— Пожалуйста, пожалуйста, Роман Иванович, — поспешил ободрить его Пестряков. — Выходите сюда, Роман Иванович… Тише, товарищи! Послушаем одного из самых уважаемых наших учителей…
   На всех прежних собраниях и педсоветах шпыняли несчастного Романа Ивановича и в хвост и в гриву, кому не лень. Сам Пестряков не раз скакал на этой лошадке. Но тут даже Сосин своим умишком смекнул: сегодня не до него, сегодня бьют других. «Один из самых уважаемых учителей…» Бедняга даже покраснел от неожиданности.
   Сосин начал плести свою речь старательно, только бы понравиться завучу и завроно — у Тимира Ивановича даже во рту кисло стало. «На все сто процентов одобряю и подписываю… Конечно, и раньше у нас в школе бывали мелкие неприятности, это даже дома в семье бывает… (Посмотрел на свою любезнейшую, на Акулину Евстафьевну.) Но тут — стыд и позор… Кто во всём виноват? Аласов во всём виноват. Совершенно неподходящий для учителя человек… (Дьявол тощий, двух слов связать не может! Косноязычная скотина!) А то что получается — мнит себя как пуп земли… Всеми командует! Даже вот к жене моей, учительнице начальных классов Сосиной, пристал как с ножом. Спрашивает: читала какой-то там журнал и какими материалами пользуешься? Да какое твоё дело, суёшь нос везде! Ты такой же рядовой, как и я, а я же не вмешиваюсь… А теперь понимать я стал: этот Аласов, оказывается, на место Тимира Ивановича прицеливался, потому уже и вообразил себя командиром… Хорошо, что раскусили его на все сто процентов наши уважаемые руководители… (Так и сказал — «раскусили наши уважаемые», Платонов при этих словах только головой качнул.) Поэтому я приветствую на все сто процентов насчёт Аласова… (От такой необычно длинной речи язык у Сосина стал заплетаться, эти «сто процентов» висели на нём, как гири.) Да и Нахов тоже… Э, да ладно, не буду про Нахова…»
   Не кончив, Сосин рухнул на свой стул.
   — Вы уж доскажите свою мысль, Роман Иванович, — мягко посоветовал Пестряков. — Когда же и вылить всё наболевшее, как не сегодня?
   — Да этого Нахова вообще надо упечь в особое место!
   — Дайте мне слово! — поднялся Сектяев.
   — Я раньше просила… — Стёпа Хастаева тоже тянет руку, лицо у неё красное и злое.
   — И мне тоже!..
   Чёрт бы побрал Сосина — после его коровьей речи каждый почувствовал себя Цицероном. Где Тимиру Ивановичу взять против скандалистов нужных ораторов? Паршивка Белолюбская отводит глаза в сторону — определённо струсила.
   Всё-таки Платонов не сумел приструнить крикунов, развёл либерализм. Если сегодня возьмут верх скандалисты, то обстановка в школе станет ещё хуже. Иногда подкатывает даже такое — плюнуть бы на всё! Крикнуть им всем — и Нахову, и Платонову, и Кубарову: «Пошли вы все знаете куда! Живите тут, как хотите, без меня!» Оставить бы их с разинутыми ртами, а самому сесть в самолёт да зафитилить куда подальше. Заслуженный учитель, где-нибудь да пригреют. Только вот дети! А Надежда? Сидит вон у окошка, склонила голову. Белая шейка, нежный пушок… По утрам её протяжный грудной голос: «Ти-им, завтрак готов…» Он выходит и, прежде чем сесть во главе стола, целует эту шейку. «С добрым утром, моя дорогая».
   Тимир Иванович чуть не застонал при этом воспоминании. Нет, проклятые, этого я вам не отдам! Ты ещё увидишь, Надюшка, мою победу!
   Кто знает, может, это раздумье о сокровенном не заняло у председательствующего и малой секунды. Однако недаром говорится, что на войне и секундное промедление опасно. Пока Тимир Иванович мешкал, Стёпа Хастаева, воодушевлённая примером Нахова, сама, без разрешения, взяла слово — плевать она хотела на всех председательствующих!
