Страница:
Мы не в силах описать изумление, ужас и другие самые разнообразные чувства, которые потрясли душу Жюстины. Не в силах произнести ни слова, она поднялась, дрожа всем телом, и пошла с мрачным незнакомцем.
Через два долгих часа пути они пришли в замок, расположенный в укромной долине, окруженной со всех сторон густым и высоким лесом, который придавал этому жилищу самый неприветливый и дикий вид на свете. Ворота громадного дома были замаскированы кустарником и грабовой порослью, и заметить их было невозможно. И вот сюда часов в десять вечера привел нашу Жюстину сам хозяин здешних мест. Пока, помещенная в отдельную комнату с крепкими, запорами, бедняжка пытается немного отдохнуть в предчувствии новых ужасов, которые ее окружают, мы расскажем, как можно подробнее, предысторию приключения Жюстины, дабы заинтересовать читателя.
Владельцем этого уединенного замка был господин де Бандоль, человек очень богатый и когда-то принадлежавший к судейскому сословию. Удалившись от света после получения отцовского наследства, Бандоль более пятнадцати лет удовлетворял в этом укромном месте свои необычные вкусы и желания, которыми наделила его природа, и эти вкусы, которые мы опишем ниже, конечно ужаснут наших читателей. Немногие люди на земле имели более необузданный темперамент, нежели Бандоль; несмотря на свои сорок лет он регулярно совокуплялся по четыре раза в день, а в —более молодом возрасте эта цифра доходила до десяти. Высокий, худой, желчный и раздражительный, обладатель мозолистого и своенравного члена девяти дюймов длиной и шести в обхвате, густо обросший шерстью, которая делала его похожим на медведя, Бандоль, наш новый персонаж, любил женщин, вернее, любил получать от них удовольствие, никогда не насыщался ими и в то же время презирал их так, что сильнее презирать уже невозможно. Самое странное заключалось в том, что он пользовался ими только для того, чтобы производить детей, и осечки у него никогда не было, но еще необычнее было то, как он поступал с плодом своей любви: его растили до возраста восемнадцати месяцев, после чего общей могилой для всех становился заброшенный пруд, возле которого отдыхала Жюстина.
Для утоления этой странной мании Бандоль держал в замке тридцать молодых женщин от восемнадцати до двадцати пяти лет, и все, как одна они были красоты неописуемой; за этими сералем присматривали четыре старые женщины, домашнюю челядь распутника дополняла кухарка с двумя помощниками. Ярый враг обжорства и тучности, что абсолютно соответствовало принципам Эпикура, наш необыкновенный персонаж утверждал, что для долгого сохранения мужской силы следует мало есть, пить только воду, то же самое требуется для того, чтобы повысить плодородие женщины, поэтому Бандоль потреблял только здоровую, легкую и естественную пищу растительною происхождения, причем питался один раз в день, а его женщины два раза в день ели также исключительно овощи и фрукты. Неудивительно, что при такой диете Бандоль отличался великолепным здоровьем, а его дамы — удивительной свежестью; они неслись как куры; не проходило года, чтобы каждая из не них приносила ему хотя бы одного ребенка.
Вот каковы были в общих чертах наклонности этого либертена. В будуаре, приготовленном для этой цели, имелось специальное ложе, на которое укладывали и крепко привязывали женщину, как можно шире растянув ей ноги и тем самым раскрыв храм Венеры; она не имела права шевелиться во время совокупления, это было главным условием и именно для этого служили веревки. Одну и ту же женщину клали на эту машину три-четыре раза в день, после чего она девять дней лежала в своей постели с высоко поднятыми ногами и опущенной головой. Либо средства Бандоля были хороши, либо сперма его обладала необыкновенной силой и живучестью — как бы то ни было, по истечении девяти месяцев обязательно появлялся ребенок, за ним ухаживали в продолжении еще восемнадцати месяцев и наконец топили. И достойно внимания то обстоятельство, что завершающую процедуру всегда совершал сам Бандоль собственноручно — это был единственный способ, который вызывал у него эрекцию, необходимую для сотворения новых жертв.
После каждых родов родившую женщину отбраковывали, таким образом в гареме постоянно жили только бесплодные наложницы, что ставило их перед ужасной альтернативой: провести в замке всю жизнь или понести от этого монстра ребенка. Впрочем, они не знали в точности, что происходило с их потомством, поэтому Бандоль не видел, никакой опасности в том, чтобы отпустить их на свободу: их отвозили в то место, откуда забирали, и еще давали тысячу экю в виде вознаграждения. Однако наш герой, застигнутый на этот раз Жюстиной в момент удовлетворения обычной своей страсти, не имел намерения предоставлять новой пленнице свободу независимо от количества детей, которых она ему принесет, ибо она могла выдать его. Что же касается предосторожности внутри дома, женщины постоянно находились взаперти отдельно друг от друга, никогда не общались между собой, и Жюстина не смогла бы сообщить им столь печальное известие. Риск был связан только с ее освобождением, и Бандоль решительно вознамерился не делать этого.
Как мы надеемся, читатель поймет, что подобный способ наслаждения свидетельствовал в какой-то мере о жестоких вкусах этого человека: не стремясь ни к чему абсолютно, кроме своих удовольствий, Бандоль ни разу в жизни не обжегся пламенем любви. Одна из старых дуэний привязывала к ложу очередную наложницу, когда все было готово, хозяин открывал двери кабинета, несколько мгновений возбуждал себя руками перед разверзтым влагалищем, затем осыпал лежавшую грязными ругательствами, задыхаясь от ярости, овладевал ею, испускал дикие вопли во время совокупления, и заканчивал тем, что ревел как бык в момент эякуляции. Выходил он, даже не удостоив женщину взгляда, и в продолжении двадцати четырех часов еще раза три или четыре повторял с ней одну и ту же процедуру. На следующий день ее сменяла другая и так далее. Что касается эпизодов, они также не отличались разнообразием: равнодушная прелюдия, продолжительное наслаждение, крики, ругательства и извержение семени — всегда одно и то же.
Вот каким был человек, который собрался сорвать цветы невинности, правда, несколько поблекшие благодаря стараниям Сен-Флорана, но освеженные и будто заново расцветшие по причине долгого воздержания, что во многих отношениях придавало этому прекрасному цветку вполне девственный вид. Бандоль высоко ценил это качество, и его посланцы получали задание поставлять в замок исключительно нетронутых девушек.
