Страница:
Через некоторое время Жюстина проводила ночь с Амбруазом. Читатель помнит, каким характером обладал этот жестокий монах, как он выглядел и каковы были его мерзкие содомитские привычки. Однако трудно вообразить, как пострадала от них наша невольная искательница приключений: единственное удовольствие этого злодея заключалось в том, что он всю ночь напролет заставлял содомитов бить и сношать ее, а когда ее потроха наполнились спермой, ей было ведено излить жидкость ему в рот. В это время он прочищал зад мальчику, а его методично обрабатывали кнутом. Приближаясь к развязке, он завладел ягодицами Жюстины, затем, вооружившись золотой иглой, принялся колоть ею в ее тело как в яблоко, которое хотят поджарить, и не остановился до тех пор, пока бедные полушария не стали красными и липкими от крови.
— Какой ужасный дом! — сказала Жюстина, возвращаясь к себе. — Куда завела меня моя несчастная судьба? Как бы я хотела оказаться подальше от этой гнусной клоаки, какая бы участь меня впереди не ожидала.
— Вполне возможно, что скоро твоя мечта сбудется, — отвечала Омфала, к которой были обращены жалобы Жюстины. — Мы накануне большого праздника, редко случается, чтобы это событие обходилось без жертв, тем более, что на это время приходятся большие замены: монахи либо соблазняют нескольких юных девиц на исповеди, либо просто их похищают, если такая возможность предоставляется, либо прибывают вербовщицы, а в это время они приезжают толпами. Так что реформация ожидает многих из нас.
И вот этот знаменитый праздник наступил. Невозможно поверить, что по случаю такого события монахи могли предаваться столь чудовищному безбожию! Они считали, что видимое чудо удвоит блеск их славной репутации. С этой целью они украсили двенадцатилетнюю девочку по имени Флоретта всеми атрибутами Богоматери, невидимыми веревками привязали ее к стене ниши и велели вскинуть обе руки к небу жестом страстной мольбы, когда начнут поднимать гостию. Поскольку бедняжке пригрозили самыми суровыми карами, если она произнесет хоть одно слово или не справится со своей ролью, она исполнила все как нельзя лучше, и успех обмана превзошел все ожидания. Люди громко рыдали при виде чуда и оставили богатые дары у ног Мадонны, а возвратились по домам еще больше, чем прежде, уверенные в благодати, исходящей от этой небесной потаскухи. Чтобы довести свое богохульство до предела, монахи захотели, чтобы Флоретта появилась на вечерней оргии в том одеянии, которое вызвало столько почитания, и каждый из них возбуждал свою похоть тем, что подвергал ее в этом костюме всевозможным мерзостям.
Насытившись первым злодеянием, богохульники на этом не остановились: они заставили девочку раздеться, положили ее животом вниз на большой стол, зажгли свечи, поставили на поясницу ребенка распятие и исполнили на детских ягодицах самый из абсурдных обрядов христианства. [36]Набожная Жюстина свалилась без чувств при виде этой сцены: вынести ее она была не в силах. Жером сказал, что для ее приобщения к святым оргиям, ей тоже следует отслужить мессу в задницу. Это предложение было принято единодушно, и Жюстина легла на место Флоретты. Службу вел Жером, двое педерастов помогали ему, их окружила целая дюжина обнаженных задов; мерзопакостный фарс совершился, а когда гостия сделалась Богом, Амбруаз выхватил ее из рук своего собрата, сунул в задний проход Жюстины, и вот наши монахи по очереди стали заталкивать своими пенящимися фаллосами презренного христианского бога, проклиная, оскорбляя и заливая его спермой в глубине самого прекрасного из задов, млея при этом от восторга.
Со стола Жюстину сняли без чувств, казалось, необходимость участвовать в подобном безобразии лишила ее разума; ее пришлось отнести в келью, где она, очнувшись, долго сокрушалась об этом преступлении, непростительном в ее глазах, на которое ее вынудили без ее согласия. Какой же благодарностью воспылала она к природе, которая не позволила ей дальше участвовать в ужасной церемонии, когда наутро она узнала, что головы злодеев совсем закружились, они снова обрядили Флоретту в девственницу, отвели ее в монастырь и, поместив в ту же нишу, все шестеро монахов, голые и пьяные, долго глумились в окружении нескольких девиц над несчастной жертвой, напоминавшей им образ матери Бога, которого они ненавидели, и обошлись с ней так жестоко, что к рассвету от нее не осталось ничего живого.
Между прочим праздник действительно принес с собой новеньких наложниц. Три юные девы, прекрасные как ангелочки, заменили недостающих, и обитатели ожидали уже новых реформации, когда однажды в зал вошел в качестве дежурного регента Северино. Он казался очень взволнованным, в его глазах читался какой-то потаенный восторг. Когда все выстроились, он поставил дюжину девушек в свою излюбленную позицию и дольше всех задержался возле Омфалы, задрав ей юбки до поясницы и пригнув ее на канапе. Он долго рассматривал ее в этой позе, и его возбуждала директриса; он поцеловал зад, который представила ему очаровательная подруга Жюстины, показал, что он в состоянии совокупляться, но не стал этого делать. Вместо этого он заставил ее встать, бросил на нее взгляд, в котором были смешаны похотливость и злоба, затем мощным ударом ноги отшвырнул ее на двадцать шагов.
— Общество тебя реформирует, шлюха! — заявил он. — Ты нам надоела, будь готова, когда стемнеет, я сам приду проводить тебя в могилу.
Омфала рухнула без чувств, этот факт еще сильнее распалил его ярость, и, не сдерживаясь более, он крикнул:
— Подайте ее сюда!
Жертву тотчас принесли, и глазам коварного Северино вновь предстала прекраснейшая из задниц; он с проклятиями вторгся туда, и его окружили двенадцать обнаженных женщин, спеша получше удовлетворить его желания — чего не сделаешь из страха! Посреди утех жестокий монах вспомнил, что Жюстина — близкая подруга той, которую он мучил, и он велел ей сесть на плечи Омфалы, чтобы было удобно лизать ей анус.
