Страница:
— Сестра моя! Я умираю христианином-католиком. Люблю тебя.
Больше он не мог произнести ни единого слова.
Антоньо удалось остановить кровь. Лекари осмотрели рану и попросили у Констансы на радостях вознаграждения: рана-де глубокая, но не опасная — бог даст, скоро поправится. Фелис Флора им заплатила, опередив Констансу, которая сейчас же пошла за деньгами, но Констанса все-таки дала им денег и от себя, а лекари, щепетильностью не отличавшиеся, взяли и у той и у другой.
Месяц с лишком пребывали здесь на излечении пострадавшие, а француженкам не хотелось их покидать, — так сблизились они за это время с Ауристелой и Констансой, так полюбили они слушать разумные их речи и так понравились им Антоньо и Периандр, особливо Фелис Флоре: она не отходила от изголовья Антоньо, она полюбила его любовью сдержанной, проявлявшейся лишь в особом к нему благоволении и заставлявшей думать, что это не более как чувство признательности за то благодеяние, которое он совершил, вырвав ее с помощью стрелы из рук Рубертино, владельца замка, расположенного по соседству с ее замком; по словам Фелис Флоры, этот самый Рубертино, движимый не возвышенною, но порочною любовью, задался целью следовать за ней по пятам и домогаться ее руки; она же имела множество поводов увериться, — да и молва о нем была такая, а молва редко ошибается, — что Рубертино — человек суровый и жестокий, взбалмошный и своенравный, и это заставило Фелис Флору отказать ему, хотя она не закрывала глаз на то, что Рубертино, раздосадованный отказом, не остановится перед тем, чтобы похитить ее и силою добиться того, на что он так и не заручился ее согласием, однако стрела Антоньо расстроила все его коварные и непродуманные планы, и это не могло не вызвать в ее душе благодарного чувства. В рассказе Фелис Флоры все, от начала до конца, соответствовало истине.
И вот наконец пострадавшие поправились и заметно окрепли, и тогда у них вновь появились мечты, однако ж насущною их мечтою было вновь пуститься в путешествие; того ради, запасшись в дорогу всем необходимым, они осуществили эту свою мечту, а француженкам по-прежнему не хотелось с ними расставаться, ибо странники вызывали у них восторг и преклонение, те же обороты речи, которые Ауристела употребляла в своем плаче по Периандру, навели француженок на мысль, что то люди не простые: ведь и коронованные особы ходят иногда в рубище, и вельможи одеваются в лохмотья. Словом, француженки пребывали в недоумении: по отсутствию свиты можно было заключить, что это люди средней руки, меж тем как изящество их манер и тонкие черты лица свидетельствовали о том, что это особы высочайшие: словом, француженки терялись в догадках. Полагая, что после такого падения надеяться на свои ноги было бы со стороны Периандра неблагоразумно, они уговорили странников ехать верхом. Фелис Флора из чувства благодарности к своему спасителю Антоньо изъявила желание ехать с ним рядом. И вот, беседуя о дерзости Рубертино, которого уже давно похоронили, о необычайной истории графа Домисьо, у которого подарки родственницы отняли не только разум, но в конце концов и жизнь, а равно и о чудесном полете его жены, удивительном и маловероятном, приблизились они к довольно глубокой реке. Периандр предложил поискать мост, однако ж спутники его с ним не согласились, и подобно как в узком месте от сбившегося в кучу стада послушных овечек отделяется одна и идет вперед, а за нею нимало не медля устремляются все остальные, так же точно поступили и наши путешественники: первою въехала в реку Беларминия, а за нею все остальные, причем Периандр ехал рядом с Ауристелой, Антоньо же — между Фелис Флорой и сестрою своею Констансой. И тут вышел такой случай, что с Фелис Флорой произошел случай несчастный, ибо у нее от быстрого течения закружилась голова и она посредине реки свалилась в воду, но в тот же миг за нею с чрезвычайною поспешностью бросился благородный Антоньо и, точно новоявленную Европу, вынес на своих плечах на противоположный песчаный берег реки.[54] Фелис Флора же, тронутая его самоотверженностью, воскликнула:
— Как ты великодушен, испанец!
Антоньо же ей на это ответил:
— Если б я выказал великодушие не тогда, когда жизнь твоя была в опасности, то оно бы еще чего-нибудь стоило, а тут мне гордиться нечем.
Прекрасные, как я люблю их называть, странники поехали дальше и в сумерках приблизились к усадьбе, которая была в то же время и постоялым двором, где наши путники со всеми удобствами и расположились. Происшествия же, которые с ними там случились, требуют иного слога и особой главы.
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Больше он не мог произнести ни единого слова.
Антоньо удалось остановить кровь. Лекари осмотрели рану и попросили у Констансы на радостях вознаграждения: рана-де глубокая, но не опасная — бог даст, скоро поправится. Фелис Флора им заплатила, опередив Констансу, которая сейчас же пошла за деньгами, но Констанса все-таки дала им денег и от себя, а лекари, щепетильностью не отличавшиеся, взяли и у той и у другой.
Месяц с лишком пребывали здесь на излечении пострадавшие, а француженкам не хотелось их покидать, — так сблизились они за это время с Ауристелой и Констансой, так полюбили они слушать разумные их речи и так понравились им Антоньо и Периандр, особливо Фелис Флоре: она не отходила от изголовья Антоньо, она полюбила его любовью сдержанной, проявлявшейся лишь в особом к нему благоволении и заставлявшей думать, что это не более как чувство признательности за то благодеяние, которое он совершил, вырвав ее с помощью стрелы из рук Рубертино, владельца замка, расположенного по соседству с ее замком; по словам Фелис Флоры, этот самый Рубертино, движимый не возвышенною, но порочною любовью, задался целью следовать за ней по пятам и домогаться ее руки; она же имела множество поводов увериться, — да и молва о нем была такая, а молва редко ошибается, — что Рубертино — человек суровый и жестокий, взбалмошный и своенравный, и это заставило Фелис Флору отказать ему, хотя она не закрывала глаз на то, что Рубертино, раздосадованный отказом, не остановится перед тем, чтобы похитить ее и силою добиться того, на что он так и не заручился ее согласием, однако стрела Антоньо расстроила все его коварные и непродуманные планы, и это не могло не вызвать в ее душе благодарного чувства. В рассказе Фелис Флоры все, от начала до конца, соответствовало истине.
