Страница:
— Мы скажем не «Здесь кончил песнь свою Салисьо»[41], а «Здесь начал песнь свою Салисьо. Здесь он в своих эклогах превзошел самого себя, здесь пела его свирель, а стоит ей, бывало, запеть — и речные струи замирают, на деревьях ни один лист не шелохнет и ветер перестает дуть, чтобы не мешать наслаждаться всем странам и всем народам». О ты, что по праву гордишься прозрачностью вод своих и чистотою песка своего, ибо ты не песок, но самородное золото! Привечай же убогого странника — он обожал тебя издали, а нынче пришел тебе поклониться.
Затем он обратил взор свой на великий город Толедо и сказал:
— О венец высокой горы, о слава Испании и светоч всех городов ее! В твоих стенах с незапамятных времен хранятся святыни готов — те святыни, которые помогли тебе возродить былую славу и стать блюстителем и зерцалом обрядов католических. Приветствуем тебя, священный город, — ты же привечай нас, пришедших на тебя полюбоваться!
Так говорил Периандр, и еще лучше мог бы это сказать Антоньо-отец, если б он знал то, что знал Периандр: должно заметить, что книги часто дают о вещах более верное представление, нежели непосредственное с ними знакомство, ибо читатель внимательный по многу раз задерживает свое внимание на том, что он читает, невнимательный же наблюдатель ни на чем своего внимания не останавливает, — вот в чем преимущество чтения перед наблюдением.
Почти в то же мгновенье слуха странников достигли веселые звуки множества музыкальных инструментов, разносившиеся по полям, что окружают город, и тут странники увидели, что по направлению к ним движутся не отряды вооруженной пехоты, но полки девушек краше ясного солнышка, одетых по-деревенски, с бусами и патенами на шее, коих серебро и кораллы вполне заменяли девушкам золото и жемчуг, золото же, исчезнув на сей раз с их груди, сверкало у каждой из них на голове, ибо у всех девушек волосы были длинные и золотистые; они рассыпáлись у них по плечам, а на голове были собраны в пучки под венками зелени и душистых цветов. В их одежде преобладала не миланская камка и не флорентийский атлас, но куэнкское суконце. Со всем тем деревенские их наряды смело могли поспорить с самыми роскошными столичными уборами, ибо в них сочетались благопристойная умеренность и чрезвычайная опрятность. Каждая из них была, как цветок, как настоящая роза, каждая из них была само изящество, и все они под звуки множества музыкальных инструментов исполняли танец, из множества фигур состоявший. Вокруг каждого отряда девушек смыкали кольцо парни — то ли их родственники, то ли знакомые, то ли просто односельчане, в ослепительной белизны холщовых рубахах, с узорчатыми платочками. У одного был тамбурин и флейта, у другого — гусли, у третьего — погремушки, у кого-то еще — альбоги, и звуки всех этих инструментов сливались в один звук, тешивший слух своею стройностью, а стройность ведь и есть цель всякой музыки. Когда же один из таких отрядов, одно из таких скоплений танцующих девушек обогнало странников, один из сопровождавших его мужчин, как потом выяснилось, деревенский алькальд, взяв одну из танцующих девушек за руку и оглядев ее с головы до ног, голосом сердитым и ничего доброго не предвещавшим заговорил:
— Ах, Тосуэло, Тосуэло, как же тебе не стыдно? Что же ты веселье расстраиваешь? Что же ты такой хороший праздник оскверняешь? И как только господь терпит этакое безобразие! Если б только про то знала моя дочь Клемента Кобеньо — вот как бог свят, меня бы и глухие услышали!
Только успел алькальд это вымолвить, как к нему подошел другой алькальд и сказал:
— Педро Кобеньо! Если б тебя услышали глухие, ты был бы чудотворцем. Удовольствуйся тем, что мы с тобой слышим друг друга и знаем, чем тебя обидел мой сын Тосуэло. Я представляю здесь правосудие, и если он преступил закон, то я смогу и сумею его наказать.
На это ему Кобеньо ответил так:
— Преступление его вот в чем: он, мужчина, надел на себя женское платье, и не просто женское платье, а праздничный наряд королевской прислужницы. Как видишь, алькальд Тосуэло, вина на нем не пустячная. Мне сдается, что тут не без участия моей дочки: по-моему, твой сын надел ее платье. Вот я и боюсь, как бы дьявол тут не напакостил и без нашего ведома и без благословения церкви не свел их. Ты же знаешь, что скоропалительные браки, браки втихомолку, по большей части добром не кончаются; такие браки — хлеб для церковного суда, а от церковного суда дешево не отделаешься.
Но тут за Тосуэло ответила одна из юных поселянок, остановившихся послушать разговор двух алькальдов.
— Если уж на то пошло, сеньоры алькальды, так Мари Кобеньо уже давно жена Тосуэло, а он ее муж, и это так же верно, как то, что моя мать — жена моего отца, а мой отец — муж моей матери. Мари беременна и не в состоянии ни танцевать, ни плясать. Повенчайте их, и пусть дьявол пропадет пропадом, а кого господь соединил, того и апостол Петр благословил.
— А ведь ты дело говоришь, девушка, ей-богу, право! — рассудил Тосуэло. — Они друг другу пара: что он, что она — чистокровные христиане[42], имущества — сколько у него, столько же и у нее.
— Ну вот и отлично! — заметил Кобеньо. — Позовите сюда мою дочку — она все сейчас приведет в ясность, она у меня за словом в карман не лезет.
