Страница:
— Знаешь ли ты, что бывает за такую дерзость? Бедняжка поспешила извиниться, но разъяренное животное схватило ее за корсет, разорвало его вместе с нижней рубашкой и с силой стиснуло ей обе груди, изрыгая проклятия. Дежурные девушки раздели Жюстину окончательно, и все четверо остались совершенно голые. Арманда без промедления занялась дядей: вот что значит зов крови! А он принялся изо всех сил шлепать ее по ягодицам, целовать в губы, укусил язык; она закричала, и острая боль исторгла из нее невольные слезы; тогда он заставил ее взобраться на стул, поцеловал ей задницу и приказал пукнуть. Затем настал черед Люсинды, и с ней поступили таким же образом. Все это время Жюстина возбуждала его языком; он яростно укусил подставленный зад, и его зубы в нескольких местах отпечатались в теле очаровательной женщины; после этого он резко обратился к Жюстине, которая, на его взгляд, недостаточно усердно ласкала его:
— Сейчас я покажу тебе, что значит страдать, шлюха!
Большего говорить ему не требовалось: слишком красноречив был его взгляд.
— Сейчас тебя будут пороть, — сказал он. — Да, да, пороть самым безжалостным способом, я не пощажу даже эту алебастровую грудь, даже эти розовые ягодки, которые выкручиваю с таким удовольствием.
Наша несчастная пленница не осмеливалась произнести ни слова, боясь еще больше рассердить своего палача, только на лбу у нее выступил пот, а глаза, помимо ее воли, наполнились слезами. Он велел ей встать на колени на стул, взяться руками за спинку и не отпускать их под угрозой самых жестоких пыток. Удостоверившись, что ее поза соответствует его намерениям, он велел дежурным девушкам принести розги, из которых выбрал связку самых тонких, самых гибких и начал с двадцати ударов по плечам и нижней части спины; затем, оставив Жюстину в покое, он расположил Арманду и Люсинду в двух шагах от нее — одну слева, другую справа, обеих в той же позе — и объявил, что намерен пороть всех троих и что первая, кто отпустит спинку стула, или издаст стон, или прольет хоть одну слезинку, подвергнется таким мучениям, которые страшно даже представить.
Арманда и Люсинда получили то же количество ударов по спине, которыми злодей наградил Жюстину, после чего он расцеловал нашу героиню в губы и во все истерзанные места и, подняв розги, произнес:
— Приготовься, плутовка, сейчас я отделаю тебя как самую последнюю скотину.
После этих слов Жюстина получила сто ударов подряд, нанесенных самой безжалостной рукой и пришедшихся на самые уязвимые места задней части тела, включая закругления бедер; затем монах набросился на двух других и поступил с ними точно так же. Несчастные мученицы не проронили ни слова, только на их лицах было написано все, что испытывала их душа, да еще сквозь сжатые зубы выходили сдавленные стоны. Возможно, страсти монаха уже полыхали, но никаких внешних признаков еще не было: он то и дело возбуждал себя руками, но главный орган все не поднимался.
— Дьявольщина какая-то, — проворчал он, — очевидно, я слишком много кончал ночью, когда мы истязали эту потаскуху; я творил с ней неслыханные вещи, и они меня истощили, поэтому член встанет не скоро.
И приблизившись к Жюстине, которая составляла центр сладострастной картины, он осмотрел божественные ягодицы, белизна которых заставила бы поникнуть лилию; они были еще не тронуты и ожидали свой черед. Он потрепал их и не удержался от того, чтобы раздвинуть упругие полушария, обнюхать и расцеловать их.
— Итак, — торжественно произнес он, — приготовься страдать.
В тот же миг страшный град обрушился на обе ягодицы и растерзал их до самых бедер. Чрезвычайно взволнованный подергиванием и трепетом нежного тела, скрипением зубов девушки и конвульсиями, вызванными адской болью, Клемент восторженно наблюдал их и в конце концов запечатлел на губах страдалицы все свои чувства.
— Мне нравится эта стервочка! — воскликнул он. — Никогда еще я никого не порол с таким удовольствием!
Он перешел к Люсинде и обработал ее восхитительные ягодицы таким же образом, от Люсинды перешел к Арманде и выпорол ее с прежним остервенением. Осталась потаенная часть тела от основания бедер до ануса, поросшего мягким пушком, и распутник за несколько минут превратил это место у всех троих в нечто ужасное.
— А теперь, — обратился он к Жюстине, — сменим руку и навестим другое местечко.
Он выдал ей пятьдесят ударов, начиная от пупка до колен, потом, заставив ее раздвинуть бедра, сильно ударил прямо по нижним губкам, которые она раскрыла по его приказанию.
— О черт меня побери, — вскричал он, впиваясь взглядом в вагину, — вот эту птичку я ощипаю с удовольствием.
Несколько ударов, тщательно рассчитанных, пришлись слишком глубоко, и Жюстина испустила вопль.
— Ах, ах! — обрадовался антропофаг. — Значит, я нашел чувствительное место, сейчас мы обследуем его получше.
Вскоре Арманда и Люсинда были поставлены в такую же позу, и розги добрались и до самых нежных частей их тела, но то ли в силу привычки, то ли из терпения или страха принять муки, еще более жестокие, они издавали лишь слабые стоны и невольно вздрагивали и дергались в ритме ударов. Монах отошел от них, только когда они были залиты кровью.
Между тем в физическом состоянии этого либертена появились кое-какие изменения, и хотя то были лишь слабые зачатки, скорее вызванные интенсивными движениями, проклятый инструмент начинал уже подрагивать и приподниматься.
— Становись на колени, — сказал монах Жюстине, — я выпорю твою грудь.
— Неужели грудь, отец мой?
— Да, те самые куски плоти, которые вызывают у меня отвращение, которые я презираю и которые не могут внушить иных чувств, кроме жестокости.
При этом он сильно стискивал и сжимал названные части тела.
— О, отец мой! — зарыдала Жюстина. — Грудь настолько нежна, что вы просто убьете меня!
— Ну и что, лишь бы это доставило мне удовлетворение. Он начал с пяти или шести ударов, от которых Жюстина загородилась руками.
