И ушёл, оставив их на пристани.
   — Озадачил, скажи пожалуйста… — бормотал Левин.
   Аннушка посмотрела на него внимательно, но ничего не сказала, ни о чём не попросила. Всё, о чём она думала, написано было в её глазах.
   …Через неделю они и вправду пришли к Аммосову.
 
   Тридцать шесть лет назад Всеволод Николаевич Левин приехал учительствовать в дальнее якутское село Арылах.
   Тридцать лет — целая жизнь, а для учителя — сотни жизней. Его ученики выросли и стали колхозниками, гидрологами, солдатами или тоже учителями. И у них появились дети. И своих детей они привели в ту оке школу, к тому же Всеволоду Николаевичу. Он выучил, вырастил и их детей. И дети этих детей тоже стали звероводами, лётчиками полярной авиации, буровиками. Вот так оно выходит, если мерить жизнь делами.
   У председателя Арылахского сельсовета нет на правой руке пальца. Его и учителя Левина одной гранатой окрестили бандиты, которых отряд ЧОНа выкуривал из тех вон лесов.
   Есть на сельском кладбище две могилы. При одной лишь мысли о них обрывается сердце. А когда спускаешься к реке, по правую руку видны сгнившие сваи, развалины хотона. Когда-то это был добротный коровник. Учителю же Левину он казался прямо-таки прекрасней хрустальных дворцов: с него начинали в Арылахе движение за здоровый быт.
   При чём тут коровник? — спросит сегодня какой-нибудь паренёк или девочка. А при том, дорогой друг, что родители твои, по обыкновению, ставили юрту и коровник под одной крышей, иными словами, жили вместе со скотом. Отделение юрт от хотонов было звеном, за которое тогда тащили весь новый быт. И не надо сегодня усмехаться: подумаешь, какая высокая жизненная задача — отделение юрт от хотонов! Для Левина, для первых сельских комсомольцев не было цели возвышенней: не пожалеем себя, но отделим юрты от хотонов!
   А слышали ли вы такое слово — земпередел? А знаете ли, как организовывался в Арылахе колхоз? А можете представить себе, что у этого тысячелетнего старика, у Всеволода Николаевича Левина, когда-то была жена — самая красивая девушка во всем наслеге?
   Она была белолицая и так легко вспыхивала ярким румянцем. И сын у них был — Сашка, Александр Левин. В Праге есть кладбище советских солдат, погибших при освобождении чехословацкой столицы. Там на белых плитах длинными рядами выбиты русские имена. Есть среди них строчка: «Александр Левин (1923–1945)». Имя русское, волосы у него были русые, а глаза чёрные-пречёрные, как у матери. Он был единственным сыном старого учителя. Был и остался.
   Есть люди, о которых можно сказать, что история отечества прошла через их сердца. Однако в Арылахе не в ходу такие цветистые речи. В Арылахе о Левине просто говорят: «Наш учитель». Он приехал сюда молодым, золотоволосым. А потом голова и усы его побелели от слепящих якутских снегов. А теперь он так стар, что волосы его снова стали желтеть.
   Вот идёт по Арылаху учитель Всеволод Николаевич Левин. Родной человек…

VI. Ни-ког-да…

   Известно, что понедельник — день тяжёлый, для веселья не предназначенный. Но что человеку все приметы и присловья, если у него сегодня разгульное настроение! Встал на заре, накинулся с топором на чурбаки за сараем — то-то силушка играет! Мать за завтраком спросила: сон хороший привиделся? То ходил какой-то сам не свой, а тут весёлый поднялся с постели…
   Мама, дорогая, сон не сон, а нечто подобное было. Спускаюсь я с горы к быстрой воде, навстречу мне красивая, какие только во сне бывают. Машет мне белой ручкой…
   Понятно, ничего этого рассказывать он не стал — не посмел вводить старую в сомнение. Только обнял её за плечи: «Весёлый, мама, потому, что жизнь хороша…»
   Ах, мама, мама, чуткое сердце! Ничего не укроется — слышит каждый вздох сыновний. Верно ведь — совсем худо мне было. Тот печальный разговор с Майей начисто выбил из колеи, то и дело вспоминалось: «Никто мне не нужен! Ни-ког-да!»