Впрочем, Бандоль чурался людей совершенно. Самая уединенная жизнь подходила ему как нельзя лучше. Несколько книг и прогулки — вот единственные развлечения, которыми он перемежал свои сладострастные утехи. Незаурядный ум, твердый характер, полное отсутствие предрассудков, в том числе и религиозных, и принципов, невероятный деспотизм в своем серале, безнравственность, бесчеловечность, культ собственных пороков — такими словами можно охарактеризовать Бандоля и его обитель, такова была могила, которую рука фортуны готовила для Жюстины, чтобы отплатить ей за попытку спасти одну из жертв представленного читателю злодея.
Прошло целых две недели, и за это время наша несчастная не видела и не слышала своего похитителя; пищу ей приносила старая женщина, Жюстина задавала ей вопросы, а та неизменно холодно отвечала:
— Скоро вы будете иметь честь лицезреть господина, тогда и узнаете все, что вам положено знать.
— Но скажите, добрая женщина, почему я нахожусь здесь?
— Для удовольствия господина.
— О святое небо! Как? Что я слышу! Он хочет принудить меня к тому, чтобы… к вещам, сама мысль о которых приводит меня в ужас?
— Вы будете делать то, что и все остальные, и у вас будет повода жаловаться не больше, чем у остальных.
— Остальных? Значит здесь я не одна?
— Конечно, не одна. Будет, будет вам, успокойтесь и наберитесь терпения.
На этом дверь закрывалась.
Наконец на шестнадцатый день Жюстину неожиданно предупредили, чтобы она была готова к предварительной церемонии. Не успела она опомниться, как в комнату с шумом вошел Бандоль в сопровождении дуэньи.
— Я хочу посмотреть ее влагалище, — заявил он матроне. Жюстину в тот же миг схватили за руки, не дав ей возможности сопротивляться, и задрали ей юбку.
— Так, так, — презрительно проговорил Бандоль, — это и есть девица, которой предстоит умереть здесь… которая задумала выдать меня?
— Да, это она, — прозвучал ответ старухи.
— Ну, если это так, с ней нечего церемониться. Как у нее с девственностью?
Старая карга водрузила на нос очки и наклонилась обследовать нашу героиню.
— Здесь уже побывали, — сообщила она, — но это не повлияло ни на размеры, ни на свежесть. Здесь есть чем насладиться.
— Отойдите, я сам взгляну, — сказал Бандоль. Опустившись на колени перед раскрытой вагиной, негодяй запустил туда и пальцы и нос и язык.
— Пощупайте ей живот, — обратился он к старухе, поднявшись, — проверьте ее на предмет возможности зачатия.
— Все в порядке, — ответила та после тщательного осмотра, — состояние превосходное, я уверена, что через девять месяцев будет хороший результат.
— Боже мой! — простонала Жюстина. — Даже вьючное животное не обследуют с таким пренебрежением! Чем заслужила я, сударь, участь, которую вы мне готовите? И на чем основана ваша власть надо мной?
— А вот на чем, — ответил Бандоль, показывая свой детородный орган. — Эта штука торчит как кол, и я хочу сношаться.
— Но как связать с человечностью вашу жестокую логику?
— А что такое человечность, девочка? — Ответьте мне, пожалуйста.
— Добродетель, которая придет вам на помощь, если вдруг вы сами окажетесь в несчастии.
— Это невозможно при наличии пятисот тысяч ливров годовой ренты и с такими принципами и здоровьем, как у меня.
— Это всегда случается с тем, кто делает несчастными других.
— Вы только полюбуйтесь на это рассудительное создание, — заметил Бандоль, застегивая свои панталоны. — Такие мне встречаются нечасто, тем приятнее побаловаться с ней. Убирайтесь, — сказал он, обращаясь к старухе.
Бандоль усадил Жюстину рядом и продолжал:
— Откуда ты взяла, дитя мое, что коль скоро природа сотворила меня сильным, как физически, так и духовно, вместе с этим даром она не дала мне права обращаться с низшими существами сообразно моей воле?
— Эти достоинства, которыми вы хвастаете, должны служить дополнительным мотивом, чтить добродетель и помогать обездоленным, но вы его не заслуживаете, если не употребляете свой дар таким образом.
— Я отвечу тебе, милая девушка, что такие рассуждения не трогают моего сердца. Чтобы я относился к тебе так же, как к самому себе, мне надо отыскать в твоей личности какие-то черты, которые будут для меня столь же дороги, как мои вкусы или мои желания. Но так ли обстоит дело? Скажу больше: может ли так обстоять дело? Следовательно, считая тебя абсолютно чужеродным или, если угодно, пассивным элементом, я полагаю, что мое уважение к тебе должно быть относительным или, если выразиться понятнее, пропорциональным пользе, которую ты можешь мне принести, а эта польза, раз я сильнее тебя, будет заключаться только в слепом, рабском повиновении с твоей стороны. Только так мы оба сможем исполнить предназначение, ради которого создала нас природа: я исполню его, подчинив тебя моим страстям, сколь бы необычны они ни были, а ты сделаешь, когда будешь безропотно удовлетворять их. Твое понятие о человечности, Жюстина, — это плод софизмов и сказок: человечность, вне всякого сомнения, состоит не в том, чтобы заботиться о других, но в том, чтобы охранить себя, то есть чтобы развлекаться и наслаждаться в ущерб кому бы то ни было. Нельзя путать цивилизованность с человечностью, ибо последняя — дитя природы, попробуй прислушаться к ней без предрассудков, и ее голос никогда тебя не обманет; первая есть творение людей и, значит, плод всех собранных вместе страстей и интересов. Природа никогда не внушает нам то, что может ей не понравиться или оказаться бесполезным для нее: всякий раз, испытывая какое-нибудь желание, мы чувствуем, что нас сдерживает что-то, будь уверена, что этот барьер воздвигнут рукой человека. Так ради чего уважать эти кандалы? Если мы опускаемся до такой степени, виновата в том только наша трусость или слабость, но если слушаться голоса разума, все преграды исчезают. Немыслимо, чтобы природа могла вложить в нас желание совершить какой-то поступок, который был бы ей неугоден. Ты сама видишь, Жюстина, что мои вкусы очень странные: да, я не люблю женщин, мне невыносима сама мысль о том, чтобы они испытывали удовольствие, но для меня нет ничего приятнее, чем брюхатить их, а потом уничтожать плод, который я зачал в их утробе. И, уж конечно, неизмерима моя вина в глазах других людей, однако неужели из-за этого я должен себя переделать? Полноте: что значит для меня чье-то уважение или мнение, чем являются эти химеры в сравнении с моими вкусами и страстями! То, что я теряю ради этих пустых понятий, есть результат чужого эгоизма, то, что им предпочтено, — это самое высшее наслаждение в жизни.
