Страница:
Глава тринадцатая,
в коей Трансила продолжает рассказ, начатый ее отцом
— Я вошла, как сказал мой отец, в большую залу, — молвила Трансила, — и, окинув взглядом собравшихся, громко и гневно воскликнула: «А ну, выходите все на меня! Ваши нечестивые, варварские обычаи ничего общего не имеют с обычаями, которые блюдет всякое благоустроенное государство. Вы люди не религиозные, а развратные, — под видом и под флагом суетных обрядов вы хотите возделывать чужие поля без позволения их законных владельцев. Вот я перед вами, злочестивцы и злоумышленники! Ну, подходите, подходите же! Здравый смысл, находящийся на острие моего копья, защитит меня и расстроит дурные ваши намерения, враждебные нравственности и чистоте душевной». Сказавши это, я ринулась прямо на толпу и, пробив себе дорогу, выскочила на улицу, потом, не сопровождаемая никем, кроме моего негодования, бросилась бежать к морю; в голове моей кружился рой мыслей, однако ж над всеми возобладала одна, и я, уже не рассуждая, прыгнула в лодчонку, которая, без сомнения, была мне послана самим богом, взяла в руки два маленьких весла и, оттолкнувшись от берега, начала изо всех сил грести. Заметив, однако ж, что меня быстро догоняют на нескольких лодках, гораздо лучше оснащенных и приводимых в движение гребцами более сильными, чем я, и что мне от них не уйти, я бросила весла и опять взяла в руки копье: я порешила живою не сдаваться и, прежде чем погибнуть, постараться на ком-либо выместить причиненную мне обиду. И тут вновь надо мною сжалилось небо, ибо ветер усилился и без помощи весел стал подгонять мою лодку, а лодка между тем попала в самый водоворот, и волна подхватила ее, как пушинку, и унесла в открытое море, отняв у моих преследователей всякую надежду меня догнать, — как видно, они убоялись бешеного течения.
— То правда, — заговорил тут супруг Трансилы Ладислав. — Ты унесла с собой мою душу, и я не мог за тобою не следовать. Однако ж в наступившей темноте мы потеряли тебя из виду, а с тем вместе потеряли надежду найти тебя живою; я мог надеяться лишь на то, что ты будешь жить в преданиях молвы, которая сохранит твой подвиг на вечные времена.
— Случилось, однако ж, — продолжала Трансила, — что ночью ветер, дувший с моря, прибил меня к берегу, и на берегу я встретила рыбаков, и тс меня обласкали, приютили, даже предлагали меня просватать, если, мол, я незамужняя, и, должно думать, не на таких условиях, от которых я бежала без оглядки. Со всем тем алчность властвует даже среди прибрежных скал и утесов, царит даже в грубых сердцах детей природы; и вот этой ночью закралась она в душу к простым рыбакам, и они рассудили, что коль скоро я их общая добыча и разделить меня на части, чтобы распределить поровну, не представляется возможным, то они продадут меня корсарам, которых они заприметили днем неподалеку от того места, где они ловили рыбу. Разумеется, я могла бы предложить им больше, чем могли им дать за меня корсары, однако ж мне не хотелось чувствовать себя чем бы то ни было обязанной своей жестокой отчизне. И вот на рассвете к берегу подошли пираты, и меня им продали — не знаю, за сколько, предварительно отняв у меня все драгоценности, которые я, как новобрачная, должна была на себя надеть.
Признаюсь, корсары отнеслись ко мне лучше, нежели мои сограждане; они сказали, чтоб я не печалилась, ибо я стану не рабой, но царицей и владычицей всей вселенной, если только сбудется пророчество варваров этого острова, о котором-де столько сейчас везде разговоров. О том, как я достигла острова, как меня встретили варвары, как я выучилась за время нашей с вами разлуки их языку, об их обрядах, церемониях и обычаях, о нелепости тех пророчеств, коим они поверили, о том, как я встретилась с этими сеньорами, о пожаре, охватившем весь остров, и о нашем освобождении я вам расскажу в другой раз, а пока довольно — теперь я хочу, чтобы мой отец рассказал, какими судьбами очутился он здесь, столь неожиданно сделав счастливой судьбу своей дочери.
На этом окончила свой рассказ Трансила, всех приведя в изумление плавностью своей речи и поразив необычайной своей красотой, с которой могла идти в сравнение только красота Ауристелы.
Но тут заговорил отец Трансилы Маврикий:
— Тебе известно, прелестная Трансила, возлюбленная дочь моя, что я изучил и усвоил много разных прелюбопытных и достохвальных наук, в особенности же я увлекался юдициарной астрологией, ибо если только ты в ней преуспеешь, то она будет исполнять такое твое желание, которое является естественным желанием всякого человека, а именно: знать не только прошедшее и настоящее, но и грядущее. И вот, когда ты скрылась от очей моих, я заметил время, сделал наблюдения над светилами, рассмотрел аспект планет, приметил место и дом; я стремился к тому, чтобы силе моего желания соответствовало мое усердие, ибо никакая наука, если только это действительно наука, сама по себе никогда никого не обманывает, — обманывается тот, кто ту или иную науку с крайним тщанием! не изучил, и особенно это относится к астрологии, ибо вследствие быстроты, с какою небесные круги вращают звезды, они, эти звезды, в разных местах влияют по-разному: в одном так, в другом этак. И вот если юдициарному астрологу удается что-либо верно угадать, это значит, что он высказал догадку наиболее правдоподобную и основанную на опыте. Таким образом за лучшего астролога в мире должно признать дьявола, хотя он и часто ошибается: он предсказывает будущее не только на основании познаний отвлеченных, но и на основании предположений и догадок, а как он обладает долговременным опытом по части прошедшего и прекрасно осведомлен обо всем, что творится в настоящее время, то с легкостью берется судить и о будущем. Мы же навыка не имеем и оттого высказываем свои суждения вслепую, наугад. Со всем тем я установил, что в разлуке с тобой мне суждено быть два года и что сегодня и именно здесь при встрече с тобой омолодится моя старость, душа моя возблагодарит бога за возвращение моего сокровища и дух мой возрадуется при виде тебя, хотя я знал, что достигну этого ценою душевных тревог, ибо удача в большинстве случаев является как противовес несчастью, а несчастье пользуется правом и дозволением приходить вслед за событиями радостными, дабы мы помнили, что и добро не вечно и зло преходяще.