   — Хоть Кирилл Сантаевич и считает, что я должна помалкивать, но я всё-таки скажу.
   И Стёпа сказала. Только одна она, бесшабашная голова, могла отчаяться на такое. На общем учительском собрании, в присутствии высокого районного начальства закатить речь в защиту Аласова!
   — Эх вы, люди! Появился наконец в нашем монастыре человек, которого на руках бы носить: умница, свежий взгляд на всё. Он наши «проценты» высмеял, — но мы-то, как сами не видели раньше! Будто дятлы, выколачиваем на уроках цифирь для рапортов — всеми правдами и неправдами. А он о настоящих знаниях заговорил! О людских душах, какие растим! Чёрта в тех процентах (Тимир Иванович позвенел о графин), если при этом мальчишек обыскивают в классе, обращаются с ними как с малолетними правонарушителями! А с учителями у нас лучше обращаются? Любая живинка в преподавании — уже ты на подозрении. Хорош тот учитель, который как автомат действует, как солдат по казарменному уставу. А Сергею Эргисовичу даже представить дико, что так можно жить в школе! Об этом он и заявил во весь голос! Он ведь от чистоты своей, не ради корысти — потому что не может иначе! И что же, думаете, мы ему кинулись на шею?
   — Не скажите, Стёпа! Кое-кто и на шею кидался! — ловко вставил Кылбанов.
   Хастаева словно в стену врезалась на полном скаку — недоумённо посмотрела на Кылбанова, соображая. Пересилила себя, решила всё-таки презреть прозрачный намёк. Стала продолжать своё.
   — Сегодня слушаем Сосина, его бессмыслицу. Дикость: Кылбанов учит Нахова, как быть патриотом. Сосин решает судьбу Аласова. «На все сто процентов согласен…» (Пестряков, уже не переставая, звенел по графину.) Чем же этот бедняга может сравниться с Аласовым? Знаниями? Культурой? Педагогическим мастерством? Да когда же возьмутся за ум и очистят советскую школу от сосиных?
   — Одних Аласовых оставят!
   — Да, Аласовых — умных, людей с чистым сердцем…
   — Ай да Степанида Степановна, какой восторг! — осклабился Кылбанов. — Недаром на одном-то возу под сеном.
   Докончить фразу ему не пришлось. Хастаева кошкой метнулась к нему и с размаху, что было сил, отвесила такую пощёчину, что даже Тимир Иванович отшатнулся.
   — Хастаева!!
   Едва не опрокинув рассевшуюся в проходе старушку — учительницу пения, Степанида выскочила из учительской.
   Шум поднялся невообразимый — ничего подобного на педагогических собраниях до сих пор ещё не было.
   — Смотрите, смотрите! Все видели? Все будьте свидетелями, я на неё в суд подам!
   — Несчастный! Получил, что причиталось, так сидел бы уж! — Это Надежда брезгливо скривила губы. И она не удержалась, своё слово вставила.
   — Кылбанов, пиши меня в свидетели. Когда тебя за оскорбление женщины будут судить, я первый выступлю…
   — Я так не оставлю!
   — Но Хастаева тоже: «Ах, Аласов, ах, ангел!»
   — Тимир Иванович, ведите, пожалуйста, собрание!
   — Да дайте же мне слово наконец!
   — Левина на вас нету! Видел бы старик этот позор…
   — К порядку, товарищи!
   Ах ты разнесчастная Стёпа, что наделала, что сотворила… Не знаешь, куда глаза от стыда девать. А что она тут про Аласова молола! Всё мероприятие загубила, превратила собрание в базар… Теперь вот, отпихивая друг друга, все рвутся выступать: Сектяев, да Халыев, да эта девчонка Саргылана Кустурова — все!
   Увидев, что собрание пошло прахом, Платонов взял бразды в свои руки.
   — Дела в педколлективе на грани катастрофы, я в этом убедился. Мы в роно подумаем… А сейчас, пожалуй, разумно кончить. Закрывайте собрание, Тимир Иванович…
   И стал укладывать бумаги в папку.
 
   — Лира! — крикнул Тимир Иванович в глубь квартиры, пропуская вперёд Платонова и Кубарова. — Прошу, товарищи, раздевайтесь.