— Самое высшее! О сударь, как вы можете…
— Да, самое высшее, Жюстина; эти удовольствия тем сладостнее, чем больше они непохожи на общепринятые обычаи и нравы, и вершина сладострастия в том, чтобы сокрушить все преграды.
— Но, сударь, это же настоящее преступление!
— Бессмысленное слово, моя дорогая, в природе преступлений не существует: это понятие придумали люди, и это вполне естественно, потому что они им обозначают то, что нарушает их покой. Может, конечно, существовать преступное деяние одного человека по отношению к другому, но в глазах природы…
Здесь Бандоль повторил, правда, в других выражениях то, что говорил Роден по поводу отсутствия преступления в акте детоубийства; новый персонаж с неменьшей энергией убеждал Жюстину, что человек вправе распоряжаться плодом, который он сам же посеял, что из всех видов собственности нет ни одного, более законного.
— Цель природы исполнена в тот момент, когда женщина беременеет, — продолжал Бандоль, — но ей безразлично, созреет ли плод или будет сорван недозрелым.
— Ах, сударь, как можно сравнивать неживую вещь с существом, имеющим душу?
— Душу? — переспросил Бандоль, тут же разразившись смехом. — А ну-ка, скажи, милочка, что ты понимаешь под этим словом?
— Идею вечного оживляющего принципа, высшую и величайшую эманацию Божества, которая приближает нас к нему, объединяет с ним и которая в силу самой своей сути отличает нас от животных.
После таких слов Бандоль захохотал пуще прежнего и сказал Жюстине:
— Послушай меня, дитя, я вижу в тебе некоторые достоинства и согласен просветить тебя; удели мне немного внимания и запомни, что я тебе скажу.
Нет ничего более абсурдного, чем рассуждения о том, что душа, якобы, есть субстанция, отличная от тела; заблуждение это происходит от гордыни людей, полагающих, что этот внутренний орган способен извлекать представления из своих собственных глубин. Некоторые философы, соблазнившись этой исходной иллюзией, дошли до такой невероятной глупости, что думают, будто уже при рождении мы несем в себе какие-то врожденные представления. Следуя этой гипотезе, они сделали из органа, названного ими душой, отдельную субстанцию и наделили ее нелепой способностью абстрактно мыслить о материи, которая на самом деле и является ее источником. Это чудовищное мнение равносильно утверждению, что представления суть единственные предметы мышления, между тем как давно доказано противоположное, а именно: представления приходят к нам от внешних предметов, которые, воздействуя на наши чувства, изменяют наш мозг. Разумеется, исходя из этого, каждое представление является следствием, но разве трудность доискаться до причины оправдывает наше сомнение в наличии такой причины? Если мы можем приобрести представления только через посредство материальных субстанций, глупо предполагать, что причина наших представлений или идей может быть не материальной. Утверждать, что можно представлять что-то, не имея органов чувств, так же нелепо, как сказать, будто слепой от рождения способен иметь представление о цветах. Ах, Жюстина, глупо и нелепо верить, что наша душа может действовать сама по себе или без всякой причины в любой момент нашей жизни: неразрывно связанные с материальными элементами, которые составляют наше существование, полностью зависимые от них, постоянно подчиненные впечатлениям внешнего порядка, неизменно воздействующие на нас в силу своих свойств, эти таинственные движения того принципа, который мы по невежеству называем душой, обусловлены причинами, скрытыми в нас самих. Мы полагает, что эта душа движется, так как не видим пружин, движущих ее или потому что не допускаем, что эти недвижные элементы способны производить следствия, которыми мы любуемся. Источник наших заблуждений заключается в том, что мы смотрим на наше тело как на грубую и инертную материю, тогда как тело есть высокочувствительная машина, которая обладает способностью мгновенно узнавать полученные впечатления и осознавать свое «я» через посредство запоминания этих впечатлений. Имей в виду, Жюстина: только через чувства мы узнаем и воспринимаем другие существа, только в результате движений, передаваемых телу, наш мозг может работать, а душа мыслить, хотеть и действовать. Разве мог бы наш разум охватить то, что ему неизвестно? Мог ли бы он познать то, чего не почувствовал? Жизнь убедительнейшим образом доказывает, что душа действует и движется по тем же законам, которые управляют остальными предметами в природе, что она поэтому не может быть отделена от тела, что она рождается, растет, изменяется вместе с ним и что, следовательно, с ним и умирает. Будучи. всегда зависима от тела, она проходит те же самые стадии: она неопытна в детстве, сильна в зрелом возрасте, холодна в старости; ее разум или безумие, ее добродетели и пороки — это лишь результат воздействия внешних объектов на наши материальные органы. Ну скажи, как, имея столь веские доказательства идентичности души и тела, можно верить, будто одна часть человека обладает бессмертием, а другая обречена на гибель? Глупцы, сделав эту душу, которую сами же и придумали, чем-то лишенным протяженности и элементов, отличным от всего, что мы знаем, осмеливаются утверждать, будто она не подвластна законам, управляющим остальным миром, где мы видим непрерывное разложение; они исходят из этих ложных принципов для того, чтобы доказать, что у мира тоже есть вечная, универсальная душа, и они дали имя Бога этой новой химере; при этом ее эманацией сделали человеческую душу. Отсюда происходят религии и все нелепые басни, связанные с ней, все громоздкие и сказочные системы, которые стали закономерным результатом этой первой глупости; отсюда романтические представления о страданиях и вознаграждениях в другой жизни — самая потрясающая нелепость! Если бы человеческая душа была эманацией универсальной души, то есть творца вселенной, как могла бы она заслужить вечное блаженство или такие же вечные муки? Как могла бы она быть свободной, будучи навечно привязанной к существу, породившему ее? Только пусть адепты глупого понятия о бессмертии души