— Дай бог, — заговорила тут долго молчавшая Ауристела, — чтобы у всех у нас было путешествие благополучное, а его нам сулит радостная эта встреча.
В это время узница, с великим вниманием слушавшая рассказ Трансилы, встала, невзирая на свои цепи, а также на усилия, какие предпринимал, чтобы она не вставала, тот, кто был с нею скован одною цепью, и, возвысив голос, сказала:
— Я вошла, как сказал мой отец, в большую залу, — молвила Трансила, — и, окинув взглядом собравшихся, громко и гневно воскликнула: «А ну, выходите все на меня! Ваши нечестивые, варварские обычаи ничего общего не имеют с обычаями, которые блюдет всякое благоустроенное государство. Вы люди не религиозные, а развратные, — под видом и под флагом суетных обрядов вы хотите возделывать чужие поля без позволения их законных владельцев. Вот я перед вами, злочестивцы и злоумышленники! Ну, подходите, подходите же! Здравый смысл, находящийся на острие моего копья, защитит меня и расстроит дурные ваши намерения, враждебные нравственности и чистоте душевной». Сказавши это, я ринулась прямо на толпу и, пробив себе дорогу, выскочила на улицу, потом, не сопровождаемая никем, кроме моего негодования, бросилась бежать к морю; в голове моей кружился рой мыслей, однако ж над всеми возобладала одна, и я, уже не рассуждая, прыгнула в лодчонку, которая, без сомнения, была мне послана самим богом, взяла в руки два маленьких весла и, оттолкнувшись от берега, начала изо всех сил грести. Заметив, однако ж, что меня быстро догоняют на нескольких лодках, гораздо лучше оснащенных и приводимых в движение гребцами более сильными, чем я, и что мне от них не уйти, я бросила весла и опять взяла в руки копье: я порешила живою не сдаваться и, прежде чем погибнуть, постараться на ком-либо выместить причиненную мне обиду. И тут вновь надо мною сжалилось небо, ибо ветер усилился и без помощи весел стал подгонять мою лодку, а лодка между тем попала в самый водоворот, и волна подхватила ее, как пушинку, и унесла в открытое море, отняв у моих преследователей всякую надежду меня догнать, — как видно, они убоялись бешеного течения.
— То правда, — заговорил тут супруг Трансилы Ладислав. — Ты унесла с собой мою душу, и я не мог за тобою не следовать. Однако ж в наступившей темноте мы потеряли тебя из виду, а с тем вместе потеряли надежду найти тебя живою; я мог надеяться лишь на то, что ты будешь жить в преданиях молвы, которая сохранит твой подвиг на вечные времена.
— Случилось, однако ж, — продолжала Трансила, — что ночью ветер, дувший с моря, прибил меня к берегу, и на берегу я встретила рыбаков, и тс меня обласкали, приютили, даже предлагали меня просватать, если, мол, я незамужняя, и, должно думать, не на таких условиях, от которых я бежала без оглядки. Со всем тем алчность властвует даже среди прибрежных скал и утесов, царит даже в грубых сердцах детей природы; и вот этой ночью закралась она в душу к простым рыбакам, и они рассудили, что коль скоро я их общая добыча и разделить меня на части, чтобы распределить поровну, не представляется возможным, то они продадут меня корсарам, которых они заприметили днем неподалеку от того места, где они ловили рыбу. Разумеется, я могла бы предложить им больше, чем могли им дать за меня корсары, однако ж мне не хотелось чувствовать себя чем бы то ни было обязанной своей жестокой отчизне. И вот на рассвете к берегу подошли пираты, и меня им продали — не знаю, за сколько, предварительно отняв у меня все драгоценности, которые я, как новобрачная, должна была на себя надеть.
Признаюсь, корсары отнеслись ко мне лучше, нежели мои сограждане; они сказали, чтоб я не печалилась, ибо я стану не рабой, но царицей и владычицей всей вселенной, если только сбудется пророчество варваров этого острова, о котором-де столько сейчас везде разговоров. О том, как я достигла острова, как меня встретили варвары, как я выучилась за время нашей с вами разлуки их языку, об их обрядах, церемониях и обычаях, о нелепости тех пророчеств, коим они поверили, о том, как я встретилась с этими сеньорами, о пожаре, охватившем весь остров, и о нашем освобождении я вам расскажу в другой раз, а пока довольно — теперь я хочу, чтобы мой отец рассказал, какими судьбами очутился он здесь, столь неожиданно сделав счастливой судьбу своей дочери.
На этом окончила свой рассказ Трансила, всех приведя в изумление плавностью своей речи и поразив необычайной своей красотой, с которой могла идти в сравнение только красота Ауристелы.
Но тут заговорил отец Трансилы Маврикий:
— Тебе известно, прелестная Трансила, возлюбленная дочь моя, что я изучил и усвоил много разных прелюбопытных и достохвальных наук, в особенности же я увлекался юдициарной астрологией, ибо если только ты в ней преуспеешь, то она будет исполнять такое твое желание, которое является естественным желанием всякого человека, а именно: знать не только прошедшее и настоящее, но и грядущее. И вот, когда ты скрылась от очей моих, я заметил время, сделал наблюдения над светилами, рассмотрел аспект планет, приметил место и дом; я стремился к тому, чтобы силе моего желания соответствовало мое усердие, ибо никакая наука, если только это действительно наука, сама по себе никогда никого не обманывает, — обманывается тот, кто ту или иную науку с крайним тщанием! не изучил, и особенно это относится к астрологии, ибо вследствие быстроты, с какою небесные круги вращают звезды, они, эти звезды, в разных местах влияют по-разному: в одном так, в другом этак. И вот если юдициарному астрологу удается что-либо верно угадать, это значит, что он высказал догадку наиболее правдоподобную и основанную на опыте. Таким образом за лучшего астролога в мире должно признать дьявола, хотя он и часто ошибается: он предсказывает будущее не только на основании познаний отвлеченных, но и на основании предположений и догадок, а как он обладает долговременным опытом по части прошедшего и прекрасно осведомлен обо всем, что творится в настоящее время, то с легкостью берется судить и о будущем. Мы же навыка не имеем и оттого высказываем свои суждения вслепую, наугад. Со всем тем я установил, что в разлуке с тобой мне суждено быть два года и что сегодня и именно здесь при встрече с тобой омолодится моя старость, душа моя возблагодарит бога за возвращение моего сокровища и дух мой возрадуется при виде тебя, хотя я знал, что достигну этого ценою душевных тревог, ибо удача в большинстве случаев является как противовес несчастью, а несчастье пользуется правом и дозволением приходить вслед за событиями радостными, дабы мы помнили, что и добро не вечно и зло преходяще.