   Из комнаты вышел маленький Локут, замурзанный, пальцы в чернилах.
   — Где Лира, сынок?
   — Ушла Лира… С девчонками, в больницу.
   — Ужин варила?
   — Варила. Я ел уже.
   — Хорошо, сыночек, иди продолжай… В той комнате… Сюда проходите, товарищи. Фёдор Баглаевич, чего вы будто гость заморский? Прошу по-простому. Хозяйки у меня теперь нет…
   Неловко управляясь с посудой, Тимир Иванович накрыл на стол.
   Ещё полгода назад можно ли было представить Тимира Ивановича в такой вот странной роли? В неприбранной, плохо натопленной квартире он накрывает на стол, пыхтя и потея, достаёт горшки из печи, орудует поварёшкой. Разлив суп по тарелкам, хозяин стал было выставлять из буфета рюмки, но Платонов удержал его:
   — Не надо мне, Тимир Иванович. Да и вам, думаю…
   Тимир Иванович послушно закрыл буфет. Некоторое время ели суп молча. Опорожнив свою тарелку, Платонов загородил её ладонью: спасибо. И закурил папироску.
   Разговор, можно было понять, предстоял не из приятных. Платонов не стал ходить вокруг да около:
   — Кошмарный день, други мои… Но не буду о минувшем, хочу о завтрашнем. Как же вы дальше-то собираетесь жить и работать?
   Фёдор Баглаевич, тоже задымивший, пожал плечами.
   — Как собираемся? — ответил Тимир Иванович. — Как работали, так и будем работать.
   — То есть без оглядки до самой пропасти? Кстати, до пропасти — рукой подать. Это надо же суметь — восстановить против себя весь коллектив!
   — Почему весь? Вы же видели по выступлениям…
   — Тимир Иванович, давайте серьёзно! Я ещё никому не давал повода считать себя дураком… Будто я не знаю настоящую цену Кылбанову или этому вашему «уважаемому педагогу»… Кстати спросить, почему вы и в самом деле не поставите вопрос — способен ли Сосин заниматься педагогической деятельностью?.. Почему умница Майя Унарова или серьёзный человек Халыев — они против вас, а вот Сосин — за вас? Не кажется ли вам красноречивым уже само это размежевание? Как это могло случиться?
   — Аласов, всё он, — ответил Пестряков. — А наша вина, что долго в обороне сидели.
   — А вы, Фёдор Баглаевич, как мне объясните?
   — Виновных ищете, Кирилл Сантаевич? Так завуч уже ответил вам.
   — Хорошо, предположим, Аласов бесчинствует. Но где вы-то были? И вообще, уважаемый Фёдор Баглаевич, как понимать ваше поведение? Отказались вести собрание, при обсуждении молчали, будто посторонний. И сейчас разговариваете, простите, через губу. Вы что, перессорились тут между собой?
   Фёдор Баглаевич, отложив трубку, посмотрел на Платонова в упор.
   — Если о виноватых, так тут, наверно, больше всего ваша милость виновата, Кирилл Сантаевич…
   — Ого!
   — Было у нас плохо, а ваш приказ насчёт Аласова и совсем добил.
   — Интересно слышать! Однако приказ явился не сам собой, а по вашему настоянию, товарищи руководители школы! Телефон оборвали, звонок за звонком…
   — Я не звонил.
   — Может, и не вы персонально. Но Тимир Иванович-то не против вашего желания действовал?
   — Я не звонил, — упрямо повторил Кубаров.
   — Может, и о переводе Аласова в другую школу не вы хлопотали?
   — Хлопотал, этого не отрицаю. Допустил грех…
   — Грех! — взвился Тимир Иванович. — Слышите, он допустил грех!
   На минуту Пестряков стал похож на Кылбанова, даже интонации те же: «Слышите, люди! Будьте свидетелями!»
   — Он грех допустил… Удивительно вы вдруг в присутствии завроно заговорили, уважаемый Фёдор Баглаевич! Наконец немного приоткрыли лицо. А то, я гляжу, в последнее время — что-то слишком часто вы спиной ко мне да спиной!