В ярости от такого неслыханного нахальства, Клемент схватил Жюстину за запястья, связал их вместе за ее спиной и велел ей замолчать и не издавать ни звука. Теперь у несчастной остались только слезы и судорожные подергивания лица, чтобы умолять о пощаде, но разве способен на жалость подобный злодей, тем более, когда он ощущает эрекцию? Он осыпал дюжиной резких ударов обе груди бедной девушки, которая больше ничем не могла защититься. Белая атласная кожа вмиг окрасилась кровью, невыносимая боль исторгла из Жюстины поток слез, которые, скатываясь жемчужинами по истерзанной груди, делали нашу очаровательную героиню еще привлекательнее. Негодяй целовал эти слезы, слизывал их, и они на его языке смешивались с каплями крови, которые проливала его жестокость, и он снова впивался в губы жертвы, в ее мокрые глаза и снова с упоением обсасывал их.
Следующей стала Арманда; ей тоже связали руки, и взору Клемента открылась беззащитная алебастровая грудь прекраснейшей в мире формы. Монах сделал вид, будто целует ее, но вместо этого больно укусил оба полушария; потом он начал действовать розгами, и вскоре эта несравненная плоть, такая белая, такая трепетная, предстала перед палачом в виде жутких рваных ран, залитых кровью. Люсинда, подвергнутая такой же экзекуции, проявила меньше выдержки: розги разорвали пополам один из сосков, и она потеряла сознание…
— Ах, разрази меня гром! — возбудился монах. — вот этого я и хотел.
Однако потребность иметь под рукой живую жертву пересилила удовольствие, которое он мог получить от созерцания бесчувственной девушки. И ее, при помощи каких-то солей, быстро привели в чувство.
— А теперь, — сказал монах, — я буду пороть вас всех троих одновременно, причем каждую в разных местах.
Он положил Жюстину на спину, Арманда легла на нее сверху, обхватив ей голову бедрами таким образом, что ее торчащий зад находился рядом с грудью Жюстины, талию Арманды оседлала Люсинда, которая широко раздвинула ноги и во всей красе выставила вперед разверстое влагалище. Благодаря столь искусной позиции наложниц распутник имел счастливую возможность пороть одновременно промежность, ягодицы и груди трех самых красивых, как он выразился, женщин на свете. Впрочем, Клемент недолго задержался взглядом на этой восхитительной картине и, не мешкая, принялся осыпать яростными ударами представшие перед ним прелести и скоро залил их кровью. Наконец-то монах почувствовал твердость в чреслах, отчего пришел в еще большую ярость. Он открыл шкаф, где хранились плети-девятихвостки, и достал ту, у которой железные наконечники были настолько острые, что их нельзя было коснуться без риска порезаться.
— Смотри, Жюстина, — сказал он, показывая это орудие, — смотри, с какой радостью я буду пороть тебя этой штукой; ты узнаешь, что это такое, ты испытаешь это на своей шкуре, тварь, но покамест я ограничусь другим инструментом.
Он имел в виду плеть, свитую из животных кишок, она имела двенадцать хвостов, на конце каждого торчал большой твердый узел величиной с лесной орех.
— Теперь, милая племянница, становитесь в кавалькаду, — сказал он Арманде.
Композиция тотчас изменилась. Обе дежурные девушки, которые знали, о чем идет речь, опустились на четвереньки посреди комнаты, как можно выше приподняв круп, и сказали Жюстине, чтобы она последовала их примеру; несчастная подчинилась, монах оседлал Арманду и оглядев двух других, находившихся под рукой, обрушил на тела всех троих сильные удары плети. Поскольку в таком положении девушки выставили наружу ту деликатную часть, которая отличает женский пол от мужского, варвар и направил на нее весь свой пыл; длинные извивающиеся плети доставали много глубже, нежели розги, и оставляли глубокие следы его ярости. Будучи опытным наездником и непоколебимым экзекутором-флагеллянтом, он несколько раз менял кобылок, внимательно следя за тем, чтобы удары равномерно приходились и на тех, которые были рядом, и на той, на которой он сидел. Бедняжки держались из последних сил, болевые ощущения были настолько сильны, что выносить их было почти невозможно.
— Поднимайтесь, — наконец скомандовал монах, снова беря в руки розги. — Да, да, вставайте и спасайтесь от меня.
Глаза его сверкали, губы были в пене. Беззащитные в своей наготе, девушки бросились врассыпную, они, как безумные, метались по всей комнате; он преследовал их, он раздавал удары налево и направо, кровь брызгала в разные стороны; он загнал их в нишу, где стояла кровать, и в этой западне его удары посыпались с удвоенной силой и с еще большим остервенением, теперь от них не могли укрыться даже их лица; гибкий конец прута угодил в глаз Арманды, которая испустила жуткий крик и зажала ладонями залитое кровью лицо. Эта последняя жестокость довершила экстаз монаха, и он, не переставая раздирать розгами ягодицы и груди двух других, обрызгал спермой голову несчастной хвоей племянницы, которую боль швырнула на пол, где она корчилась с жуткими криками.
— Пора спать, — холодно произнес монах, — не кажется ли вам, что с вас достаточно, дорогие дамы? А вот мне все еще мало: такая прихоть никогда не надоедает, хотя она служит лишь бледной копией того, что я хотел бы творить. Ах, девочки мои, вы не представляете себе, как далеко заводит нас распутство, как оно пьянит нас, какую бурю вызывает в наших электрических флющах, как щекочет нам нервы страдание предмета наших страстей! Я понимаю, что желание увеличить их — это опасный риф, но стоит ли бояться этого тому, кто смеется над всем на свете, для кого не существует ни законов, ни веры, ни религии, кто попирает все принципы?
Хотя Клемент все еще пребывал в радостном возбуждении, Жюстина, видя, что чувства его стихают, осмелилась ответить на его последние слова и попенять ему за извращенность его вкусов. Способ, каким этот распутник оправдывал их, кажется, нам достойным занять должное место в настоящих хрониках.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— Сейчас я покажу тебе, что значит страдать, шлюха!
Большего говорить ему не требовалось: слишком красноречив был его взгляд.
— Сейчас тебя будут пороть, — сказал он. — Да, да, пороть самым безжалостным способом, я не пощажу даже эту алебастровую грудь, даже эти розовые ягодки, которые выкручиваю с таким удовольствием.
