Я забыл вам сказать, что я возвратил Сульпиции ожерелье, и она в конце концов уступила моей настойчивости и взяла его обратно, однако ж сперва это показалось ей даже слегка обидным: она подумала, что ожерелье мне не понравилось и оттого, мол, я его возвращаю.
   Посовещавшись с рыбаками, какой нам взять курс, мы порешили отдаться на волю ветра, оттого что все корабли, находившиеся тогда в море, могли идти только в одном направлении, или же, если ветер для них был неблагоприятен, они ложились в дрейф до тех пор, пока ветер не становился благоприятным.
   Между тем настала ночь, ясная и тихая, и я, подозвав рыбака, который у нас на корабле исполнял обязанности и штурмана и лоцмана, расположился вместе с ним на баке и внимательным взором окинул небесный свод.
   — Бьюсь об заклад, — шепнул тут Маврикий дочери своей Трансиле, — что Периандр примется сейчас описывать всю небесную сферу, как будто течение светил имеет прямое отношение к его рассказу! По правде говоря, я не чаю, как дождаться той минуты, когда он кончит, ибо в чаянии и ожидании скорого отъезда я не желаю долее здесь задерживаться единственно ради того, чтобы узнать, какие звезды суть звезды неподвижные, а какие суть блуждающие, тем более, что все это я знаю лучше его.
   А пока Маврикий и Трансила перешептывались, Периандр собрался с духом и возобновил свой рассказ.

Глава пятнадцатая

   — Моими товарищами стали мало-помалу овладевать сон и безмолвие, я же принялся расспрашивать лоцмана о многих необходимых вещах, к науке мореплавания относящихся, как вдруг на корабль обрушился не дождь, а настоящий ливень: казалось, будто ветер взметнул ввысь все морские волны и с вышины низвергнул их на нас.
   Охваченные тревогою, моряки вскочили и оглянулись по сторонам — небо, однако ж, было ясное, бури не предвещавшее, и это поразило нас и устрашило.
   Лоцман же мне сказал:
   «Верно, это вот что за дождь: то огромные рыбы, так называемые кораблекрушительницы, выливают воду из отверстий, которые у них под глазами. Ежели я прав, то наше дело плохо. Нужно выпалить из всех пушек и напугать их».
   Но тут на моих глазах поднялась и просунулась на корабль какая-то страшная змея, схватила одного из моряков, забрала его всего в пасть и, не разжевывая, проглотила.
   «То кораблекрушительницы, — подтвердил лоцман. — Стрелять в них можно боевыми зарядами, а можно и холостыми. Бить их бесполезно — я вам уже говорил: их отгонит грохот».
   Моряки растерялись, съежились, не смели встать во весь рост из боязни, как бы эти страшилища на них не бросились. Храбрецы все же нашлись: одни палили из пушек, другие кричали истошными голосами, третьи сильной струей из насоса отражали водяной смерч, низвергавшийся на корабль. Словно от мощной вражеской армады, мы на всех парусах уходили от этой опасности — самой грозной из тех, что до сих пор возникали пред нами.
   На исходе следующего дня мы завидели остров, никому из нас не знакомый, и порешили к нему пристать и всем заночевать на корабле с тем, чтобы утром пополнить запас пресной воды.
   Мы убрали паруса и, бросив якоря, расположились на отдых и ко сну; сон же, тихий и мягкий, скоро овладел усталыми нашими членами.
   Пробудившись, мы все сошли на приветный берег, коего дивный песок составляли, казалось, бисеринки и крупицы золота.
   Мы проникли в глубь острова, и тут глазам нашим явился травянистый луг, не просто зеленый, а изумрудно-зеленый, в зелени коего текли не просто прозрачные воды, но потоки расплавленного алмаза: виясь по всему лугу, они напоминали хрустальных змеек.
   Затем мы приблизились к купам дерев различных пород, и деревья те были до того красивы, что при одном взгляде на них мы возрадовались духом и возвеселились душой. С ветвей иных дерев свешивались не то гроздья рубинов, похожих на вишни, не то гроздья вишен, похожих на рубины; иные были усыпаны яблоками, коих одна половинка напоминала розу, а другая — драгоценный топаз; шаг шагнешь — смотришь: вон на том дереве висят пахнущие амброю груши цвета закатного неба. Словом сказать, все известные нам плоды здесь уже в ту пору созрели, не считаясь со временем года, ибо здесь была вечная весна, вечное лето, вечное бабье лето, но только без его обычной грусти, вечная осень, но только отрадная и благодатная.