— Дай бог, — заговорила тут долго молчавшая Ауристела, — чтобы у всех у нас было путешествие благополучное, а его нам сулит радостная эта встреча.
В это время узница, с великим вниманием слушавшая рассказ Трансилы, встала, невзирая на свои цепи, а также на усилия, какие предпринимал, чтобы она не вставала, тот, кто был с нею скован одною цепью, и, возвысив голос, сказала:
Глава четырнадцатая,
из коей явствует, кто такие были отягченные цепями узники
— Если люди обездоленные имеют право говорить перед лицом счастливых, то предоставьте мне на сей раз это право, и краткость речи моей умерит чувство скуки, которую вы, слушая меня, испытаете. Ты, сеньора, — сказала она, обратясь к Трансиле, — так гневно обличала варварский обычай твоих сограждан, что, право, можно подумать, будто ты ратуешь за то, чтобы облегчить труд бедняков и снять ношу с плеч людей слабосильных. Да ведь ничего худого нет в том, чтобы коня, пусть даже самого доброго, выезжал первый, кто на него сядет. Если только нравы и обычаи не бесчестят человека, значит, нравственности они не оскорбляют. Что на первый взгляд представляется греховным, в том как раз греха-то и нет. Право же, самый лучший кормчий тот, кто прежде был простым матросом. Лоцманами из сухопутных школ не выходят. В любой науке, в любом искусстве лучший учитель — опыт, а потому и тебе лучше прийти к мужу опытной, чем несведущей и неотшлифованной.
При этих словах ее товарищ по несчастью поднес ей кулак к лицу и угрожающим тоном заговорил:
— О Розамунда![13] Да нет, какая ты роза! Ты не роза, а угроза — угроза нравственности, вот ты кто. Роза — цветок стыдливый, а ты и прежде такою никогда не была, сейчас ты тоже стыдливостью не отличаешься и, как видно, не узнаешь, что такое стыд, во все продолжение твоей жизни, даже если ты проживешь дольше, чем будет длиться самое время. Вот почему меня не удивляет, что ты хулишь добродетель и благонравие, кои должны быть сродны девушкам честным. Знайте, сеньоры, — оглядев присутствовавших, продолжал он, — что эту женщину сковали, потому что она сумасшедшая, однако бесстыдство ее осталось на свободе. Это та самая знаменитая Розамунда, которая была наложницей и любовницей английского короля, и о ее распутстве можно найти подробные рассказы и пространные повествования у всех народов. Она управляла королем, а следственно и всем королевством, издавала законы, отменяла законы, возвышала павших за свои преступления и сокрушала возвысившихся за свои добродетели, исполняла свои прихоти без зазрения совести, как будто нарочно для того, чтобы уронить достоинство короля и всем показать, какие нечистые у нее желания. Проявляла же она такие желания столь часто и столь беззастенчиво, и до того доходило ее бесстыдство, что в конце концов король не выдержал и, порвав алмазные узы и медные цепи, коими она сковала его сердце, удалил ее и унизил до той степени, до которой прежде возвышал. А пока она пребывала на верху колеса Фортуны и держала счастливый случай за вихор, я испытывал чувство крайней досады и все думал о том, как бы предмет любовных дум моего короля и законного владыки выставить на всеобщее посмешище. Я обладаю даром сатирика и насмешника, перо у меня бойкое, язык острый, ради красного словца я не то что родного отца, а и самого себя не пожалею. И язык мой не сковало узилище, не заставило замолчать изгнание, не устрашили угрозы, не исправили кары. В конце концов для нас обоих настал день расплаты: король распорядился, чтобы никто во всем городе, ниже во всем его королевстве и во всех его владениях не давал ей ни даром, ни за деньги никакого иного пропитания, кроме хлеба и воды, чтобы нас обоих доставили на один из многочисленных близлежащих островов, но только непременно на необитаемый, и там нас бросили, а между тем для меня это наказание страшнее смертной казни, ибо та жизнь, которую я принужден вести бок о бок с нею, хуже смерти.
— А уж как мне-то с тобой плохо живется, Клодьо! — сказала тут Розамунда. — Сколько раз я готова была броситься во глубину морскую, и если я до сих пор этого не сделала, то единственно потому, что не хотела тебя увлечь за собой: ведь если я попаду в ад без тебя, то муки мне будут облегчены. Я признаю, что погрязла в пороках, но ведь я женщина слабая и недалекая, ты же мужчина, и притом рассудительный и опытом искушенный, а прибыль тебе от твоих пороков была только та, что ты получал удовольствие, легкое, как соломинка, которую крутит в воздухе быстролетный вихрь. Ты постоянно задевал человеческую честь, ты свергал с пьедестала людей знаменитых, ты выдавал заветные тайны, ты опорачивал то тот, то другой славный род, ты не щадил самого короля, не щадил своих сограждан, друзей, сродников; под видом прославления ты старался их обесславить. Как бы я хотела, чтобы по воле и хотению короля в наказание за мои преступления меня приговорили к другого рода казни в моем родном краю, а не к смерти от ран, поминутно наносимых мне твоим языком, от которого, пожалуй, не уберечься самому господу богу и всем святым его!