Наша несчастная пленница не осмеливалась произнести ни слова, боясь еще больше рассердить своего палача, только на лбу у нее выступил пот, а глаза, помимо ее воли, наполнились слезами. Он велел ей встать на колени на стул, взяться руками за спинку и не отпускать их под угрозой самых жестоких пыток. Удостоверившись, что ее поза соответствует его намерениям, он велел дежурным девушкам принести розги, из которых выбрал связку самых тонких, самых гибких и начал с двадцати ударов по плечам и нижней части спины; затем, оставив Жюстину в покое, он расположил Арманду и Люсинду в двух шагах от нее — одну слева, другую справа, обеих в той же позе — и объявил, что намерен пороть всех троих и что первая, кто отпустит спинку стула, или издаст стон, или прольет хоть одну слезинку, подвергнется таким мучениям, которые страшно даже представить.
Арманда и Люсинда получили то же количество ударов по спине, которыми злодей наградил Жюстину, после чего он расцеловал нашу героиню в губы и во все истерзанные места и, подняв розги, произнес:
— Приготовься, плутовка, сейчас я отделаю тебя как самую последнюю скотину.
После этих слов Жюстина получила сто ударов подряд, нанесенных самой безжалостной рукой и пришедшихся на самые уязвимые места задней части тела, включая закругления бедер; затем монах набросился на двух других и поступил с ними точно так же. Несчастные мученицы не проронили ни слова, только на их лицах было написано все, что испытывала их душа, да еще сквозь сжатые зубы выходили сдавленные стоны. Возможно, страсти монаха уже полыхали, но никаких внешних признаков еще не было: он то и дело возбуждал себя руками, но главный орган все не поднимался.
— Дьявольщина какая-то, — проворчал он, — очевидно, я слишком много кончал ночью, когда мы истязали эту потаскуху; я творил с ней неслыханные вещи, и они меня истощили, поэтому член встанет не скоро.
И приблизившись к Жюстине, которая составляла центр сладострастной картины, он осмотрел божественные ягодицы, белизна которых заставила бы поникнуть лилию; они были еще не тронуты и ожидали свой черед. Он потрепал их и не удержался от того, чтобы раздвинуть упругие полушария, обнюхать и расцеловать их.
— Итак, — торжественно произнес он, — приготовься страдать.
В тот же миг страшный град обрушился на обе ягодицы и растерзал их до самых бедер. Чрезвычайно взволнованный подергиванием и трепетом нежного тела, скрипением зубов девушки и конвульсиями, вызванными адской болью, Клемент восторженно наблюдал их и в конце концов запечатлел на губах страдалицы все свои чувства.
— Мне нравится эта стервочка! — воскликнул он. — Никогда еще я никого не порол с таким удовольствием!
Он перешел к Люсинде и обработал ее восхитительные ягодицы таким же образом, от Люсинды перешел к Арманде и выпорол ее с прежним остервенением. Осталась потаенная часть тела от основания бедер до ануса, поросшего мягким пушком, и распутник за несколько минут превратил это место у всех троих в нечто ужасное.
— А теперь, — обратился он к Жюстине, — сменим руку и навестим другое местечко.
Он выдал ей пятьдесят ударов, начиная от пупка до колен, потом, заставив ее раздвинуть бедра, сильно ударил прямо по нижним губкам, которые она раскрыла по его приказанию.
— О черт меня побери, — вскричал он, впиваясь взглядом в вагину, — вот эту птичку я ощипаю с удовольствием.
Несколько ударов, тщательно рассчитанных, пришлись слишком глубоко, и Жюстина испустила вопль.
— Ах, ах! — обрадовался антропофаг. — Значит, я нашел чувствительное место, сейчас мы обследуем его получше.
Вскоре Арманда и Люсинда были поставлены в такую же позу, и розги добрались и до самых нежных частей их тела, но то ли в силу привычки, то ли из терпения или страха принять муки, еще более жестокие, они издавали лишь слабые стоны и невольно вздрагивали и дергались в ритме ударов. Монах отошел от них, только когда они были залиты кровью.
Между тем в физическом состоянии этого либертена появились кое-какие изменения, и хотя то были лишь слабые зачатки, скорее вызванные интенсивными движениями, проклятый инструмент начинал уже подрагивать и приподниматься.
— Становись на колени, — сказал монах Жюстине, — я выпорю твою грудь.
— Неужели грудь, отец мой?
— Да, те самые куски плоти, которые вызывают у меня отвращение, которые я презираю и которые не могут внушить иных чувств, кроме жестокости.
При этом он сильно стискивал и сжимал названные части тела.
— О, отец мой! — зарыдала Жюстина. — Грудь настолько нежна, что вы просто убьете меня!
— Ну и что, лишь бы это доставило мне удовлетворение. Он начал с пяти или шести ударов, от которых Жюстина загородилась руками.
В ярости от такого неслыханного нахальства, Клемент схватил Жюстину за запястья, связал их вместе за ее спиной и велел ей замолчать и не издавать ни звука. Теперь у несчастной остались только слезы и судорожные подергивания лица, чтобы умолять о пощаде, но разве способен на жалость подобный злодей, тем более, когда он ощущает эрекцию? Он осыпал дюжиной резких ударов обе груди бедной девушки, которая больше ничем не могла защититься. Белая атласная кожа вмиг окрасилась кровью, невыносимая боль исторгла из Жюстины поток слез, которые, скатываясь жемчужинами по истерзанной груди, делали нашу очаровательную героиню еще привлекательнее. Негодяй целовал эти слезы, слизывал их, и они на его языке смешивались с каплями крови, которые проливала его жестокость, и он снова впивался в губы жертвы, в ее мокрые глаза и снова с упоением обсасывал их.
Следующей стала Арманда; ей тоже связали руки, и взору Клемента открылась беззащитная алебастровая грудь прекраснейшей в мире формы. Монах сделал вид, будто целует ее, но вместо этого больно укусил оба полушария; потом он начал действовать розгами, и вскоре эта несравненная плоть, такая белая, такая трепетная, предстала перед палачом в виде жутких рваных ран, залитых кровью. Люсинда, подвергнутая такой же экзекуции, проявила меньше выдержки: розги разорвали пополам один из сосков, и она потеряла сознание…
— Ах, разрази меня гром! — возбудился монах. — вот этого я и хотел.
Однако потребность иметь под рукой живую жертву пересилила удовольствие, которое он мог получить от созерцания бесчувственной девушки. И ее, при помощи каких-то солей, быстро привели в чувство.
— А теперь, — сказал монах, — я буду пороть вас всех троих одновременно, причем каждую в разных местах.