   Похоже, до сих пор она любит своего Сеню, как двадцать лет назад. Возможно ли такое? Возможно или невозможно, но никто не дал тебе права лезть в душу. Уж ты-то знаешь, как у них всё было, никому другому, а именно тебе, Серёжке Аласову, доверял товарищ самое сокровенное. А ты? Эх, Чурбан Чурбанович…
   Попытался оправдаться, заговорить с Майей на переменке, но школьные переменки совсем неподходящее время для серьёзного разговора. Вчера, в воскресенье, не выдержал, отправился на другой конец деревни. Прошёлся по-над кручей, спустился к воде и снова поднялся. Терпение его было вознаграждено. Глядь, она — с вёдрами к реке спускается, пёстрое ситцевое платьице вьётся вокруг колен.
   — Ба! Кто это в наши края пожаловал! Здравствуй, Сергей Эргисович, чего бродишь у реки, как иччипечальный?
   — Да вот пришёл речку Таастах проведать. Столько лет не виделись…
   Но не получаются у него хитрости с этой женщиной! Вдруг, против собственной воли, брякнул:
   — Извиниться хочу… Обидел я тебя…
   — Да ну тебя! — Майя махнула рукой, милые её глаза засмеялись. — Каким ты, оказывается, сердобольным стал… Лучше бы за другое попросил прощения: пообещал отметить прибытие — и в кусты?
   — Майечка! Да я хоть сейчас. Две бутылки вина припасены. Хочешь, сбегаю?
   — Вот теперь узнаю Серёжку Аласова. Сегодня у меня генеральная стирка, — показала руки, красные от воды. — А вот послезавтра, скажем… У меня день без уроков, успею с пирогами.
   — Послезавтра! — проговорил Аласов как на молитве. — Дай бог дожить до послезавтра.
   Выхватил у неё ведра, сигая, побежал к реке.
   — Ну, как речка далёкого детства? — спросила она, встав рядом.
   Ветер рябил воду, полоскались в быстрой воде тальники. Словно было уже всё это в его жизни.
   — Ничего речка. Только маленькая какая-то… Вспоминалась широкая, а в ней вон песок светится.
   — Вырос ты, Серёжа Аласов. Через всю Европу прошагал, столько рек видел. Теперь тебе Таастах — ручеёк.
   Она взяла у него из рук ведра, слегка подобрав подол, зашла по камешкам в веду, туда, где можно было поглубже зачерпнуть. У неё были сильные, по-деревенски загорелые ноги.
   — Ладно, пойду я. А ты постой ещё, полюбуйся. Повспоминай. Думал, наверно, как придёшь сюда с войны, и она рядом. Кто бы мог знать тогда: и не я с Сеней, и не ты с Надей. А встретимся у речки случайно мы с тобой. Две разные половинки, — она усмехнулась невесело. — Не все сны сбываются, Серёжа. А Надежда твоя Пестрякова — отступница. Нет ей прощения…
   — Слушай, — сказал Аласов сердито. — Если ты ещё раз заикнёшься о Пестряковой…
   — То что мне будет?
   — Вот посмотришь что… Сама ведь сказала: «Давай как взрослые». Вот я тебе по-взрослому: ничего у меня к ней не осталось. И мне всё равно, что по этому поводу говорят досужие языки… В том числе и ваша раскрашенная Хастаева — вчера навязалась с разговором, намекает насчёт старой любви. Чуть не послал её по-солдатски. А вот ты должна знать: мне Пестрякова — ни жарко, ни холодно. Никак. Запомнила, что я сказал?
   — Запомнила, — сказала она, любуясь его гневом. — Мне-то что до ваших отношений? Главное, чтобы ты сам для себя решил.