— Как бы то ни было, — возразил Клодьо, — я никогда ни на кого не клеветал, и совесть моя чиста.
— Что до твоей совести, — подхватила Розамунда, — то она должна мучить тебя за ту правду, которую ты говорил: ведь не всякую правду следует выставлять напоказ, на всеобщее обозрение.
— Что верно, то верно, — вступил тут в разговор Маврикий. — Розамунда дело говорит: правду о преступлениях, совершенных втайне, никто не смеет обнародовать, особливо о преступлениях королей и государей, правящих нами, ибо частному лицу негоже чернить короля и сеньора и указывать вассалам на его недостатки, — недостатки его этим все равно не исправишь, а подданные перестанут его уважать. И коль скоро нам всем надлежит исправлять друг друга по-братски, то почему же государь должен составлять исключение? Ведь если все станут говорить о его промахах во всеуслышание, прямо ему в лицо, то, может статься, всенародное необдуманное обличение ожесточит его нрав, и он мало того что не смягчится, а еще и закоснеет в своих пороках. А как обыкновенно порицают не только за проступки настоящие, но и за проступки мнимые, то всякий человек, порицаемый всенародно, вправе быть этим недоволен: вот почему сатирики, клеветники и злопыхатели по справедливости бывают с позором и срамом изгоняемы из своих домов и высылаемы за пределы родной страны. Это остроумнейшие плуты, или же архиплутовские остроумцы, — вот единственная похвала, которую они заслужили. Как говорится: «Предательство, может, кому и нравится, а предатели ненавистны всем». И вот еще что: ежели писака замарает чью-либо честь, то она упорхнет, и пойдут всякие людишки трепать ее по углам, и назад ее уж не воротишь, а кто чести своей не восстановит, тому грехи не прощаются.
— Все это мне известно, — возразил Клодьо, — но если мне нельзя ни говорить, ни писать, то пусть лучше отрежут мне язык и отрубят руки, и тогда я грянусь оземь и стану истошно вопить в надежде, что из земли вырастет тростник царя Мидаса[14].
— Вот что, — предложил Ладислав: — Давайте покончим дело миром и поженим Клодьо и Розамунду! Может статься, как скоро мы получим обоюдное их согласие и сочетаем их священными узами брака, они после перемены, которая произойдет в их судьбе, переменят и свой образ жизни.
— Добро! — вскричала Розамунда. — У меня есть нож, и я отворю им врата в груди моей и выпущу мою душу, а душа у меня запросилась наружу, едва зашла речь об этом ни с чем не сообразном и безобразном браке.
— А я рук на себя не наложу, — объявил Клодьо. — Пусть я сплетник и насмешник, но мне до того приятно говорить о ком-либо дурно, когда у меня это хорошо выходит, что я хочу жить только ради того, чтобы злословить. Вот только я предпочел бы держаться подальше от государей, — у них руки длинные, и они до чего угодно и до кого угодно дотянутся; я уже познал на собственном опыте, что сильных лучше не трогать. А по-христиански нам надлежит молиться о здравии и долгоденствии государя, если он добрый, или же, если он злой, о том, чтобы он исправился и изменился к лучшему.
— Кто дошел до такого сознания, тот сам уже на пути к исправлению, — заметил Антоньо-отец. — Нет такого великого греха или же застарелого порока, который не смыло бы и не убило раскаяние. Злой язык — это как бы обоюдоострый меч, который пронзает насквозь, или же как молния небесная, которая, не тронув ножны, разрезает и крошит шпагу. И хотя беседам и разговорам придает вкус соль злословия, однако ж в большинстве случаев после такого разговора остается горький и противный привкус. Язык отличается не меньшим проворством, нежели мысль, но если вреден плод, заключенный в утробе мысли, то язык, с помощью которого этот дурной плод выходит наружу, причиняет вред сугубый. Слово — что камень: коли метнет его рука, то уж потом назад не воротишь, и будет он себе лететь, покуда не упадет. Также и тут: вымолвил слово — после спокаешься, да уж поздно: чаще всего вина за сказанное слово с тебя не снимается. И все-таки, повторяю, искреннее раскаяние — это наилучшее средство от душевных недугов.
— Если люди обездоленные имеют право говорить перед лицом счастливых, то предоставьте мне на сей раз это право, и краткость речи моей умерит чувство скуки, которую вы, слушая меня, испытаете. Ты, сеньора, — сказала она, обратясь к Трансиле, — так гневно обличала варварский обычай твоих сограждан, что, право, можно подумать, будто ты ратуешь за то, чтобы облегчить труд бедняков и снять ношу с плеч людей слабосильных. Да ведь ничего худого нет в том, чтобы коня, пусть даже самого доброго, выезжал первый, кто на него сядет. Если только нравы и обычаи не бесчестят человека, значит, нравственности они не оскорбляют. Что на первый взгляд представляется греховным, в том как раз греха-то и нет. Право же, самый лучший кормчий тот, кто прежде был простым матросом. Лоцманами из сухопутных школ не выходят. В любой науке, в любом искусстве лучший учитель — опыт, а потому и тебе лучше прийти к мужу опытной, чем несведущей и неотшлифованной.