— Вот так, — утешал он несчастную сироту, — она тебя опередила; она отправляется к Плутону приготовить для тебя место, но успокойся, Жюстина, вытри слезы, ты очень скоро последуешь за ней, разлука будет короткой; твоя подруга умрет четвертованной, ты умрешь так же, это я тебе обещаю; видищь, как хорошо я к тебе отношусь…
Злодей не переставал совокупляться при этом, но было видно, что он не хочет сбросить заряд, и осыпав хлесткими ударами ягодицы Жюстины и Омфалы, которые сразу стали багровыми, он удалился, грозя всем женщинам, проклиная их и уверяя, что их черед скоро тоже наступит, что общество как раз думает над тем, как уничтожать их в будущем сразу по полдюжине. Он направился прямо к Викторине, где его ожидали две маленькие девочки девяти и двенадцати лет, чтобы силой искусства и усердия лишить его спермы, кипение которой грозило такими опасностями несчастным обитателям монастыря.
— О милая моя подружка, — обливаясь слезами, произнесла она, — неужели мы расстаемся навсеща?
Предстоявшая им разлука сделала эту сцену настолько трогательной, наполнила ее такой болью, что мы опускаем подробности, щадя нашего чувствительного читателя. Пробил назначенный час, появился Северино, подруги обнялись в последний раз, их оторвали друг от друга, и Жюстина в отчаянии бросилась на свою постель.
Несколько дней спустя Жюстина спала с Сильвестром. Вы помните, что этот монах любил, чтобы женщина испражнялась ему в ладонь в то время, когца он сношал ее во влагалище. Жюстина забыла о том, что было ей сказано на этот счет, и когда на самой вершине своего наслаждения презренный монах захотел получить дерьмо, исполнить его желание не было никакой возможности. Разъяренный Сильвестр выдернул свой член и велел дежурным девушкам схватить Жюстину; одной из них была Онорина, которая была не прочь поиздеваться над той, которой недавно насытилась. Жюстине назначили четыре сотни ударов кнутом согласно седьмой статьи правил. Когда ее ягодицы были в крови, монах снова овладел ею. Испражняться предстояло Онорине, потому что Жюстина не могла. Затем наступила очередь второй дежурной, смазливой пятнадцатилетней потаскушки, которая с готовностью выдала порцию экскрементов, будучи привыкшей к этой священной обязанности. Сильвестр совокупился с ними, наградил всех троих пощечинами, но излить пыл пожелал только в ватину Жюстины: было очевидно, что она привлекает его больше других. Последний раз он насладился ею в собачьей позе, любуясь при этом клеймом на ее плече.
— Как мне нравится этот знак! — воскликнул он. — Однако я бы хотел, чтобы это было делом рук правосудия, а не распутства, я бы с большим удовольствием целовал это клеймо, если бы его поставил палач.
— Негодник, — сказала ему Онорина, которая лучше, чем кто-либо, знала, как говорить с этим распутником, — как можно наслаждаться бесчестием?
— Нет ничего сладостнее, чем бесчестие, — ответил Сильвестр, прекращая свое занятие и усаживаясь пофилософствовать между пятнадцатилетней девушкой и Жюстиной. — Если сладострастие есть само по себе непристойность, ты должна признать, Онорина, что всякое бесчестие только придает ему остроту и пикантность. Тогда не только все эпизоды должны быть наполнены грязью и бесчестием, но и сам акт бесчестия должен совершиться с женщиной бесчестной, грязной, потерявшей честь и достоинство. Потому-то либертены и предпочитают бродяжек честным женщинам: они находят в них острую приправу, в которой отказывают им целомудрие и добродетель.
— Я бы сказала, что очень приятно топтать оба этих качества.
— Разумеется, когда такой случай выпадает, потому что тогда вы сами вносите этот привкус грязи и бесчестия, кроме того, приятно способствовать падению человека, но коль скоро добродетель и целомудрие сопротивляются мерзостям, направленным против них, и с ними довольно трудно совладать, обычный мужчина чаще стремится к тому, что на него похоже. Он любит сравнивать свою развращенность с чужой, любит смешивать их воедино, находит в этом смешении новые силы и возможности для распутства, он любит заражаться или, если можно так сказать, пачкаться от других, себе подобных. Меня постигло бы самое большое разочарование, если бы я потерял уверенность в том, что творю зло, предаваясь своим утехам, я потерял бы самую трепетную струну своих сладострастных ощущений и стал бы наполовину менее счастлив: что это за наслаждение, если оно не сопровождается пороком?
— Выходит, вы совсем не принимаете в расчет наслаждения, идущие от природы? — заметила Жюстина.
— Но ведь все наслаждения от природы, — продолжал Сильвестр, — и самое неприхотливое и самое преступное: ее голос подсказывает нам, что надо пить, когда мы испытываем жажду, надо сношаться, когда нас одолевает похоть, помочь несчастному, если к тому толкает нас наша мягкая и нежная организация, или оскорбить его, если у нас более сильный характер. Все идет от природы, ничего не идет от нас самих: она вкладывает в нас и склонность к пороку и любовь к добродетели, но поскольку одновременно дает нам и ординарные вкусы и вкус к восхитительным наслаждениям, она сильнее толкает нас к пороку, нежели к добродетели, так как нуждается в первом гораздо больше, и человек, единственный исполнитель ее прихотей, вечно повинуется ей, сам не подозревая об этом.
— Если так, — сказала Онорина, — тогда все средства хороши, чтобы усилить наслаждение извращениями или преступлениями?
— Все, абсолютно все, ни одним не надо пренебрегать, и по-настоящему сластолюбивый человек должен искать любую возможность разврата, которая может сделать его удовольствие еще острее; он виноват перед природой, если хоть в чем-то сдерживает себя.
— Но если бы все думали точно так же, — сказала Жюстина, — общество превратилось бы в дикий лес, где каждый заботился бы только о том, как перерезать горло другому.
— Никто не сомневается, — заметил монах, — что убийство составляет один из самых священных законов природы. Какова ее цель, когда она созидает? Разве не в том, чтобы ее творение было поскорее уничтожено? Если разрушение есть один из ее законов, разрушитель повинуется ей. И ты сама видишь, сколько преступлений порождается из этого факта!
— Этим и оправдываются все ваши жестокости в отношении нас? — сказала Онорина.
— Конечно, моя милая, — ответил Сильвестр, — потому, что я считаю жестокость самой мощной пружиной всех преступлений. Жестокость их порождает, посредством жестокости они совершаются. Терпеливый и добрый человек есть отрицание природы; активен только злодей, и нет в мире ничего сладостнее плодов жестокости и злодейства; добродетель оставляет душу холодной, только порок волнуется, возбуждает ее, встряхивает и заставляет наслаждаться.