И вот наконец пострадавшие поправились и заметно окрепли, и тогда у них вновь появились мечты, однако ж насущною их мечтою было вновь пуститься в путешествие; того ради, запасшись в дорогу всем необходимым, они осуществили эту свою мечту, а француженкам по-прежнему не хотелось с ними расставаться, ибо странники вызывали у них восторг и преклонение, те же обороты речи, которые Ауристела употребляла в своем плаче по Периандру, навели француженок на мысль, что то люди не простые: ведь и коронованные особы ходят иногда в рубище, и вельможи одеваются в лохмотья. Словом, француженки пребывали в недоумении: по отсутствию свиты можно было заключить, что это люди средней руки, меж тем как изящество их манер и тонкие черты лица свидетельствовали о том, что это особы высочайшие: словом, француженки терялись в догадках. Полагая, что после такого падения надеяться на свои ноги было бы со стороны Периандра неблагоразумно, они уговорили странников ехать верхом. Фелис Флора из чувства благодарности к своему спасителю Антоньо изъявила желание ехать с ним рядом. И вот, беседуя о дерзости Рубертино, которого уже давно похоронили, о необычайной истории графа Домисьо, у которого подарки родственницы отняли не только разум, но в конце концов и жизнь, а равно и о чудесном полете его жены, удивительном и маловероятном, приблизились они к довольно глубокой реке. Периандр предложил поискать мост, однако ж спутники его с ним не согласились, и подобно как в узком месте от сбившегося в кучу стада послушных овечек отделяется одна и идет вперед, а за нею нимало не медля устремляются все остальные, так же точно поступили и наши путешественники: первою въехала в реку Беларминия, а за нею все остальные, причем Периандр ехал рядом с Ауристелой, Антоньо же — между Фелис Флорой и сестрою своею Констансой. И тут вышел такой случай, что с Фелис Флорой произошел случай несчастный, ибо у нее от быстрого течения закружилась голова и она посредине реки свалилась в воду, но в тот же миг за нею с чрезвычайною поспешностью бросился благородный Антоньо и, точно новоявленную Европу, вынес на своих плечах на противоположный песчаный берег реки.[54] Фелис Флора же, тронутая его самоотверженностью, воскликнула:
— Как ты великодушен, испанец!
Антоньо же ей на это ответил:
— Если б я выказал великодушие не тогда, когда жизнь твоя была в опасности, то оно бы еще чего-нибудь стоило, а тут мне гордиться нечем.
Прекрасные, как я люблю их называть, странники поехали дальше и в сумерках приблизились к усадьбе, которая была в то же время и постоялым двором, где наши путники со всеми удобствами и расположились. Происшествия же, которые с ними там случились, требуют иного слога и особой главы.
Глава шестнадцатая
На свете бывают такие странные случаи, что, пока они еще не произошли, никакое, самое богатое воображение не в силах представить их себе заранее. Вот почему многие события именно в силу своей необычайности почитаются не за быль, каковою они на самом деле являются, а за сказку, и вот почему нужны особые клятвы или же доброе имя рассказчика, чтобы происшествия эти признаны были происшествиями истинными, хотя, по мне, лучше совсем ничего о них не говорить, и этому нас учат старинные кастильские стихи:
— Слава богу! Наконец-то я вижу если не моих земляков, то по крайности моих соплеменников — испанцев! И еще скажу: слава богу! Наконец-то я услышу родную речь!
— Так, значит, вы испанка, сеньора? — спросила Констанса.
— А как же! — отвечала та. — Да еще из самого лучшего города во всей Кастилии.
— Из какого же? — полюбопытствовала Констанса.
— Из Талаверы де ла Рейна, — отвечала девушка.
При этих словах Констанса тотчас заподозрила, что это, уж верно, жена поляка Ортеля Банедре, которую задержали в Мадриде по обвинению в прелюбодеянии и которую муж после разговора с Периандром не стал преследовать, предпочтя возвратиться на родину, и тут у Констансы возникли на ее счет разные предположения, и, как вскоре выяснилось, она почти все угадала безошибочно. Констанса взяла девушку за руку и, отведя ее к Ауристеле и Периандру, молвила:
— Сеньоры! Вы, уж верно, сомневаетесь в моей способности угадывать события, и точно: способность эта на будущее не распространяется — будущее одному богу ведомо; если же смертным когда и удается что-либо предугадать, то это простая случайность, или же это предположения, основанные на опыте, подтвердившем верность предположений, высказанных в свое время по сходным поводам. Но что вы скажете, если я угадаю события уже происшедшие, хотя я ничего о них не знала, да и не могла знать? Желаете удостовериться? Вот эта милая девушка, родом из Талаверы де ла Рейна, вышла замуж за чужеземца, за поляка, а зовут его, если не ошибаюсь, Ортель Банедре, однако ж она опорочила его доброе имя тем, что слюбилась с трактирным слугой, — а трактир как раз напротив ее дома, — и по легкомыслию и по молодости лет с ним убежала, но в Мадриде ее схватили по обвинению в прелюбодеянии, и там, в тюрьме, и покуда она очутилась здесь, бедняжка всего натерпелась, о чем она сама, надеюсь, нам сейчас расскажет: хоть я и живо представляю себе ее мытарства, а все же она сама расскажет про них подробнее и занимательнее.
— Господи Иисусе! — воскликнула девушка. — Как же это вам удалось, сеньора, прочесть мои мысли? Как вы могли угадать постыдную историю моей жизни? Так, сеньора, я и есть эта самая прелюбодейка, я и есть эта узница, приговорили же меня всего лишь к десяти годам изгнания, оттого что иска мне никто не вчинил, и теперь я мыкаю горе с одним испанским солдатом, который направляется в Италию, и так мне подчас солоно приходится, что хоть в петлю полезай. Мой первый дружок умер в тюрьме, а этот, — не берусь сказать, какой он у меня по счету, — оказывал мне в тюрьме разные услуги, вывел меня оттуда, а теперь, как я уже сказала, он бродит по свету и всюду таскает за собой меня — себе на утеху, мне на горе, а ведь я же не дура: я отлично понимаю, что, шатаясь с ним по белу свету, я гублю свою душу. Сеньоры! Вы — испанцы, вы — христиане, и вы — люди знатные, сколько я могу судить по наружному вашему виду, — ради бога, избавьте меня от этого солдата, вырвите меня из когтей львиных!