При этих словах ее товарищ по несчастью поднес ей кулак к лицу и угрожающим тоном заговорил:
— О Розамунда![13] Да нет, какая ты роза! Ты не роза, а угроза — угроза нравственности, вот ты кто. Роза — цветок стыдливый, а ты и прежде такою никогда не была, сейчас ты тоже стыдливостью не отличаешься и, как видно, не узнаешь, что такое стыд, во все продолжение твоей жизни, даже если ты проживешь дольше, чем будет длиться самое время. Вот почему меня не удивляет, что ты хулишь добродетель и благонравие, кои должны быть сродны девушкам честным. Знайте, сеньоры, — оглядев присутствовавших, продолжал он, — что эту женщину сковали, потому что она сумасшедшая, однако бесстыдство ее осталось на свободе. Это та самая знаменитая Розамунда, которая была наложницей и любовницей английского короля, и о ее распутстве можно найти подробные рассказы и пространные повествования у всех народов. Она управляла королем, а следственно и всем королевством, издавала законы, отменяла законы, возвышала павших за свои преступления и сокрушала возвысившихся за свои добродетели, исполняла свои прихоти без зазрения совести, как будто нарочно для того, чтобы уронить достоинство короля и всем показать, какие нечистые у нее желания. Проявляла же она такие желания столь часто и столь беззастенчиво, и до того доходило ее бесстыдство, что в конце концов король не выдержал и, порвав алмазные узы и медные цепи, коими она сковала его сердце, удалил ее и унизил до той степени, до которой прежде возвышал. А пока она пребывала на верху колеса Фортуны и держала счастливый случай за вихор, я испытывал чувство крайней досады и все думал о том, как бы предмет любовных дум моего короля и законного владыки выставить на всеобщее посмешище. Я обладаю даром сатирика и насмешника, перо у меня бойкое, язык острый, ради красного словца я не то что родного отца, а и самого себя не пожалею. И язык мой не сковало узилище, не заставило замолчать изгнание, не устрашили угрозы, не исправили кары. В конце концов для нас обоих настал день расплаты: король распорядился, чтобы никто во всем городе, ниже во всем его королевстве и во всех его владениях не давал ей ни даром, ни за деньги никакого иного пропитания, кроме хлеба и воды, чтобы нас обоих доставили на один из многочисленных близлежащих островов, но только непременно на необитаемый, и там нас бросили, а между тем для меня это наказание страшнее смертной казни, ибо та жизнь, которую я принужден вести бок о бок с нею, хуже смерти.
— А уж как мне-то с тобой плохо живется, Клодьо! — сказала тут Розамунда. — Сколько раз я готова была броситься во глубину морскую, и если я до сих пор этого не сделала, то единственно потому, что не хотела тебя увлечь за собой: ведь если я попаду в ад без тебя, то муки мне будут облегчены. Я признаю, что погрязла в пороках, но ведь я женщина слабая и недалекая, ты же мужчина, и притом рассудительный и опытом искушенный, а прибыль тебе от твоих пороков была только та, что ты получал удовольствие, легкое, как соломинка, которую крутит в воздухе быстролетный вихрь. Ты постоянно задевал человеческую честь, ты свергал с пьедестала людей знаменитых, ты выдавал заветные тайны, ты опорачивал то тот, то другой славный род, ты не щадил самого короля, не щадил своих сограждан, друзей, сродников; под видом прославления ты старался их обесславить. Как бы я хотела, чтобы по воле и хотению короля в наказание за мои преступления меня приговорили к другого рода казни в моем родном краю, а не к смерти от ран, поминутно наносимых мне твоим языком, от которого, пожалуй, не уберечься самому господу богу и всем святым его!
— Как бы то ни было, — возразил Клодьо, — я никогда ни на кого не клеветал, и совесть моя чиста.
— Что до твоей совести, — подхватила Розамунда, — то она должна мучить тебя за ту правду, которую ты говорил: ведь не всякую правду следует выставлять напоказ, на всеобщее обозрение.
— Что верно, то верно, — вступил тут в разговор Маврикий. — Розамунда дело говорит: правду о преступлениях, совершенных втайне, никто не смеет обнародовать, особливо о преступлениях королей и государей, правящих нами, ибо частному лицу негоже чернить короля и сеньора и указывать вассалам на его недостатки, — недостатки его этим все равно не исправишь, а подданные перестанут его уважать. И коль скоро нам всем надлежит исправлять друг друга по-братски, то почему же государь должен составлять исключение? Ведь если все станут говорить о его промахах во всеуслышание, прямо ему в лицо, то, может статься, всенародное необдуманное обличение ожесточит его нрав, и он мало того что не смягчится, а еще и закоснеет в своих пороках. А как обыкновенно порицают не только за проступки настоящие, но и за проступки мнимые, то всякий человек, порицаемый всенародно, вправе быть этим недоволен: вот почему сатирики, клеветники и злопыхатели по справедливости бывают с позором и срамом изгоняемы из своих домов и высылаемы за пределы родной страны. Это остроумнейшие плуты, или же архиплутовские остроумцы, — вот единственная похвала, которую они заслужили. Как говорится: «Предательство, может, кому и нравится, а предатели ненавистны всем». И вот еще что: ежели писака замарает чью-либо честь, то она упорхнет, и пойдут всякие людишки трепать ее по углам, и назад ее уж не воротишь, а кто чести своей не восстановит, тому грехи не прощаются.
— Все это мне известно, — возразил Клодьо, — но если мне нельзя ни говорить, ни писать, то пусть лучше отрежут мне язык и отрубят руки, и тогда я грянусь оземь и стану истошно вопить в надежде, что из земли вырастет тростник царя Мидаса[14].
— Вот что, — предложил Ладислав: — Давайте покончим дело миром и поженим Клодьо и Розамунду! Может статься, как скоро мы получим обоюдное их согласие и сочетаем их священными узами брака, они после перемены, которая произойдет в их судьбе, переменят и свой образ жизни.
— Добро! — вскричала Розамунда. — У меня есть нож, и я отворю им врата в груди моей и выпущу мою душу, а душа у меня запросилась наружу, едва зашла речь об этом ни с чем не сообразном и безобразном браке.
— А я рук на себя не наложу, — объявил Клодьо. — Пусть я сплетник и насмешник, но мне до того приятно говорить о ком-либо дурно, когда у меня это хорошо выходит, что я хочу жить только ради того, чтобы злословить. Вот только я предпочел бы держаться подальше от государей, — у них руки длинные, и они до чего угодно и до кого угодно дотянутся; я уже познал на собственном опыте, что сильных лучше не трогать. А по-христиански нам надлежит молиться о здравии и долгоденствии государя, если он добрый, или же, если он злой, о том, чтобы он исправился и изменился к лучшему.