— Таким образом предательство и клевета, самые опасные, самые активные результаты злодейства, являются для вас удовольствиями?
— Я всегда буду считать таковым все, что скорее всего приведет к разрушению, осквернению, унижению или полному исчезновению будущего, так как только эти вещи радуют меня по-настоящему, и для меня зло, которое я делаю или которое помимо меня выпадает на долю других, — это наиболее верный путь к благу.
— Значит, вы можете хладнокровно предать самого близкого друга, оклеветать самого дорогого человека?
— И получу при этом больше удовольствия, чем если бы жертвы не были ничем со мной связаны, потому что в этом случае зло будет больше, следовательно тоньше и острее будет испытываемое удовольствие. Однако в науке предательства, так же как и клеветы, существуют свои принципы, свое искусство и своя теория, которыми необходимо пользоваться, если вы хотите мирно вкушать их сладостные плоды. Скажем, если злодей предал или оклеветал одного человека, чтобы послужить другому, этот поступок не сделает его счастливее, если он кого-нибудь убил во благо другому, к вечеру он будет себя чувствовать так, словно ничего не совершал, стало быть он ничем не послужил своему злодейству. Нужно, чтобы его удар, нанесенный обоюдоострым оружием, пришелся сразу на несколько человек и никому не принес пользы, вот в этом и заключаются главные положения этих двух наук, в этом состоят принципы, которых я придерживался всю жизнь.
— Но как с такими максимами, — поинтересовалась Жюстина, — вы не уничтожите друг друга?
— Потому что прочность нашего союза способствует его сохранению, а для его поддержания мы предпочитаем приносить в жертву своим страстям предметы, недостатка в которых, как ты понимаешь, здесь нет. Только не думай, будто по этой причине мы обожаем друг друга: мы ежедневно и слишком часто видимся, чтобы между нами могло возникнуть подобное чувство, но мы вынуждены держаться вместе ради общего дела примерно так же, как это бывает у разбойников, чей союз основан только на пороке и необходимости заниматься своим ремеслом.
— И все-таки, святой отец, — сказала Жюстина, — осмелюсь думать, что даже среди такого безграничного разврата вы не можете не питать уважения к добродетели.
— А вот и нет, дитя мое, — ответил монах, — я всю жизнь презирал ее от всей души, я ни разу не совершил ни одного доброго поступка, и самое большое мое удовольствие состояло в ее оскорблении. Однако я хочу сношаться, надо довести это дело до конца; покажи-ка мне свою спинку, которая так сильно на меня подействовала недавно.
И старый сатир, вновь овладев Жюстиной, ставшей на четвереньки, принялся жадно целовать клеймо, которое, очевидно, доводило его до исступления. Время от времени он совал свой нос девушке подмышки, что было одним из самых приятных эпизодов в его грязных утехах; иногда Онорина и ее подруга подставляли ему свои широко раскрытые влагалища, и распутник; продолжая ритмичные движения тазом, ерзал в них и носом и языком до тех пор, пока не исторг из обоих немного семени и мочи, но дело никак не продвигалось.
— Это все не то, — досадливо сказал Сильвестр, — я хотел бы поиметь вагину, наполненную менструальной кровью, а ее здесь нет. Сбегай, Онорина, в сераль и приведи поскорее подходящий предмет.
Пока исполнялось его приказание, монах, выбравшись из влагалища Жюстины, стал лизать ей зад.
— А ну, помочись мне в рот, сучка! — вдруг крикнул он. — Не видишь что-ли: я жду этого целый час?
Жюстина подчинилась. В это время другая девушка возбуждала монаха всевозможными искусными способами, и он, возможно, кончил бы, но тут вернулась Онорина вместе с женщиной лет тридцати, чья окровавленная рубашка говорила о том, что ее хозяйка находится в требуемом состоянии. Ипполита — так звали эту наложницу — подверглась осмотру, и оказалось, что это не просто месячные, это — целый кровавый поток.
— О черт побери! — воспламенился монах. — Вот, что мне нужно, я буду сношать тебя, тварь, но ты должна испражняться… экскременты и месячные! О дьявольщина, какой это будет ужасный оргазм!
Сильвестр проник в желанное влагалище, и скоро его член напоминал руку мясника. Удовлетворенный с одной стороны, в следующие мгновения он получил удовлетворение с другой: ему наполнили ладони дерьмом, он намазал им себе лицо, затем, покинув Ипполиту, заставил Жюстину сосать свой член, залитый кровью. Пришлось повиноваться, и прямо изо рта прелестной нашей героини он снова вторгся в ее вагину. Ипполита немедленно подставила к его лицу свое истекающее красной слизью отверстие, он жадно приник к нему губами, Онорина придвинула свои ягодицы вплотную к влагалищу, которое сводило монаха с ума, а вторая дежурная изо всех сил порола его. Наконец настал кризис: Сильвестр взвыл как пьяный дьявол и тут же, опьяневший от мерзости и сладострастия, погрузился в мирный сон.
На следующий день Жюстину вызвали на ужин, во время которого должна была состояться приемная церемония. Честь присутствовать на нем получили двенадцать прекраснейших созданий из трех классов: девственниц, весталок и содомиток. Переступив порог, Жюстина сразу увидела героиню вечера.
— Вот та, кого общество дает вам в подруги, сударыни, — объявил Северино, срывая с бюста новенькой скрывавшие его покровы и представляя собравшимся юное создание лет пятнадцати с самым очаровательным и кротким личиком.
Ее прекрасные глаза, влажные от слез, были отражением ее чувствительной души, ее фигура была стройная и гибкая, кожа сияла первозданной белизной; у нее были самые роскошные на свете волосы и во всем ее облике было что-то настолько соблазнительное, что и глаза и сердце присутствующих неудержимо потянулись к ней. Ее звали Октавия. Представительница очень знатного рода, она была похищена в своей карете вместе с гувернанткой, двумя горничными и тремя лакеями, когда ехала в Париж, чтобы стать супругой одного из самых родовитых сеньоров Франции; ее свиту перерезали люди, посланные монахами обители Сент-Мари-де-Буа. Девушку бросили в кабриолет, приставили к ней одного верхового и женщину, которая должна была получить за пленницу вознаграждение, затем привезли в это ужасное место.