   Но по лицу её было видно, что ей всё это не безразлично.
   — Знаешь, я даже рада твоим словам. Обидно, если бы Серёжа Аласов продолжал убиваться по такой.
   «Я даже рада…» — это первое, что вспомнилось ему сегодня утром. Он приглашён в гости, и весь завтрашний вечер они будут вдвоём. Чёрт тебя возьми, Серёжа Аласов!
   Вдвоём с Майей… Он говорил это себе, рубя дрова, машинально уничтожая завтрак, шагая в школу. С тем же настроением пришёл на урок, — ему бы сейчас не указкой водить по карте, а горы ворочать, быкам рога крутить.
   Была большая перемена, на школьном дворе затеяли волейбол — Аласов, покосившись на окна учительской, тоже сбросил пиджак: подавайте на меня, ребята!..
   Когда-то с Сеней Чычаховым они умели это.
   — Накинь получше!
   — Блок!
   — Ещё раз!! Вот вам блок!..
   В разгар игры он не сразу заметил, что зоолог Сектяев стоит на крыльце и подаёт ему выразительные знаки: кончайте, мол, зовут вас.
   — Что там ещё? — спросил Аласов, на ходу заправляя рубашку.
   — Чрезвычайное происшествие. В вашем десятом… Завуч бушует… Гроза!
   В учительской и впрямь была гроза. Стоящего за столом Тимира Ивановича даже пошатывало, лицо его было бледнее обычного. Но громы и молнии метал не он, а его супруга, Надежда Алгысовна.
   — Вы классный руководитель, — накинулась она на Аласова, едва он переступил порог. — Вы должны отвечать за класс! Я этого так не оставлю!
   — Чего «этого»? — спросил Аласов как можно спокойнее.
   — Сергей Эргисович, — взял его под руку завуч. — Дело в том, что ученики вашего класса отказываются учиться…
   — Забастовка?
   — …Они отказались учиться, — повторил завуч, пропустив вопрос Аласова мимо ушей. — И Надежда Алгысовна вынуждена была покинуть класс, не закончив урока.
   — Да, да, — закричала Пестрякова. — Именно так. Была вынуждена. Я прошу их: поднимите руки, кто выполнил задание, ни одна рука не поднимается. Вызываю к доске — не выходят!
   Экой крикухой стала с годами весёлая Наденька. Шея вздулась, лицо пошло пятнами. Но почему они решили бойкотировать урок Пестряковой?
   Давно это копилось между десятиклассниками и учителями — вот и взорвалось! Однако почему именно против Надежды? Как она кричит… Майя верно сказала: раньше за Надеждой такой психопатии не водилось. Ах, Майка, кто бы подумал, что завтра у нас с тобой пир горой! Чего они кричат, брызжут, люди мрачные, если у нас завтра с тобой пир горой! Знали бы Пестряковы, о чём в эту минуту размышлял Аласов, отчего он не к месту заулыбался.
   — Они мне ещё ответят! — продолжала между тем Надежда. — Не класс, а сборище хулиганов!
   — Включая и вашу дочку? — полюбопытствовал Нахов.
   — А с вами я вообще не разговариваю!
   — О, горе мне! — простонал Нахов. — Со мной вообще не разговаривают!
   От неуместного этого шутовства завуч скривился, как от зубной боли. Его раздражал не только Нахов. Вот и Аласов — вместо того, чтобы обеспокоиться происшедшим, сидит на краешке стола и улыбается неизвестно чему.
   — Товарищ Аласов, — сказал завуч, обрубая словопрения. — Сейчас в десятом классе урок якутской литературы. Думаю, что Василий Егорович не станет возражать, если вы перед уроком проведёте с учениками энергичную беседу…
   — Беседы, беседы, — заворчал Нахов. — Вместо уроков…
   — Па-апрошу сделать так, как я сказал. Хулиганская выходка допущена в десятом, выпускном классе. Полагаю, здесь не нужно много объяснять, что это значит. Надо сейчас же, по горячим следам, выявить зачинщиков. А завтра соберём педсовет, Сергей Эргисович проинформирует нас…
 
   Помучившись с классом минут десять, Аласов махнул рукой: нечего и время терять.