не приводят факт его универсальности в качестве доказательства его истинности. Очень просто объяснить повсеместное распространение этого мнения: оно поддерживает сильного и утешает слабого, так что еще нужно для его признания? Люди повсюду одинаковы, они обладают одинаковыми слабостями и совершают одни и те же ошибки. Поскольку природа вдохнула во всех людей самую пламенную любовь к самим себе, естественно мечтать о бессмертии; это желание затем превращается в уверенность, а еще скорее в догму. Нетрудно предположить, что подготовленные таким образом люди жадно внимали мошенникам, которые проповедовали им эти мысли. Но может ли потребность в химере сделаться неоспоримым свидетельством реальности этой химеры? Точно также мы жаждем вечной жизни для нашего тела, однако это желание несбыточно, так почему должна жить вечно наша душа? Простейшие размышления о природе этой таинственной души должны убедить нас в том, что ее бессмертие — чистейшая выдумка. Чем на самом деле является эта душа, как не принципом чувствительности? Что значит мыслить, наслаждаться, страдать, как не выражение нашей способности чувствовать? Что такое жизнь, как не совокупность различных движений, способных к организации? Как только тело умирает, его чувствительность исчезает, и нет больше никаких представлений и, следовательно, мыслей. Стало быть, мы можем получать представления только через чувства, так откуда взяться им без наличия чувств? Если из души сделали нечто, отдельное от тела, почему бы не отделить от него сам процесс жизни? Жизнь есть сумма движений во всем теле, чувство и мысль — часть этих движений, и в мертвом человеке эти движения прекращаются, как и все остальные. Так на каком, собственно, основании утверждается, будто эта душа, которая способна чувствовать, мыслить, желать, действовать только благодаря материальным органам, может испытывать боль или удовольствие или хотя бы осознавать свое существование после разложения органов, которые при жизни служили ей ориентиром? Разве не очевидно, что душа зависит от устройства частей тела и от порядка, в котором эти части исполняют свои функции? Таким образом после разрушения органической структуры можно не сомневаться, что уничтожается также душа. Неужели мы не наблюдаем в продолжение жизни, как изменяют, смущают и сотрясают душу изменения, которые претерпевают наши органы? И еще смеют говорить, что душа должна действовать, мыслить, существовать, одним словом, после того, как эти органы исчезнут совершенно! Какой идиотизм!
Организованное существо можно сравнить с часовым механизмом, который, если его разбить, более не пригоден к применению. Говорить, что душа будет чувствовать, думать, радоваться, страдать после смерти тела — значит утверждать, будто разбитые на тысячу деталей часы могут продолжать показывать время. И тот, кто считает, что душа будет жить после уничтожения тела, очевидно, думает, что тело будет продолжать претерпевать изменения, когда человека не станет.
Да, милое дитя, поверь мне: после смерти твои глаза больше не будут видеть, уши не будут слышать, из твоего гроба ты не сможешь быть свидетельницей того, что твое воображение рисует тебе сегодня в таких мрачных красках; ты уже не будешь принимать участия в том, что происходит в мире, тебе будет все равно, что станет с твоим прахом, ты просто не будешь этого знать точно так же, как это было накануне твоего рождения. Умереть — это значит перестать думать, чувствовать, наслаждаться, страдать, вместе с тобой рассыпятся твои мысли и представления, и твои горести и радости не последуют за тобой в могилу. Взгляни на смерть трезво и спокойно не для того, чтобы увеличить свои страхи и свою меланхолию, но чтобы привыкнуть относиться к ней должным образом и уберечься от ложного ужаса, который пытаются тебе внушить враги твоего спокойствия.
— О, сударь, — произнесла Жюстина, — как печальны эти мысли! Разве не более утешительны те, которые мне внушали в детстве?
— Знаешь, Жюстина, философия — это вовсе не искусство утешать слабых, у нее нет другой цели, кроме как возвысить разум и вырвать из человека предрассудки. Я не утешаю, Жюстина, — я говорю правду. Если бы я захотел утешить тебя, я бы мог, например, сказать, что для тебя, как и для остальных женщин моего сераля, сразу откроются двери на свободу, как только ты родишь мне ребенка. Но я не говорю тебе этого, потому что не хочу тебя обманывать: ты знаешь мою тайну, и этот злополучный факт обрекает тебя на пожизненное заключение. Ты можешь представить себя в гробу, о котором я только что рассказывал, дорогая, но тебе никогда не видать двери, через которую ты сюда вошла.
— Ах, сударь!
— Я уже готов, Жюстина, пойдем вниз: довольно болтать, я хочу сношаться.
Бандоль вызвал дуэнью, Жюстину отвели в кабинет, служивший для таких жертвоприношений, крепко привязали к самому банальному ложу, и матрона удалилась.
— Мерзкая тварь! — неожиданно со злобой сказал сатир, — теперь, надеюсь, ты понимаешь, к чему может привести добродетельный порыв. Я видел, что добродетель всегда попадалась в свою собственную западню и оказывалась жертвой порока. Не надо было тебе лезть в воду спасать того ребенка, и у меня не возникло бы никаких сомнений.
— Чтобы я совершила такое ужасное злодеяние! Ни за что на свете, сударь!
— Замолчи, потаскуха! Я уже тебе все объяснил: мы имеем полное право распоряжаться кусочком плоти, замешанном на нашей сперме. Когда ты снесешь свое яичко, я утоплю его на твоих глазах.
— Ради всего святого, сударь, сжальтесь надо мной! Ваша страсть скоро пропадет, и я буду не нужна вам; вы будете презирать меня и бросите, но если вы используете меня в других целях, я постараюсь оказать вам большие услуги.
— Какие к черту услуги! — При это Бандоль грубо тискал промежность и грудь Жюстины. — Такая шлюха, как ты, годится только для того, чтобы сношать ее, и только этим ты будешь мне служить; единственная разница между тобой и другими будет заключаться в том, что с тобой будут обращаться гораздо хуже, так как остальные женщины выйдут отсюда, а ты останешься на всю жизнь.