Пока никто не сказал о ней ни слова: десять наших монахов, млея в экстазе от стольких прелестей, могли лишь любоваться ими. Власть красоты не может не вызывать уважения, самый закоренелый негодяй невольно возводит ее в своего рода культ, низвергая который, всегда испытывает угрызения совести, но монстры, о коих здесь идет речь, недолго пребывали в смятении перед таким чудом.
— Пойдем, черт тебя возьми, — грубо сказал настоятель, притягивая ее к своему креслу, — дай-ка нам взглянуть, так ли хорошо все остальное, как твоя мордашка, которую природа столь щедро одарила.
Красавица смешалась, покраснела и пыталась вырваться, и Северино схватил ее за талию.
— Пойми же, сучка, — прикрикнул он, — что ты здесь уже не госпожа, что твоя участь — повиноваться; иди сюда и оголись поскорее!
И распутник сунул одну руку ей под юбки, крепко держа ее другой. Подошедший Клемент поднял до пояса одежды Октавии и продемонстрировал всем самый свежий, самый белоснежный, самый круглый зад на свете, увидеть который так долго жаждала вся развратная братия. Все подступили ближе, все окружили этот трон сладострастия, все осыпали его восторженными словами и стали толкаться, чтобы ощупать его и потискать, сойдясь, в конце концов, на том, что никогда не видели они ничего столь прекрасного и безупречного.
Между тем скромная Октавия, не привыкшая к подобному обращению, ударилась в слезы и стала вырываться.
— Раздевайся, разрази тебя гром! — заорал Антонин. — Нельзя же оценить девчонку, прикрытую тряпками.
Все бросились помогать Северино: один сорвал шейный платок, другой юбку; теперь Октавия напоминала молодую лань, окруженную сворой собак: в одно мгновение ее бросающие в озноб прелести раскрылись перед глазами всех собравшихся в зале. Конечно же, никогда свет не видел великолепия более трогательного, форм более совершенных. О святое небо, какой красоте, какой свежести, какой невинности и нежности предстояло стать добычей этих чудовищ! Сгоравшая от стыда Октавия не знала, куда спрятать свое тело, со всех сторон ее пожирали похотливые взгляды, со всех сторон тянулись к ней грязные руки. Круг сомкнулся, она оказалась в центре, возле каждого монаха находились четыре женщины, возбуждавшие его различными способами. Октавия представала перед каждым; Антонин не мог более сдерживаться, ему ласкали седалище, одной рукой он стискивал ягодицы Жюстины, другой теребил влагалище весталки. Он поцеловал Октавию в губы и схватил рукой вагину новенькой. Жест был настолько грубый, что девушка закричала. Тогда Антонин стиснул ее прелести еще сильнее, и его семя брызнуло неожиданно и вопреки его желанию: его проглотила стоявшая на коленях очаровательная наложница.
Октавия перешла к Жерому: ему кололи иглой ягодицы, его возбуждали две красивые девушки — одна спереди, другая сзади, — а четвертая, не старше шестнадцати лет, испускала ему в рот утробные звуки.
— Какая белизна, какая прелесть! — бормотал он, ощупывая Октавию. — О дивное дитя! Какой прекрасный зад!
Он тут же сравнил его с тем, который выдыхал ему в нос — один из самых красивых в серале.
— М-да, — проговорил он, — я даже не знаю…
Потом, прильнув губами к прелестям, на которые пал его выбор, вскричал:
— Яблоко получишь ты, Октавия, оно принадлежит только тебе… Дай мне вкусить драгоценный плод этого возлюбленного дерева моей души… О! Да, да, испражняйтесь обе, и я навсегда буду считать первой красавицей ту, кто сделает это раньше.
Октавия смешалась и не смогла выполнить такое требование, что объяснялось ее невинностью; ее соперница сделала как надо; Жером мигом возбудился, больно покусал ягодицы Октавии, и новенькая перешла к следующим мерзостям.
Амбруаз сношал в зад пятнадцатилетнюю девственницу, в рот ему испражнялись, он теребил руками две задницы; когда приблизилась Октавия, он даже не изменил позу.
— Дай мне свой язык, шлюха! — приказал он ей. И его рот, испачканный испражнениями, осмелился коснуться уст самой Гебы.
— О дьявольщина! — вскричал он, укусив этот свежий благоуханный язычок. — Я так и знал, что эта сучка явилась сюда, чтобы выдавить из меня сперму!
И злодей, продолжая богохульствовать, вторгся в прекрасный зад, сразу пробив брешь.
Настал черед наставника; он восседал на груди прелестной восемнадцатилетней девушки, которая лизала ему бока и которой он щипал влагалище, две задницы пускали газы ему под нос, четвертая женщина, юная и прекрасная как божий день, пощипывала ему яички и возбуждала рукой член. Развратник схватил Октавию, двадцать хлестких ударов обрушились на ее ягодицы, и обход продолжался.
Юная дебютантка приблизилась к Сильвестру. Этот распутник облизывал три представленных ему вагины, его сосала четвертая женщина; несравненное влагалище Октавии нависло над теми, которые обрабатывал его язык, и, будто взбесившись, монах, теряя сперму, оставил кровавый след зубов на лобке Октавии, едва прикрытом нежным пушком.
Клемент содомировал двенадцатилетнюю девочку, похожую на агнца, которую заставлял рыдать его громадный орган; кроме того, ему щипали ягодицы и испражнялись под нос.
— Клянусь всеми задами в мире! — рычал он. — Нет прекраснее картины, чем добродетель рядом с пороком!
Он, как сумасшедший, накинулся на красивейшие ягодицы, которые по его приказу подставила ему Октавия.
— Испражняйся, или я тебя укушу.
Дрожащая Октавия поняла, что единственный выход для нее заключается в повиновении, но и беспрекословная покорность не избавила ее от кары, которой ей пригрозили, и, несмотря на свежие аккуратные экскременты, ее изящные прелестные ягодицы были жестоко и до крови искусаны.
— Теперь, — провозгласил Северино, — время заняться более серьезными вещами; я, например, так и не сбросил сперму и предупреждаю вас, господа, что ждать более не намерен.