Мари Кобеньо была отсюда далеко; когда же она приблизилась, то первыми ее словами были:
— Не я первая, не я последняя оступилась и свалилась в ров. Тосуэло — мой супруг, а я — его супруга. Если наши родители нас не повенчают, господь все равно простит нас.
— Так, так, дочка! — сказал ее отец. — А что стыд на мою голову, это мне, по-твоему, как с гуся вода? Нет уж, коль скоро дело сделано, пусть алькальд Тосуэло даст ему ход, раз оно так далеко у вас зашло.
— Алькальд Кобеньо рассуждает, как все старики! — заметила первая девушка. — А ну-ка, детки, протяните друг другу руку, если только вы этого не сделали раньше, будьте, как велит наша мать — святая церковь, едина душа, а теперь идемте танцевать под вяз — есть из-за чего портить себе праздник!
Тосуэло присоединился к мнению девушки, молодые протянули друг другу руку, спор прекратился, и опять пошли танцы и плясы. Вот если бы так кончались все тяжбы, то ретивые перья судейских были бы сухи и полысели бы от бездействия.
Периандру, Ауристеле и прочим странникам показался занятным этот бой, который дали любовники, и приятно было им поглядеть на деревенских девушек — девушки, все как одна, показались им верхом и пределом человеческой красоты.
Периандр предложил не заходить в Толедо — об этом его попросил Антоньо-отец, не чаявший, как дождаться той минуты, когда он окажется у себя на родине и увидит отца и мать, а между тем до его родных мест было уже недалеко, и еще он привел тот довод, что для осмотра такого города, как Толедо, с его достопримечательностями нужно гораздо больше времени, — в спешке они все равно, мол, не осмотрят город как следует. Порешили странники не заходить и в Мадрид, где в ту пору находился двор: они опасались, что их что-нибудь может там задержать. Укрепила же их в этой мысли пожилая странница: она сказала, что в Мадриде много недорослей, которые, сами будучи людьми ничтожными, выдают себя за потомков людей великих, и вот для этих желторотых птенцов любая хорошенькая женщина, независимо от ее душевных качеств, служит приманкой: любовная блажь в душевных свойствах не разбирается, она смотрит только на наружность.
К этому Антоньо-отец со своей стороны прибавил:
— Значит, нам придется прибегнуть к той самой хитрости, к какой прибегают во время перелета журавли: на горе Лимав их подстерегают хищные птицы, однако журавли в предвидении этой опасности пролетают над горою ночью; при этом каждый держит в клюве камень, чтобы не выдать себя курлыканьем. Нам же всего безопаснее идти берегом славной реки, тогда город останется у нас справа — мы осмотрим его как-нибудь в другой раз, а сейчас пойдем через Оканью в Кинтанар де ла Орден: это и есть моя родина.
Странница, выслушав, какой путь следования предлагает Антоньо-отец, объявила, что пойдет своей дорогой, более для нее удобной. Милая Рикла дала ей две золотые монеты, и после изъявлений учтивости и признательности странница со всеми простилась.
Паломники наши побывали в Аранхуэсе, а как дело было весною, то он особенно пленил и увеселил их взор. Они увидели его ровные, широкие улицы, коим служили как бы защитой и охраной бесконечные ряды дерев, которых листья свежею своею зеленью напоминали мелкие, чистой воды, изумруды; еще они увидели слияние двух славных рек — Энареса и Тахо[43], их поцелуи и объятия, и полюбовались их водяными горами; подивились они тому порядку, в каком здесь содержатся цветники, а равно и многоразличию цветов; посмотрели на пруды, где больше рыбы, нежели песку, и на чудесные плодовые сады, где каждая ветвь сгибалась под тяжестью плодов. Коротко говоря, Периандр уверился, что местность эта вполне заслужила ту славу, которая о ней идет по всему миру.
Из Аранхуэса путники направились в Оканью, и здесь Антоньо-отцу подтвердили, что родители его живы, и еще он узнал много приятных для него вещей, о чем в своем месте будет сказано.
Глава девятая
Затем он обратил взор свой на великий город Толедо и сказал:
— О венец высокой горы, о слава Испании и светоч всех городов ее! В твоих стенах с незапамятных времен хранятся святыни готов — те святыни, которые помогли тебе возродить былую славу и стать блюстителем и зерцалом обрядов католических. Приветствуем тебя, священный город, — ты же привечай нас, пришедших на тебя полюбоваться!
Так говорил Периандр, и еще лучше мог бы это сказать Антоньо-отец, если б он знал то, что знал Периандр: должно заметить, что книги часто дают о вещах более верное представление, нежели непосредственное с ними знакомство, ибо читатель внимательный по многу раз задерживает свое внимание на том, что он читает, невнимательный же наблюдатель ни на чем своего внимания не останавливает, — вот в чем преимущество чтения перед наблюдением.