Подивились Периандр и Ауристела прозорливости Констансы и, оценив, признав и похвалив ее способности, изъявили готовность сделать все от них зависящее, чтобы спасти заблудшую девушку, а девушка вдобавок им сообщила, что солдат не всегда находится при ней, а через день — только чтобы отвести глаза властям.
— Прекрасно, — заметил Периандр. — Мы всеми силами постараемся вам помочь. Кто сумел угадать ваше прошлое, тот сумеет позаботиться о вашем будущем. Только уж вы сами-то ведите себя благопристойно: добропорядочность — это фундамент, а без фундамента доброго здания не построишь. Будьте все время с нами: помните, что злейшие ваши враги на чужбине — это ваш возраст и ваша наружность.
Девица всплакнула, Констанса умилилась, и то же самое чувство изобразилось на лице Ауристелы, что заставило Периандра дать себе слово, чего бы это ни стоило, спасти девушку. Но тут вошел Бартоломе и сказал:
— Сеньоры! Я намерен показать вам одно из самых необыкновенных зрелищ, какие когда-либо являлись вашему взору.
Он проговорил это с таким встревоженным и даже как бы испуганным видом, что все, вообразив, будто он и впрямь покажет им невиданное диво, последовали за ним и в другом конце гостиницы увидели сквозь циновки комнату, но комната эта, увешанная траурным сукном, была погружена в печальный мрак, так что им ничего не удалось рассмотреть. И вот, когда они все еще тщетно продолжали вглядываться, к ним подошел некий старец, также облаченный в траур, и сказал:
— Сеньоры! Если вам будет угодно спустя два часа, а именно в час ночи, посмотреть на сеньору Руперту так, чтобы она вас не видела, то я вам это устрою, и душевные ее качества и красота приведут вас в немалое изумление.
— Сеньор! — возразил Периандр. — Вот этот наш слуга позвал нас поглядеть на диво, но пока что мы не видим ничего, кроме этой траурной комнаты, а тут еще никакого дива нет.
— Когда вы пожалуете сюда в указанный час, — сказал старец в трауре, — то вам будет на что подивиться: в этой комнате, было бы вам известно, остановилась сеньора Руперта, та самая, которая не прожила и года со своим супругом, графом Ламбертом из Шотландии; брак этот стоил графу жизни, а сеньору Руперту также на каждом шагу подстерегала смертельная опасность: надобно знать, что Клаудино Рубикон, один из родовитейших дворян шотландских, кичившийся своею знатностью и богатством и отличавшийся пылкостью нрава, полюбил мою госпожу, когда она еще была девушкой, а сеньора Руперта, если и не питала к нему отвращения, то, во всяком случае, пренебрегала им, что она и доказала, выйдя замуж за графа. Столь поспешное решение моей госпожи Рубикон принял за намерение оскорбить его и унизить, словно у прекрасной Руперты не было родителей, которые могли принудить ее к этому, словно она не была связана обязательством, которое ее к этому обязывало; к тому же, брачущиеся непременно должны подходить друг к другу по возрасту, — желательно, чтобы муж был по крайней мере на десять лет старше жены, дабы старость застигла их одновременно. А Рубикон уже успел овдоветь, и у него был сын невступно двадцати одного года, человек благородный в полном смысле этого слова, притом отличавшийся гораздо более кротким нравом, нежели его отец, и вот если бы он предложил руку сеньоре Руперте, то мой господин, граф Ламберт, здравствовал бы и поныне, а ей жилось бы не в пример веселее. Случилось, однако ж, так, что когда сеньора Руперта, ничего не подозревая, отправилась с супругом отдыхать к себе в имение, в одном безлюдном месте нам повстречался Рубикон, множеством слуг окруженный. Едва увидел он мою госпожу, тотчас заговорила в нем обида, которую она, по его мнению, нанесла ему, и вышло так, что любовь породила гнев, а из гнева выросло желание причинить горе моей госпоже, а как жажда мести, которую испытывают влюбленные, всегда оказывается сильнее нанесенных им оскорблений, то вспыльчивый, нетерпеливый и дерзкий Рубикон, выхватив из ножен шпагу, подбежал к моему ни в чем не повинному господину, — тот, будучи застигнут врасплох, не сумел предотвратить опасность, Рубикон же, пронзив ему грудь, воскликнул: «Я наказал тебя за чужую вину, и если это жестокость, то еще более жестоко обошлась со мною твоя супруга, ибо не одну, а сто тысяч жизней отняло у меня ее презрение». Всему этому я был свидетелем, я слышал все слова, все видел своими глазами, вложил персты мои в рану, внимал достигавшим неба воплям моей госпожи. Тело графа мы предали земле; при этом, когда мы хоронили его, госпожа велела отсечь ему голову, а спустя несколько дней с нее, при помощи особых приспособлений, срезали мясо, так что остался лишь череп; госпожа приказала положить череп в серебряный ларец, а затем, возложив на него руки, произнесла клятву. Но я забыл вам сказать, что жестокий Рубикон, то ли желая надругаться над покойником, то ли из еще более жестоких побуждений, то ли просто второпях, не вынул из груди моего господина своей шпаги, и на ней как будто и сейчас еще видны свежие пятна крови. Так вот что сказала моя госпожа: «Я, несчастная Руперта, одаренная небесами одною лишь красотою, возлагаю руки на скорбные эти останки и даю небесам клятву — употребив всю свою силу и всю ловкость свою, даже если бы мне пришлось ради этого тысячу раз пожертвовать своею жалкою жизнью, отомстить за смерть моего мужа, для чего не отступать ни перед какими препятствиями и всечасно искать заступничества. И пока я не исполню свое, если и не христианское, то, по крайней мере, справедливое желание, — клянусь, что одежды мои останутся черными, жилище — мрачным, трапезы — печальными, спутником же моим пребудет одиночество. На столе моем вечно будут находиться терзающие душу останки: череп, который молча взывает ко мне о возмездии, и шпага, на коей словно еще не высохла та кровь, что, волнуя мою, не даст мне покоя до тех пор, пока я не отомщу». Произнеся эту клятву, она как бы преградила нескончаемый поток слез, но зато дала исход тяжелым вздохам. Ныне она держит путь в Рим, дабы испросить у итальянских князей покровительства и защиты от убийцы ее мужа, Рубикона, который все еще преследует ее, — правда, исподтишка, но ведь известно, что от мошки больше вреда, нежели от орла помощи. Увидите вы ее, сеньоры, как я вам уже сказал, спустя два часа, и если она не приведет вас в изумление, то или я плохой рассказчик, или у вас каменные сердца.