Он овладел несчастной дебютанткой и уложил ее на софу лицом вниз. Не полагаясь еще на свои силы, он призвал на помощь Клемента; Октавия плакала и молила о пощаде, ее не слушали; адский огонь горел в глазах безбожного монаха, прекрасное и нежное тело целиком было в его власти, и он жадно оглядел его, готовясь ударить наверняка и без всяких подготовительных церемоний: разве можно сорвать розы, расцветшие таким пышным цветом, если заботиться о том, чтобы убрать шипы? Для услады глаз распутник избрал ягодицы Жюстины.
— Какой ужасный дом! — сказала Жюстина, возвращаясь к себе. — Куда завела меня моя несчастная судьба? Как бы я хотела оказаться подальше от этой гнусной клоаки, какая бы участь меня впереди не ожидала.
— Вполне возможно, что скоро твоя мечта сбудется, — отвечала Омфала, к которой были обращены жалобы Жюстины. — Мы накануне большого праздника, редко случается, чтобы это событие обходилось без жертв, тем более, что на это время приходятся большие замены: монахи либо соблазняют нескольких юных девиц на исповеди, либо просто их похищают, если такая возможность предоставляется, либо прибывают вербовщицы, а в это время они приезжают толпами. Так что реформация ожидает многих из нас.
И вот этот знаменитый праздник наступил. Невозможно поверить, что по случаю такого события монахи могли предаваться столь чудовищному безбожию! Они считали, что видимое чудо удвоит блеск их славной репутации. С этой целью они украсили двенадцатилетнюю девочку по имени Флоретта всеми атрибутами Богоматери, невидимыми веревками привязали ее к стене ниши и велели вскинуть обе руки к небу жестом страстной мольбы, когда начнут поднимать гостию. Поскольку бедняжке пригрозили самыми суровыми карами, если она произнесет хоть одно слово или не справится со своей ролью, она исполнила все как нельзя лучше, и успех обмана превзошел все ожидания. Люди громко рыдали при виде чуда и оставили богатые дары у ног Мадонны, а возвратились по домам еще больше, чем прежде, уверенные в благодати, исходящей от этой небесной потаскухи. Чтобы довести свое богохульство до предела, монахи захотели, чтобы Флоретта появилась на вечерней оргии в том одеянии, которое вызвало столько почитания, и каждый из них возбуждал свою похоть тем, что подвергал ее в этом костюме всевозможным мерзостям.
Насытившись первым злодеянием, богохульники на этом не остановились: они заставили девочку раздеться, положили ее животом вниз на большой стол, зажгли свечи, поставили на поясницу ребенка распятие и исполнили на детских ягодицах самый из абсурдных обрядов христианства. [36]Набожная Жюстина свалилась без чувств при виде этой сцены: вынести ее она была не в силах. Жером сказал, что для ее приобщения к святым оргиям, ей тоже следует отслужить мессу в задницу. Это предложение было принято единодушно, и Жюстина легла на место Флоретты. Службу вел Жером, двое педерастов помогали ему, их окружила целая дюжина обнаженных задов; мерзопакостный фарс совершился, а когда гостия сделалась Богом, Амбруаз выхватил ее из рук своего собрата, сунул в задний проход Жюстины, и вот наши монахи по очереди стали заталкивать своими пенящимися фаллосами презренного христианского бога, проклиная, оскорбляя и заливая его спермой в глубине самого прекрасного из задов, млея при этом от восторга.
Со стола Жюстину сняли без чувств, казалось, необходимость участвовать в подобном безобразии лишила ее разума; ее пришлось отнести в келью, где она, очнувшись, долго сокрушалась об этом преступлении, непростительном в ее глазах, на которое ее вынудили без ее согласия. Какой же благодарностью воспылала она к природе, которая не позволила ей дальше участвовать в ужасной церемонии, когда наутро она узнала, что головы злодеев совсем закружились, они снова обрядили Флоретту в девственницу, отвели ее в монастырь и, поместив в ту же нишу, все шестеро монахов, голые и пьяные, долго глумились в окружении нескольких девиц над несчастной жертвой, напоминавшей им образ матери Бога, которого они ненавидели, и обошлись с ней так жестоко, что к рассвету от нее не осталось ничего живого.
Между прочим праздник действительно принес с собой новеньких наложниц. Три юные девы, прекрасные как ангелочки, заменили недостающих, и обитатели ожидали уже новых реформации, когда однажды в зал вошел в качестве дежурного регента Северино. Он казался очень взволнованным, в его глазах читался какой-то потаенный восторг. Когда все выстроились, он поставил дюжину девушек в свою излюбленную позицию и дольше всех задержался возле Омфалы, задрав ей юбки до поясницы и пригнув ее на канапе. Он долго рассматривал ее в этой позе, и его возбуждала директриса; он поцеловал зад, который представила ему очаровательная подруга Жюстины, показал, что он в состоянии совокупляться, но не стал этого делать. Вместо этого он заставил ее встать, бросил на нее взгляд, в котором были смешаны похотливость и злоба, затем мощным ударом ноги отшвырнул ее на двадцать шагов.
— Общество тебя реформирует, шлюха! — заявил он. — Ты нам надоела, будь готова, когда стемнеет, я сам приду проводить тебя в могилу.
Омфала рухнула без чувств, этот факт еще сильнее распалил его ярость, и, не сдерживаясь более, он крикнул:
— Подайте ее сюда!
Жертву тотчас принесли, и глазам коварного Северино вновь предстала прекраснейшая из задниц; он с проклятиями вторгся туда, и его окружили двенадцать обнаженных женщин, спеша получше удовлетворить его желания — чего не сделаешь из страха! Посреди утех жестокий монах вспомнил, что Жюстина — близкая подруга той, которую он мучил, и он велел ей сесть на плечи Омфалы, чтобы было удобно лизать ей анус.
— Вот так, — утешал он несчастную сироту, — она тебя опередила; она отправляется к Плутону приготовить для тебя место, но успокойся, Жюстина, вытри слезы, ты очень скоро последуешь за ней, разлука будет короткой; твоя подруга умрет четвертованной, ты умрешь так же, это я тебе обещаю; видищь, как хорошо я к тебе отношусь…
Злодей не переставал совокупляться при этом, но было видно, что он не хочет сбросить заряд, и осыпав хлесткими ударами ягодицы Жюстины и Омфалы, которые сразу стали багровыми, он удалился, грозя всем женщинам, проклиная их и уверяя, что их черед скоро тоже наступит, что общество как раз думает над тем, как уничтожать их в будущем сразу по полдюжине. Он направился прямо к Викторине, где его ожидали две маленькие девочки девяти и двенадцати лет, чтобы силой искусства и усердия лишить его спермы, кипение которой грозило такими опасностями несчастным обитателям монастыря.
