминал! И на Дону. И на Западной Украине. Всё думал: как же все они, вот этакие, будут дальше жить? Эти кылбановы… Как в глаза будут нам смотреть после войны? А оказалось куда как просто. Вернулся Кылбанов с Севера раздобревший да с деньгами. Нас, серых, которые на войне поотстали от наук, стал носом тыкать, патриотизму учить. Ах ты червь навозный! Да откуда тебе знать, как на самом деле Родину любят!
Тут и Платонов не выдержал:
— Хватит, Нахов, хватит. Не об этом сейчас речь…
Нахов заковылял почему-то не к своему месту, где оставил портфель, а в дальний угол. Большой и нескладный, он невпопад хватался за спинки стульев. Мокрое от пота лицо его исказилось гримасой.
Тимир Иванович был доволен оборотом дела: вместо того чтобы говорить по существу письма, Нахов весь порох растратил на воспоминания, с комичным жаром стал доказывать Кылбанову свой патриотизм.
К сожалению, кое на кого выступление Нахова произвело впечатление. Учительская провожала инвалида сочувственными взглядами. Нужно было выпускать кого-то из своей гвардии. Тимир Иванович поискал глазами Сосина — Роман Иванович, оказывается, сидел уже наготове.
— Можно мне высказаться? — и трогательно смутился, как девочка.