Страница:
Тут к ним присоединился их отец король Поликарп и, так же как и его дочь, с высокой башни стал следить глазами за кораблем, уносившим даже не часть его души, но всю его душу, незримо от него отлетавшую.
Его пособники, которые подожгли дворец, теперь усердно тушили пожар. Горожане узнали о причине ночной тревоги, о злостных намерениях короля Поликарпа, о происках и о подстрекательстве колдуньи Сенотьи и в тот же день свергли короля с престола, а Сенотью вздернули на рее. С Поликарпой же и Синфоросой они обошлись сообразно их высокому достоинству, и в награду за их добродетели судьба послала им долю счастливую, хотя все же Синфороса не достигла предела своих желаний, ибо судьба Периандра готовила ему долю наисчастливейшую.
Моряки, видя, что всем удалось спастись, горячо благодарили бога за благополучный исход событий. От них наши путешественники узнали об истинных намерениях коварного Поликарпа; впрочем, они не нашли их столь уж коварными — они усмотрели им оправдание в том, что их породила любовь, а это могло бы послужить оправданием и для более тяжких преступлений; ведь когда душою овладевает любовная страсть, то никакие убеждения и никакие доводы на нее уже не действуют.
Светало, и хотя ветер дул сильный, море было спокойно. Конечною своею целью путешественники избрали Англию, а там уже каждый волен был собою распорядиться по своему благоусмотрению. Корабль так легко скользил по волнам, что ни у кого не возникало никаких опасений, никто не испытывал страха перед грядущей напастью.
Три дня кряду длилось спокойствие на море, три дня дул попутный ветер, к исходу же четвертого дня ветер разбушевался, море расходилось, и моряки решили, что надвигается страшная буря, ибо коловратность жизни нашей и непостоянство водной стихии — это как бы символ того, что ничего прочного и устойчивого в мире не существует. Однако ж по счастливой случайности, как раз когда моряки пребывали в замешательстве, невдалеке показался остров, и моряки сейчас его узнали и объявили, что это так называемый Отшельничий остров, при виде коего они мгновенно воспряли духом: им было известно, что там есть целых две бухты, где не то, что один, а хоть и двадцать кораблей укроются от всех на свете ветров; коротко говоря, то были надежнейшие, по их мнению, гавани. Еще моряки сообщили, что в одной из пещер живет отшельником некий знатный француз по имени Ренат, а в другой пещере живет отшельницею французская сеньора по имени Эусебия и что их история принадлежит к числу необычайнейших.
Желание узнать эту историю и укрыться на случай возможной бури побудило путешественников пристать к острову. Моряки так ловко направили корабль, что он вошел прямо в бухту и благополучно стал на якорь. Ар-нальд же, узнав, что на всем острове нет ни одной живой души за исключением помянутых отшельника и отшельницы, вознамерился дать Ауристеле и Трансиле отдохнуть от морского путешествия и с согласия Маврикия, Ладислава, Рутилио и Периандра приказал спустить на воду шлюпку, дабы все могли провести ночь спокойно, на твердой земле, не испытывая качки. Но хотя он и отдал такое приказание, Антоньо-отец объявил, что ему, его сыну, Ладиславу и Рутилио лучше остаться на корабле: на неопытных моряков полагаться-де рискованно. Остались же на корабле Антоньо-отец, Антоньо-сын и, разумеется, все моряки, ибо для моряка нет более твердой почвы, чем просмоленные доски корабельной палубы, а запах рыбы и смолы для них слаще запаха роз и амарантов. Те, что приплыли к берегу, укрылись от ветра у подошвы скалы; от холода же их спасал жаркий костер, который они в одну минуту сложили из хвороста. А как они к подобного рода неудобствам приобык-ли, то и эту ночь провели без горя, и помог им скоротать ее Периандр: Трансила обратилась к нему с просьбою досказать его историю; он было стал отнекиваться, но к Трансиле присоединились Арнальд, Ладислав и Маврикий; окончательно же сломила его упорство Ауристела, да и место и время показались ему подходящими, и он продолжал свой рассказ в таких выражениях:
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
Его пособники, которые подожгли дворец, теперь усердно тушили пожар. Горожане узнали о причине ночной тревоги, о злостных намерениях короля Поликарпа, о происках и о подстрекательстве колдуньи Сенотьи и в тот же день свергли короля с престола, а Сенотью вздернули на рее. С Поликарпой же и Синфоросой они обошлись сообразно их высокому достоинству, и в награду за их добродетели судьба послала им долю счастливую, хотя все же Синфороса не достигла предела своих желаний, ибо судьба Периандра готовила ему долю наисчастливейшую.