— О милая моя подружка, — обливаясь слезами, произнесла она, — неужели мы расстаемся навсеща?
Предстоявшая им разлука сделала эту сцену настолько трогательной, наполнила ее такой болью, что мы опускаем подробности, щадя нашего чувствительного читателя. Пробил назначенный час, появился Северино, подруги обнялись в последний раз, их оторвали друг от друга, и Жюстина в отчаянии бросилась на свою постель.
Несколько дней спустя Жюстина спала с Сильвестром. Вы помните, что этот монах любил, чтобы женщина испражнялась ему в ладонь в то время, когца он сношал ее во влагалище. Жюстина забыла о том, что было ей сказано на этот счет, и когда на самой вершине своего наслаждения презренный монах захотел получить дерьмо, исполнить его желание не было никакой возможности. Разъяренный Сильвестр выдернул свой член и велел дежурным девушкам схватить Жюстину; одной из них была Онорина, которая была не прочь поиздеваться над той, которой недавно насытилась. Жюстине назначили четыре сотни ударов кнутом согласно седьмой статьи правил. Когда ее ягодицы были в крови, монах снова овладел ею. Испражняться предстояло Онорине, потому что Жюстина не могла. Затем наступила очередь второй дежурной, смазливой пятнадцатилетней потаскушки, которая с готовностью выдала порцию экскрементов, будучи привыкшей к этой священной обязанности. Сильвестр совокупился с ними, наградил всех троих пощечинами, но излить пыл пожелал только в ватину Жюстины: было очевидно, что она привлекает его больше других. Последний раз он насладился ею в собачьей позе, любуясь при этом клеймом на ее плече.
— Как мне нравится этот знак! — воскликнул он. — Однако я бы хотел, чтобы это было делом рук правосудия, а не распутства, я бы с большим удовольствием целовал это клеймо, если бы его поставил палач.
— Негодник, — сказала ему Онорина, которая лучше, чем кто-либо, знала, как говорить с этим распутником, — как можно наслаждаться бесчестием?
— Нет ничего сладостнее, чем бесчестие, — ответил Сильвестр, прекращая свое занятие и усаживаясь пофилософствовать между пятнадцатилетней девушкой и Жюстиной. — Если сладострастие есть само по себе непристойность, ты должна признать, Онорина, что всякое бесчестие только придает ему остроту и пикантность. Тогда не только все эпизоды должны быть наполнены грязью и бесчестием, но и сам акт бесчестия должен совершиться с женщиной бесчестной, грязной, потерявшей честь и достоинство. Потому-то либертены и предпочитают бродяжек честным женщинам: они находят в них острую приправу, в которой отказывают им целомудрие и добродетель.
— Я бы сказала, что очень приятно топтать оба этих качества.
— Разумеется, когда такой случай выпадает, потому что тогда вы сами вносите этот привкус грязи и бесчестия, кроме того, приятно способствовать падению человека, но коль скоро добродетель и целомудрие сопротивляются мерзостям, направленным против них, и с ними довольно трудно совладать, обычный мужчина чаще стремится к тому, что на него похоже. Он любит сравнивать свою развращенность с чужой, любит смешивать их воедино, находит в этом смешении новые силы и возможности для распутства, он любит заражаться или, если можно так сказать, пачкаться от других, себе подобных. Меня постигло бы самое большое разочарование, если бы я потерял уверенность в том, что творю зло, предаваясь своим утехам, я потерял бы самую трепетную струну своих сладострастных ощущений и стал бы наполовину менее счастлив: что это за наслаждение, если оно не сопровождается пороком?
— Выходит, вы совсем не принимаете в расчет наслаждения, идущие от природы? — заметила Жюстина.
— Но ведь все наслаждения от природы, — продолжал Сильвестр, — и самое неприхотливое и самое преступное: ее голос подсказывает нам, что надо пить, когда мы испытываем жажду, надо сношаться, когда нас одолевает похоть, помочь несчастному, если к тому толкает нас наша мягкая и нежная организация, или оскорбить его, если у нас более сильный характер. Все идет от природы, ничего не идет от нас самих: она вкладывает в нас и склонность к пороку и любовь к добродетели, но поскольку одновременно дает нам и ординарные вкусы и вкус к восхитительным наслаждениям, она сильнее толкает нас к пороку, нежели к добродетели, так как нуждается в первом гораздо больше, и человек, единственный исполнитель ее прихотей, вечно повинуется ей, сам не подозревая об этом.
— Если так, — сказала Онорина, — тогда все средства хороши, чтобы усилить наслаждение извращениями или преступлениями?
— Все, абсолютно все, ни одним не надо пренебрегать, и по-настоящему сластолюбивый человек должен искать любую возможность разврата, которая может сделать его удовольствие еще острее; он виноват перед природой, если хоть в чем-то сдерживает себя.
— Но если бы все думали точно так же, — сказала Жюстина, — общество превратилось бы в дикий лес, где каждый заботился бы только о том, как перерезать горло другому.
— Никто не сомневается, — заметил монах, — что убийство составляет один из самых священных законов природы. Какова ее цель, когда она созидает? Разве не в том, чтобы ее творение было поскорее уничтожено? Если разрушение есть один из ее законов, разрушитель повинуется ей. И ты сама видишь, сколько преступлений порождается из этого факта!
— Этим и оправдываются все ваши жестокости в отношении нас? — сказала Онорина.
— Конечно, моя милая, — ответил Сильвестр, — потому, что я считаю жестокость самой мощной пружиной всех преступлений. Жестокость их порождает, посредством жестокости они совершаются. Терпеливый и добрый человек есть отрицание природы; активен только злодей, и нет в мире ничего сладостнее плодов жестокости и злодейства; добродетель оставляет душу холодной, только порок волнуется, возбуждает ее, встряхивает и заставляет наслаждаться.
— Таким образом предательство и клевета, самые опасные, самые активные результаты злодейства, являются для вас удовольствиями?