Через два долгих часа пути они пришли в замок, расположенный в укромной долине, окруженной со всех сторон густым и высоким лесом, который придавал этому жилищу самый неприветливый и дикий вид на свете. Ворота громадного дома были замаскированы кустарником и грабовой порослью, и заметить их было невозможно. И вот сюда часов в десять вечера привел нашу Жюстину сам хозяин здешних мест. Пока, помещенная в отдельную комнату с крепкими, запорами, бедняжка пытается немного отдохнуть в предчувствии новых ужасов, которые ее окружают, мы расскажем, как можно подробнее, предысторию приключения Жюстины, дабы заинтересовать читателя.
Владельцем этого уединенного замка был господин де Бандоль, человек очень богатый и когда-то принадлежавший к судейскому сословию. Удалившись от света после получения отцовского наследства, Бандоль более пятнадцати лет удовлетворял в этом укромном месте свои необычные вкусы и желания, которыми наделила его природа, и эти вкусы, которые мы опишем ниже, конечно ужаснут наших читателей. Немногие люди на земле имели более необузданный темперамент, нежели Бандоль; несмотря на свои сорок лет он регулярно совокуплялся по четыре раза в день, а в —более молодом возрасте эта цифра доходила до десяти. Высокий, худой, желчный и раздражительный, обладатель мозолистого и своенравного члена девяти дюймов длиной и шести в обхвате, густо обросший шерстью, которая делала его похожим на медведя, Бандоль, наш новый персонаж, любил женщин, вернее, любил получать от них удовольствие, никогда не насыщался ими и в то же время презирал их так, что сильнее презирать уже невозможно. Самое странное заключалось в том, что он пользовался ими только для того, чтобы производить детей, и осечки у него никогда не было, но еще необычнее было то, как он поступал с плодом своей любви: его растили до возраста восемнадцати месяцев, после чего общей могилой для всех становился заброшенный пруд, возле которого отдыхала Жюстина.
Для утоления этой странной мании Бандоль держал в замке тридцать молодых женщин от восемнадцати до двадцати пяти лет, и все, как одна они были красоты неописуемой; за этими сералем присматривали четыре старые женщины, домашнюю челядь распутника дополняла кухарка с двумя помощниками. Ярый враг обжорства и тучности, что абсолютно соответствовало принципам Эпикура, наш необыкновенный персонаж утверждал, что для долгого сохранения мужской силы следует мало есть, пить только воду, то же самое требуется для того, чтобы повысить плодородие женщины, поэтому Бандоль потреблял только здоровую, легкую и естественную пищу растительною происхождения, причем питался один раз в день, а его женщины два раза в день ели также исключительно овощи и фрукты. Неудивительно, что при такой диете Бандоль отличался великолепным здоровьем, а его дамы — удивительной свежестью; они неслись как куры; не проходило года, чтобы каждая из не них приносила ему хотя бы одного ребенка.
Вот каковы были в общих чертах наклонности этого либертена. В будуаре, приготовленном для этой цели, имелось специальное ложе, на которое укладывали и крепко привязывали женщину, как можно шире растянув ей ноги и тем самым раскрыв храм Венеры; она не имела права шевелиться во время совокупления, это было главным условием и именно для этого служили веревки. Одну и ту же женщину клали на эту машину три-четыре раза в день, после чего она девять дней лежала в своей постели с высоко поднятыми ногами и опущенной головой. Либо средства Бандоля были хороши, либо сперма его обладала необыкновенной силой и живучестью — как бы то ни было, по истечении девяти месяцев обязательно появлялся ребенок, за ним ухаживали в продолжении еще восемнадцати месяцев и наконец топили. И достойно внимания то обстоятельство, что завершающую процедуру всегда совершал сам Бандоль собственноручно — это был единственный способ, который вызывал у него эрекцию, необходимую для сотворения новых жертв.
После каждых родов родившую женщину отбраковывали, таким образом в гареме постоянно жили только бесплодные наложницы, что ставило их перед ужасной альтернативой: провести в замке всю жизнь или понести от этого монстра ребенка. Впрочем, они не знали в точности, что происходило с их потомством, поэтому Бандоль не видел, никакой опасности в том, чтобы отпустить их на свободу: их отвозили в то место, откуда забирали, и еще давали тысячу экю в виде вознаграждения. Однако наш герой, застигнутый на этот раз Жюстиной в момент удовлетворения обычной своей страсти, не имел намерения предоставлять новой пленнице свободу независимо от количества детей, которых она ему принесет, ибо она могла выдать его. Что же касается предосторожности внутри дома, женщины постоянно находились взаперти отдельно друг от друга, никогда не общались между собой, и Жюстина не смогла бы сообщить им столь печальное известие. Риск был связан только с ее освобождением, и Бандоль решительно вознамерился не делать этого.
Как мы надеемся, читатель поймет, что подобный способ наслаждения свидетельствовал в какой-то мере о жестоких вкусах этого человека: не стремясь ни к чему абсолютно, кроме своих удовольствий, Бандоль ни разу в жизни не обжегся пламенем любви. Одна из старых дуэний привязывала к ложу очередную наложницу, когда все было готово, хозяин открывал двери кабинета, несколько мгновений возбуждал себя руками перед разверзтым влагалищем, затем осыпал лежавшую грязными ругательствами, задыхаясь от ярости, овладевал ею, испускал дикие вопли во время совокупления, и заканчивал тем, что ревел как бык в момент эякуляции. Выходил он, даже не удостоив женщину взгляда, и в продолжении двадцати четырех часов еще раза три или четыре повторял с ней одну и ту же процедуру. На следующий день ее сменяла другая и так далее. Что касается эпизодов, они также не отличались разнообразием: равнодушная прелюдия, продолжительное наслаждение, крики, ругательства и извержение семени — всегда одно и то же.
Вот каким был человек, который собрался сорвать цветы невинности, правда, несколько поблекшие благодаря стараниям Сен-Флорана, но освеженные и будто заново расцветшие по причине долгого воздержания, что во многих отношениях придавало этому прекрасному цветку вполне девственный вид. Бандоль высоко ценил это качество, и его посланцы получали задание поставлять в замок исключительно нетронутых девушек.