   Нахов, демонстративно отойдя к окну, не принимал в беседе-дознании никакого участия. Весь вид его выражал возмущение — у него срывался урок!
   — Извините, Василий Егорович, зря я у вас отнял время, — сказал Аласов вполголоса, подходя к нему. — Будет комсомольское собрание, там и разберёмся.
   — Боюсь, что и на комсомольском не разберётесь.
   Сочувственная его улыбка не понравилась Аласову.
   — Не бойтесь, Василий Егорович, — успокоил он Нахова. — Главное, ничего не надо бояться.
   Он хотел ещё что-то добавить, но вовремя остановился, заметив, как тянут шеи ребята.
   — А как же отрапортуете на педсовете?
   — Отложим педсовет.
   Нахов не без любопытства поглядел вслед новому учителю. Ишь ты, как он по-хозяйски: «Отложим». Вот погоди, Пестряков тебе отложит…
   Аласов постоял минуту в коридоре. Из-за каждой двери неслось своё — в одном классе писали диктант, в другом считали хором, в третьем бубнил что-то физик Кылбанов, а из угловой комнаты слышалось нестройное пение малышей. Шум ребячьего, рабочего улья — святей для учителя шум.
   «Ничего! Ещё и рыбка наша взыграет, и солнышко наше взойдёт! — подумал Аласов словами старой якутской пословицы. — Сегодня такой день, что любая печаль — не печаль».
 
   Приходит час, и сбываются сны. Настал вторник и вечер вторника. В парадном костюме Аласов появился на пороге Майиного дома.
   — Ладно, ладно, Серёжа… — Майя с трудом отняла свою руку.
   Аласов без слов глядел на неё, разрумянившуюся у печи, лохматую.
   На кухне шкворчало и шипело, умопомрачительные запахи доносились оттуда.
   — Осваивайся, кончаю уже.
   Всё ещё чувствуя на ладони тепло её руки, Сергей зашагал из угла в угол. Девичья комнатка была тесна ему.
   Вот уж правда — девичья. На всём словно печать: это Майино. Креслице, высокая кровать, зеркало. В это зеркало она смотрится утром, встав с постели…
   В простой рамке портрет — юноша с запрокинутым лицом, хохочущий рот. Снимок размытый, нерезкий, из-под рамки выглядывает чьё-то отрезанное плечо, — переснято с групповой карточки.
   Они с боем выиграли кубок по волейболу, весь райцентр кричал «ура», фотодеятель из местной газеты щёлкнул их, ещё разгорячённых победой. Отрезанное плечо — это как раз его, Сергея Аласова, плечо…
   На маленьком столике стояла ещё одна карточка. Тоже Сеня — в гимнастёрке, в пилотке. Лицо его здесь было черно, брови насуплены, парню можно было дать все тридцать. А между снимками — всего несколько месяцев. Первый снимок — их юность, школа, волейбол, а второй — война. Фотографировались в Новосибирске, на рынке у «пушкаря».
   Никаких других карточек в комнате Майи не было, даже их общей, после десятого класса. Сенька был единственным здесь хозяином.
   Сергей поднёс карточку к глазам. Вопрошающий Семёнов взгляд устремился ему навстречу — взгляд человека, которого через полтора года убьют на войне. За спиной солдата был изображён рыцарский замок и белые лебеди на пруду.
   Он не слышал, когда вошла Майя, только почувствовал дыхание рядом — Майя через плечо тоже смотрела на карточку.
   — Без погон почему-то. Разве тогда ещё не было?
   — Тогда ещё не было.
   Он осторожно поставил карточку на место, но она снова взяла её, протёрла стекло фартуком.
   — Расскажи, — попросила. — Как всё это было?
   — Да я ведь рассказывал… И писал подробно.
   — Расскажи, — повторила она.