— Я всегда буду считать таковым все, что скорее всего приведет к разрушению, осквернению, унижению или полному исчезновению будущего, так как только эти вещи радуют меня по-настоящему, и для меня зло, которое я делаю или которое помимо меня выпадает на долю других, — это наиболее верный путь к благу.
— Значит, вы можете хладнокровно предать самого близкого друга, оклеветать самого дорогого человека?
— И получу при этом больше удовольствия, чем если бы жертвы не были ничем со мной связаны, потому что в этом случае зло будет больше, следовательно тоньше и острее будет испытываемое удовольствие. Однако в науке предательства, так же как и клеветы, существуют свои принципы, свое искусство и своя теория, которыми необходимо пользоваться, если вы хотите мирно вкушать их сладостные плоды. Скажем, если злодей предал или оклеветал одного человека, чтобы послужить другому, этот поступок не сделает его счастливее, если он кого-нибудь убил во благо другому, к вечеру он будет себя чувствовать так, словно ничего не совершал, стало быть он ничем не послужил своему злодейству. Нужно, чтобы его удар, нанесенный обоюдоострым оружием, пришелся сразу на несколько человек и никому не принес пользы, вот в этом и заключаются главные положения этих двух наук, в этом состоят принципы, которых я придерживался всю жизнь.
— Но как с такими максимами, — поинтересовалась Жюстина, — вы не уничтожите друг друга?
— Потому что прочность нашего союза способствует его сохранению, а для его поддержания мы предпочитаем приносить в жертву своим страстям предметы, недостатка в которых, как ты понимаешь, здесь нет. Только не думай, будто по этой причине мы обожаем друг друга: мы ежедневно и слишком часто видимся, чтобы между нами могло возникнуть подобное чувство, но мы вынуждены держаться вместе ради общего дела примерно так же, как это бывает у разбойников, чей союз основан только на пороке и необходимости заниматься своим ремеслом.
— И все-таки, святой отец, — сказала Жюстина, — осмелюсь думать, что даже среди такого безграничного разврата вы не можете не питать уважения к добродетели.
— А вот и нет, дитя мое, — ответил монах, — я всю жизнь презирал ее от всей души, я ни разу не совершил ни одного доброго поступка, и самое большое мое удовольствие состояло в ее оскорблении. Однако я хочу сношаться, надо довести это дело до конца; покажи-ка мне свою спинку, которая так сильно на меня подействовала недавно.
И старый сатир, вновь овладев Жюстиной, ставшей на четвереньки, принялся жадно целовать клеймо, которое, очевидно, доводило его до исступления. Время от времени он совал свой нос девушке подмышки, что было одним из самых приятных эпизодов в его грязных утехах; иногда Онорина и ее подруга подставляли ему свои широко раскрытые влагалища, и распутник; продолжая ритмичные движения тазом, ерзал в них и носом и языком до тех пор, пока не исторг из обоих немного семени и мочи, но дело никак не продвигалось.
— Это все не то, — досадливо сказал Сильвестр, — я хотел бы поиметь вагину, наполненную менструальной кровью, а ее здесь нет. Сбегай, Онорина, в сераль и приведи поскорее подходящий предмет.
Пока исполнялось его приказание, монах, выбравшись из влагалища Жюстины, стал лизать ей зад.
— А ну, помочись мне в рот, сучка! — вдруг крикнул он. — Не видишь что-ли: я жду этого целый час?
Жюстина подчинилась. В это время другая девушка возбуждала монаха всевозможными искусными способами, и он, возможно, кончил бы, но тут вернулась Онорина вместе с женщиной лет тридцати, чья окровавленная рубашка говорила о том, что ее хозяйка находится в требуемом состоянии. Ипполита — так звали эту наложницу — подверглась осмотру, и оказалось, что это не просто месячные, это — целый кровавый поток.
— О черт побери! — воспламенился монах. — Вот, что мне нужно, я буду сношать тебя, тварь, но ты должна испражняться… экскременты и месячные! О дьявольщина, какой это будет ужасный оргазм!
Сильвестр проник в желанное влагалище, и скоро его член напоминал руку мясника. Удовлетворенный с одной стороны, в следующие мгновения он получил удовлетворение с другой: ему наполнили ладони дерьмом, он намазал им себе лицо, затем, покинув Ипполиту, заставил Жюстину сосать свой член, залитый кровью. Пришлось повиноваться, и прямо изо рта прелестной нашей героини он снова вторгся в ее вагину. Ипполита немедленно подставила к его лицу свое истекающее красной слизью отверстие, он жадно приник к нему губами, Онорина придвинула свои ягодицы вплотную к влагалищу, которое сводило монаха с ума, а вторая дежурная изо всех сил порола его. Наконец настал кризис: Сильвестр взвыл как пьяный дьявол и тут же, опьяневший от мерзости и сладострастия, погрузился в мирный сон.
На следующий день Жюстину вызвали на ужин, во время которого должна была состояться приемная церемония. Честь присутствовать на нем получили двенадцать прекраснейших созданий из трех классов: девственниц, весталок и содомиток. Переступив порог, Жюстина сразу увидела героиню вечера.
— Вот та, кого общество дает вам в подруги, сударыни, — объявил Северино, срывая с бюста новенькой скрывавшие его покровы и представляя собравшимся юное создание лет пятнадцати с самым очаровательным и кротким личиком.
Ее прекрасные глаза, влажные от слез, были отражением ее чувствительной души, ее фигура была стройная и гибкая, кожа сияла первозданной белизной; у нее были самые роскошные на свете волосы и во всем ее облике было что-то настолько соблазнительное, что и глаза и сердце присутствующих неудержимо потянулись к ней. Ее звали Октавия. Представительница очень знатного рода, она была похищена в своей карете вместе с гувернанткой, двумя горничными и тремя лакеями, когда ехала в Париж, чтобы стать супругой одного из самых родовитых сеньоров Франции; ее свиту перерезали люди, посланные монахами обители Сент-Мари-де-Буа. Девушку бросили в кабриолет, приставили к ней одного верхового и женщину, которая должна была получить за пленницу вознаграждение, затем привезли в это ужасное место.
Пока никто не сказал о ней ни слова: десять наших монахов, млея в экстазе от стольких прелестей, могли лишь любоваться ими. Власть красоты не может не вызывать уважения, самый закоренелый негодяй невольно возводит ее в своего рода культ, низвергая который, всегда испытывает угрызения совести, но монстры, о коих здесь идет речь, недолго пребывали в смятении перед таким чудом.