Впрочем, Бандоль чурался людей совершенно. Самая уединенная жизнь подходила ему как нельзя лучше. Несколько книг и прогулки — вот единственные развлечения, которыми он перемежал свои сладострастные утехи. Незаурядный ум, твердый характер, полное отсутствие предрассудков, в том числе и религиозных, и принципов, невероятный деспотизм в своем серале, безнравственность, бесчеловечность, культ собственных пороков — такими словами можно охарактеризовать Бандоля и его обитель, такова была могила, которую рука фортуны готовила для Жюстины, чтобы отплатить ей за попытку спасти одну из жертв представленного читателю злодея.
Прошло целых две недели, и за это время наша несчастная не видела и не слышала своего похитителя; пищу ей приносила старая женщина, Жюстина задавала ей вопросы, а та неизменно холодно отвечала:
— Скоро вы будете иметь честь лицезреть господина, тогда и узнаете все, что вам положено знать.
— Но скажите, добрая женщина, почему я нахожусь здесь?
— Для удовольствия господина.
— О святое небо! Как? Что я слышу! Он хочет принудить меня к тому, чтобы… к вещам, сама мысль о которых приводит меня в ужас?
— Вы будете делать то, что и все остальные, и у вас будет повода жаловаться не больше, чем у остальных.
— Остальных? Значит здесь я не одна?
— Конечно, не одна. Будет, будет вам, успокойтесь и наберитесь терпения.
На этом дверь закрывалась.
Наконец на шестнадцатый день Жюстину неожиданно предупредили, чтобы она была готова к предварительной церемонии. Не успела она опомниться, как в комнату с шумом вошел Бандоль в сопровождении дуэньи.
— Я хочу посмотреть ее влагалище, — заявил он матроне. Жюстину в тот же миг схватили за руки, не дав ей возможности сопротивляться, и задрали ей юбку.
— Так, так, — презрительно проговорил Бандоль, — это и есть девица, которой предстоит умереть здесь… которая задумала выдать меня?
— Да, это она, — прозвучал ответ старухи.
— Ну, если это так, с ней нечего церемониться. Как у нее с девственностью?
Старая карга водрузила на нос очки и наклонилась обследовать нашу героиню.
— Здесь уже побывали, — сообщила она, — но это не повлияло ни на размеры, ни на свежесть. Здесь есть чем насладиться.
— Отойдите, я сам взгляну, — сказал Бандоль. Опустившись на колени перед раскрытой вагиной, негодяй запустил туда и пальцы и нос и язык.
— Пощупайте ей живот, — обратился он к старухе, поднявшись, — проверьте ее на предмет возможности зачатия.
— Все в порядке, — ответила та после тщательного осмотра, — состояние превосходное, я уверена, что через девять месяцев будет хороший результат.
— Боже мой! — простонала Жюстина. — Даже вьючное животное не обследуют с таким пренебрежением! Чем заслужила я, сударь, участь, которую вы мне готовите? И на чем основана ваша власть надо мной?
— А вот на чем, — ответил Бандоль, показывая свой детородный орган. — Эта штука торчит как кол, и я хочу сношаться.
— Но как связать с человечностью вашу жестокую логику?
— А что такое человечность, девочка? — Ответьте мне, пожалуйста.
— Добродетель, которая придет вам на помощь, если вдруг вы сами окажетесь в несчастии.
— Это невозможно при наличии пятисот тысяч ливров годовой ренты и с такими принципами и здоровьем, как у меня.
— Это всегда случается с тем, кто делает несчастными других.
— Вы только полюбуйтесь на это рассудительное создание, — заметил Бандоль, застегивая свои панталоны. — Такие мне встречаются нечасто, тем приятнее побаловаться с ней. Убирайтесь, — сказал он, обращаясь к старухе.
Бандоль усадил Жюстину рядом и продолжал:
— Откуда ты взяла, дитя мое, что коль скоро природа сотворила меня сильным, как физически, так и духовно, вместе с этим даром она не дала мне права обращаться с низшими существами сообразно моей воле?
— Эти достоинства, которыми вы хвастаете, должны служить дополнительным мотивом, чтить добродетель и помогать обездоленным, но вы его не заслуживаете, если не употребляете свой дар таким образом.
— Я отвечу тебе, милая девушка, что такие рассуждения не трогают моего сердца. Чтобы я относился к тебе так же, как к самому себе, мне надо отыскать в твоей личности какие-то черты, которые будут для меня столь же дороги, как мои вкусы или мои желания. Но так ли обстоит дело? Скажу больше: может ли так обстоять дело? Следовательно, считая тебя абсолютно чужеродным или, если угодно, пассивным элементом, я полагаю, что мое уважение к тебе должно быть относительным или, если выразиться понятнее, пропорциональным пользе, которую ты можешь мне принести, а эта польза, раз я сильнее тебя, будет заключаться только в слепом, рабском повиновении с твоей стороны. Только так мы оба сможем исполнить предназначение, ради которого создала нас природа: я исполню его, подчинив тебя моим страстям, сколь бы необычны они ни были, а ты сделаешь, когда будешь безропотно удовлетворять их. Твое понятие о человечности, Жюстина, — это плод софизмов и сказок: человечность, вне всякого сомнения, состоит не в том, чтобы заботиться о других, но в том, чтобы охранить себя, то есть чтобы развлекаться и наслаждаться в ущерб кому бы то ни было. Нельзя путать цивилизованность с человечностью, ибо последняя — дитя природы, попробуй прислушаться к ней без предрассудков, и ее голос никогда тебя не обманет; первая есть творение людей и, значит, плод всех собранных вместе страстей и интересов. Природа никогда не внушает нам то, что может ей не понравиться или оказаться бесполезным для нее: всякий раз, испытывая какое-нибудь желание, мы чувствуем, что нас сдерживает что-то, будь уверена, что этот барьер воздвигнут рукой человека. Так ради чего уважать эти кандалы? Если мы опускаемся до такой степени, виновата в том только наша трусость или слабость, но если слушаться голоса разума, все преграды исчезают. Немыслимо, чтобы природа могла вложить в нас желание совершить какой-то поступок, который был бы ей неугоден. Ты сама видишь, Жюстина, что мои вкусы очень странные: да, я не люблю женщин, мне невыносима сама мысль о том, чтобы они испытывали удовольствие, но для меня нет ничего приятнее, чем брюхатить их, а потом уничтожать плод, который я зачал в их утробе. И, уж конечно, неизмерима моя вина в глазах других людей, однако неужели из-за этого я должен себя переделать? Полноте: что значит для меня чье-то уважение или мнение, чем являются эти химеры в сравнении с моими вкусами и страстями! То, что я теряю ради этих пустых понятий, есть результат чужого эгоизма, то, что им предпочтено, — это самое высшее наслаждение в жизни.