   То, что мы видели пред собою, ласкало все наши пять чувств: глаз радовался разлитой кругом прелести и красоте; слух пленялся журчаньем родников и ключей, увеселялся безыскусственным пеньем множества птичек, без устали порхавших с дерева на дерево, с ветки на ветку, но не отлетавших прочь: казалось, что они здесь в плену, что на волю им не упорхнуть и что они к ней и не стремятся; обонянье наше услаждалось благоуханьем трав и цветов; вкус восхищали плоды; наконец, осязанье наше тешилось прикосновением к нежнейшим этим плодам: мы словно держали в руках жемчужины Юга, алмазы Индии, злато Червонии.
   — Жаль, что Клодьо убили, — сказал Ладислав тестю своему Маврикию. — Он бы показал Периандру, как нужно описывать природу.
   — Полно! — сказала мужу своему Трансила. — Что ты там ни говори, Периандр изрядный рассказчик.
   А между тем, как уже было нами замечено, если Периандр видел, что слушатели начинают переговариваться, то непременно делал передышку, ибо длинная повесть, даже если она сама по себе и хороша, вместо того чтобы доставлять удовольствие слушателям, надоедает им.
   — Все, что я вам сейчас рассказал, — это еще не диво, — после перерыва продолжал Периандр, — а вот то, что мне еще осталось досказать, трудно обнять умом, трудно этому поверить, как бы ни были расположены к рассказчику слушатели. Напрягите же, сеньоры, ваше воображение и представьте себе, что вы слышите, как то явственно слышали мы, что из расселины скалы исходят нежащие слух звуки музыки, которым мы как зачарованные внимали. Вслед за тем из расселины выехала повозка; не сумею вам сказать, из чего она была сделана, видом же своим она напоминала потерпевший крушение, потрепанный бурей корабль. Влекли повозку двенадцать громадных обезьяноподобных сладострастных животных. В повозке находилась прекрасная дама в богатом разноцветном уборе, в венке из амариллисов и печальных олеандров. Опиралась она на черный посох, к коему было прикреплено нечто вроде дощечки или же щита, на котором было написано: Чувственность. За ней показались прелестные девушки с музыкальными инструментами в руках; они извлекали из них то веселые, то печальные, но одинаково сладкие звуки.
   Мы с моими товарищами оцепенели; мы превратились в безгласные изваяния.
   Ко мне приблизилась сама Чувственность и голосом сердитым и вместе ласковым заговорила:
   «За то, что ты меня не жалуешь, благородный юноша, ты простишься если не с жизнью, то во всяком случае с земною радостью».
   И, сказавши это, она проследовала дальше, а девушки-музыкантши отбили у меня, если можно так выразиться, человек семь или восемь моряков, увели их с собой и следом за своею госпожой скрылись в расселине.
   Я было хотел обменяться впечатлениями с моими спутниками, но этому помешало коснувшееся нашего слуха пение, однако ж голоса то были не такие, как у только что мимо нас прошедших: то были голоса более тихие и нежные, — это пели прелестные девушки, а что то были именно девушки — о том можно было судить по их манере держаться, а главное — по их предводительнице, ибо впереди шествовала сестра моя Ауристела, и когда бы я не был так взволнован в тот миг, я бы не удержался от похвалы ее неземной красоте. Чего бы я тогда не дал за такую счастливую встречу! Я бы и жизни своей не пожалел, если б только лишиться жизни не значило бы вновь утратить столь неожиданно обретенное счастье.
   Одна из двух девушек, шедших справа и слева от моей сестры, обратилась ко мне с такими словами:
   «Ты видишь пред собой скромность и стыдливость, двух подружек и товарок Непорочности, которая ныне пожелала принять обличье твоей любимой сестры Ауристелы, и мы не оставим ее до тех пор, пока не окончится благополучно многотрудное ее паломничество в Вечный город — Рим».