На этом кончил свою повесть одетый в траур слуга, и путешественники, еще не видя Руперты, выразили свое изумление по поводу слышанного.
Первою, кого увидела на постоялом дворе Констанса, была миловидная девушка лет двадцати двух, одетая по испанской моде, чисто и опрятно, и вот эта самая девушка, приблизившись к Констансе, сказала ей на кастильском языке:
О чудесном рассуждать
Бесполезно мы не будем,
Ибо этого всем людям
Не понять.
— Слава богу! Наконец-то я вижу если не моих земляков, то по крайности моих соплеменников — испанцев! И еще скажу: слава богу! Наконец-то я услышу родную речь!
— Так, значит, вы испанка, сеньора? — спросила Констанса.
— А как же! — отвечала та. — Да еще из самого лучшего города во всей Кастилии.
— Из какого же? — полюбопытствовала Констанса.
— Из Талаверы де ла Рейна, — отвечала девушка.
При этих словах Констанса тотчас заподозрила, что это, уж верно, жена поляка Ортеля Банедре, которую задержали в Мадриде по обвинению в прелюбодеянии и которую муж после разговора с Периандром не стал преследовать, предпочтя возвратиться на родину, и тут у Констансы возникли на ее счет разные предположения, и, как вскоре выяснилось, она почти все угадала безошибочно. Констанса взяла девушку за руку и, отведя ее к Ауристеле и Периандру, молвила:
— Сеньоры! Вы, уж верно, сомневаетесь в моей способности угадывать события, и точно: способность эта на будущее не распространяется — будущее одному богу ведомо; если же смертным когда и удается что-либо предугадать, то это простая случайность, или же это предположения, основанные на опыте, подтвердившем верность предположений, высказанных в свое время по сходным поводам. Но что вы скажете, если я угадаю события уже происшедшие, хотя я ничего о них не знала, да и не могла знать? Желаете удостовериться? Вот эта милая девушка, родом из Талаверы де ла Рейна, вышла замуж за чужеземца, за поляка, а зовут его, если не ошибаюсь, Ортель Банедре, однако ж она опорочила его доброе имя тем, что слюбилась с трактирным слугой, — а трактир как раз напротив ее дома, — и по легкомыслию и по молодости лет с ним убежала, но в Мадриде ее схватили по обвинению в прелюбодеянии, и там, в тюрьме, и покуда она очутилась здесь, бедняжка всего натерпелась, о чем она сама, надеюсь, нам сейчас расскажет: хоть я и живо представляю себе ее мытарства, а все же она сама расскажет про них подробнее и занимательнее.
— Господи Иисусе! — воскликнула девушка. — Как же это вам удалось, сеньора, прочесть мои мысли? Как вы могли угадать постыдную историю моей жизни? Так, сеньора, я и есть эта самая прелюбодейка, я и есть эта узница, приговорили же меня всего лишь к десяти годам изгнания, оттого что иска мне никто не вчинил, и теперь я мыкаю горе с одним испанским солдатом, который направляется в Италию, и так мне подчас солоно приходится, что хоть в петлю полезай. Мой первый дружок умер в тюрьме, а этот, — не берусь сказать, какой он у меня по счету, — оказывал мне в тюрьме разные услуги, вывел меня оттуда, а теперь, как я уже сказала, он бродит по свету и всюду таскает за собой меня — себе на утеху, мне на горе, а ведь я же не дура: я отлично понимаю, что, шатаясь с ним по белу свету, я гублю свою душу. Сеньоры! Вы — испанцы, вы — христиане, и вы — люди знатные, сколько я могу судить по наружному вашему виду, — ради бога, избавьте меня от этого солдата, вырвите меня из когтей львиных!
Подивились Периандр и Ауристела прозорливости Констансы и, оценив, признав и похвалив ее способности, изъявили готовность сделать все от них зависящее, чтобы спасти заблудшую девушку, а девушка вдобавок им сообщила, что солдат не всегда находится при ней, а через день — только чтобы отвести глаза властям.
— Прекрасно, — заметил Периандр. — Мы всеми силами постараемся вам помочь. Кто сумел угадать ваше прошлое, тот сумеет позаботиться о вашем будущем. Только уж вы сами-то ведите себя благопристойно: добропорядочность — это фундамент, а без фундамента доброго здания не построишь. Будьте все время с нами: помните, что злейшие ваши враги на чужбине — это ваш возраст и ваша наружность.
Девица всплакнула, Констанса умилилась, и то же самое чувство изобразилось на лице Ауристелы, что заставило Периандра дать себе слово, чего бы это ни стоило, спасти девушку. Но тут вошел Бартоломе и сказал:
— Сеньоры! Я намерен показать вам одно из самых необыкновенных зрелищ, какие когда-либо являлись вашему взору.
Он проговорил это с таким встревоженным и даже как бы испуганным видом, что все, вообразив, будто он и впрямь покажет им невиданное диво, последовали за ним и в другом конце гостиницы увидели сквозь циновки комнату, но комната эта, увешанная траурным сукном, была погружена в печальный мрак, так что им ничего не удалось рассмотреть. И вот, когда они все еще тщетно продолжали вглядываться, к ним подошел некий старец, также облаченный в траур, и сказал:
— Сеньоры! Если вам будет угодно спустя два часа, а именно в час ночи, посмотреть на сеньору Руперту так, чтобы она вас не видела, то я вам это устрою, и душевные ее качества и красота приведут вас в немалое изумление.