   — Только не кричите на меня, пожалуйста, Тимир Иванович.
   — Не кричать? Нет, я буду кричать. Хватит! Сколько лет я стелю, а вы полёживаете на всём готовом. Я дерево валю, а вы с него белок собираете? Сколько можно тащить школу на своём горбу, от первого до десятого, от сентября до экзаменов? А вы только и знаете — дровишки да бочки с водой… И это называется директор школы? Вы — завхоз при школе!
   — Э… не надо так, — Платонов положил ладонь ребром на стол, словно судья на ринге, разводящий противников. — Не дело, други… Если ещё вам разругаться — тогда совсем пиши пропало. И не в том суть — требовали вы, Фёдор Баглаевич, снятия Аласова или не требовали. Дело сделано, и чего тут вашим головам болеть?
   Кубаров отодвинулся вместе со стулом от стола, завернул трубку в мешочек, сунул в карман.
   — Кирилл Сантаевич, я на самом деле не могу. Лучше будет, если вы освободите меня.
   — Э, совсем плохо сказал! Или дурной сон мне снится? Старый директор обиделся, как девочка, и я должен его уговаривать!
   — Кирилл Сантаевич, тут не обида. Я от всего сердца: отпустите Христа ради. Постарел. Устал. Надоело всё смертельно… Если я и прежде всего-навсего завхозом был, то теперь вовсе не потяну. Такой воз нужно вытягивать молодому, энергичному… и образованному.
   — Эк, расписал! Такого образцово-показательного директора разве что с выставки я вам выпишу?
   — Зачем с выставки? И у самих найдётся. Тот же Аласов.
   — Гм… так-так… Посмеяться надо мной решили, Фёдор Баглаевич?
   — Нет, я серьёзно. Знаете, Кирилл Сантаевич, чем больше я слышу наветов на Аласова, тем больше убеждаюсь: дали мы тут промашку. Может, сейчас одно нужно — сесть с Аласовым за один стол, поговорить по душам…
   — Ах ты иуда! — Пестряков потерял последнюю выдержку. — Вот какой ты, Фёдор Баглаевич: куда ветерок потянул, туда и туманец! Не удивлюсь, если завтра меня продашь!
   — Погодите! Однако вы, Фёдор Баглаевич, и в самом деле… — Платонов трудно задышал, вынул пилюльку из кармана, положил под язык. — Как можно вилять туда-сюда в таком деле? Вчера писать на Аласова, сегодня кричать «ура» Аласову. Куда это годится, Фёдор Баглаевич?
   Но старик словно не слышал попрёков. Поднялся из-за стола, встал перед Пестряковым:
   — Называешь меня торговцем? Нет, Пестряков, не торговал я людьми.
   — Уже торгуешь, старый! Посмотрите на него — и ему хочется полетать соколом! А если я сейчас всё начистоту…
   — Не надо, — устало сказал Кубаров. — Не хочу я с тобой, Тимир Иванович. Ни начистоту, никак не хочу. Мне лучше уйти отсюда… Старуха, поди, заждалась, — Кубаров оделся, поклонился. — Всего доброго вам.
   И ушёл.
   Платонов сосредоточенно мял хлебный мякиш, не глядя на хозяина, бегающего по комнате и роняющего на ходу табуретки.
   Сел напротив Платонова, зажал голову руками.
   — Что же творится? Как жить, Кирилл Сантаевич?
   — Плохое творится… Потому как я сейчас тебе совсем плохое скажу. Когда мы вдвоём — могу себе это позволить… Я ведь, дорогой Тимир Иванович, поддерживаю тебя в этой буче вовсе не ради красивых глаз твоих… И не потому, что считаю тебя правым и безгрешным. Я ведь всё вижу, как оно на самом деле. И если кривлю душой, ради одного — честь школы спасаю… Как пишут в фельетонах — честь мундира. Да, нашего общего мундира, который носим. Болею за общественные интересы, а вовсе не за тебя… А уж ты мне за всё происшедшее ещё ответишь, дай только утихнуть бурям… Я человек прямой, как тебе известно. Потому хочу заранее предупредить, чтобы всё в открытую.