Почти в то же мгновенье слуха странников достигли веселые звуки множества музыкальных инструментов, разносившиеся по полям, что окружают город, и тут странники увидели, что по направлению к ним движутся не отряды вооруженной пехоты, но полки девушек краше ясного солнышка, одетых по-деревенски, с бусами и патенами на шее, коих серебро и кораллы вполне заменяли девушкам золото и жемчуг, золото же, исчезнув на сей раз с их груди, сверкало у каждой из них на голове, ибо у всех девушек волосы были длинные и золотистые; они рассыпáлись у них по плечам, а на голове были собраны в пучки под венками зелени и душистых цветов. В их одежде преобладала не миланская камка и не флорентийский атлас, но куэнкское суконце. Со всем тем деревенские их наряды смело могли поспорить с самыми роскошными столичными уборами, ибо в них сочетались благопристойная умеренность и чрезвычайная опрятность. Каждая из них была, как цветок, как настоящая роза, каждая из них была само изящество, и все они под звуки множества музыкальных инструментов исполняли танец, из множества фигур состоявший. Вокруг каждого отряда девушек смыкали кольцо парни — то ли их родственники, то ли знакомые, то ли просто односельчане, в ослепительной белизны холщовых рубахах, с узорчатыми платочками. У одного был тамбурин и флейта, у другого — гусли, у третьего — погремушки, у кого-то еще — альбоги, и звуки всех этих инструментов сливались в один звук, тешивший слух своею стройностью, а стройность ведь и есть цель всякой музыки. Когда же один из таких отрядов, одно из таких скоплений танцующих девушек обогнало странников, один из сопровождавших его мужчин, как потом выяснилось, деревенский алькальд, взяв одну из танцующих девушек за руку и оглядев ее с головы до ног, голосом сердитым и ничего доброго не предвещавшим заговорил:
— Ах, Тосуэло, Тосуэло, как же тебе не стыдно? Что же ты веселье расстраиваешь? Что же ты такой хороший праздник оскверняешь? И как только господь терпит этакое безобразие! Если б только про то знала моя дочь Клемента Кобеньо — вот как бог свят, меня бы и глухие услышали!
Только успел алькальд это вымолвить, как к нему подошел другой алькальд и сказал:
— Педро Кобеньо! Если б тебя услышали глухие, ты был бы чудотворцем. Удовольствуйся тем, что мы с тобой слышим друг друга и знаем, чем тебя обидел мой сын Тосуэло. Я представляю здесь правосудие, и если он преступил закон, то я смогу и сумею его наказать.
На это ему Кобеньо ответил так:
— Преступление его вот в чем: он, мужчина, надел на себя женское платье, и не просто женское платье, а праздничный наряд королевской прислужницы. Как видишь, алькальд Тосуэло, вина на нем не пустячная. Мне сдается, что тут не без участия моей дочки: по-моему, твой сын надел ее платье. Вот я и боюсь, как бы дьявол тут не напакостил и без нашего ведома и без благословения церкви не свел их. Ты же знаешь, что скоропалительные браки, браки втихомолку, по большей части добром не кончаются; такие браки — хлеб для церковного суда, а от церковного суда дешево не отделаешься.
Но тут за Тосуэло ответила одна из юных поселянок, остановившихся послушать разговор двух алькальдов.
— Если уж на то пошло, сеньоры алькальды, так Мари Кобеньо уже давно жена Тосуэло, а он ее муж, и это так же верно, как то, что моя мать — жена моего отца, а мой отец — муж моей матери. Мари беременна и не в состоянии ни танцевать, ни плясать. Повенчайте их, и пусть дьявол пропадет пропадом, а кого господь соединил, того и апостол Петр благословил.
— А ведь ты дело говоришь, девушка, ей-богу, право! — рассудил Тосуэло. — Они друг другу пара: что он, что она — чистокровные христиане[42], имущества — сколько у него, столько же и у нее.
— Ну вот и отлично! — заметил Кобеньо. — Позовите сюда мою дочку — она все сейчас приведет в ясность, она у меня за словом в карман не лезет.
Мари Кобеньо была отсюда далеко; когда же она приблизилась, то первыми ее словами были:
— Не я первая, не я последняя оступилась и свалилась в ров. Тосуэло — мой супруг, а я — его супруга. Если наши родители нас не повенчают, господь все равно простит нас.
— Так, так, дочка! — сказал ее отец. — А что стыд на мою голову, это мне, по-твоему, как с гуся вода? Нет уж, коль скоро дело сделано, пусть алькальд Тосуэло даст ему ход, раз оно так далеко у вас зашло.
— Алькальд Кобеньо рассуждает, как все старики! — заметила первая девушка. — А ну-ка, детки, протяните друг другу руку, если только вы этого не сделали раньше, будьте, как велит наша мать — святая церковь, едина душа, а теперь идемте танцевать под вяз — есть из-за чего портить себе праздник!
Тосуэло присоединился к мнению девушки, молодые протянули друг другу руку, спор прекратился, и опять пошли танцы и плясы. Вот если бы так кончались все тяжбы, то ретивые перья судейских были бы сухи и полысели бы от бездействия.
Периандру, Ауристеле и прочим странникам показался занятным этот бой, который дали любовники, и приятно было им поглядеть на деревенских девушек — девушки, все как одна, показались им верхом и пределом человеческой красоты.
Периандр предложил не заходить в Толедо — об этом его попросил Антоньо-отец, не чаявший, как дождаться той минуты, когда он окажется у себя на родине и увидит отца и мать, а между тем до его родных мест было уже недалеко, и еще он привел тот довод, что для осмотра такого города, как Толедо, с его достопримечательностями нужно гораздо больше времени, — в спешке они все равно, мол, не осмотрят город как следует. Порешили странники не заходить и в Мадрид, где в ту пору находился двор: они опасались, что их что-нибудь может там задержать. Укрепила же их в этой мысли пожилая странница: она сказала, что в Мадриде много недорослей, которые, сами будучи людьми ничтожными, выдают себя за потомков людей великих, и вот для этих желторотых птенцов любая хорошенькая женщина, независимо от ее душевных качеств, служит приманкой: любовная блажь в душевных свойствах не разбирается, она смотрит только на наружность.