— Сеньор! — возразил Периандр. — Вот этот наш слуга позвал нас поглядеть на диво, но пока что мы не видим ничего, кроме этой траурной комнаты, а тут еще никакого дива нет.
— Когда вы пожалуете сюда в указанный час, — сказал старец в трауре, — то вам будет на что подивиться: в этой комнате, было бы вам известно, остановилась сеньора Руперта, та самая, которая не прожила и года со своим супругом, графом Ламбертом из Шотландии; брак этот стоил графу жизни, а сеньору Руперту также на каждом шагу подстерегала смертельная опасность: надобно знать, что Клаудино Рубикон, один из родовитейших дворян шотландских, кичившийся своею знатностью и богатством и отличавшийся пылкостью нрава, полюбил мою госпожу, когда она еще была девушкой, а сеньора Руперта, если и не питала к нему отвращения, то, во всяком случае, пренебрегала им, что она и доказала, выйдя замуж за графа. Столь поспешное решение моей госпожи Рубикон принял за намерение оскорбить его и унизить, словно у прекрасной Руперты не было родителей, которые могли принудить ее к этому, словно она не была связана обязательством, которое ее к этому обязывало; к тому же, брачущиеся непременно должны подходить друг к другу по возрасту, — желательно, чтобы муж был по крайней мере на десять лет старше жены, дабы старость застигла их одновременно. А Рубикон уже успел овдоветь, и у него был сын невступно двадцати одного года, человек благородный в полном смысле этого слова, притом отличавшийся гораздо более кротким нравом, нежели его отец, и вот если бы он предложил руку сеньоре Руперте, то мой господин, граф Ламберт, здравствовал бы и поныне, а ей жилось бы не в пример веселее. Случилось, однако ж, так, что когда сеньора Руперта, ничего не подозревая, отправилась с супругом отдыхать к себе в имение, в одном безлюдном месте нам повстречался Рубикон, множеством слуг окруженный. Едва увидел он мою госпожу, тотчас заговорила в нем обида, которую она, по его мнению, нанесла ему, и вышло так, что любовь породила гнев, а из гнева выросло желание причинить горе моей госпоже, а как жажда мести, которую испытывают влюбленные, всегда оказывается сильнее нанесенных им оскорблений, то вспыльчивый, нетерпеливый и дерзкий Рубикон, выхватив из ножен шпагу, подбежал к моему ни в чем не повинному господину, — тот, будучи застигнут врасплох, не сумел предотвратить опасность, Рубикон же, пронзив ему грудь, воскликнул: «Я наказал тебя за чужую вину, и если это жестокость, то еще более жестоко обошлась со мною твоя супруга, ибо не одну, а сто тысяч жизней отняло у меня ее презрение». Всему этому я был свидетелем, я слышал все слова, все видел своими глазами, вложил персты мои в рану, внимал достигавшим неба воплям моей госпожи. Тело графа мы предали земле; при этом, когда мы хоронили его, госпожа велела отсечь ему голову, а спустя несколько дней с нее, при помощи особых приспособлений, срезали мясо, так что остался лишь череп; госпожа приказала положить череп в серебряный ларец, а затем, возложив на него руки, произнесла клятву. Но я забыл вам сказать, что жестокий Рубикон, то ли желая надругаться над покойником, то ли из еще более жестоких побуждений, то ли просто второпях, не вынул из груди моего господина своей шпаги, и на ней как будто и сейчас еще видны свежие пятна крови. Так вот что сказала моя госпожа: «Я, несчастная Руперта, одаренная небесами одною лишь красотою, возлагаю руки на скорбные эти останки и даю небесам клятву — употребив всю свою силу и всю ловкость свою, даже если бы мне пришлось ради этого тысячу раз пожертвовать своею жалкою жизнью, отомстить за смерть моего мужа, для чего не отступать ни перед какими препятствиями и всечасно искать заступничества. И пока я не исполню свое, если и не христианское, то, по крайней мере, справедливое желание, — клянусь, что одежды мои останутся черными, жилище — мрачным, трапезы — печальными, спутником же моим пребудет одиночество. На столе моем вечно будут находиться терзающие душу останки: череп, который молча взывает ко мне о возмездии, и шпага, на коей словно еще не высохла та кровь, что, волнуя мою, не даст мне покоя до тех пор, пока я не отомщу». Произнеся эту клятву, она как бы преградила нескончаемый поток слез, но зато дала исход тяжелым вздохам. Ныне она держит путь в Рим, дабы испросить у итальянских князей покровительства и защиты от убийцы ее мужа, Рубикона, который все еще преследует ее, — правда, исподтишка, но ведь известно, что от мошки больше вреда, нежели от орла помощи. Увидите вы ее, сеньоры, как я вам уже сказал, спустя два часа, и если она не приведет вас в изумление, то или я плохой рассказчик, или у вас каменные сердца.
На этом кончил свою повесть одетый в траур слуга, и путешественники, еще не видя Руперты, выразили свое изумление по поводу слышанного.
Глава семнадцатая
Говорят, что гнев, охватывающий нас при виде обидчика или даже при одном воспоминании о нем, есть волнение крови, притекающей к сердцу; конечная же цель и предел гнева — месть, и, будь она разумна или безрассудна, обиженный, пресытившись ею, успокаивается. В этом мы убедимся на примере прекрасной Руперты, в которой так сильны были обида, возмущение и жажда отомстить своему врагу, что, узнав о его смерти, она распространила свой гнев на всех его потомков, так что, будь это в ее власти, она ни одного из них не оставила бы в живых, ибо ярость женщины границ не знает.