— Кто дошел до такого сознания, тот сам уже на пути к исправлению, — заметил Антоньо-отец. — Нет такого великого греха или же застарелого порока, который не смыло бы и не убило раскаяние. Злой язык — это как бы обоюдоострый меч, который пронзает насквозь, или же как молния небесная, которая, не тронув ножны, разрезает и крошит шпагу. И хотя беседам и разговорам придает вкус соль злословия, однако ж в большинстве случаев после такого разговора остается горький и противный привкус. Язык отличается не меньшим проворством, нежели мысль, но если вреден плод, заключенный в утробе мысли, то язык, с помощью которого этот дурной плод выходит наружу, причиняет вред сугубый. Слово — что камень: коли метнет его рука, то уж потом назад не воротишь, и будет он себе лететь, покуда не упадет. Также и тут: вымолвил слово — после спокаешься, да уж поздно: чаще всего вина за сказанное слово с тебя не снимается. И все-таки, повторяю, искреннее раскаяние — это наилучшее средство от душевных недугов.
Глава пятнадцатая
первой книги этой длинной истории
Тут в гостиницу вошел моряк и объявил во всеуслышание:
— Чей-то большой корабль на всех парусах идет к пристани, и я до сих пор не различил сигнала, по которому можно было бы догадаться, откуда он.
В ту же минуту слух присутствовавших был поражен громовым залпом: палила многочисленная артиллерия корабля, подходившего к гавани, но то был залп холостой, без единого боевого заряда — явный знак мира, а не войны. Так же точно ответил ему корабль Маврикия, причем за орудийным залпом последовал залп ружейный.
Все, кто находился в гостинице, выбежали на берег, и Периандр, едва взглянув на подошедшее судно, сейчас узнал корабль датского принца Арнальда, но нимало тому не возрадовался, напротив: внутри у него словно что-то оборвалось, а сердце сильно забилось. Так же стучало и колотилось сердце Ауристелы: она знала давно, что Арнальд пылает к ней страстью, и теперь она ясно себе представляла, что чувство Арнальда и чувство Периандра вместе не уживутся — неумолимая, яростная стрела ревности пронзит их обоих.
А тем временем Арнальд уже приближался в шлюпке к берегу, и Периандр двинулся ему навстречу, Ауристела же не сделала ни шагу вперед; ей хотелось, чтобы ее пригвоздили к месту и чтобы ноги ее превратились в узловатые корни, в какие превратились ноги дочери Пинея[15], когда за нею гнался неутомимый бегун Аполлон. Арнальд увидел и узнал Периандра и, не дожидаясь, пока его перенесут, спрыгнул с кормы, а затем, очутившись на суше и в объятиях Периандра, которые тот ему распростер, обратился к Периандру с такими словами:
— Будь я настолько удачлив, друг Периандр, что вместе с тобою встретил бы и сестру твою Ауристелу, мне была бы уже не страшна никакая невзгода, большего счастья я и ожидать бы не мог.
— Она здесь, со мной, доблестный сеньор, — молвил Периандр. — Небо, споспешествовавшее твоим честным и благородным намерениям, сохранило тебе ее в целости и невредимости, и она, в свою очередь, заслужила этот благополучный исход чистотою своих побуждений.
Между тем все уже были осведомлены, кто таков прибывший на корабле принц. Ауристела, однако ж, была неподвижна и безгласна, как изваяние; рядом с нею стояла прелестная Трансила и еще две женщины — Рикла и Констанса, коих только по наружному виду можно было причислить к племени варваров.
Арнальд приблизился к Ауристеле и, опустившись на колени, молвил:
— Приветствую тебя, путеводная звезда моя, которая вела за собой благородные мои намерения! Приветствую тебя, звезда неподвижная, указавшая мне тихое пристанище, где меня ожидает венец моих благих желаний!
На все это Ауристела не ответила ни единого слова, лишь из очей ее брызнули слезы и заструились по румяным щекам.
Арнальд смутился: он не мог взять в толк, от горя или же от радости плачет Ауристела. Периандр между тем все примечал, ни одно душевное движение Ауристелы не ускользало от его взора, и наконец он разрешил сомнение Арнальда, поведя с ним такую речь:
— Сеньор! Молчание и слезы сестры моей — это знак изумления и восторга. Изумление вызвано неожиданностью встречи, слезы же хлынули у нее от счастья видеть тебя. Чувство благодарности ей сродно, как всякой девушке из хорошей семьи, и она сознает, в каком она перед тобой долгу за все твои благодеяния и за твое неизменно бескорыстное к ней отношение.
Тут все отправились в гостиницу, столы опять начали ломиться от яств, и все взыграли духом при виде чаш, наполненных выдержанным вином; надобно заметить, что вино, которое долго странствовало по морям, ни с каким нектаром не сравнится.
Этот второй обед был устроен в честь принца Арнальда. За обедом Периандр рассказал принцу, что случилось на острове варваров, как была освобождена Ауристела, а равно и обо всех других событиях и происшествиях, читателю уже известных, и Арнальд подивился, прочие же вновь восторжествовали и возликовали.
Тут в гостиницу вошел моряк и объявил во всеуслышание:
— Чей-то большой корабль на всех парусах идет к пристани, и я до сих пор не различил сигнала, по которому можно было бы догадаться, откуда он.
В ту же минуту слух присутствовавших был поражен громовым залпом: палила многочисленная артиллерия корабля, подходившего к гавани, но то был залп холостой, без единого боевого заряда — явный знак мира, а не войны. Так же точно ответил ему корабль Маврикия, причем за орудийным залпом последовал залп ружейный.
Все, кто находился в гостинице, выбежали на берег, и Периандр, едва взглянув на подошедшее судно, сейчас узнал корабль датского принца Арнальда, но нимало тому не возрадовался, напротив: внутри у него словно что-то оборвалось, а сердце сильно забилось. Так же стучало и колотилось сердце Ауристелы: она знала давно, что Арнальд пылает к ней страстью, и теперь она ясно себе представляла, что чувство Арнальда и чувство Периандра вместе не уживутся — неумолимая, яростная стрела ревности пронзит их обоих.