Он положил Жюстину на спину, Арманда легла на нее сверху, обхватив ей голову бедрами таким образом, что ее торчащий зад находился рядом с грудью Жюстины, талию Арманды оседлала Люсинда, которая широко раздвинула ноги и во всей красе выставила вперед разверстое влагалище. Благодаря столь искусной позиции наложниц распутник имел счастливую возможность пороть одновременно промежность, ягодицы и груди трех самых красивых, как он выразился, женщин на свете. Впрочем, Клемент недолго задержался взглядом на этой восхитительной картине и, не мешкая, принялся осыпать яростными ударами представшие перед ним прелести и скоро залил их кровью. Наконец-то монах почувствовал твердость в чреслах, отчего пришел в еще большую ярость. Он открыл шкаф, где хранились плети-девятихвостки, и достал ту, у которой железные наконечники были настолько острые, что их нельзя было коснуться без риска порезаться.
— Смотри, Жюстина, — сказал он, показывая это орудие, — смотри, с какой радостью я буду пороть тебя этой штукой; ты узнаешь, что это такое, ты испытаешь это на своей шкуре, тварь, но покамест я ограничусь другим инструментом.
Он имел в виду плеть, свитую из животных кишок, она имела двенадцать хвостов, на конце каждого торчал большой твердый узел величиной с лесной орех.
— Теперь, милая племянница, становитесь в кавалькаду, — сказал он Арманде.
Композиция тотчас изменилась. Обе дежурные девушки, которые знали, о чем идет речь, опустились на четвереньки посреди комнаты, как можно выше приподняв круп, и сказали Жюстине, чтобы она последовала их примеру; несчастная подчинилась, монах оседлал Арманду и оглядев двух других, находившихся под рукой, обрушил на тела всех троих сильные удары плети. Поскольку в таком положении девушки выставили наружу ту деликатную часть, которая отличает женский пол от мужского, варвар и направил на нее весь свой пыл; длинные извивающиеся плети доставали много глубже, нежели розги, и оставляли глубокие следы его ярости. Будучи опытным наездником и непоколебимым экзекутором-флагеллянтом, он несколько раз менял кобылок, внимательно следя за тем, чтобы удары равномерно приходились и на тех, которые были рядом, и на той, на которой он сидел. Бедняжки держались из последних сил, болевые ощущения были настолько сильны, что выносить их было почти невозможно.
— Поднимайтесь, — наконец скомандовал монах, снова беря в руки розги. — Да, да, вставайте и спасайтесь от меня.
Глаза его сверкали, губы были в пене. Беззащитные в своей наготе, девушки бросились врассыпную, они, как безумные, метались по всей комнате; он преследовал их, он раздавал удары налево и направо, кровь брызгала в разные стороны; он загнал их в нишу, где стояла кровать, и в этой западне его удары посыпались с удвоенной силой и с еще большим остервенением, теперь от них не могли укрыться даже их лица; гибкий конец прута угодил в глаз Арманды, которая испустила жуткий крик и зажала ладонями залитое кровью лицо. Эта последняя жестокость довершила экстаз монаха, и он, не переставая раздирать розгами ягодицы и груди двух других, обрызгал спермой голову несчастной хвоей племянницы, которую боль швырнула на пол, где она корчилась с жуткими криками.
— Пора спать, — холодно произнес монах, — не кажется ли вам, что с вас достаточно, дорогие дамы? А вот мне все еще мало: такая прихоть никогда не надоедает, хотя она служит лишь бледной копией того, что я хотел бы творить. Ах, девочки мои, вы не представляете себе, как далеко заводит нас распутство, как оно пьянит нас, какую бурю вызывает в наших электрических флющах, как щекочет нам нервы страдание предмета наших страстей! Я понимаю, что желание увеличить их — это опасный риф, но стоит ли бояться этого тому, кто смеется над всем на свете, для кого не существует ни законов, ни веры, ни религии, кто попирает все принципы?
Хотя Клемент все еще пребывал в радостном возбуждении, Жюстина, видя, что чувства его стихают, осмелилась ответить на его последние слова и попенять ему за извращенность его вкусов. Способ, каким этот распутник оправдывал их, кажется, нам достойным занять должное место в настоящих хрониках.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Философские рассуждения. — Продолжение событий в монастыре
— Самая странная вещь на свете, милая моя Жюстина, — заговорил Клемент, — состоит в том, что мы рассуждаем о вкусах человека, оспариваем их, клеймим или осуждаем их, если они не соответствуют либо законам страны, где этот человек обитает, либо общественным условностям. Ведь людям не понять, что не бывает наклонности, какой бы необычной и даже порочной она ни казалась на первый взгляд, которая не являлась бы следствием организации, данной нам природой. И вот я тебя спрашиваю, по какому праву один человек осмеливается требовать от другого избавиться от своих наклонностей или подчинить их общественным установлениям? По какому праву даже законы, которые должны способствовать счастью человека, осмеливаются обращаться против того, кто не желает исправляться или может сделать это лишь ценой собственного счастья, которое и должны охранять эти законы? Но даже если бы кто-то захотел изменить свои вкусы, мог ли бы он добиться этого? Возможно ли переделать самого себя?
Можем ли мы сделаться иными, чем мы есть? Можно ли потребовать это от человека, рожденного испорченным? Да разве несоответствие наших вкусов не является с точки зрения морали тем же, что физический недостаток человека увечного? Давай поговорим об этом подробнее: сообразительный ум, который я в тебе заметил, Жюстина, позволит понять мои слова.
Я вижу, что тебя поразили в нашей среде две странности: ты удивлена тем, что некоторые из моих собратьев испытывают острое удовольствие от вещей, обычно считающихся порочными или нечистыми, и тем, что наши сластолюбивые способности подхлестываются поступками, которые, на твой взгляд, несут на себе печать жестокости. Рассмотрим внимательно обе эти наклонности, и я попытаюсь, если это возможно, убедить тебя в том, что нет в мире ничего более обычного, чем наслаждения, которые из них вытекают.