В назначенный час путешественники, оставшись незамеченными, увидели Руперту во всей ее красе; на ней было белоснежное вдовье покрывало, ниспадавшее почти до самого пола; она сидела за столом, и перед ее взором находились серебряный ларец с черепом супруга, шпага, отнявшая у него жизнь, и сорочка, на которой ей все еще чудились свежие пятна крови. Все эти вещественные знаки скорби пробудили в ней гнев, — впрочем, надобности в том не было, ибо он вечно бодрствовал. Руперта встала и, возложив правую руку на череп мужа, начала произносить и повторять те клятвы, которые привел в своем рассказе облаченный в траур слуга. Из глаз у нее струились слезы, столь обильные, что они могли бы омыть священные останки ее любви; из груди вырывались вздохи, колебавшие воздух; к обычным своим жалобам она присовокупляла новые, которые только еще больше ожесточали ее, и до того овладела ею страстная жажда мести, что порою казалось, будто уже не слезы текут у нее из очей, но пламя, и не вздохи вылетают у нее из груди, но дым. Смотрите! Видите? Вот она — плачет, вздыхает, безумствует, размахивает смертоносною шпагой, целует окровавленную рубашку, и все тело ее сотрясается от рыданий. Но подождите до утра, и вы увидите такое, о чем вам хватит разговору на тысячелетия, если, паче чаяния, вам удастся столько прожить. Уже скорбь готова была отлететь от Руперты, уже сама Руперта, казалось, была удовлетворена, ибо угрожающий, расточая угрозы, постепенно обретает покой, но тут явился к ней один из слуг, в траурном своем одеянии похожий на черную тень, и, запинаясь, проговорил:
— Сеньора! Только что со своими слугами подъехал к гостинице юноша Крорьяно, сын вашего недруга. Хотите не показывайтесь ему, хотите — объявитесь, словом, поступайте как вам заблагорассудится, — времени для того, чтобы подумать, у вас довольно.
— Он не должен знать, что я здесь, — молвила Руперта. — Скажи всем моим слугам, чтобы они ни нечаянно, ни умышленно не выдавали меня и не произносили моего имени.
Затем она убрала свои сокровища и велела запереть комнату, дабы никто к ней не входил. Путешественники возвратились к себе, она же, оставшись одна, погрузилась в задумчивость. Вот о чем говорила она сама с собой, хотя, впрочем, я затрудняюсь сказать, откуда это стало известно:
— Итак, Руперта, благие небеса предают в твои руки, как жертву на заклание, душу твоего недруга: ведь сын, а в особенности единственный, — это часть души отца. Смелей же, Руперта! Забудь, что ты женщина; если же ты не можешь про это забыть, то вспомни, что ты — оскорбленная женщина. Кровь мужа твоего вопиет к тебе, прислушайся к тому, что вещает его безъязыкая голова: «Отмщенье, милая супруга моя, ибо я убит без вины!» Мне ведомо, что отвага Олоферна не устрашила робкую Юдифь[55]; правда, побуждения у нее были совсем иные: она отомстила врагу господню, я же хочу отомстить человеку, про которого я не могу сказать, враг ли он мне; ей любовь к отчизне вложила в руки оружие, мне же — любовь к супругу. Но к чему эти бессмысленные сравнения? Что же мне остается, как не закрыть глаза и не вонзить сталь в грудь этого юноши, которому я тем сильней отомстить сумею, что вина его невелика? Я заслужу имя мстительницы, а там будь что будет. Заветные желания не боятся преград, хотя бы даже смертельных; исполню же и я свое, хотя бы это стоило мне жизни.
И вот, обдумав и сообразив, как ей проникнуть ночью в комнату Крорьяно, Руперта подкупила его слугу, тот облегчил ей доступ, будучи уверен, что, приведя к ложу своего господина такую красивую женщину, как Руперта, он оказывает ему великую услугу, она же, притаившись в той части комнаты, откуда ее не было видно и слышно, и вверив судьбу свою небесам, в таинственном ночном безмолвии стала ждать блаженной минуты, какую сулила ей смерть Крорьяно. С собою взяла она острый нож, столь легкий и столь искусно наточенный, что она почла его наиболее удобным орудием для этого ужасного жертвоприношения, и плотно закрытый фонарь с горящею восковою свечой. Дабы ничем не обнаружить своего присутствия, она лишь по временам осмеливалась перевести дух. На что не способна женщина в гневе? Есть ли такие горы, которые она не сдвинула бы со своего пути? Есть ли такие страшные кары, которые не показались бы ей слабыми и мягкими? Однако ж довольно: тут столько можно сказать, что лучше удовольствоваться сказанным, да и трудно найти для этого достойные слова. Наконец ее час настал: Крорьяно лег, дорожная усталось взяла свое, и он, не чуя смертельной опасности, отошел ко сну.
Чутко прислушивалась Руперта, спит ли Крорьяно, однако времени с тех пор, как он лег, прошло довольно, к тому же и дыхание у него было ровное, как у спящего человека. Тогда она, даже не перекрестившись и не призвав на помощь силы небесные, открыла дверцу фонаря, после чего в комнате сразу стало светло, и, дабы не наткнуться на что-нибудь по дороге к кровати, заранее внимательно огляделась.
Прелестная убийца, кроткая фурия, обворожительный палач! Дай волю своему гневу, утоли свою ярость, сотри с лица земли и уничтожь обиду, которую ты можешь выместить на том, кто лежит пред тобой. Но берегись, прекрасная Руперта, старайся не смотреть на этого прекрасного Купидона, а не то в мгновение ока разрушит он хитроумный твой замысел!
Наконец она приблизилась к кровати, дрожащею рукою сдернула покрывало с лица Крорьяно, спавшего крепким сном, и окаменела, точно под взглядом Медузы[56]: Крорьяно показался ей столь прекрасным, что нож выпал у нее из рук, и теперь она с ужасом думала о едва не свершившемся злодеянии; она увидела, что красота юноши, подобно солнцу, разгоняющему туман, обратила в бегство тени той смерти, которой она его обрекла, и в одно мгновение тот, кого она избрала жертвой на алтарь своей кровавой мести, стал священным избранником ее сердца.
«Ах, благородный юноша! — сказала она себе. — Ты скорее создан для того, чтобы быть моим супругом, нежели предметом моей ненависти! Можно ли вменять тебе в вину то, что совершил отец твой, можно ли карать невинного? Живи, живи, славный юноша, и да умрут в моей груди месть и жестокость, дабы не мстительною, но милосердною назвали меня, когда это узнается».
Тут смятенная и томимая раскаянием Руперта уронила фонарь на грудь Крорьяно, пламя свечи обожгло его, и он пробудился. Свеча потухла; Руперта заметалась по комнате в поисках выхода; Крорьяно закричал, схватил шпагу, спрыгнул с кровати и, сделав несколько шагов, столкнулся с трепещущей Рупертой.