   Она села в креслице, он стоял, прислонившись спиной к стене. Снова, в который раз, стал он пересказывать — как они шагали строем по лесному тракту, как на полпути остановились на свой первый солдатский привал, и Сеня Чычахов, лёжа рядом с ним, головой на мешке, сказал тогда: «Майя с твоей Надей там остались. Они подруги верные. Давай и мы с тобой — до самого конца…» И Сергей ответил: «Давай, Сеня».
   Новобранцев повезли на барже по Лене. Они спали бок о бок, ели из одного котелка. Почти совсем не спускались с палубы вниз — ведь видели Лену первый раз в жизни. И может, последний…
   Однажды их подняли среди ночи по тревоге, зачитали сообщение Совинформбюро: советская авиация бомбила Берлин! Вот уж возликовали, как только баржу не перевернули!
   Всю зиму они проучились в полковой школе под Новосибирском. Выпускникам в строю объявили: Аласов направляется в пехотное училище, Чычахов в маршевую роту, на фронт. Едва дождавшись команды «разойдись», кинулись к начальству: они непременно должны быть вместе! Всё напрасно. Расставаясь, они чуть не плакали, два парня. Сеня утешал: «Я тебя на фронте буду ждать».
   Сергей рассказывал, искоса поглядывая на Майю. Она сидела неподвижно, и глаза её были сухи. Но блеск их был горячечный, и Аласов подумал: уж лучше бы заплакала…
   — Не жив и не погиб, «пропал без вести», — проговорила она. — Сколько ни посылала запросов, всегда одно и то же — «пропал без вести». Как это можно — человек пропал?
   Она встала, выдвинула ящик маленького столика.
   — Письма Сенины… Можешь посмотреть…
   Из кухни остро несло пригорелым, Майя пошла туда, оставив его наедине с письмами.
   Военные треугольнички без марок, все в чернильных кляксах штемпелей, истёртые на сгибах. Можно себе представить, сколько раз она разворачивала их и сворачивала.
   Сергей открыл одно, в глаза бросилось: «Пташечка моя…» — поспешно свернул письмо. По штемпелям можно было определить — это из полковой школы, а эти уже с фронта. Одно письмо было особенно истрёпано, наискосок по нему выведено расплывшимся химическим карандашом: «Передай дальше по цепи». Видимо, последнее. Сергей, почему-то оглянувшись на дверь, развернул треугольник.
   «…Милая, золотая моя! Вот уже два дня, как он молотит нас, то сверху, то в лоб. Но о смерти не думаю… Пока даже не царапнуло. Живу и буду жить! Вернусь к тебе».
   Они разлили вино по рюмкам, подняли, не чокаясь.
   — За Сеню первую.
   — За Сеню…
   Может, впервые в жизни Аласову с такой сосущей тоской захотелось напиться. Но вино было слабенькое. Чтобы не обидеть хозяйку, он старательно ковырялся в жареном. Сама Майя есть ничего не стала.
   «Ни-ког-да!» — закричала тогда на тропинке. А ведь и правда — никогда. Ни я, никто другой.
   Это у неё даже больше, чем любовь. Зарубцовываются самые страшные раны, но на живом, на живущем. А здесь вдова до гроба — хоть и не венчанная.
   — Ты мне о Сене всё рассказывай, любую подробность, какую вспомнишь. О чём вы тогда говорили?
   — Говорили о войне… — с несдержанным раздражением ответил он и тут же поправился: — И о вас, конечно. Старались представить себе, как вы здесь с Надей. Тебя он очень любил…
   Аласов поднял глаза и поразился незнакомому её облику — резко прочерченные к подбородку морщины, седые нити в волосах. Нет, давным-давно она уже не та девушка, какой показалась у речки, с вёдрами.
 
   Проскрипели шаги под окном, кто-то на пороге с шумом стал обивать ноги.
   — Это ты, Саргылана?
   — Я, Майя Ивановна…
   Ах да, у Майи ведь жиличка. Саргылана Тарасовна, молоденькая литераторша. Как он, собираясь в гости, не вспомнил об этом? И слава богу.