Ты усматриваешь необычность в том, что гнусные и грязные вещи могут производить в наших чувствах возбуждение, доходящее до экстаза. Но прежде чем удивляться этому, милая девочка, следовало бы понять, что предметы имеют в наших глазах лишь ту ценность, какую придает им наше воображение, следовательно, вполне возможно, судя по этой неоспоримой истине, что не только самые странные вещи, но и самые мерзкие и ужасные, могут воздействовать благотворным образом на наши чувства. Воображение человека — это способность его разума, где через посредство его чувств рисуются, возникают и изменяются предметы, затем образуются его мысли сообразно видению этих предметов. Однако воображение, будучи само по себе результатом организации, которой наделен человек, принимает видимые предметы тем или иным образом и формирует затем мысли только в зависимости от воздействия, вызванного столкновением с этими предметами. Поясню свои слова следующим сравнением. Ты, должно быть, видела зеркала разной формы: одни уменьшают реальные предметы, другие увеличивают, третьи делают их ужасными, четвертые наделяют их привлекательностью. Так не кажется ли тебе, что если бы каждое из этих зеркал соединяло в себе творческую способность со способностью к объективности, оно представило бы совершенно разный портрет человека, стоящего перед ним? И этот портрет обязательно зависел бы от того, как зеркало воспринимает предмет. А если к двум упомянутым способностям прибавить еще и чувствительность, тогда можно сказать о том, что каждое стекло видит одного и того же человека по своему: то, которое представило его страшным, будет его ненавидеть, а то, что увидело его красивым, будет любить, но это будет тот же самый человек.
— Вот что такое человеческое воображение, Жюстина: один и тот же предмет представляется нам в самых разных формах в зависимости от способа видения, и воздействия образа от этого предмета определяет наше к нему отношение, то есть будем мы его любить или ненавидеть. Если предмет подействовал на наше воображение приятным образом, он нам понравится, мы предпочтем его другим, даже если на самом деле он и не обладает приятными качествами, а если предмет, пусть и имеющий определенную ценность в других глазах, поразил нас неприятным образом, мы оттолкнем его, поскольку все наши чувства формируются и существуют лишь в силу воздействия различных предметов на наше воображение. Поэтому нет ничего удивительного в том, что нравящиеся нам вещи у кого-то могут вызывать отвращение, и напротив, самая необычная и самая чудовищная вещь может иметь своих сторонников… Вот так и уродливый человек старается найти зеркало, которое сделает его красивым.
Иными словами, если мы признаем, что наслаждение чувств всегда зависит от воображения, всегда определяется воображением, не стоит удивляться бесчисленным вариациям, которые воображение вносит в наслаждение, бесконечному количеству самых разных вкусов и страстен, вызываемых различными движениями этого воображения, и эти вкусы, как бы причудливы и жестоки они ни были, не должны приводить в смятение человека здравомыслящего. Любая кулинарная фантазия не должна казаться менее естественной, чем какая-нибудь прихоть в постели, ведь и в том и в другом случае речь идет о наслаждении тем, что людям ординарным представляется чем-то отвратительным. Человечество объединяет общность строения органов, но ни в коем случае не общность вкусов. Три четверти населения земли могут находить восхитительный запах розы, однако это не служит основанием осуждать другую четверть, для которой этот запах неприятен, и не доказывает, что он действительно и бесспорно приятен.
Если и существуют на свете люди, чьи вкусы шокируют все общепринятые нормы, чьи фантазии оскорбляют все принципы общества, чьи капризы нарушают законы моральные и религиозные, если есть люди, которые кажутся вам злодеями и монстрами по причине их склонности к пороку, причем они не видят в пороке иного интереса, кроме своего удовольствия, не только не следует им удивляться, не только не следует их переделывать или наказывать, но надо оказывать им всевозможные услуги, надо убирать все преграды с их пути и предоставить им, если вы хотите быть справедливыми, все средства удовлетворить их наклонности, потому что этот необычный вкус зависит от них не более, чем от вас зависит, скажем, ваш ум или глупость, ваша красота или уродство. Ведь уже в материнской утробе формируются органы, которые должны сделать нас восприимчивыми к той или иной фантазии; первые увиденные предметы, первые услышанные речи только довершают начатое: появляются вкусы и привычки, и ничто на свете не в состоянии их искоренить. Воспитание бессильно, оно ничего не меняет, и тот, кому суждено быть злодеем, становится им в любом случае, какое бы воспитание он ни получил, точно так же неизменно будет стремится к добродетели тот, чьи органы предрасположены к этому, как бы зол и коварен ни был его наставник, потому что и тот и другой живут согласно своей внутренней организации, согласно заповедям, полученным ими от природы, и первый так же не заслуживает наказания, как и второй не достоин вознаграждения.
Самое интересное заключается в том, что там, где дело касается мелочей, мы не удивляемся разнице во вкусах, но как только речь заходит о плотских наслаждениях, поднимается несусветный крик. Женщины, всегда блюдущие свои права, женщины, чья слабость и никчемность делают их чувствительными к любой потере, возмущаются всякий раз, когда у них что-нибудь отбирают, а если мы ради забавы сделаем что-то такое, что их шокирует, они принимаются вопить о преступлениях, заслуживающих эшафота! Какая глупость! Какая несправедливость! Разве наслаждение чувств в чем-то отличается от остальных наслаждений в жизни? Одним словом, почему храм воспроизводства должен сильнее привлекать нас, возбуждать у нас более острые желания, нежели противоположная часть тела, считающаяся самой зловонной или самой мерзкой? На мой взгляд, странности человека во время удовольствий либертинажа столь же естественны, сколько его капризы при отправлении других жизненных функций, ибо в обоих случаях они являются результатом устройства его органов. Его ли вина, если он безразличен к тому, что волнует вас, и ему нравится то, что вас отталкивает? Найдется ли человек, который не согласился бы переделать в один момент свои вкусы, привязанности, наклонности, который не захотел бы стать таким, как все прочие, если бы это было в его власти? Я усматриваю самую глупую и варварскую нетерпимость в том, что люди преследуют такого человека, потому что он не более виновен перед обществом, несмотря на все его причуды, чем рожденный на свет хромым или горбатым, и наказывать его и смеяться над ним так же жестоко, как преследовать бедного калеку.
Человек, наделенный необычными вкусами, — это больной, его можно сравнить с истерическими женщинами, так может ли прийти вам в голову осуждать больное существо? Будем же снисходительны и к человеку, чьи прихоти нас удивляют: как больной или как нервная дама, он заслуживает жалости, а не осуждения. В этом состоит оправдание таких людей в моральном плане, разумеется, такое же оправдание можно найти и в плане физическом, и когда анатомия достигнет определенных высот, будет доказано, что существует тесная связь между внутренней организацией человека и его вкусами. Что будут тогда говорить разного рода педанты, крючкотворы, законодатели, всякая сволочь с тонзурой на голове и прочие палачи? Чем станут ваши законы, ваша мораль и религия, ваш эшафот и ваш ран, ваш Бог и ваш ад, когда будет очевидно, что тот или иной ход жизненных флюидов, то или иное строение волокон, то или иное количество соли в крови могут сделать из любого человека объект вашего негодования или вашего благоволения?