К этому Антоньо-отец со своей стороны прибавил:
— Значит, нам придется прибегнуть к той самой хитрости, к какой прибегают во время перелета журавли: на горе Лимав их подстерегают хищные птицы, однако журавли в предвидении этой опасности пролетают над горою ночью; при этом каждый держит в клюве камень, чтобы не выдать себя курлыканьем. Нам же всего безопаснее идти берегом славной реки, тогда город останется у нас справа — мы осмотрим его как-нибудь в другой раз, а сейчас пойдем через Оканью в Кинтанар де ла Орден: это и есть моя родина.
Странница, выслушав, какой путь следования предлагает Антоньо-отец, объявила, что пойдет своей дорогой, более для нее удобной. Милая Рикла дала ей две золотые монеты, и после изъявлений учтивости и признательности странница со всеми простилась.
Паломники наши побывали в Аранхуэсе, а как дело было весною, то он особенно пленил и увеселил их взор. Они увидели его ровные, широкие улицы, коим служили как бы защитой и охраной бесконечные ряды дерев, которых листья свежею своею зеленью напоминали мелкие, чистой воды, изумруды; еще они увидели слияние двух славных рек — Энареса и Тахо[43], их поцелуи и объятия, и полюбовались их водяными горами; подивились они тому порядку, в каком здесь содержатся цветники, а равно и многоразличию цветов; посмотрели на пруды, где больше рыбы, нежели песку, и на чудесные плодовые сады, где каждая ветвь сгибалась под тяжестью плодов. Коротко говоря, Периандр уверился, что местность эта вполне заслужила ту славу, которая о ней идет по всему миру.
Из Аранхуэса путники направились в Оканью, и здесь Антоньо-отцу подтвердили, что родители его живы, и еще он узнал много приятных для него вещей, о чем в своем месте будет сказано.
Глава девятая
Воздух родного края возвеселил душу Антоньо, и все его спутники возрадовались духом после того, как посетили божью матерь Упование. Рикла и ее дети с волнением) думали о том, что скоро они встретятся: она — со свекром и свекровью, они — с дедушкой и бабушкой; Антоньо уже получил сведения, что они живы, хоть и истосковались по сыну. Еще он узнал, что недруг его унаследовал достояние своего отца и что умер он близким другом отца Антоньо, ибо по тщательном выяснении всех обстоятельств этого крайне запутанного дела, которое в конце концов привело к дуэли, было установлено, что Антоньо ничего оскорбительного не сказал, — слова, коими они во время стычки обменялись, они произносили с обнаженной шпагой в руке, а между тем блеск оружия уменьшает силу слов; таким образом, слова, произносимые с обнаженной шпагой в руке, не оскорбляют, а всего-навсего обижают, и потому не должно думать, что человек, желающий отплатить за них, мстит за нанесенное ему оскорбление — он лишь наказывает за причиненную ему обиду. Сейчас я поясню это на примере: предположим, что я высказываю какую-нибудь непреложную истину; на это некий неосведомленный человек мне говорит, что все это ложь, от начала до конца, и, выхватив шпагу, подтверждает свое изобличение; мне, изобличаемому, нет никакой необходимости отстаивать провозглашенную мною истину, ибо опровергнуть ее невозможно; однако мне необходимо наказать моего обличителя за непочтительные выражения; следственно, тот, кого таким образом обличили, может сразиться с тем, кто пытался его обличить, однако при этом он не должен чувствовать себя оскорбленным и, вступая в бой, добиваться полного удовлетворения, ибо, повторяю, между обидой И оскорблением различие велико. И точно: я уже упомянул, что Антоньо стало известно о дружбе его отца с его противником, а раз что они подружились, значит они этому делу большого значения не придали.
Получив такие добрые вести, Антоньо, окончательно успокоенный и воспрянувший духом, на другой же день пустился в дорогу вместе со всеми своими спутниками и поведал им все, что стало ему известно; еще он им сообщил, что после смерти мнимого его недруга все имущество такового перешло по наследству к его брату и что этот его брат состоит в столь же дружеских отношениях с отцом Антоньо, в каких находился с ним при жизни покойный.
Антоньо вступил в заговор со всеми своими спутниками: ему хотелось не сразу назвать себя отцу, а подготовить его исподволь и тем самым усилить радость встречи, радость же внезапная способна-де убить человека, так же как убивает неожиданное горе.
Спустя три дня, уже в сумерках, подошли они к родному селению Антоньо, а немного погодя — к дому его отца, отец же его и мать посиживали в это время около своего дома и, как говорится, дышали свежим воздухом, ибо то была пора летних жаров. Путники приблизились к ним все вместе, и первым заговорил с отцом сам Антоньо:
— А что, сеньор, есть в этом селении странноприимный дом?
— Здесь живут христиане, а потому здесь во всех домах принимают странников, — отозвался отец. — Если же вы нигде не нашли себе пристанища, то мой дом настолько велик, что в нем все разместятся. У меня есть близкие люди, они скитаются по белу свету и, может статься, так же, как и вы, в эту самую минуту ищут, кто бы их к себе пустил.
— А что, сеньор, — продолжал Антоньо, — это селение — не Кинтанар де ла Орден и не проживает ли здесь кто-нибудь из идальго по фамилии Вильясеньор? Говорю я это к тому, что я знавал в дальних краях некоего Вильясеньора, и вот если б я его здесь встретил, у него всегда нашлось бы место и для меня и для моих спутников.