   Теперь они сидели за столом втроём. Аласов изо всех сил стал ухаживать за постоялицей. Саргылана Тарасовна вблизи и вовсе ребёнок — глазки, кудряшки… Вино она выпила с гримасой, будто кислоты глотнула.
   — А теперь давайте за нашу приживаемость. Мы ведь с вами, Саргылана Тарасовна, оба новенькие в школе, не так ли?
   Девушка вместо ответа только взглянула умоляюще.
   — Сергей Эргисович, — сказала Майя, легко тронув Аласова за руку. — Давайте лучше по-русски будем говорить. Саргыланочка по-якутски не может так быстро.
   — Как?! — изумился Аласов. — Да она что… не якутка, выходит?
   Ему не ответили, за столом воцарилось неловкое молчание. Но когда снова заговорили, беседа продолжалась уже по-русски.
   Теперь Саргылана Тарасовна держалась куда бойчей — принялась рассказывать о своём недалёком отрочестве, вспоминать студенческие годы, потом пожаловалась, как плохо у неё получается в школе — ребята не слушаются, урока то не хватает, то слишком долго тянется время…
   — Я вам одно скажу, дорогая Саргылана, — вдруг прервал он девушку. — Будет у вас ребёнок, непременно учите его якутскому. Потому что не дело это… — Он поймал предостерегающий взгляд Майи, но не остановился, а даже с вызовом пристукнул ладонью по столу. — Да, не дело! Однажды в Якутске останавливаю такого… сопляка. Спрашиваю что-то, а он мне: «По-вашему не говорю». По-вашему! Я так вам скажу, дорогая Саргылана…
   Но та неожиданно поднялась и кинулась из комнаты. Майя укоризненно глянула на Аласова:
   — Сергей, ну разве можно так!
 
   — Чёрт знает какой у меня невезучий характер, — смущённо жаловался Аласов Майе уже на улице; накинув шаль, она пошла проводить его. — Как у Мэник Мэнигийээна — хочется лучше, а получается хуже. Шёл мириться, а вдобавок ещё одного человека обидел…
   Майя стала рассказывать, какая славная девушка Саргылана, как она мучается, что так воспитана с детства. А он видел её лицо, поблёскивающие зубы и думал, что всё кончено. Майка рядом, что-то говорит ему, держит под локоть, а на самом деле она всё дальше и дальше. И тут уже ничего не поделать. Висит над её кроватью портрет, где торчит и твоё отрезанное плечо. Тут и весь ответ тебе.
   — …А иначе как же без методики, верно? — спросила Майя и заглянула ему в лицо.
   — Верно! — сказал он со всей возможной убедительностью. — Майечка, это ты совершенно правильно…
   Он пожал ей руку, будто перед разлукой стараясь запомнить её лицо:
   — За пироги спасибо, никогда вкуснее не едал.
   Это случайно подвернувшееся «никогда» отдалось в нём эхом: «ни-ког-да»…
   Майя что-то ещё говорила ему, но он думал теперь о том, что пора приниматься за дело, работой вышибать из себя дурь. Когда человек возвращается в родные края, сначала его носят на руках, угощают, мир кружится вокруг колесом, но проходят первые дни, люди опять обращаются к своим делам, и жалок гость, который вовремя не заметил перемены и всё ещё куролесит. Уймись. Ты не гость уже, а здешний житель, работник. Пора!
   — Пора, — сказал он Майе. — Пойду…
   — Иди, — сказала она. — До завтра.

VII. Чёрный лист берёзы

   Который день дождь и дождь. Небо, ещё недавно такое высокое, теперь тяжело лежит на вершинах деревьев намокшим грязным одеялом.
   Натянув на плечи свой элегантный московский плащик, с непокрытой головой, Саргылана сбежала со школьных ступеней прямо в дождь и, не обходя луж, побрела улицей.