А тем временем Арнальд уже приближался в шлюпке к берегу, и Периандр двинулся ему навстречу, Ауристела же не сделала ни шагу вперед; ей хотелось, чтобы ее пригвоздили к месту и чтобы ноги ее превратились в узловатые корни, в какие превратились ноги дочери Пинея[15], когда за нею гнался неутомимый бегун Аполлон. Арнальд увидел и узнал Периандра и, не дожидаясь, пока его перенесут, спрыгнул с кормы, а затем, очутившись на суше и в объятиях Периандра, которые тот ему распростер, обратился к Периандру с такими словами:
— Будь я настолько удачлив, друг Периандр, что вместе с тобою встретил бы и сестру твою Ауристелу, мне была бы уже не страшна никакая невзгода, большего счастья я и ожидать бы не мог.
— Она здесь, со мной, доблестный сеньор, — молвил Периандр. — Небо, споспешествовавшее твоим честным и благородным намерениям, сохранило тебе ее в целости и невредимости, и она, в свою очередь, заслужила этот благополучный исход чистотою своих побуждений.
Между тем все уже были осведомлены, кто таков прибывший на корабле принц. Ауристела, однако ж, была неподвижна и безгласна, как изваяние; рядом с нею стояла прелестная Трансила и еще две женщины — Рикла и Констанса, коих только по наружному виду можно было причислить к племени варваров.
Арнальд приблизился к Ауристеле и, опустившись на колени, молвил:
— Приветствую тебя, путеводная звезда моя, которая вела за собой благородные мои намерения! Приветствую тебя, звезда неподвижная, указавшая мне тихое пристанище, где меня ожидает венец моих благих желаний!
На все это Ауристела не ответила ни единого слова, лишь из очей ее брызнули слезы и заструились по румяным щекам.
Арнальд смутился: он не мог взять в толк, от горя или же от радости плачет Ауристела. Периандр между тем все примечал, ни одно душевное движение Ауристелы не ускользало от его взора, и наконец он разрешил сомнение Арнальда, поведя с ним такую речь:
— Сеньор! Молчание и слезы сестры моей — это знак изумления и восторга. Изумление вызвано неожиданностью встречи, слезы же хлынули у нее от счастья видеть тебя. Чувство благодарности ей сродно, как всякой девушке из хорошей семьи, и она сознает, в каком она перед тобой долгу за все твои благодеяния и за твое неизменно бескорыстное к ней отношение.
Тут все отправились в гостиницу, столы опять начали ломиться от яств, и все взыграли духом при виде чаш, наполненных выдержанным вином; надобно заметить, что вино, которое долго странствовало по морям, ни с каким нектаром не сравнится.
Этот второй обед был устроен в честь принца Арнальда. За обедом Периандр рассказал принцу, что случилось на острове варваров, как была освобождена Ауристела, а равно и обо всех других событиях и происшествиях, читателю уже известных, и Арнальд подивился, прочие же вновь восторжествовали и возликовали.
Глава шестнадцатая
Тут хозяин гостиницы сказал:
— Мне неудобно об этом говорить, но меня тревожат небесные знамения, предвещающие штиль: закат ясный и чистый; вблизи и вдали ни единого облачка; волны с мягким, чуть слышным шорохом набегают на берег; птицы безбоязненно летают над морем — все эти признаки надолго установившейся хорошей погоды говорят о том, что досточтимым моим гостям, коих сама судьба привела ко мне в гостиницу, надлежит покинуть меня.
— Ваша правда, — сказал Маврикий. — Хотя общество такого благородного человека, как вы, нам приятно и дорого, однако долго им наслаждаться нам не позволяет желание как можно скорее возвратиться на родину. По моему разумению, нынче ночью в первую же вахту должно поднять паруса, если только против этого не возражают лоцман и конвоиры.
Арнальд же к сказанному прибавил:
— Потерянного времени не наверстаешь, — особенно это относится ко времени, потерянному мореходами.
Коротко говоря, все находившиеся в гавани сошлись на том, что нынче же ночью они отбудут в Англию.
Арнальд встал из-за стола, взял за руку Периандра, вышел с ним из помещения и наедине, с глазу на глаз, сказал ему:
— Друг Периандр! По всей вероятности, сестра твоя Ауристела не утаит от тебя, что два года она находилась у моего отца-короля, и за все эти два года я, охраняя ее невинность, не проронил ни единого слова, которое могло хоть сколько-нибудь задеть ее нравственность, и ни разу не осведомился о ее происхождении, довольствуясь лишь тем, что она сама почла за нужное сообщить о себе; в воображении же своем я рисовал себе ее не простою смертною, в низком состоянии рожденною, но царицею мира, ибо непорочность ее нрава, степенность и не заурядная, а из ряду вон выходящая рассудительность не позволяли мне думать о ней иначе. Я неоднократно просил ее руки, просил с благословения отца моего, однако предложение мое всякий раз отвергалось: Ауристела говорила мне, что, пока она не побывает в Риме и не исполнит данного ею обета, она собою располагать не может. Она мне так и не сообщила, какого она звания и кто ее родители, я же к ней с этим, повторяю, не приставал, — я полагал, что она сама по себе, независимо от своего происхождения, достойна быть не только королевою Дании, но и самодержицею мира. Все это я говорю для того, чтобы ты, Периандр, как человек рассудительный и здравомыслящий, понял, что не такая уж низкая доля стучится у врат благополучия твоего и твоей сестры: ведь я вновь подтверждаю данное мною слово стать ее супругом и готов исполнить свое обещание, когда и где ей будет угодно — под убогою кровлею этой гостиницы или под кровлею золоченою одного из дворцов римских. Тебе же я даю обещание держаться в пределах скромности и благопристойности, хотя бы я и сгорал в огне страстей и желаний, разжигаемом разнузданной чувственностью и кажущейся близостью счастья, которая терзает душу сильнее, нежели смутная на него надежда.