   — Ага, — сказал Тимир Иванович и потянулся руками по столу, будто хотел достать Платонова. — Ага, вон как вы все… Добить, значит, Пестрякова решили? Отняли у меня жену, всё разрушили…
   — Ладно, друг, успокой нервы.
   — Ага! Все на одного!
   Из соседней комнаты выбежал перепуганный мальчик.
   — Папа! Дядя-а! Папа, не надо!
   Пестряков упал головой на стол.
   Платонов недоумённо глядел на него.

XXXIX. Гостинцы

   В больнице она разучилась спать. Да и не только спать — плакать разучилась, есть со вкусом, петь, смеяться, писать чернилами. Чуть забылась и тут же с испугом дёрнула головой — в коридоре что-то грохнуло. Это Отарик-сторож принёс дрова и бросил у печи. Ещё недавно «печной час» приходился на полные сумерки за окном, а сейчас уже светлее, дни удлиняются, скоро весна.
   Первое время Нина считала дни, даже часы, потом перестала: бесполезно считать. Врачиха словно решила навсегда оставить её в этих скучных стенах, выкрашенных синей масляной краской.
   «Скоро выпишем!» — это Галина Яковлевна повторяет постоянно, лишь бы подбодрить. Но Нине даже не разрешают вставать с постели, день и ночь пичкают её таблетками, колют, слушают в трубку — конца нет.
   Домой бы! В лес бы сходить! Но Галина Яковлевна твердит одно: «Погоди, Ниночка, погоди, уже скоро…»
   Потрескивают поленья в печи. Тишина. Нина одна в палате.
   Ничего не было милей раньше, как эти фантазии: если бы она летать могла… если бы стала певицей… Фантазии отрывали от земли, наполняли душу свежестью неба. Ну, давай подумаем о чём-нибудь хорошем-прехорошем! Чтобы тепло стало, как весной на солнышке. Чтобы нежное-нежное, как пух с деревьев, как первый снег. Вот, кажется, ресниц уже коснулось что-то необычное, лёгкое… Но в эту минуту из глубины: а ты помнишь, что ещё было в дневнике? Ах, боже, и они об этом читали! Как стыдно, стыдно, стыдно. Почему она не умерла на той поляне!
   За дверью палаты гости сговариваются, входят с улыбками. Но слухи и сквозь больничные стены проникают. В другое время ей показалось бы это чудовищным: выгнать из школы Сергея Эргисовича! Но теперь она не удивлялась: они всесильны, эти кылбановы, они втопчут в грязь, кого пожелают. Ведь поверила же им даже мама!
   Бедная мама. Она подолгу сидит у постели и всё говорит, говорит. Нина знает: маме тяжело, она раскаивается, она страдает… Но чем она может помочь маме? Ничем. Она одна виновата во всём, но нечем, решительно нечем искупить вину. О, если бы она могла сделать что-нибудь! Почему она не умерла!
   Одного она не знает, что думает о ней Сергей Эргисович. Несколько раз он приходил, шутил, смеялся, говорил о пустяках. Но это всё называется — «у ложа больной…». А сам — изгнанный, опозоренный ею, описанный в этом проклятом дневнике. Дневник — главное ему обвинение, из-за дневника его и выгнали. С Сергеем Эргисовичем у неё язык совсем отнимается. «Да» или «нет», одним словечком ответит, ни разу даже не взглянула ему в лицо.
   — Да-да, войдите, — поспешно натянула одеяло до подбородка.
   Вошёл Аласов. Присел к кровати.
   — Здравствуй, Нина. Говорят, ты уже молодцом? А я из райцентра подарок тебе привёз.
   — Спасибо…
   Книжка. А ей на секунду подумалось, что гостинец — это хорошая новость. Книжки ей надоели. И хорошие, и любые — всё в них не похоже, не так, как в жизни. Он ещё что-то говорил о книжке, о погоде, о ветеранах войны: ребята разыскали каких-то необыкновенных стариков… А Нина слушала его и гадала: что же в райцентре, удачно он съездил или неудачно?
   В коридоре опять затопали, приоткрылась дверь. Вера явилась!