   Минул ещё один школьный день — безрадостный, зря прожитый. Как гордо стояла она на торжественной линейке — педагог среди педагогов! Но вот большой школьный корабль спокойно тронулся в путь, каждый занял своё место, а что она? У неё всё хуже и хуже.
   Борис Куличиков ужас что натворил в тетради. «Да неужели ты не запомнил ничего? Ведь только что прошли!» Только что? Теперь и мальчик изумился: он ничего не помнил, ничегошеньки. Она долбила им, казалось, сама себя превзошла в терпеливости. Всё бесполезно, вылетело словно в форточку. В том же классе на днях Тима Денисов спросил: «Саргылана Тарасовна, а почему мы в пятом классе учили интересные стихи, а в этом году такие скучные?» Действительно, почему?
   Все посмеиваются: «Начинать без мук — значит обкрадывать свою биографию». Завуч посидел у неё на уроке и сделал заключение — слишком мягкое обращение с классом! Враки! Ей противопоказано заниматься педагогикой, как другим медициной или парашютным спортом. Недаром говорят, что бездарный учитель — враг, от него вреда больше, чем от детской эпидемии.
   Она всё шагала по лужам. Деревня кончилась, началось огороженное жердями картофельное поле, всё перерытое, в пожухлых стеблях. Дождь, на минуту притихший, зарядил с новой силой. Пришлось свернуть под защиту ближней берёзы.
   Кичливые её слова, брошенные отцу: «Еду в село учительницей» — теперь вспоминались ей в таком жалком свете! Учительница… Бездарь безнадёжная!
   Опёршись о мокрый ствол, не в силах сдержаться, она заревела в голос. Но слёзы не принесли облегчения. Стало ещё обидней за себя, такую неудачливую, всеми брошенную. Они были щедры на приветствия и посулы, но разве кто-нибудь хоть пальцем шевельнул, чтобы помочь ей в несчастье? Почему ни у кого не хватило честности сказать ей: остановись! Нет, они улыбались ей в лицо.
   Вдалбливали в пединституте, какой там храм сжёг Герострат и что сказал Песталоцци. Но никто не объяснил, почему для Тимы Денисова стихи могут стать скучными? А этот Тимир Иванович, с его постной физиономией: «Наладьте дисциплину, придерживайтесь методик». Она ли не просиживает ночи над проклятыми методиками!
   Но больше всех, конечно, виноват отец. Это он воспитал её посмешищем для людей. Притворяется любящим, пишет: «Ланочка, если тебе будет трудно на селе, бросай всё и возвращайся в Якутск — хорошее местечко ждёт тебя». Уверен, что она не выдержит, давно приготовил «местечко». Слово-то какое отвратительное.
   Плети дождя сбивали с берёзы последние листья, они проносились мимо — чёрные, разбухшие. Чёрные! Не зелёные, не золотисто-жёлтые, какие всю жизнь ей показывали в кино, на любимых полотнах, на нежном фарфоре. Оказывается, листья-то у берёзы чёрные…
   Саргылана в отчаянии потрясла берёзу, мёртвая листва облепила ей лицо.
 
   Опустела школа, только из десятого всё ещё доносился шум, слышен был резкий тенорок Нахова, кажется, он даже палкой постукивал по столу.
   Набравшись терпения, Аласов листал старые брошюрки. В какой-то миг, словно под пристальным взглядом, он вскинул голову и увидел в окне Майю.
   Она стояла в глубине садика с запрокинутым лицом и протянутыми вперёд руками: две девочки наперегонки бежали к учительнице. Да, она любит детей, эта женщина, не знавшая материнства…
   Собирает на занятие своих юннатов. Как недавно изящно выразилась местная газета, «преподавательница биологии М.И. Унарова отдаёт весь жар души»… Хотя оно и правда, едва ли где ещё в условиях вечной мерзлоты можно встретить такую коллекцию, как в пришкольном саду у Майи: малина, земляника, ежевика, смородина, стелющиеся яблони… Майин сад. Живая душа её.