— Не убивай меня, Крорьяно! — воскликнула она. — Еще так недавно я хотела и могла убить тебя, а ныне сама готова молить о пощаде.
На шум сбежались со свечами слуги, и Крорьяно, узнав прекраснейшую вдову, вперил в нее взор, подобно как созерцают блестящий диск луны, окруженный белыми облаками.
— Что это значит, сеньора Руперта? — спросил он. — Вас привела сюда жажда мщения? Вам угодно, чтобы я искупил грех моего отца? Вот этот нож, — что это как не знак вашего намерения стать моим палачом? Отец мой умер, а от мертвых нельзя требовать удовлетворения за причиненное ими зло. За них должны расплачиваться живые, а потому, будучи единственным представителем моего отца, я и хочу вознаградить вас за нанесенное им оскорбление, как могу и умею. Однако ж дозвольте мне прежде одно почтительное прикосновение, ибо я все еще спрашиваю себя: уж не дух ли вы, явившийся то ли убить меня, то ли ввести в заблуждение, то ли улучшить мой жребий?
— А мой жребий да ухудшится, — подхватила Руперта, — если только небо найдет средство его ухудшить и если я, входя накануне в эту гостиницу, помышляла о тебе. Но ты приехал; я не видала, как ты вошел; я услыхала твое имя, и оно пробудило во мне гнев и призвало к мщению; я уговорилась с твоим слугою, что он запрет меня ночью в этой комнате; скрепив ему уста печатью подарков, я вошла сюда, достала нож, и желание лишить тебя жизни во мне усилилось; удостоверившись, что ты спишь, я вышла из засады, при свете фонаря откинула с твоего лица покрывало, и лицо твое внушило мне почтительное и благоговейное чувство; подобно как притупляется лезвие ножа, так же точно утихла во мне жажда мести, фонарь выпал у меня из рук, боль от ожога заставила тебя проснуться, ты стал кричать, повергая меня в смятение, а затем произошло то, чему ты сам был свидетелем. Больше я не хочу ни мстить, ни вспоминать про обиды, — живи спокойно, ибо я желаю быть первой женщиной, отплатившей добром за зло, если только простить мнимую вину значит сделать добро.
— Сеньора! — сказал Крорьяно. — Отец мой намерен был на тебе жениться; ты ему отказала; с досады он убил твоего супруга; он умер, унеся с собою в иной мир свое преступление; я, плоть от его плоти, остался жить для того, чтобы творить благо во спасение его души; если же тебе нужна моя душа, то, когда ты не призрак, явившийся, как я уже сказал, чтобы ввести меня в заблуждение, — ведь во всяком большом и неожиданном счастье всегда есть нечто сомнительное, — назови меня своим супругом.
В назначенный час путешественники, оставшись незамеченными, увидели Руперту во всей ее красе; на ней было белоснежное вдовье покрывало, ниспадавшее почти до самого пола; она сидела за столом, и перед ее взором находились серебряный ларец с черепом супруга, шпага, отнявшая у него жизнь, и сорочка, на которой ей все еще чудились свежие пятна крови. Все эти вещественные знаки скорби пробудили в ней гнев, — впрочем, надобности в том не было, ибо он вечно бодрствовал. Руперта встала и, возложив правую руку на череп мужа, начала произносить и повторять те клятвы, которые привел в своем рассказе облаченный в траур слуга. Из глаз у нее струились слезы, столь обильные, что они могли бы омыть священные останки ее любви; из груди вырывались вздохи, колебавшие воздух; к обычным своим жалобам она присовокупляла новые, которые только еще больше ожесточали ее, и до того овладела ею страстная жажда мести, что порою казалось, будто уже не слезы текут у нее из очей, но пламя, и не вздохи вылетают у нее из груди, но дым. Смотрите! Видите? Вот она — плачет, вздыхает, безумствует, размахивает смертоносною шпагой, целует окровавленную рубашку, и все тело ее сотрясается от рыданий. Но подождите до утра, и вы увидите такое, о чем вам хватит разговору на тысячелетия, если, паче чаяния, вам удастся столько прожить. Уже скорбь готова была отлететь от Руперты, уже сама Руперта, казалось, была удовлетворена, ибо угрожающий, расточая угрозы, постепенно обретает покой, но тут явился к ней один из слуг, в траурном своем одеянии похожий на черную тень, и, запинаясь, проговорил:
— Сеньора! Только что со своими слугами подъехал к гостинице юноша Крорьяно, сын вашего недруга. Хотите не показывайтесь ему, хотите — объявитесь, словом, поступайте как вам заблагорассудится, — времени для того, чтобы подумать, у вас довольно.
— Он не должен знать, что я здесь, — молвила Руперта. — Скажи всем моим слугам, чтобы они ни нечаянно, ни умышленно не выдавали меня и не произносили моего имени.
Затем она убрала свои сокровища и велела запереть комнату, дабы никто к ней не входил. Путешественники возвратились к себе, она же, оставшись одна, погрузилась в задумчивость. Вот о чем говорила она сама с собой, хотя, впрочем, я затрудняюсь сказать, откуда это стало известно:
— Итак, Руперта, благие небеса предают в твои руки, как жертву на заклание, душу твоего недруга: ведь сын, а в особенности единственный, — это часть души отца. Смелей же, Руперта! Забудь, что ты женщина; если же ты не можешь про это забыть, то вспомни, что ты — оскорбленная женщина. Кровь мужа твоего вопиет к тебе, прислушайся к тому, что вещает его безъязыкая голова: «Отмщенье, милая супруга моя, ибо я убит без вины!» Мне ведомо, что отвага Олоферна не устрашила робкую Юдифь[55]; правда, побуждения у нее были совсем иные: она отомстила врагу господню, я же хочу отомстить человеку, про которого я не могу сказать, враг ли он мне; ей любовь к отчизне вложила в руки оружие, мне же — любовь к супругу. Но к чему эти бессмысленные сравнения? Что же мне остается, как не закрыть глаза и не вонзить сталь в грудь этого юноши, которому я тем сильней отомстить сумею, что вина его невелика? Я заслужу имя мстительницы, а там будь что будет. Заветные желания не боятся преград, хотя бы даже смертельных; исполню же и я свое, хотя бы это стоило мне жизни.