   — Вера, заходи!
   Та вошла, застеснялась при учителе.
   — Проходи, Вера, садись вот сюда. Я уже собрался… Ты, Ниночка, давай поправляйся скорей. К следующему моему приходу книжку прочти. Гляди, спрошу!
   — Ну что он? — зашептала Вера, когда они остались одни. — О чём вы тут говорили? Как он к тебе? А что в райцентре, с хорошими новостями?
   — Нет… не сказал ничего. Книгу вот принёс.
   Вера взяла, повертела книгу в руках, пожав плечами, вернула обратно.
   — Нинка, закрой глаза! Гоп-ля! Открывай!
   Шлёпнулась знакомая общая тетрадь в голубой обложке. Нина схватила её, поднесла к глазам. Сколько часов вечерами проведено над ней, какие сокровенные тайны поверены!
   — Где взяла?
   — Фёдор Баглаевич вернул. Зазвал в директорскую, на, говорит, отнеси Габышевой в больницу.
   — Больше ничего не сказал?
   — Ничего.
   Затолкав ноги в тапочки, как была, в одной рубашке, Нина выбежала в коридор и швырнула тетрадь в печь.
   — Ты что делаешь? — рванулась вслед Вера.
   Но было уже поздно спасать. Подруги стояли рядом и молча смотрели, как клеенчатая обложка быстро свёртывается в огне, как печной ветерок листает страницы.
   Вернувшись в палату, Нина ничком легла на кровать. Перепуганная подружка сидела тихо, притаившись.
   — Нин, зажечь свет?
   — Не надо, так лучше. Послушай, Вера…
   — Что? — откликнулась та шёпотом.
   — Как ты думаешь… Любовь — она может вдруг пройти?
   — Как вдруг?
   — А так: сейчас есть, а вот уже и нет.
   — Вряд ли… Какая же она тогда любовь?
   — А что же она тогда?
   — Не знаю…
   — Слушала я его сегодня и вдруг почувствовала: это не он. Это другой.
   — Разочаровалась?!
   — Нет, не так… Он настоящий человек. Но он — не он. Я это поняла. Он, оказывается, такой старый, седой. Похож на моего папу… А кто же тогда — он? Где он? Может, его совсем на свете нет?
   — Не говори так, я прошу тебя. Он обязательно должен быть! Есть он!
   Вера бросилась к подруге, обняла её за шею. Обнявшись, они долго сидели во тьме.
 
   Закатное солнце отсвечивало в окнах школы на взгорке, и Аласову вдруг захотелось заглянуть в знакомые классы. Не противясь желанию, он решительно, прямо через сугробы, пошёл к школе.
   Неделю он пробыл в райцентре. Придушив в себе всякую амбицию («хожу по инстанциям жалобщиком»), честно проделал он круг, который определил себе. Давал объяснения, коротал долгие сидения в приёмных, говоря себе: «О ребятах помни!» Это напутствие Нахова было ему как пароль. Побывал он и в райисполкоме, и в райкоме комсомола, у редактора местной газеты, опять у Сокорутова, а в конце недели — у Платонова в роно.
   Беседа у них получилась престранная. Платонов дал ему высказаться до конца — до того, что и говорить было уже нечего. Завроно покряхтывал, передвигал с места на место какие-то чашечки, то поднимал глаза на Аласова, то опускал… А выслушав, коротко сказал: «Отменять приказ не собираюсь».
   Таков был итог поездки.
   А приехал — и сразу в больницу. Девочке, оказывается, ничуть не лучше. Ангина и воспаление лёгких — всё отразилось на сердце, Нина тает на глазах. «Мы ей обещаем скорую выписку, хотим подбодрить… — сказала ему медсестра, прежде чем пустить в палату. — Как же вы там учите, если умудрились довести девочку до такого состояния! Не обессудьте за прямое слово».
   Нелепы были его шуточки и разглагольствования о погоде. Но ещё кощунственней прозвучали бы здесь тирады о любви к людям, о непременной победе хорошего над плохим. Какая тут, к чёрту, любовь, если девочку затравили! Случилась беда. Тут должны бы греметь все колокола, голосить все гудки, — бросайте дела, выбегайте на улицу!