Продолжим далее и рассмотрим жестокие наклонности, которые так тебя удивляют.
Какова цель человека, предающегося удовольствиям? Не в том ли, чтобы дать своим чувствам максимальный толчок, на который они способны, и быстрее и приятнее достичь кульминации? Той восхитительной кульминации, которая характеризует степень наслаждения? Так не назвать ли неслыханным софизмом утверждение о том, что для того, чтобы увеличить удовольствие, оно должно разделяться женщиной? Разве не ясно как день, что женщина ничего не может делить с нами без того, чтобы не отобрать у нас львиную долю, и что получить удовольствие она может лишь за наш счет? И вот я вас спрашиваю, зачем женщине наслаждаться в момент нашего наслаждения, и есть ли в этом какой-либо другой смысл, кроме удовлетворенного чувства гордыни? Разве не много пикантнее самому испытать это щекочущее ощущение, заставив женщину воздержаться от наслаждения с тем, чтобы ничто не мешало мне вкушать удовольствие в одиночестве? Разве деспотизм не полнее удовлетворяет чувство гордости, чем добрый поступок? Ведь господином всегда является тот, кто диктует, а не тот, кто делится. Но как может прийти человеку в здравом уме мысль о том, что нежность имеет какое-то отношение к наслаждению? Абсурдно думать, будто она необходима для этого; она ничего не добавляет к удовольствию наших чувств, скажу больше — она им вредит: существует неодолимая пропасть между любовью и удовольствием, доказательством чему служит тот факт, что можно ежедневно испытывать любовь, не наслаждаясь, а еще чаще можно наслаждаться без всякой любви. Все, что связано в области сладострастия с нежностью, о которой мы ведем речь, может способствовать наслаждению женщины только в ущерб мужчине, и пока последний заботится о том, чтобы доставить кому-то удовольствие, он не вкушает наслаждений, или же наслаждение его является чисто умственным, то есть химерическим и ни в чем не сравнимым с чувственным удовольствием. Нет, Жюстина, и еще раз нет: я не перестану утверждать, что удовольствие ни в коем случае не должно быть разделенным, чтобы быть настоящим и максимально возможным, напротив, очень важно, чтобы мужчина наслаждался только за счет женщин, чтобы он получил от нее (независимо от ее ощущений) все, что можно, для увеличения своего сладострастия, которым он желает насладиться, не обращая внимания на последствия, которые это может иметь для женщины, так как эти заботы отвлекут его: как только он подумает о ней, его удовольствие испарится, едва лишь он ее пожалеет, о наслаждении не может быть и речи. Если эгоизм есть главнейший закон природы, тогда именно в радостях похоти наша небесная праматерь желает, чтобы это свойство было единственным побудительным мотивом. Не произойдет ничего страшного, если ради наслаждения мужчины потребуется пожертвовать удовольствием женщины, ибо если при этом он что-нибудь выигрывает, тогда ему наплевать на предмет, который ему служит, ему должно быть все равно, счастлив или несчастлив этот предмет, лишь бы он сам насладился, ведь по сути не существует никакой связи между упомянутым предметом и мужчиной. Следовательно, глупо думать об ощущениях этого предмета в ущерб своим собственным и безрассудно жертвовать своими ради чужих. Исходя из вышесказанного, если к несчастью мужчина организован так, что может возбуждаться, лишь вызывая в подвластном ему предмете болезненные ощущения, вы должны признать, что он просто обязан поступать таким образом без всяких сожалений, поскольку цель его — наслаждение, чем бы это не грозило данному предмету. Впрочем, мы еще к этому вернемся, а покамест продолжим по порядку.
Итак, раздельные, то есть не связанные с чужими наслаждения имеют свою прелесть. В самом деле, если бы дело не обстояло подобным образом, как могли бы наслаждаться старики или калеки, или люди со множеством недостатков? Они прекрасно понимают, что их никто не полюбит, они уверены, что невозможно разделить их чувства, но от этого сладострастия в них не меньше, чем в других людях. Возможно, они стремятся лишь к иллюзии? Не знаю, но они совершенные эгоисты в своих удовольствиях, они озабочены только тем, чтобы получить их как можно больше и вернее, чтобы все и вся бросить в жертву этой цели, и они признают в предметах, которые им служат, только пассивные свойства. Стало быть, нет никакой нужды доставлять кому-либо удовольствия, чтобы получать их самому, стало быть, для удовлетворения нашей похоти совершенно безразлично, что чувствует ее жертва, нам нет никакого дела ни до ее сердца, ни до ее разума: этот предмет будучи абсолютно пассивным, может радоваться или страдать от того, как вы с ним обращаетесь, может любить вас или ненавидеть — все эти соображения не имеют никакого значения там, где дело касается чувств. Я допускаю, что женщины могут иметь противоположное мнение, но женщины, которые служат лишь движителями сладострастия, которые посему должны быть лишь подстилками, неизбежно приносятся в жертву всякий раз, когда требуется реалистический подход к природе удовольствий, которые можно вкусить, используя их тело. Есть ли на свете хоть один здравомыслящий мужчина, который захотел бы разделить свое наслаждение с публичной девкой? Но разве миллионы мужчин не получают великие удовольствия с этими тварями? Не счесть людей, согласных со мной, которые, не мудрствуя лукаво, реализуют эти максимы на практике и осуждают глупцов, исходящих в своих действиях из принципов добропорядочности, и причина тому заключается в том, что мир полон безмозглыми статуями, которые коптят небо, едят и переваривают пищу, не задумываясь о сущности жизни.
Можем ли мы сделаться иными, чем мы есть? Можно ли потребовать это от человека, рожденного испорченным? Да разве несоответствие наших вкусов не является с точки зрения морали тем же, что физический недостаток человека увечного? Давай поговорим об этом подробнее: сообразительный ум, который я в тебе заметил, Жюстина, позволит понять мои слова.
Я вижу, что тебя поразили в нашей среде две странности: ты удивлена тем, что некоторые из моих собратьев испытывают острое удовольствие от вещей, обычно считающихся порочными или нечистыми, и тем, что наши сластолюбивые способности подхлестываются поступками, которые, на твой взгляд, несут на себе печать жестокости. Рассмотрим внимательно обе эти наклонности, и я попытаюсь, если это возможно, убедить тебя в том, что нет в мире ничего более обычного, чем наслаждения, которые из них вытекают.