— А как звали этого Вильясеньора, сынок? — спросила мать.
— Его звали Антоньо, — отвечал Антоньо, — а отца его, если не ошибаюсь, звали Дьего де Вильясеньор, — так, по крайней мере, он мне говорил.
— Ах, сеньор! — встав с места, воскликнула мать. — Антоньо — это мой сын. Вот уже шестнадцать лет, как с ним стряслась беда и он принужден был оставить родные края. Слезами и стенаниями искупала я его вину, я вымаливала ему прощение в молитвах. Дал бы бог мне его увидеть, прежде чем очи мне не затмит ночь вечная! А скажите на милость, как давно вы его видели? Как давно вы с ним расстались? Здоров ли он? Думает ли воротиться на родину? Не забыл ли родителей? Теперь он может приехать к нам без всякого риска: врагов у него здесь больше нет, — те враги, которые когда-то обрекли его на изгнание, ныне превратились в друзей.
После этого разговора престарелый отец Антоньо крикнул слугам, чтобы они зажгли в доме свет и провели в покои почтенных путников, затем приблизился к своему пока еще не узнанному сыну, заключил его в объятия и сказал:
— Если б даже, сеньор, вы и не были столь приятных вестей глашатаем, я пригласил бы вас к себе ради вас самого, ибо таков мой обычай — привечать у себя всех проходящих мимо моего дома странников. Но после таких радостных вестей рвение мое стократ усилится, и я превзойду самого себя в готовности служить вам не щадя своих сил.
Тем временем слуги зажгли свет и повели странников в дом, а навстречу им в обширный внутренний двор вышли две красивые скромные девушки, сестры Антоньо, родившиеся в то время, когда он пребывал в изгнании, и, очарованные красотою Ауристелы и прелестью своей племянницы Констансы, к великой радости Риклы принялись осыпать их поцелуями и восхищаться ими. Сестры ожидали, что вот-вот появятся их родители вместе с гостем, однако ж те появились не одни, а в сопровождении целой толпы, которая несла на руках кресло, а в кресле сидел полумертвый человек, и в этом человеке они сейчас узнали графа, получившего в наследство от дяди не только его имение, но и его врага. Шум толпы, смятение родителей, желание как можно лучше принять гостей — все это так взволновало девушек, что они растерялись и не знали, за кем ухаживать и у кого спросить о причине переполоха.
Родители Антоньо бросились к графу — тот был ранен пулей в спину навылет во время стычки между двумя ротами солдат, стоявших в селении на постое, и сельчанами; и вот, когда графа ранили, он велел отнести себя к своему другу Дьего де Вильясеньор, а принесли его как раз, когда Дьего де Вильясеньор принимал у себя своего сына, невестку, внуков, Периандра и Ауристелу, Ауристела же, взяв сестер Антоньо за руки, обратилась к ним с просьбой увести ее подальше от всей этой сумятицы — куда никто не мог бы зайти. Девушки, не уставая дивиться несравненной красоте Ауристелы, исполнили ее просьбу. Констанса, в душе которой заговорил властный голос крови, не могла, да и не хотела расстаться со своими тетушками; все три девушки были одних лет и почти одинаково красивы. То же самое происходило и в душе Антоньо-сына, и в конце концов он, забыв правила приличия, забыв, что он в этом доме гость, в восторженном порыве, — впрочем, вполне благопристойном, — обнял одну из своих тетушек, что заставило одного из слуг воскликнуть:
— А ну-ка, господин странник, руки прочь! С нашим хозяином шутки плохи: он вас живо окоротит, невзирая на ваше бесстыдство и наглость, уж вы мне поверьте.
— Клянусь богом, братец, — молвил Антоньо, — это лишь слабое изъявление моей преданности. Я молю бога, чтобы исполнилось мое желание, а у меня только одно желание: как бы угодить этим сеньорам и всем обитателям дома сего.
Между тем раненого графа положили на мягкую постель и позвали к нему двух лекарей, чтобы те остановили кровь, лекари же, осмотрев рану, признали ее смертельной: человеческие средства тут, дескать, бессильны.
Сельчане, все как один человек, ополчились на солдат, солдаты же в боевом порядке построились в поле, дабы в случае нападения дать поселянам бой. Все усилия и все благоразумие командиров, христианское миролюбие священников и монахов — ничто не могло усмирить народ: ведь народ часто волнуется по пустякам, и волнение его растет подобно волнению на море: сперва это зыбь, легким гонимая ветерком, но вдруг налетает норд-ост и, придав ласкающему дуновению зефира ураганную силу, вздымает валы до самого неба, а кстати сказать, небо в этот раз постаралось ускорить наступление дня, и на рассвете благоразумие командиров взяло верх, и им удалось увести солдат, сельчане же, несмотря на досаду и злость, которые они питали к солдатам, за пределы села так и не выступили.
Антоньо, начав издалека, сам себя перебивая и сильно волнуясь, в конце концов открылся своим родителям и представил им внуков и сноху — старики взглянули на них и заплакали, в очах же их застыло изумление перед красотою Ауристелы и привлекательностью Периандра, и вся душа их была исполнена восторга.