   Тут я, столь приятною вестью обрадованный, столь дивным зрелищем очарованный, величием и сказочною необычностью всего этого странного и невиданного приключения восхищенный, возвысил было голос, дабы выразить словами то блаженство, которое я ощущал в душе, и воскликнуть: «О единственные утешительницы души моей! О драгоценные сокровища, которые я обрел на свое счастье! Мир и радость да пребудут с вами во всякое время!» — но в это самое мгновенье под влиянием охватившего меня сильного чувства я пробудился, чудное видение исчезло, и я снова очутился на корабле, спутники же мои все до одного оказались налицо.
   — Так то был сон, сеньор Периандр? — спросила Констанса.
   — Сон, — отвечал Периандр, — счастье мне видится только во сне.
   — А я уж хотела спросить сеньору Ауристелу, где же она все это время была, — заметила Констанса.
   — Мой брат так правдоподобно рассказал свой сон, что я невольно подумала: а может, это и правда? — молвила Ауристела.
   — Такова сила воображения, — пояснил Маврикий. — Врезаясь в него с силою необычайною, впечатления удерживаются и остаются в памяти, и вымысел мы склонны принимать за истину.
   Арнальд не произнес ни слова; он все время молча наблюдал за выражением лица Периандра и за теми движениями, коими он сопровождал свою речь, однако ж ничто не подтверждало и ничто не рассеивало сомнений, которые заронил ему в душу покойный Клодьо: для него продолжало оставаться загадкой, точно ли Периандр и Ауристела брат и сестра.
   Обратился же он к Периандру с такими словами:
   — Рассказывай дальше, Периандр, но только не описывай нам своих сновидений: страждущему человеку постоянно снятся долгие и бессвязные сны. К тому же несравненная Синфороса ждет не дождется, когда же ты наконец объявишь, откуда ты прибыл впервые на этот остров в тот день, что ознаменовался для тебя победой в состязаниях, которые устраиваются в годовщину избрания ее отца королем.
   — Мне снился сон столь отрадный, — снова заговорил Периандр, — что я позабыл одно правило, а именно: всякая повесть долженствует быть сжатой и не растянутой, отступления же в ней ни к чему не служат.
   Поликарп, и взорами и мыслями прикованный к Ауристеле, хранил молчание и почти, или, вернее, совсем, не слушал Периандра, а Периандр, поняв, что длинная его повесть некоторых слушателей утомила, дал себе слово сократить ее и в дальнейшем избегать многословия. Так вот что рассказал он дальше:

Глава шестнадцатая

   Периандр продолжает рассказывать свою историю
 
   — Итак, я пробудился и, посовещавшись с товарищами, какой нам курс взять, принял решение идти по воле ветра: ведь мы гнались за корсарами, а корсары никогда не ходят против ветра, значит, рассудили мы, так у нас больше вероятия их обнаружить. Простодушие же мое дошло до того, что я спросил Карино и Солерсьо, не видали ли и они во сне своих жен и сестру мою Ауристелу. Мой вопрос насмешил их, и они пристали ко мне и потребовали, чтобы я рассказал им свой сон.
   В течение двух месяцев, что мы пробыли в море, ничего существенного с нами не произошло, не считая того, что мы очистили море более чем от шестидесяти корсарских кораблей, а как суда эти были именно корсарские, то мы все ими награбленное нагрузили на наш корабль и таким образом набили его уймой всевозможных пожитков, чему товарищи мои были весьма рады, и при этом они не считали, что превратились из моряков в пиратов: ведь они воровали только у воров и грабили только награбленное.
   Но вот как-то ночью на нас налетел сильный ветер, да так неожиданно, что мы не успели убрать паруса, даже не успели убавить их, и ветер надул их и потом все время нас подгонял, так что мы принуждены были месяц с лишним идти одним и тем же курсом; лоцман же мой, приняв в расчет высоту полюса в том месте, где на нас налетел ветер, и подсчитав, сколько миль проходим мы в час и сколько дней мы идем, пришел к заключению, что прошли мы всего около четырехсот миль. Затем лоцман, еще раз измерив высоту полюса, обнаружил, что мы находимся под Полярной Звездой, близ Норвегии, и голосом громким и крайне унылым возгласил:
   «Горе нам! Если только ветер не даст нам возможности повернуть и пойти другим путем, то на этом пути прервется наш жизненный путь: ведь мы находимся в ледовитом, то есть в замерзающем, море, и нас здесь может затереть льдами».