— Пойдем, черт тебя возьми, — грубо сказал настоятель, притягивая ее к своему креслу, — дай-ка нам взглянуть, так ли хорошо все остальное, как твоя мордашка, которую природа столь щедро одарила.
Красавица смешалась, покраснела и пыталась вырваться, и Северино схватил ее за талию.
— Пойми же, сучка, — прикрикнул он, — что ты здесь уже не госпожа, что твоя участь — повиноваться; иди сюда и оголись поскорее!
И распутник сунул одну руку ей под юбки, крепко держа ее другой. Подошедший Клемент поднял до пояса одежды Октавии и продемонстрировал всем самый свежий, самый белоснежный, самый круглый зад на свете, увидеть который так долго жаждала вся развратная братия. Все подступили ближе, все окружили этот трон сладострастия, все осыпали его восторженными словами и стали толкаться, чтобы ощупать его и потискать, сойдясь, в конце концов, на том, что никогда не видели они ничего столь прекрасного и безупречного.
Между тем скромная Октавия, не привыкшая к подобному обращению, ударилась в слезы и стала вырываться.
— Раздевайся, разрази тебя гром! — заорал Антонин. — Нельзя же оценить девчонку, прикрытую тряпками.
Все бросились помогать Северино: один сорвал шейный платок, другой юбку; теперь Октавия напоминала молодую лань, окруженную сворой собак: в одно мгновение ее бросающие в озноб прелести раскрылись перед глазами всех собравшихся в зале. Конечно же, никогда свет не видел великолепия более трогательного, форм более совершенных. О святое небо, какой красоте, какой свежести, какой невинности и нежности предстояло стать добычей этих чудовищ! Сгоравшая от стыда Октавия не знала, куда спрятать свое тело, со всех сторон ее пожирали похотливые взгляды, со всех сторон тянулись к ней грязные руки. Круг сомкнулся, она оказалась в центре, возле каждого монаха находились четыре женщины, возбуждавшие его различными способами. Октавия представала перед каждым; Антонин не мог более сдерживаться, ему ласкали седалище, одной рукой он стискивал ягодицы Жюстины, другой теребил влагалище весталки. Он поцеловал Октавию в губы и схватил рукой вагину новенькой. Жест был настолько грубый, что девушка закричала. Тогда Антонин стиснул ее прелести еще сильнее, и его семя брызнуло неожиданно и вопреки его желанию: его проглотила стоявшая на коленях очаровательная наложница.
Октавия перешла к Жерому: ему кололи иглой ягодицы, его возбуждали две красивые девушки — одна спереди, другая сзади, — а четвертая, не старше шестнадцати лет, испускала ему в рот утробные звуки.
— Какая белизна, какая прелесть! — бормотал он, ощупывая Октавию. — О дивное дитя! Какой прекрасный зад!
Он тут же сравнил его с тем, который выдыхал ему в нос — один из самых красивых в серале.
— М-да, — проговорил он, — я даже не знаю…
Потом, прильнув губами к прелестям, на которые пал его выбор, вскричал:
— Яблоко получишь ты, Октавия, оно принадлежит только тебе… Дай мне вкусить драгоценный плод этого возлюбленного дерева моей души… О! Да, да, испражняйтесь обе, и я навсегда буду считать первой красавицей ту, кто сделает это раньше.
Октавия смешалась и не смогла выполнить такое требование, что объяснялось ее невинностью; ее соперница сделала как надо; Жером мигом возбудился, больно покусал ягодицы Октавии, и новенькая перешла к следующим мерзостям.
Амбруаз сношал в зад пятнадцатилетнюю девственницу, в рот ему испражнялись, он теребил руками две задницы; когда приблизилась Октавия, он даже не изменил позу.
— Дай мне свой язык, шлюха! — приказал он ей. И его рот, испачканный испражнениями, осмелился коснуться уст самой Гебы.
— О дьявольщина! — вскричал он, укусив этот свежий благоуханный язычок. — Я так и знал, что эта сучка явилась сюда, чтобы выдавить из меня сперму!
И злодей, продолжая богохульствовать, вторгся в прекрасный зад, сразу пробив брешь.
Настал черед наставника; он восседал на груди прелестной восемнадцатилетней девушки, которая лизала ему бока и которой он щипал влагалище, две задницы пускали газы ему под нос, четвертая женщина, юная и прекрасная как божий день, пощипывала ему яички и возбуждала рукой член. Развратник схватил Октавию, двадцать хлестких ударов обрушились на ее ягодицы, и обход продолжался.
Юная дебютантка приблизилась к Сильвестру. Этот распутник облизывал три представленных ему вагины, его сосала четвертая женщина; несравненное влагалище Октавии нависло над теми, которые обрабатывал его язык, и, будто взбесившись, монах, теряя сперму, оставил кровавый след зубов на лобке Октавии, едва прикрытом нежным пушком.
Клемент содомировал двенадцатилетнюю девочку, похожую на агнца, которую заставлял рыдать его громадный орган; кроме того, ему щипали ягодицы и испражнялись под нос.
— Клянусь всеми задами в мире! — рычал он. — Нет прекраснее картины, чем добродетель рядом с пороком!
Он, как сумасшедший, накинулся на красивейшие ягодицы, которые по его приказу подставила ему Октавия.
— Испражняйся, или я тебя укушу.
Дрожащая Октавия поняла, что единственный выход для нее заключается в повиновении, но и беспрекословная покорность не избавила ее от кары, которой ей пригрозили, и, несмотря на свежие аккуратные экскременты, ее изящные прелестные ягодицы были жестоко и до крови искусаны.
— Теперь, — провозгласил Северино, — время заняться более серьезными вещами; я, например, так и не сбросил сперму и предупреждаю вас, господа, что ждать более не намерен.
Он овладел несчастной дебютанткой и уложил ее на софу лицом вниз. Не полагаясь еще на свои силы, он призвал на помощь Клемента; Октавия плакала и молила о пощаде, ее не слушали; адский огонь горел в глазах безбожного монаха, прекрасное и нежное тело целиком было в его власти, и он жадно оглядел его, готовясь ударить наверняка и без всяких подготовительных церемоний: разве можно сорвать розы, расцветшие таким пышным цветом, если заботиться о том, чтобы убрать шипы? Для услады глаз распутник избрал ягодицы Жюстины.