Сия радость, столь же великая, сколь и нечаянная, неожиданная встреча с родным сыном и его семьей — все это поглощало их внимание и отвлекало его от несчастья с графом, о котором они почти совсем забыли, а между тем графу час от часу становилось хуже. Все же хозяева познакомили его со своими родными и вновь подтвердили, что их дом и все, что только можно у них найти для ухода за больным, — к его услугам, ибо двигаться он не мог, а если б даже он и изъявил желание, чтобы его перенесли к нему в дом, то осуществить его было бы немыслимо: едва ли донесли бы его до дома живым. Ауристела и Констанса, отзывчивые по натуре, не отходили от постели больного; движимые чувствами христианскими, они со всем возможным рвением исполняли при нем обязанности сиделок, действуя наперекор лекарям, которые требовали оставить больного одного или уж, во всяком случае, оставить его на попечение мужчин.
Однако по воле провидения, которое все на свете устрояет и движет по законам, от нас скрытым, повелело и распорядилось так, что жизнь графа пресеклась, но, прежде чем с нею расстаться, чувствуя, что он не жилец на этом свете, граф позвал к себе Дьего де Вильясеньор и, оставшись с ним наедине, обратился к нему с такою речью:
— Я покинул мой дом и направился в Рим, где святейший владыка в этом году отверз сокровищницы церкви[44], поведав, что в благословенное сие лето господь явит нам безмерную свою благость. Вышел я налегке; меня можно было принять скорее за бедного странника, нежели за состоятельного кавальеро; наконец дошел я до вашего селения и, как вам известно, оказался свидетелем стычки между его жителями и расквартированными здесь солдатами. Я вмешался в эту стычку, чтобы люди зря не губили свою жизнь, и поплатился за это собственною жизнью, ибо я чувствую, как через рану, которую мне нанесли, скорее всего, вероломно, жизнь вытекает из меня по капле. Я не знаю, кто меня ранил, — когда дерется простонародье, то тут уже трудно что-нибудь разобрать. Смерти я не боюсь — единственно, чего я боюсь, это что она повлечет за собою смерть других людей, если их настигнет мщение или правосудие. Я же, как кавальеро и как христианин, хочу перед смертью объявить свою волю и успеть сделать то, что еще в моих силах. Итак, я прощаю моего убийцу и всех соучастников его, а кроме того, я намерен поблагодарить вас за все, что в вашем доме было для меня сделано, и отблагодарить не как-нибудь, а чем только могу. Вот в этих двух баулах. где все мои вещи, есть и деньги и драгоценности, много места не занимающие, — всего, думается мне, на сумму в двадцать тысяч дукатов. Сумма, правда, небольшая, но если бы она была равноценна сокровищам Потоси[45], то и тогда я употребил бы ее на то же, на что хочу употребить достояние, коим я располагаю ныне. Пока я еще жив, сеньор, передайте все это вашей внучке сеньоре донье Констансе, или пусть лучше она возьмет все сама — это будет ей приданое жениха: дело состоит в том, что я намерен обручиться с нею; правда, она скоро овдовеет, но зато она останется после меня почтенною вдовою и вместе с тем честною девушкой. Позовите сюда ее и священника, чтобы он обручил меня с нею. Ее добродетели, ее христианская душа, ее красота таковы, что она по праву могла бы повелевать всем миром. Не удивляйтесь, сеньор, тому, что вы от меня сейчас услышали, верьте мне! Если титулованная особа вступает в брак с благородною девушкою, в коей к вящей ее славе совместились все свойства женщины добродетельной, то не сочтите это за блажь. Нет, так мне велит господь, на это меня склоняет собственная моя воля. И сейчас я взываю к вашему благоразумию и прошу вас о том, чтобы ваша воля не чинила препятствий моей. Не теряйте же времени, приведите ко мне поскорей священника: пусть он обручит меня с вашей внучкой, а еще писаря: пусть он составит завещание и брачный договор по всей форме — так, чтобы потом клевета людская ничего не могла бы опровергнуть.
При этих словах Вильясеньор остолбенел; для него не подлежало сомнению, что граф помешался и что час его смерти настал, а перед смертью люди обыкновенно говорят или нечто весьма поучительное, или же нечто крайне бессвязное. Вот что он сказал в ответ графу:
— Сеньор! Бог даст, вы поправитесь, боль тогда уже не затуманит ваше сознание, и вы более светлым взором взглянете и на свои сокровища и на свою избранницу. Моя внучка вам не пара; во всяком случае, если она когда и будет достойна стать вашею супругой, то лишь в отдаленном будущем, но никак не сейчас, я же не настолько алчен, чтобы купить ту честь, какую вы мне оказываете, ценою того, что скажет обо мне темный на-род, а он всегда любит позлословить. И так уж, поди, про меня говорят, что я нарочно затащил вас к себе: меня, дескать, одолела жадность, и я нарочно довел вас до того, что вы повредились в уме, и женил на своей внучке.
Получив такие добрые вести, Антоньо, окончательно успокоенный и воспрянувший духом, на другой же день пустился в дорогу вместе со всеми своими спутниками и поведал им все, что стало ему известно; еще он им сообщил, что после смерти мнимого его недруга все имущество такового перешло по наследству к его брату и что этот его брат состоит в столь же дружеских отношениях с отцом Антоньо, в каких находился с ним при жизни покойный.
Антоньо вступил в заговор со всеми своими спутниками: ему хотелось не сразу назвать себя отцу, а подготовить его исподволь и тем самым усилить радость встречи, радость же внезапная способна-де убить человека, так же как убивает неожиданное горе.