   При этих словах мы почувствовали, что корабль бортами и килем ударяется о подвижные скалы: это означало, что море уже начинает замерзать, и ледяные горы, выраставшие из воды, затрудняли ход корабля. Мы поспешили убрать паруса, чтобы корабль не наскочил на льдину и не получил пробоину, а затем на протяжении суток лед сковывал море и наконец сковал, да так прочно, что мы оказались сдавленными и зажатыми льдом, и наш корабль напоминал теперь драгоценный камень, вделанный в кольцо. В то же время мы почувствовали, что все наши члены коченеют, сердца преисполняются отчаяния, а в душе шевелится страх при одной мысли о грозящей нам близкой опасности. Мы отдавали себе ясный отчет, что нам осталось жить на свете ровно столько дней, на сколько нам достанет продовольствия, — вот почему мы навели в распределении продовольствия строжайший порядок и стали выдавать его так скупо, в таком ничтожном количестве, что очень скоро нас всех начал мучить голод.
   Сколько ни оглядывались мы по сторонам, ничего утешительного взору нашему не открылось, за исключением, впрочем, какой-то черной громады, которая находилась примерно в шести — восьми милях от нас. Однако ж мы скоро догадались, что это корабль, товарищ наш по несчастью, попавший в ледовый плен.
   Надвинувшаяся на нас опасность показалась мне хуже и грознее тех бесчисленных смертельных опасностей, какие надо мной до сих пор нависали, ибо неодолимый страх и длительный ужас терзают душу сильнее, нежели кончина внезапная: в скорой смерти находят успокоение все страхи и ужасы, которые она же с собою и несет, хотя они неумолимы, как сама смерть. И вот та смерть, которая грозила нам, — медленная голодная смерть, — толкнула нас если и не на отчаянный, то во всяком случае на безрассудный шаг, а именно: приняв в соображение, что когда съестные припасы подойдут к концу, то мы умрем мучительнейшею из всех смертей, какие только может представить себе человеческое воображение, мы рассудили за благо сойти с нашего корабля и двинуться по льду к другому: а вдруг мы сумеем — не добром, так силою — чем-нибудь там поживиться?
   Замысел свой мы не замедлили привести в исполнение, и немного спустя воды ледовитого моря почувствовали, как по ним, словно посуху, шагает небольшой отряд смельчаков, впереди коего, скользя, падая и вновь подымаясь, шел я; когда же мы приблизились к кораблю, то оказалось, что он такой же величины, как наш. На палубу высыпали моряки; они пытливо вглядывались в нас, стараясь угадать цель нашего прихода; наконец один из них крикнул:
   «Что вам здесь надобно, отчаянный вы народ? Зачем вы сюда пришли? Вы хотите ускорить нашу погибель или же умереть вместе с нами? Возвращайтесь на свой корабль. Если же у вас кончилось продовольствие, грызите такелаж, пихайте себе в рот просмоленные щепки, а на нас не надейтесь: прежде должно позаботиться о себе, а потом уже о других. Говорят, что сквозь лед нельзя будет пробиться еще два месяца; пропитания же нам хватит на две недели — посудите, разумно ли делить его с вами».
   Я же ему на это ответил так:
   «В минуты тяжких испытаний разум человеческий идет напролом. Ничего заветного для него уже не существует, никаких запретов для него нет. Пустите нас к себе на корабль по доброй воле — мы присоединим к вашим запасам свои и станем делить их по-братски, а не то нужда заставит нас взяться за оружие и применить силу».
   Я ему так ответил, полагая, что он нарочно преуменьшил количество оставшегося у них продовольствия, на корабле же, приняв в рассуждение численное свое превосходство, а равно и выгодность своей позиции, не испугались наших угроз и не вняли нашим мольбам; этого мало: команда взялась за оружие и приняла оборонительное положение. Тогда мои сподвижники с решимостью отчаяния, превратившей сих удальцов в сверхудальцов, почувствовавших прилив отваги и мужества, ринулись к кораблю и, ворвавшись на палубу, без всяких потерь, если не считать полученных кое-кем легких ранений, овладели судном. Тут кто-то из моих моряков предложил перебить всех наших недругов поголовно: так, мол, у нас будет больше боевых припасов и меньше голодных ртов. Я же против этого восстал, и, как видно, небо меня одобрило, ибо оно оказало мне помощь в моем противоборстве, ко об этом я расскажу потом, а пока да будет вам известно, что корабль этот принадлежал корсарам, тем самым корсарам, которые похитили мою сестру и двух повенчанных рыбачек.