— Самое высшее! О сударь, как вы можете…
— Да, самое высшее, Жюстина; эти удовольствия тем сладостнее, чем больше они непохожи на общепринятые обычаи и нравы, и вершина сладострастия в том, чтобы сокрушить все преграды.
— Но, сударь, это же настоящее преступление!
— Бессмысленное слово, моя дорогая, в природе преступлений не существует: это понятие придумали люди, и это вполне естественно, потому что они им обозначают то, что нарушает их покой. Может, конечно, существовать преступное деяние одного человека по отношению к другому, но в глазах природы…
Здесь Бандоль повторил, правда, в других выражениях то, что говорил Роден по поводу отсутствия преступления в акте детоубийства; новый персонаж с неменьшей энергией убеждал Жюстину, что человек вправе распоряжаться плодом, который он сам же посеял, что из всех видов собственности нет ни одного, более законного.
— Цель природы исполнена в тот момент, когда женщина беременеет, — продолжал Бандоль, — но ей безразлично, созреет ли плод или будет сорван недозрелым.
— Ах, сударь, как можно сравнивать неживую вещь с существом, имеющим душу?
— Душу? — переспросил Бандоль, тут же разразившись смехом. — А ну-ка, скажи, милочка, что ты понимаешь под этим словом?
— Идею вечного оживляющего принципа, высшую и величайшую эманацию Божества, которая приближает нас к нему, объединяет с ним и которая в силу самой своей сути отличает нас от животных.
После таких слов Бандоль захохотал пуще прежнего и сказал Жюстине:
— Послушай меня, дитя, я вижу в тебе некоторые достоинства и согласен просветить тебя; удели мне немного внимания и запомни, что я тебе скажу.
Нет ничего более абсурдного, чем рассуждения о том, что душа, якобы, есть субстанция, отличная от тела; заблуждение это происходит от гордыни людей, полагающих, что этот внутренний орган способен извлекать представления из своих собственных глубин. Некоторые философы, соблазнившись этой исходной иллюзией, дошли до такой невероятной глупости, что думают, будто уже при рождении мы несем в себе какие-то врожденные представления. Следуя этой гипотезе, они сделали из органа, названного ими душой, отдельную субстанцию и наделили ее нелепой способностью абстрактно мыслить о материи, которая на самом деле и является ее источником. Это чудовищное мнение равносильно утверждению, что представления суть единственные предметы мышления, между тем как давно доказано противоположное, а именно: представления приходят к нам от внешних предметов, которые, воздействуя на наши чувства, изменяют наш мозг. Разумеется, исходя из этого, каждое представление является следствием, но разве трудность доискаться до причины оправдывает наше сомнение в наличии такой причины? Если мы можем приобрести представления только через посредство материальных субстанций, глупо предполагать, что причина наших представлений или идей может быть не материальной. Утверждать, что можно представлять что-то, не имея органов чувств, так же нелепо, как сказать, будто слепой от рождения способен иметь представление о цветах. Ах, Жюстина, глупо и нелепо верить, что наша душа может действовать сама по себе или без всякой причины в любой момент нашей жизни: неразрывно связанные с материальными элементами, которые составляют наше существование, полностью зависимые от них, постоянно подчиненные впечатлениям внешнего порядка, неизменно воздействующие на нас в силу своих свойств, эти таинственные движения того принципа, который мы по невежеству называем душой, обусловлены причинами, скрытыми в нас самих. Мы полагает, что эта душа движется, так как не видим пружин, движущих ее или потому что не допускаем, что эти недвижные элементы способны производить следствия, которыми мы любуемся. Источник наших заблуждений заключается в том, что мы смотрим на наше тело как на грубую и инертную материю, тогда как тело есть высокочувствительная машина, которая обладает способностью мгновенно узнавать полученные впечатления и осознавать свое «я» через посредство запоминания этих впечатлений. Имей в виду, Жюстина: только через чувства мы узнаем и воспринимаем другие существа, только в результате движений, передаваемых телу, наш мозг может работать, а душа мыслить, хотеть и действовать. Разве мог бы наш разум охватить то, что ему неизвестно? Мог ли бы он познать то, чего не почувствовал? Жизнь убедительнейшим образом доказывает, что душа действует и движется по тем же законам, которые управляют остальными предметами в природе, что она поэтому не может быть отделена от тела, что она рождается, растет, изменяется вместе с ним и что, следовательно, с ним и умирает. Будучи. всегда зависима от тела, она проходит те же самые стадии: она неопытна в детстве, сильна в зрелом возрасте, холодна в старости; ее разум или безумие, ее добродетели и пороки — это лишь результат воздействия внешних объектов на наши материальные органы. Ну скажи, как, имея столь веские доказательства идентичности души и тела, можно верить, будто одна часть человека обладает бессмертием, а другая обречена на гибель? Глупцы, сделав эту душу, которую сами же и придумали, чем-то лишенным протяженности и элементов, отличным от всего, что мы знаем, осмеливаются утверждать, будто она не подвластна законам, управляющим остальным миром, где мы видим непрерывное разложение; они исходят из этих ложных принципов для того, чтобы доказать, что у мира тоже есть вечная, универсальная душа, и они дали имя Бога этой новой химере; при этом ее эманацией сделали человеческую душу. Отсюда происходят религии и все нелепые басни, связанные с ней, все громоздкие и сказочные системы, которые стали закономерным результатом этой первой глупости; отсюда романтические представления о страданиях и вознаграждениях в другой жизни — самая потрясающая нелепость! Если бы человеческая душа была эманацией универсальной души, то есть творца вселенной, как могла бы она заслужить вечное блаженство или такие же вечные муки? Как могла бы она быть свободной, будучи навечно привязанной к существу, породившему ее? Только пусть адепты глупого понятия о бессмертии души