Спустя три дня, уже в сумерках, подошли они к родному селению Антоньо, а немного погодя — к дому его отца, отец же его и мать посиживали в это время около своего дома и, как говорится, дышали свежим воздухом, ибо то была пора летних жаров. Путники приблизились к ним все вместе, и первым заговорил с отцом сам Антоньо:
— А что, сеньор, есть в этом селении странноприимный дом?
— Здесь живут христиане, а потому здесь во всех домах принимают странников, — отозвался отец. — Если же вы нигде не нашли себе пристанища, то мой дом настолько велик, что в нем все разместятся. У меня есть близкие люди, они скитаются по белу свету и, может статься, так же, как и вы, в эту самую минуту ищут, кто бы их к себе пустил.
— А что, сеньор, — продолжал Антоньо, — это селение — не Кинтанар де ла Орден и не проживает ли здесь кто-нибудь из идальго по фамилии Вильясеньор? Говорю я это к тому, что я знавал в дальних краях некоего Вильясеньора, и вот если б я его здесь встретил, у него всегда нашлось бы место и для меня и для моих спутников.
— А как звали этого Вильясеньора, сынок? — спросила мать.
— Его звали Антоньо, — отвечал Антоньо, — а отца его, если не ошибаюсь, звали Дьего де Вильясеньор, — так, по крайней мере, он мне говорил.
— Ах, сеньор! — встав с места, воскликнула мать. — Антоньо — это мой сын. Вот уже шестнадцать лет, как с ним стряслась беда и он принужден был оставить родные края. Слезами и стенаниями искупала я его вину, я вымаливала ему прощение в молитвах. Дал бы бог мне его увидеть, прежде чем очи мне не затмит ночь вечная! А скажите на милость, как давно вы его видели? Как давно вы с ним расстались? Здоров ли он? Думает ли воротиться на родину? Не забыл ли родителей? Теперь он может приехать к нам без всякого риска: врагов у него здесь больше нет, — те враги, которые когда-то обрекли его на изгнание, ныне превратились в друзей.
После этого разговора престарелый отец Антоньо крикнул слугам, чтобы они зажгли в доме свет и провели в покои почтенных путников, затем приблизился к своему пока еще не узнанному сыну, заключил его в объятия и сказал:
— Если б даже, сеньор, вы и не были столь приятных вестей глашатаем, я пригласил бы вас к себе ради вас самого, ибо таков мой обычай — привечать у себя всех проходящих мимо моего дома странников. Но после таких радостных вестей рвение мое стократ усилится, и я превзойду самого себя в готовности служить вам не щадя своих сил.
Тем временем слуги зажгли свет и повели странников в дом, а навстречу им в обширный внутренний двор вышли две красивые скромные девушки, сестры Антоньо, родившиеся в то время, когда он пребывал в изгнании, и, очарованные красотою Ауристелы и прелестью своей племянницы Констансы, к великой радости Риклы принялись осыпать их поцелуями и восхищаться ими. Сестры ожидали, что вот-вот появятся их родители вместе с гостем, однако ж те появились не одни, а в сопровождении целой толпы, которая несла на руках кресло, а в кресле сидел полумертвый человек, и в этом человеке они сейчас узнали графа, получившего в наследство от дяди не только его имение, но и его врага. Шум толпы, смятение родителей, желание как можно лучше принять гостей — все это так взволновало девушек, что они растерялись и не знали, за кем ухаживать и у кого спросить о причине переполоха.
Родители Антоньо бросились к графу — тот был ранен пулей в спину навылет во время стычки между двумя ротами солдат, стоявших в селении на постое, и сельчанами; и вот, когда графа ранили, он велел отнести себя к своему другу Дьего де Вильясеньор, а принесли его как раз, когда Дьего де Вильясеньор принимал у себя своего сына, невестку, внуков, Периандра и Ауристелу, Ауристела же, взяв сестер Антоньо за руки, обратилась к ним с просьбой увести ее подальше от всей этой сумятицы — куда никто не мог бы зайти. Девушки, не уставая дивиться несравненной красоте Ауристелы, исполнили ее просьбу. Констанса, в душе которой заговорил властный голос крови, не могла, да и не хотела расстаться со своими тетушками; все три девушки были одних лет и почти одинаково красивы. То же самое происходило и в душе Антоньо-сына, и в конце концов он, забыв правила приличия, забыв, что он в этом доме гость, в восторженном порыве, — впрочем, вполне благопристойном, — обнял одну из своих тетушек, что заставило одного из слуг воскликнуть:
— А ну-ка, господин странник, руки прочь! С нашим хозяином шутки плохи: он вас живо окоротит, невзирая на ваше бесстыдство и наглость, уж вы мне поверьте.
— Клянусь богом, братец, — молвил Антоньо, — это лишь слабое изъявление моей преданности. Я молю бога, чтобы исполнилось мое желание, а у меня только одно желание: как бы угодить этим сеньорам и всем обитателям дома сего.
Между тем раненого графа положили на мягкую постель и позвали к нему двух лекарей, чтобы те остановили кровь, лекари же, осмотрев рану, признали ее смертельной: человеческие средства тут, дескать, бессильны.
Сельчане, все как один человек, ополчились на солдат, солдаты же в боевом порядке построились в поле, дабы в случае нападения дать поселянам бой. Все усилия и все благоразумие командиров, христианское миролюбие священников и монахов — ничто не могло усмирить народ: ведь народ часто волнуется по пустякам, и волнение его растет подобно волнению на море: сперва это зыбь, легким гонимая ветерком, но вдруг налетает норд-ост и, придав ласкающему дуновению зефира ураганную силу, вздымает валы до самого неба, а кстати сказать, небо в этот раз постаралось ускорить наступление дня, и на рассвете благоразумие командиров взяло верх, и им удалось увести солдат, сельчане же, несмотря на досаду и злость, которые они питали к солдатам, за пределы села так и не выступили.