   Удостоверившись в том, я громко воскликнул: «Разбойники! Вы из нашего тела вынули душу, вы отняли у нас жизнь. Что вы сделали с моею сестрою Ауристелой, с Сельвьяной и Леонсьей, в ком полагали все свое счастье добрые мои друзья Карино и Солерсьо?»
   На это мне один из корсаров ответил так:
   «Рыбачек, про которых ты толкуешь, наш ныне покойный капитан продал датскому принцу Арнальду».
   — То правда, — подтвердил Арнальд. — Я купил у пиратов Ауристелу, ее кормилицу Клелию и еще двух прелестных девушек по цене, не соответствовавшей великим их достоинствам.
   — Господи боже! — воскликнул тут Рутилио. — Каким извилистым, каким кружным путем движется необыкновенная твоя история, Периандр!
   — Не томи ты нас, столь же правдивый, сколь и приятный рассказчик, говори скорее, что же дальше? — взмолилась Синфороса. — Ведь мы так за тебя волнуемся!
   — Ну что ж, постараюсь быть кратким, — отвечал Периандр, — если только большие события можно изложить в немногих словах.

Глава семнадцатая

   Затянувшаяся история Периандра была страх как не по душе Поликарпу: он хоть и в одно ухо впускал, в другое выпускал то, что говорил Периандр, а все же рассказ Периандра мешал ему сосредоточиться и обдумать, как бы устроить так, чтобы Ауристела осталась здесь, на острове, и в то же время не повредить себе во мнении народа, который знал своего короля за человека великодушного и справедливого. Поликарп мысленно взвешивал степень знатности своих гостей: его явно затмевал принц датский Арнальд, которого никто не избирал в принцы, но который являлся таковым по праву престолонаследия; в том, как держал себя Периандр, в его осанке, в изяществе его манер угадывался человек не простой; наружность Ауристелы также указывала на благородство ее происхождения. Поликарпу хотелось достигнуть венца своих мечтаний легко и просто, не прибегая ни к каким уловкам и хитростям, отгородившись от всяких толков и пересудов завесою брачного союза, ибо хотя почтенный его возраст мешал ему вступить в брак, а все же вступление в брак могло служить ему некоторым оправданием: ведь в любом возрасте лучше жениться, нежели страстью томиться. Его мучили и подстрекали те самые вожделения, какие подстрекали и терзали злокозненную Сенотью, и между ними двумя был такой уговор, что Поликарп осуществит свое намерение, прежде чем все еще раз соберутся послушать Периандра, осуществит же он его следующим образом: на третью ночь в городе начнут бить фальшивую тревогу; дворец будет подожжен с трех, а то и со всех четырех сторон; его обитателям поневоле придется искать укрытия; неизбежно подымутся суматоха и переполох, и вот во время этой кутерьмы люди, заранее подученные, похитят юношу Антоньо и прекрасную Ауристелу; дочери же своей Поликарпе король наказал, чтобы она из добрых чувств вовремя предупредила Арнальда и Периандра о грозящей опасности, ни слова, впрочем, не говоря им о готовящемся похищении — ей вменялось в обязанность лишь указать им путь к спасению, а именно: пусть, мол, они бегут к морю, а на море их будет ждать трехмачтовое судно.
   Наконец настала роковая ночь, ровно в три часа забили тревогу, и тревога эта взбудоражила и переполошила весь город. Вспыхнул пожар, к коему присоединился пожар, бушевавший в груди у короля. К Арнальду и Периандру прибежала нимало не взволнованная — напротив, совершенно спокойная Поликарпа, дабы исполнить волю своего влюбленного и коварного отца, коего все мысли были направлены к тому, чтобы оставить здесь Ауристелу и юношу Антоньо, но так, чтобы не оставить порочащих его улик. Выслушав Поликарпу, Арнальд и Периандр нимало не медля позвали Ауристелу, Маврикия, Трансилу, Ладислава, Антоньо-отца, Антоньо-сына, Риклу, Констансу и Рутилио, а затем, поблагодарив Поликарпу за предуведомление и пустив мужчин вперед, они всей гурьбой вышли из дворца, и открылся им свободный путь к морю и к беспрепятственной погрузке на трехмачтовое судно, коего лоцман и матросы были предуведомлены и подкуплены Поликарпом, от которого они получили наказ: едва лишь некие люди — по виду беглецы — взойдут на их корабль, они, не теряя ни минуты, выходят в открытое море и не останавливаются до самой Англии или же до какого-либо другого еще более отдаленного пункта.