И вот, обдумав и сообразив, как ей проникнуть ночью в комнату Крорьяно, Руперта подкупила его слугу, тот облегчил ей доступ, будучи уверен, что, приведя к ложу своего господина такую красивую женщину, как Руперта, он оказывает ему великую услугу, она же, притаившись в той части комнаты, откуда ее не было видно и слышно, и вверив судьбу свою небесам, в таинственном ночном безмолвии стала ждать блаженной минуты, какую сулила ей смерть Крорьяно. С собою взяла она острый нож, столь легкий и столь искусно наточенный, что она почла его наиболее удобным орудием для этого ужасного жертвоприношения, и плотно закрытый фонарь с горящею восковою свечой. Дабы ничем не обнаружить своего присутствия, она лишь по временам осмеливалась перевести дух. На что не способна женщина в гневе? Есть ли такие горы, которые она не сдвинула бы со своего пути? Есть ли такие страшные кары, которые не показались бы ей слабыми и мягкими? Однако ж довольно: тут столько можно сказать, что лучше удовольствоваться сказанным, да и трудно найти для этого достойные слова. Наконец ее час настал: Крорьяно лег, дорожная усталось взяла свое, и он, не чуя смертельной опасности, отошел ко сну.
Чутко прислушивалась Руперта, спит ли Крорьяно, однако времени с тех пор, как он лег, прошло довольно, к тому же и дыхание у него было ровное, как у спящего человека. Тогда она, даже не перекрестившись и не призвав на помощь силы небесные, открыла дверцу фонаря, после чего в комнате сразу стало светло, и, дабы не наткнуться на что-нибудь по дороге к кровати, заранее внимательно огляделась.
Прелестная убийца, кроткая фурия, обворожительный палач! Дай волю своему гневу, утоли свою ярость, сотри с лица земли и уничтожь обиду, которую ты можешь выместить на том, кто лежит пред тобой. Но берегись, прекрасная Руперта, старайся не смотреть на этого прекрасного Купидона, а не то в мгновение ока разрушит он хитроумный твой замысел!
Наконец она приблизилась к кровати, дрожащею рукою сдернула покрывало с лица Крорьяно, спавшего крепким сном, и окаменела, точно под взглядом Медузы[56]: Крорьяно показался ей столь прекрасным, что нож выпал у нее из рук, и теперь она с ужасом думала о едва не свершившемся злодеянии; она увидела, что красота юноши, подобно солнцу, разгоняющему туман, обратила в бегство тени той смерти, которой она его обрекла, и в одно мгновение тот, кого она избрала жертвой на алтарь своей кровавой мести, стал священным избранником ее сердца.
«Ах, благородный юноша! — сказала она себе. — Ты скорее создан для того, чтобы быть моим супругом, нежели предметом моей ненависти! Можно ли вменять тебе в вину то, что совершил отец твой, можно ли карать невинного? Живи, живи, славный юноша, и да умрут в моей груди месть и жестокость, дабы не мстительною, но милосердною назвали меня, когда это узнается».
Тут смятенная и томимая раскаянием Руперта уронила фонарь на грудь Крорьяно, пламя свечи обожгло его, и он пробудился. Свеча потухла; Руперта заметалась по комнате в поисках выхода; Крорьяно закричал, схватил шпагу, спрыгнул с кровати и, сделав несколько шагов, столкнулся с трепещущей Рупертой.
— Не убивай меня, Крорьяно! — воскликнула она. — Еще так недавно я хотела и могла убить тебя, а ныне сама готова молить о пощаде.
На шум сбежались со свечами слуги, и Крорьяно, узнав прекраснейшую вдову, вперил в нее взор, подобно как созерцают блестящий диск луны, окруженный белыми облаками.
— Что это значит, сеньора Руперта? — спросил он. — Вас привела сюда жажда мщения? Вам угодно, чтобы я искупил грех моего отца? Вот этот нож, — что это как не знак вашего намерения стать моим палачом? Отец мой умер, а от мертвых нельзя требовать удовлетворения за причиненное ими зло. За них должны расплачиваться живые, а потому, будучи единственным представителем моего отца, я и хочу вознаградить вас за нанесенное им оскорбление, как могу и умею. Однако ж дозвольте мне прежде одно почтительное прикосновение, ибо я все еще спрашиваю себя: уж не дух ли вы, явившийся то ли убить меня, то ли ввести в заблуждение, то ли улучшить мой жребий?
— А мой жребий да ухудшится, — подхватила Руперта, — если только небо найдет средство его ухудшить и если я, входя накануне в эту гостиницу, помышляла о тебе. Но ты приехал; я не видала, как ты вошел; я услыхала твое имя, и оно пробудило во мне гнев и призвало к мщению; я уговорилась с твоим слугою, что он запрет меня ночью в этой комнате; скрепив ему уста печатью подарков, я вошла сюда, достала нож, и желание лишить тебя жизни во мне усилилось; удостоверившись, что ты спишь, я вышла из засады, при свете фонаря откинула с твоего лица покрывало, и лицо твое внушило мне почтительное и благоговейное чувство; подобно как притупляется лезвие ножа, так же точно утихла во мне жажда мести, фонарь выпал у меня из рук, боль от ожога заставила тебя проснуться, ты стал кричать, повергая меня в смятение, а затем произошло то, чему ты сам был свидетелем. Больше я не хочу ни мстить, ни вспоминать про обиды, — живи спокойно, ибо я желаю быть первой женщиной, отплатившей добром за зло, если только простить мнимую вину значит сделать добро.
— Сеньора! — сказал Крорьяно. — Отец мой намерен был на тебе жениться; ты ему отказала; с досады он убил твоего супруга; он умер, унеся с собою в иной мир свое преступление; я, плоть от его плоти, остался жить для того, чтобы творить благо во спасение его души; если же тебе нужна моя душа, то, когда ты не призрак, явившийся, как я уже сказал, чтобы ввести меня в заблуждение, — ведь во всяком большом и неожиданном счастье всегда есть нечто сомнительное, — назови меня своим супругом.