На сем окончил свою речь Арнальд и приготовился выслушать с величайшим вниманием ответ Периандра; ответ же его был таков:
— Я вполне сознаю, доблестный принц Арнальд, в каком мы с моей сестрой перед тобою долгу за все добро, которое ты для нас уже сделал, и за ту честь, которую ты оказываешь ныне: мне — тем, что желаешь наречься моим братом, ей — тем, что желаешь наречься ее супругом. Однако, хотя со стороны, вероятно, покажется, безумием, что два убогих странника, изгнанных из родного края, не торопятся принять сие лестное для них предложение, я почитаю за должное уведомить тебя, что при всей нашей к тебе приверженности мы вынуждены предложение твое временно отвергнуть. Мы с сестрой по велению судьбы, а равно и по велению сердца, направляемся в священный город Рим, и, покуда мы там не побываем, мы не имеем права пользоваться каким-либо стечением обстоятельств, и в себе мы не вольны, поступать по своему благоусмотрению нам пока не дано. Только после того как господь сподобит нас ступить на священную землю и поклониться ее святыням, мы обретем свободу распорядиться нашей до тех пор ограниченной свободой, и вот тогда я всецело употреблю ее на то, чтобы угодить тебе. Еще я должен сказать, что если благое твое начинание осуществится, то ты возьмешь себе в жены девушку знатнейшего рода, я же буду тебе не шурином, но родным братом. Хотя ты уже к так облагодетельствовал нас обоих, со всем тем я молю тебя довершить благодеяние и не расспрашивать меня более подробно о нашем происхождении и о нашей жизни, ибо правду я тебе сказать не могу, следственно принужден буду лгать, выдумывать всякие небылицы, морочить тебя россказнями и враками.
— Мне неудобно об этом говорить, но меня тревожат небесные знамения, предвещающие штиль: закат ясный и чистый; вблизи и вдали ни единого облачка; волны с мягким, чуть слышным шорохом набегают на берег; птицы безбоязненно летают над морем — все эти признаки надолго установившейся хорошей погоды говорят о том, что досточтимым моим гостям, коих сама судьба привела ко мне в гостиницу, надлежит покинуть меня.
— Ваша правда, — сказал Маврикий. — Хотя общество такого благородного человека, как вы, нам приятно и дорого, однако долго им наслаждаться нам не позволяет желание как можно скорее возвратиться на родину. По моему разумению, нынче ночью в первую же вахту должно поднять паруса, если только против этого не возражают лоцман и конвоиры.
Арнальд же к сказанному прибавил:
— Потерянного времени не наверстаешь, — особенно это относится ко времени, потерянному мореходами.
Коротко говоря, все находившиеся в гавани сошлись на том, что нынче же ночью они отбудут в Англию.
Арнальд встал из-за стола, взял за руку Периандра, вышел с ним из помещения и наедине, с глазу на глаз, сказал ему:
— Друг Периандр! По всей вероятности, сестра твоя Ауристела не утаит от тебя, что два года она находилась у моего отца-короля, и за все эти два года я, охраняя ее невинность, не проронил ни единого слова, которое могло хоть сколько-нибудь задеть ее нравственность, и ни разу не осведомился о ее происхождении, довольствуясь лишь тем, что она сама почла за нужное сообщить о себе; в воображении же своем я рисовал себе ее не простою смертною, в низком состоянии рожденною, но царицею мира, ибо непорочность ее нрава, степенность и не заурядная, а из ряду вон выходящая рассудительность не позволяли мне думать о ней иначе. Я неоднократно просил ее руки, просил с благословения отца моего, однако предложение мое всякий раз отвергалось: Ауристела говорила мне, что, пока она не побывает в Риме и не исполнит данного ею обета, она собою располагать не может. Она мне так и не сообщила, какого она звания и кто ее родители, я же к ней с этим, повторяю, не приставал, — я полагал, что она сама по себе, независимо от своего происхождения, достойна быть не только королевою Дании, но и самодержицею мира. Все это я говорю для того, чтобы ты, Периандр, как человек рассудительный и здравомыслящий, понял, что не такая уж низкая доля стучится у врат благополучия твоего и твоей сестры: ведь я вновь подтверждаю данное мною слово стать ее супругом и готов исполнить свое обещание, когда и где ей будет угодно — под убогою кровлею этой гостиницы или под кровлею золоченою одного из дворцов римских. Тебе же я даю обещание держаться в пределах скромности и благопристойности, хотя бы я и сгорал в огне страстей и желаний, разжигаемом разнузданной чувственностью и кажущейся близостью счастья, которая терзает душу сильнее, нежели смутная на него надежда.
На сем окончил свою речь Арнальд и приготовился выслушать с величайшим вниманием ответ Периандра; ответ же его был таков:
— Я вполне сознаю, доблестный принц Арнальд, в каком мы с моей сестрой перед тобою долгу за все добро, которое ты для нас уже сделал, и за ту честь, которую ты оказываешь ныне: мне — тем, что желаешь наречься моим братом, ей — тем, что желаешь наречься ее супругом. Однако, хотя со стороны, вероятно, покажется, безумием, что два убогих странника, изгнанных из родного края, не торопятся принять сие лестное для них предложение, я почитаю за должное уведомить тебя, что при всей нашей к тебе приверженности мы вынуждены предложение твое временно отвергнуть. Мы с сестрой по велению судьбы, а равно и по велению сердца, направляемся в священный город Рим, и, покуда мы там не побываем, мы не имеем права пользоваться каким-либо стечением обстоятельств, и в себе мы не вольны, поступать по своему благоусмотрению нам пока не дано. Только после того как господь сподобит нас ступить на священную землю и поклониться ее святыням, мы обретем свободу распорядиться нашей до тех пор ограниченной свободой, и вот тогда я всецело употреблю ее на то, чтобы угодить тебе. Еще я должен сказать, что если благое твое начинание осуществится, то ты возьмешь себе в жены девушку знатнейшего рода, я же буду тебе не шурином, но родным братом. Хотя ты уже к так облагодетельствовал нас обоих, со всем тем я молю тебя довершить благодеяние и не расспрашивать меня более подробно о нашем происхождении и о нашей жизни, ибо правду я тебе сказать не могу, следственно принужден буду лгать, выдумывать всякие небылицы, морочить тебя россказнями и враками.