Ты усматриваешь необычность в том, что гнусные и грязные вещи могут производить в наших чувствах возбуждение, доходящее до экстаза. Но прежде чем удивляться этому, милая девочка, следовало бы понять, что предметы имеют в наших глазах лишь ту ценность, какую придает им наше воображение, следовательно, вполне возможно, судя по этой неоспоримой истине, что не только самые странные вещи, но и самые мерзкие и ужасные, могут воздействовать благотворным образом на наши чувства. Воображение человека — это способность его разума, где через посредство его чувств рисуются, возникают и изменяются предметы, затем образуются его мысли сообразно видению этих предметов. Однако воображение, будучи само по себе результатом организации, которой наделен человек, принимает видимые предметы тем или иным образом и формирует затем мысли только в зависимости от воздействия, вызванного столкновением с этими предметами. Поясню свои слова следующим сравнением. Ты, должно быть, видела зеркала разной формы: одни уменьшают реальные предметы, другие увеличивают, третьи делают их ужасными, четвертые наделяют их привлекательностью. Так не кажется ли тебе, что если бы каждое из этих зеркал соединяло в себе творческую способность со способностью к объективности, оно представило бы совершенно разный портрет человека, стоящего перед ним? И этот портрет обязательно зависел бы от того, как зеркало воспринимает предмет. А если к двум упомянутым способностям прибавить еще и чувствительность, тогда можно сказать о том, что каждое стекло видит одного и того же человека по своему: то, которое представило его страшным, будет его ненавидеть, а то, что увидело его красивым, будет любить, но это будет тот же самый человек.
— Вот что такое человеческое воображение, Жюстина: один и тот же предмет представляется нам в самых разных формах в зависимости от способа видения, и воздействия образа от этого предмета определяет наше к нему отношение, то есть будем мы его любить или ненавидеть. Если предмет подействовал на наше воображение приятным образом, он нам понравится, мы предпочтем его другим, даже если на самом деле он и не обладает приятными качествами, а если предмет, пусть и имеющий определенную ценность в других глазах, поразил нас неприятным образом, мы оттолкнем его, поскольку все наши чувства формируются и существуют лишь в силу воздействия различных предметов на наше воображение. Поэтому нет ничего удивительного в том, что нравящиеся нам вещи у кого-то могут вызывать отвращение, и напротив, самая необычная и самая чудовищная вещь может иметь своих сторонников… Вот так и уродливый человек старается найти зеркало, которое сделает его красивым.
Иными словами, если мы признаем, что наслаждение чувств всегда зависит от воображения, всегда определяется воображением, не стоит удивляться бесчисленным вариациям, которые воображение вносит в наслаждение, бесконечному количеству самых разных вкусов и страстен, вызываемых различными движениями этого воображения, и эти вкусы, как бы причудливы и жестоки они ни были, не должны приводить в смятение человека здравомыслящего. Любая кулинарная фантазия не должна казаться менее естественной, чем какая-нибудь прихоть в постели, ведь и в том и в другом случае речь идет о наслаждении тем, что людям ординарным представляется чем-то отвратительным. Человечество объединяет общность строения органов, но ни в коем случае не общность вкусов. Три четверти населения земли могут находить восхитительный запах розы, однако это не служит основанием осуждать другую четверть, для которой этот запах неприятен, и не доказывает, что он действительно и бесспорно приятен.
Если и существуют на свете люди, чьи вкусы шокируют все общепринятые нормы, чьи фантазии оскорбляют все принципы общества, чьи капризы нарушают законы моральные и религиозные, если есть люди, которые кажутся вам злодеями и монстрами по причине их склонности к пороку, причем они не видят в пороке иного интереса, кроме своего удовольствия, не только не следует им удивляться, не только не следует их переделывать или наказывать, но надо оказывать им всевозможные услуги, надо убирать все преграды с их пути и предоставить им, если вы хотите быть справедливыми, все средства удовлетворить их наклонности, потому что этот необычный вкус зависит от них не более, чем от вас зависит, скажем, ваш ум или глупость, ваша красота или уродство. Ведь уже в материнской утробе формируются органы, которые должны сделать нас восприимчивыми к той или иной фантазии; первые увиденные предметы, первые услышанные речи только довершают начатое: появляются вкусы и привычки, и ничто на свете не в состоянии их искоренить. Воспитание бессильно, оно ничего не меняет, и тот, кому суждено быть злодеем, становится им в любом случае, какое бы воспитание он ни получил, точно так же неизменно будет стремится к добродетели тот, чьи органы предрасположены к этому, как бы зол и коварен ни был его наставник, потому что и тот и другой живут согласно своей внутренней организации, согласно заповедям, полученным ими от природы, и первый так же не заслуживает наказания, как и второй не достоин вознаграждения.
Самое интересное заключается в том, что там, где дело касается мелочей, мы не удивляемся разнице во вкусах, но как только речь заходит о плотских наслаждениях, поднимается несусветный крик. Женщины, всегда блюдущие свои права, женщины, чья слабость и никчемность делают их чувствительными к любой потере, возмущаются всякий раз, когда у них что-нибудь отбирают, а если мы ради забавы сделаем что-то такое, что их шокирует, они принимаются вопить о преступлениях, заслуживающих эшафота! Какая глупость! Какая несправедливость! Разве наслаждение чувств в чем-то отличается от остальных наслаждений в жизни? Одним словом, почему храм воспроизводства должен сильнее привлекать нас, возбуждать у нас более острые желания, нежели противоположная часть тела, считающаяся самой зловонной или самой мерзкой? На мой взгляд, странности человека во время удовольствий либертинажа столь же естественны, сколько его капризы при отправлении других жизненных функций, ибо в обоих случаях они являются результатом устройства его органов. Его ли вина, если он безразличен к тому, что волнует вас, и ему нравится то, что вас отталкивает? Найдется ли человек, который не согласился бы переделать в один момент свои вкусы, привязанности, наклонности, который не захотел бы стать таким, как все прочие, если бы это было в его власти? Я усматриваю самую глупую и варварскую нетерпимость в том, что люди преследуют такого человека, потому что он не более виновен перед обществом, несмотря на все его причуды, чем рожденный на свет хромым или горбатым, и наказывать его и смеяться над ним так же жестоко, как преследовать бедного калеку.