Антоньо, начав издалека, сам себя перебивая и сильно волнуясь, в конце концов открылся своим родителям и представил им внуков и сноху — старики взглянули на них и заплакали, в очах же их застыло изумление перед красотою Ауристелы и привлекательностью Периандра, и вся душа их была исполнена восторга.
Сия радость, столь же великая, сколь и нечаянная, неожиданная встреча с родным сыном и его семьей — все это поглощало их внимание и отвлекало его от несчастья с графом, о котором они почти совсем забыли, а между тем графу час от часу становилось хуже. Все же хозяева познакомили его со своими родными и вновь подтвердили, что их дом и все, что только можно у них найти для ухода за больным, — к его услугам, ибо двигаться он не мог, а если б даже он и изъявил желание, чтобы его перенесли к нему в дом, то осуществить его было бы немыслимо: едва ли донесли бы его до дома живым. Ауристела и Констанса, отзывчивые по натуре, не отходили от постели больного; движимые чувствами христианскими, они со всем возможным рвением исполняли при нем обязанности сиделок, действуя наперекор лекарям, которые требовали оставить больного одного или уж, во всяком случае, оставить его на попечение мужчин.
Однако по воле провидения, которое все на свете устрояет и движет по законам, от нас скрытым, повелело и распорядилось так, что жизнь графа пресеклась, но, прежде чем с нею расстаться, чувствуя, что он не жилец на этом свете, граф позвал к себе Дьего де Вильясеньор и, оставшись с ним наедине, обратился к нему с такою речью:
— Я покинул мой дом и направился в Рим, где святейший владыка в этом году отверз сокровищницы церкви[44], поведав, что в благословенное сие лето господь явит нам безмерную свою благость. Вышел я налегке; меня можно было принять скорее за бедного странника, нежели за состоятельного кавальеро; наконец дошел я до вашего селения и, как вам известно, оказался свидетелем стычки между его жителями и расквартированными здесь солдатами. Я вмешался в эту стычку, чтобы люди зря не губили свою жизнь, и поплатился за это собственною жизнью, ибо я чувствую, как через рану, которую мне нанесли, скорее всего, вероломно, жизнь вытекает из меня по капле. Я не знаю, кто меня ранил, — когда дерется простонародье, то тут уже трудно что-нибудь разобрать. Смерти я не боюсь — единственно, чего я боюсь, это что она повлечет за собою смерть других людей, если их настигнет мщение или правосудие. Я же, как кавальеро и как христианин, хочу перед смертью объявить свою волю и успеть сделать то, что еще в моих силах. Итак, я прощаю моего убийцу и всех соучастников его, а кроме того, я намерен поблагодарить вас за все, что в вашем доме было для меня сделано, и отблагодарить не как-нибудь, а чем только могу. Вот в этих двух баулах. где все мои вещи, есть и деньги и драгоценности, много места не занимающие, — всего, думается мне, на сумму в двадцать тысяч дукатов. Сумма, правда, небольшая, но если бы она была равноценна сокровищам Потоси[45], то и тогда я употребил бы ее на то же, на что хочу употребить достояние, коим я располагаю ныне. Пока я еще жив, сеньор, передайте все это вашей внучке сеньоре донье Констансе, или пусть лучше она возьмет все сама — это будет ей приданое жениха: дело состоит в том, что я намерен обручиться с нею; правда, она скоро овдовеет, но зато она останется после меня почтенною вдовою и вместе с тем честною девушкой. Позовите сюда ее и священника, чтобы он обручил меня с нею. Ее добродетели, ее христианская душа, ее красота таковы, что она по праву могла бы повелевать всем миром. Не удивляйтесь, сеньор, тому, что вы от меня сейчас услышали, верьте мне! Если титулованная особа вступает в брак с благородною девушкою, в коей к вящей ее славе совместились все свойства женщины добродетельной, то не сочтите это за блажь. Нет, так мне велит господь, на это меня склоняет собственная моя воля. И сейчас я взываю к вашему благоразумию и прошу вас о том, чтобы ваша воля не чинила препятствий моей. Не теряйте же времени, приведите ко мне поскорей священника: пусть он обручит меня с вашей внучкой, а еще писаря: пусть он составит завещание и брачный договор по всей форме — так, чтобы потом клевета людская ничего не могла бы опровергнуть.
При этих словах Вильясеньор остолбенел; для него не подлежало сомнению, что граф помешался и что час его смерти настал, а перед смертью люди обыкновенно говорят или нечто весьма поучительное, или же нечто крайне бессвязное. Вот что он сказал в ответ графу:
— Сеньор! Бог даст, вы поправитесь, боль тогда уже не затуманит ваше сознание, и вы более светлым взором взглянете и на свои сокровища и на свою избранницу. Моя внучка вам не пара; во всяком случае, если она когда и будет достойна стать вашею супругой, то лишь в отдаленном будущем, но никак не сейчас, я же не настолько алчен, чтобы купить ту честь, какую вы мне оказываете, ценою того, что скажет обо мне темный на-род, а он всегда любит позлословить. И так уж, поди, про меня говорят, что я нарочно затащил вас к себе: меня, дескать, одолела жадность, и я нарочно довел вас до того, что вы повредились в уме, и женил на своей внучке.