не приводят факт его универсальности в качестве доказательства его истинности. Очень просто объяснить повсеместное распространение этого мнения: оно поддерживает сильного и утешает слабого, так что еще нужно для его признания? Люди повсюду одинаковы, они обладают одинаковыми слабостями и совершают одни и те же ошибки. Поскольку природа вдохнула во всех людей самую пламенную любовь к самим себе, естественно мечтать о бессмертии; это желание затем превращается в уверенность, а еще скорее в догму. Нетрудно предположить, что подготовленные таким образом люди жадно внимали мошенникам, которые проповедовали им эти мысли. Но может ли потребность в химере сделаться неоспоримым свидетельством реальности этой химеры? Точно также мы жаждем вечной жизни для нашего тела, однако это желание несбыточно, так почему должна жить вечно наша душа? Простейшие размышления о природе этой таинственной души должны убедить нас в том, что ее бессмертие — чистейшая выдумка. Чем на самом деле является эта душа, как не принципом чувствительности? Что значит мыслить, наслаждаться, страдать, как не выражение нашей способности чувствовать? Что такое жизнь, как не совокупность различных движений, способных к организации? Как только тело умирает, его чувствительность исчезает, и нет больше никаких представлений и, следовательно, мыслей. Стало быть, мы можем получать представления только через чувства, так откуда взяться им без наличия чувств? Если из души сделали нечто, отдельное от тела, почему бы не отделить от него сам процесс жизни? Жизнь есть сумма движений во всем теле, чувство и мысль — часть этих движений, и в мертвом человеке эти движения прекращаются, как и все остальные. Так на каком, собственно, основании утверждается, будто эта душа, которая способна чувствовать, мыслить, желать, действовать только благодаря материальным органам, может испытывать боль или удовольствие или хотя бы осознавать свое существование после разложения органов, которые при жизни служили ей ориентиром? Разве не очевидно, что душа зависит от устройства частей тела и от порядка, в котором эти части исполняют свои функции? Таким образом после разрушения органической структуры можно не сомневаться, что уничтожается также душа. Неужели мы не наблюдаем в продолжение жизни, как изменяют, смущают и сотрясают душу изменения, которые претерпевают наши органы? И еще смеют говорить, что душа должна действовать, мыслить, существовать, одним словом, после того, как эти органы исчезнут совершенно! Какой идиотизм!
Организованное существо можно сравнить с часовым механизмом, который, если его разбить, более не пригоден к применению. Говорить, что душа будет чувствовать, думать, радоваться, страдать после смерти тела — значит утверждать, будто разбитые на тысячу деталей часы могут продолжать показывать время. И тот, кто считает, что душа будет жить после уничтожения тела, очевидно, думает, что тело будет продолжать претерпевать изменения, когда человека не станет.
Да, милое дитя, поверь мне: после смерти твои глаза больше не будут видеть, уши не будут слышать, из твоего гроба ты не сможешь быть свидетельницей того, что твое воображение рисует тебе сегодня в таких мрачных красках; ты уже не будешь принимать участия в том, что происходит в мире, тебе будет все равно, что станет с твоим прахом, ты просто не будешь этого знать точно так же, как это было накануне твоего рождения. Умереть — это значит перестать думать, чувствовать, наслаждаться, страдать, вместе с тобой рассыпятся твои мысли и представления, и твои горести и радости не последуют за тобой в могилу. Взгляни на смерть трезво и спокойно не для того, чтобы увеличить свои страхи и свою меланхолию, но чтобы привыкнуть относиться к ней должным образом и уберечься от ложного ужаса, который пытаются тебе внушить враги твоего спокойствия.
— О, сударь, — произнесла Жюстина, — как печальны эти мысли! Разве не более утешительны те, которые мне внушали в детстве?
— Знаешь, Жюстина, философия — это вовсе не искусство утешать слабых, у нее нет другой цели, кроме как возвысить разум и вырвать из человека предрассудки. Я не утешаю, Жюстина, — я говорю правду. Если бы я захотел утешить тебя, я бы мог, например, сказать, что для тебя, как и для остальных женщин моего сераля, сразу откроются двери на свободу, как только ты родишь мне ребенка. Но я не говорю тебе этого, потому что не хочу тебя обманывать: ты знаешь мою тайну, и этот злополучный факт обрекает тебя на пожизненное заключение. Ты можешь представить себя в гробу, о котором я только что рассказывал, дорогая, но тебе никогда не видать двери, через которую ты сюда вошла.
— Ах, сударь!
— Я уже готов, Жюстина, пойдем вниз: довольно болтать, я хочу сношаться.
Бандоль вызвал дуэнью, Жюстину отвели в кабинет, служивший для таких жертвоприношений, крепко привязали к самому банальному ложу, и матрона удалилась.
— Мерзкая тварь! — неожиданно со злобой сказал сатир, — теперь, надеюсь, ты понимаешь, к чему может привести добродетельный порыв. Я видел, что добродетель всегда попадалась в свою собственную западню и оказывалась жертвой порока. Не надо было тебе лезть в воду спасать того ребенка, и у меня не возникло бы никаких сомнений.
— Чтобы я совершила такое ужасное злодеяние! Ни за что на свете, сударь!
— Замолчи, потаскуха! Я уже тебе все объяснил: мы имеем полное право распоряжаться кусочком плоти, замешанном на нашей сперме. Когда ты снесешь свое яичко, я утоплю его на твоих глазах.
— Ради всего святого, сударь, сжальтесь надо мной! Ваша страсть скоро пропадет, и я буду не нужна вам; вы будете презирать меня и бросите, но если вы используете меня в других целях, я постараюсь оказать вам большие услуги.
— Какие к черту услуги! — При это Бандоль грубо тискал промежность и грудь Жюстины. — Такая шлюха, как ты, годится только для того, чтобы сношать ее, и только этим ты будешь мне служить; единственная разница между тобой и другими будет заключаться в том, что с тобой будут обращаться гораздо хуже, так как остальные женщины выйдут отсюда, а ты останешься на всю жизнь.