Человек, наделенный необычными вкусами, — это больной, его можно сравнить с истерическими женщинами, так может ли прийти вам в голову осуждать больное существо? Будем же снисходительны и к человеку, чьи прихоти нас удивляют: как больной или как нервная дама, он заслуживает жалости, а не осуждения. В этом состоит оправдание таких людей в моральном плане, разумеется, такое же оправдание можно найти и в плане физическом, и когда анатомия достигнет определенных высот, будет доказано, что существует тесная связь между внутренней организацией человека и его вкусами. Что будут тогда говорить разного рода педанты, крючкотворы, законодатели, всякая сволочь с тонзурой на голове и прочие палачи? Чем станут ваши законы, ваша мораль и религия, ваш эшафот и ваш ран, ваш Бог и ваш ад, когда будет очевидно, что тот или иной ход жизненных флюидов, то или иное строение волокон, то или иное количество соли в крови могут сделать из любого человека объект вашего негодования или вашего благоволения?
Продолжим далее и рассмотрим жестокие наклонности, которые так тебя удивляют.
Какова цель человека, предающегося удовольствиям? Не в том ли, чтобы дать своим чувствам максимальный толчок, на который они способны, и быстрее и приятнее достичь кульминации? Той восхитительной кульминации, которая характеризует степень наслаждения? Так не назвать ли неслыханным софизмом утверждение о том, что для того, чтобы увеличить удовольствие, оно должно разделяться женщиной? Разве не ясно как день, что женщина ничего не может делить с нами без того, чтобы не отобрать у нас львиную долю, и что получить удовольствие она может лишь за наш счет? И вот я вас спрашиваю, зачем женщине наслаждаться в момент нашего наслаждения, и есть ли в этом какой-либо другой смысл, кроме удовлетворенного чувства гордыни? Разве не много пикантнее самому испытать это щекочущее ощущение, заставив женщину воздержаться от наслаждения с тем, чтобы ничто не мешало мне вкушать удовольствие в одиночестве? Разве деспотизм не полнее удовлетворяет чувство гордости, чем добрый поступок? Ведь господином всегда является тот, кто диктует, а не тот, кто делится. Но как может прийти человеку в здравом уме мысль о том, что нежность имеет какое-то отношение к наслаждению? Абсурдно думать, будто она необходима для этого; она ничего не добавляет к удовольствию наших чувств, скажу больше — она им вредит: существует неодолимая пропасть между любовью и удовольствием, доказательством чему служит тот факт, что можно ежедневно испытывать любовь, не наслаждаясь, а еще чаще можно наслаждаться без всякой любви. Все, что связано в области сладострастия с нежностью, о которой мы ведем речь, может способствовать наслаждению женщины только в ущерб мужчине, и пока последний заботится о том, чтобы доставить кому-то удовольствие, он не вкушает наслаждений, или же наслаждение его является чисто умственным, то есть химерическим и ни в чем не сравнимым с чувственным удовольствием. Нет, Жюстина, и еще раз нет: я не перестану утверждать, что удовольствие ни в коем случае не должно быть разделенным, чтобы быть настоящим и максимально возможным, напротив, очень важно, чтобы мужчина наслаждался только за счет женщин, чтобы он получил от нее (независимо от ее ощущений) все, что можно, для увеличения своего сладострастия, которым он желает насладиться, не обращая внимания на последствия, которые это может иметь для женщины, так как эти заботы отвлекут его: как только он подумает о ней, его удовольствие испарится, едва лишь он ее пожалеет, о наслаждении не может быть и речи. Если эгоизм есть главнейший закон природы, тогда именно в радостях похоти наша небесная праматерь желает, чтобы это свойство было единственным побудительным мотивом. Не произойдет ничего страшного, если ради наслаждения мужчины потребуется пожертвовать удовольствием женщины, ибо если при этом он что-нибудь выигрывает, тогда ему наплевать на предмет, который ему служит, ему должно быть все равно, счастлив или несчастлив этот предмет, лишь бы он сам насладился, ведь по сути не существует никакой связи между упомянутым предметом и мужчиной. Следовательно, глупо думать об ощущениях этого предмета в ущерб своим собственным и безрассудно жертвовать своими ради чужих. Исходя из вышесказанного, если к несчастью мужчина организован так, что может возбуждаться, лишь вызывая в подвластном ему предмете болезненные ощущения, вы должны признать, что он просто обязан поступать таким образом без всяких сожалений, поскольку цель его — наслаждение, чем бы это не грозило данному предмету. Впрочем, мы еще к этому вернемся, а покамест продолжим по порядку.
Итак, раздельные, то есть не связанные с чужими наслаждения имеют свою прелесть. В самом деле, если бы дело не обстояло подобным образом, как могли бы наслаждаться старики или калеки, или люди со множеством недостатков? Они прекрасно понимают, что их никто не полюбит, они уверены, что невозможно разделить их чувства, но от этого сладострастия в них не меньше, чем в других людях. Возможно, они стремятся лишь к иллюзии? Не знаю, но они совершенные эгоисты в своих удовольствиях, они озабочены только тем, чтобы получить их как можно больше и вернее, чтобы все и вся бросить в жертву этой цели, и они признают в предметах, которые им служат, только пассивные свойства. Стало быть, нет никакой нужды доставлять кому-либо удовольствия, чтобы получать их самому, стало быть, для удовлетворения нашей похоти совершенно безразлично, что чувствует ее жертва, нам нет никакого дела ни до ее сердца, ни до ее разума: этот предмет будучи абсолютно пассивным, может радоваться или страдать от того, как вы с ним обращаетесь, может любить вас или ненавидеть — все эти соображения не имеют никакого значения там, где дело касается чувств. Я допускаю, что женщины могут иметь противоположное мнение, но женщины, которые служат лишь движителями сладострастия, которые посему должны быть лишь подстилками, неизбежно приносятся в жертву всякий раз, когда требуется реалистический подход к природе удовольствий, которые можно вкусить, используя их тело. Есть ли на свете хоть один здравомыслящий мужчина, который захотел бы разделить свое наслаждение с публичной девкой? Но разве миллионы мужчин не получают великие удовольствия с этими тварями? Не счесть людей, согласных со мной, которые, не мудрствуя лукаво, реализуют эти максимы на практике и осуждают глупцов, исходящих в своих действиях из принципов добропорядочности, и причина тому заключается в том, что мир полон безмозглыми статуями, которые коптят небо, едят и переваривают пищу, не задумываясь о сущности жизни.