   Среди нестройного говора, среди криков: «Пожар! Пожар!», среди вспышек огня, который словно знал, что ему дана воля свирепствовать самим владельцем дворца, крадучись бродил Поликарп и высматривал, удалось ли похищение Ауристелы, меж тем как на похищение Антоньо возлагала все свои надежды колдунья Сенотья. Когда же король удостоверился, что все до одного человека благополучно погрузились на корабль, о чем ему доложили и о чем ему все время твердил внутренний голос, то поспешил отдать приказ, чтобы со всех бастионов и со всех кораблей, стоявших на рейде, артиллерия била по отошедшему судну, на котором находились беглецы, и тут к шуму пожара примешался грохот пальбы, а горожан, недоумевавших, кто это на них напал и что же это такое творится, объял ужас.
   В это время влюбленная Синфороса, не подозревавшая о злоумышлении своего отца, понадеявшись на то, что ее спасут ноги, и черпая бодрость духа в неведении, неуверенною и робкою стопою поднялась на высокую дворцовую башню: ей казалось, что здесь огонь не достанет ее, тогда как самый дворец пожирало пламя. На той же самой башне очутилась и Поликарпа; она рассказала ей о бегстве гостей с такими подробностями, как будто это все происходило у нее на глазах, и от таковых вестей Синфоросе сделалось дурно, а Поликарпа пожалела, что все это ей сообщила.
   Между тем на небе разгорелась радостная заря, возбудившая в людях надежду при ее свете открыть причину, а может статься, совокупность причин ужасного бедствия, в душе же у Поликарпа ночь лютейшей тоски стала еще темнее. Сенотья кусала себе локти и проклинала неверное свое искусство и предсказания окаянных своих наставников. Синфороса все не приходила в себя, а сестра плакала над ней и всеми силами старалась привести ее в чувство. Наконец Синфороса опомнилась; устремив взгляд на взморье и разглядев бегущий по волнам корабль, уносивший от нее часть ее души, и притом лучшую часть, она, подобно обманутой Дидоне, оплакивавшей беглеца Энея[30], воссылая вздохи к небу, роняя слезы на землю, стенаниями оглашая воздух, заговорила:
   — О прекрасный гость! Ты на мое несчастье приплыл к этим берегам, хотя ты и не обманул меня, ибо я не имела счастья услышать из твоих уст любовные речи, коими ты улещал бы меня! Убери паруса или хотя бы убавь их, чтобы я подольше могла провожать глазами корабль твой: мне приятно смотреть на него, оттого что на нем находишься ты. Знай, повелитель мой: ты бежишь от той, кто мысленно следует за тобою, ты удаляешься от той, кто стремится к тебе, ты пренебрегаешь тою, кто тебя обожает. Я, королевская дочь, почла бы за счастье быть твоею рабою. Если моя краса тебя не прельщает, тебя вознаградит пыл моей страсти. Пусть тебя не пугает, что весь город в огне: воротись — и тогда пламя пожара превратится в потешные огни на торжестве в честь твоего возвращения. Мои сокровища, торопкий беглец, хранятся в таком месте, где огонь их не достанет, сколько бы он к ним ни подбирался, ибо силы небесные хранят их для тебя.
   Тут она обратилась к сестре своей.
   — Тебе не кажется, сестра, что он убавил парусов? — спросила она. — Тебе не кажется, что корабль замедлил ход? Боже мой! Если бы Периандр одумался! Боже мой! Если б канат моей воли удержал его корабль!
   — Не обольщайся, сестра! — молвила Поликарпа. — Желания и обольщения часто бывают связаны меж собой неразрывно. Корабль уходит вдаль, и канату воли твоей, как ты выражаешься, его не удержать, — напротив того: дуновение непрестанных твоих воздыханий его подгоняет.