   Ходя по начальству, ты боялся произнести резкое слово о Пестрякове: как бы не подумали, что тут личное. Не заикнулся о странном директорстве Кубарова: славный ведь, в сущности, старик. Говорил о фальшивых оценках Кылбанова, а нужно было вообще о пребывании в школе этого растленного типа. Борешься, да с оглядочкой. Шаг вперёд, два шага в сторону. Почему, не добившись толку в райцентре, не сел в самолёт, не отправился в министерство, в обком партии? Пороху не хватило? Нет, брат, за правду всё-таки борются, а не просто защищаются.
   Ну, погоди ты у меня, «застенчивый жалобщик!» — пригрозил Аласов себе самому. Словно новое зрение открылось ему в больнице, такой решимостью и убеждённостью был он наполнен! Говорят, понять свою ошибку — это уже шаг. Он сделает и второй шаг, и третий. Он сделает!
 
   Не много времени прошло с того дня, как выставили его из школы, а поди же ты — словно год здесь не был. Как-то даже отвыкнуть успел: классная доска, стенгазета, бачок с водой, кружка на цепи. Аласов тяжко вздохнул — ах, школа, школа, боль моя и радость.
   Пустая школа, но, оказывается, не один он был в этот час под её крышей, — какой-то замешкавшийся мальчонка вдруг выскочил из класса, округлившимися глазами, по-детски не скрывая изумления, посмотрел на Аласова: «Здравствуйте…» — и пулей вылетел вон.
   На доске объявлений на одной кнопке висела записка, обращённая к членам кружка натуралистов. Аласов прикрепил её понадёжнее. Записка была написана рукой Майи.
   В учительской просмотрел несколько классных журналов. Евсей Сектяев честно тянул тяжкий для него воз исторической науки: все уроки во всех классах провёл согласно расписанию. И только у десятиклассников по истории СССР — чистые графы. Значит, не разрешило начальство внести оценки, которые передал Аласов через Сектяева. Секретарша в роно под большим секретом сказала ему, что в Арылах ждут нового историка — сделан срочный запрос. Так-то оно! Ты всё надеешься, а на твоё место уже едет новый человек…
   Но сегодня он был в больнице. Сегодня он сказал себе: «Баста! Кончился застенчивый и пугливый жалобщик». И что бы там ни шептала секретарша роно, а он хозяином вошёл в свою школу. За неё он ответчик целиком.
 
   Высыпали ранние звёзды. Звучно повизгивал снег под подошвами. Из глубины улицы, из мглистой дали спешил человек. По тому, как быстро он шёл, чувствовалась тревога, не беда ли какая?
   — Сергей!
   Это была Майя. Она тяжело дышала.
   — Здравствуй, Майечка. Что случилось?
   — Ты… На работу вернули?
   — Нет, не вернули.
   — Ка-ак? Что же… Что же ты делал в школе?
   Оказывается, прибежал соседский парнишка, Нюргун из пятого «Б», кричит на весь двор: «Сергея Эргисовича вернули! Сейчас в школе своими глазами видел». Вот Майя и помчалась.
   — Ах ты, глупая Майка.
   Он взял её за плечи. Словно ожидая этого, она припала к нему.
   — Сергей, не бросай меня… Я тебя очень люблю!
 
   У дома Пестряковых от тёмной стены отделилась тень и скользнула за угол сарая. Надежда Пестрякова! Пришла посмотреть в окно на своих детей. Аласов скосил глаза на Майю: заметила ли она?
   Нет, не заметила. Лицо её было счастливое и как бы летящее. Любимая моя! Неужели это правда? Остановил, повернул её к себе:
   — Майка, неужели правда?

XL. Весна, капель с крыш

   Женщины, поздоровавшись и водрузив перед учётчицей ведра с молоком, ныряли за фанерную стенку, которая разделяла комнату пополам. Там слышалась шумная возня, голоса и смешки.
   — Эй, женщины, — нетерпеливо крикнул за перегородку Кардашевский, — пора и совесть поиметь. Ждёт ведь Алексей Прокопьевич…