Моряки, видя, что всем удалось спастись, горячо благодарили бога за благополучный исход событий. От них наши путешественники узнали об истинных намерениях коварного Поликарпа; впрочем, они не нашли их столь уж коварными — они усмотрели им оправдание в том, что их породила любовь, а это могло бы послужить оправданием и для более тяжких преступлений; ведь когда душою овладевает любовная страсть, то никакие убеждения и никакие доводы на нее уже не действуют.
Светало, и хотя ветер дул сильный, море было спокойно. Конечною своею целью путешественники избрали Англию, а там уже каждый волен был собою распорядиться по своему благоусмотрению. Корабль так легко скользил по волнам, что ни у кого не возникало никаких опасений, никто не испытывал страха перед грядущей напастью.
Три дня кряду длилось спокойствие на море, три дня дул попутный ветер, к исходу же четвертого дня ветер разбушевался, море расходилось, и моряки решили, что надвигается страшная буря, ибо коловратность жизни нашей и непостоянство водной стихии — это как бы символ того, что ничего прочного и устойчивого в мире не существует. Однако ж по счастливой случайности, как раз когда моряки пребывали в замешательстве, невдалеке показался остров, и моряки сейчас его узнали и объявили, что это так называемый Отшельничий остров, при виде коего они мгновенно воспряли духом: им было известно, что там есть целых две бухты, где не то, что один, а хоть и двадцать кораблей укроются от всех на свете ветров; коротко говоря, то были надежнейшие, по их мнению, гавани. Еще моряки сообщили, что в одной из пещер живет отшельником некий знатный француз по имени Ренат, а в другой пещере живет отшельницею французская сеньора по имени Эусебия и что их история принадлежит к числу необычайнейших.
Желание узнать эту историю и укрыться на случай возможной бури побудило путешественников пристать к острову. Моряки так ловко направили корабль, что он вошел прямо в бухту и благополучно стал на якорь. Ар-нальд же, узнав, что на всем острове нет ни одной живой души за исключением помянутых отшельника и отшельницы, вознамерился дать Ауристеле и Трансиле отдохнуть от морского путешествия и с согласия Маврикия, Ладислава, Рутилио и Периандра приказал спустить на воду шлюпку, дабы все могли провести ночь спокойно, на твердой земле, не испытывая качки. Но хотя он и отдал такое приказание, Антоньо-отец объявил, что ему, его сыну, Ладиславу и Рутилио лучше остаться на корабле: на неопытных моряков полагаться-де рискованно. Остались же на корабле Антоньо-отец, Антоньо-сын и, разумеется, все моряки, ибо для моряка нет более твердой почвы, чем просмоленные доски корабельной палубы, а запах рыбы и смолы для них слаще запаха роз и амарантов. Те, что приплыли к берегу, укрылись от ветра у подошвы скалы; от холода же их спасал жаркий костер, который они в одну минуту сложили из хвороста. А как они к подобного рода неудобствам приобык-ли, то и эту ночь провели без горя, и помог им скоротать ее Периандр: Трансила обратилась к нему с просьбою досказать его историю; он было стал отнекиваться, но к Трансиле присоединились Арнальд, Ладислав и Маврикий; окончательно же сломила его упорство Ауристела, да и место и время показались ему подходящими, и он продолжал свой рассказ в таких выражениях:
Глава восемнадцатая
— Справедливо молвят люди, что нет ничего приятнее, нежели в тишине повествовать о буре, нежели в мирное время повествовать об ужасах прошлой войны, нежели, находясь в добром здравии, повествовать о перенесенной болезни; так вот и я в отдохновительные эти часы с приятностью повествую о былых моих горестях; правда, я не могу сказать, что у меня никаких огорчений больше нет, и все же я осмеливаюсь утверждать, что в сравнении с сонмом испытанных мною великих огорчений ныне я услаждаюсь спокойствием; да ведь это уж так устроен мир: начнет человеку везти — и уж тут одна удача словно подзывает к себе другую, и они к нему идут и идут без конца, и так же точно напасти. Ну, а на мою долю выпало столько мытарств, что, по моему разумению, они уже перешли пределы злополучия, и теперь пора им идти на убыль: ведь если за вершиной бедствий не стоит смерть, представляющая собою верх всяческого злополучия, значит жди перемен, но то уже будет переход не от плохого к плохому, но от плохого к хорошему и от хорошего к лучшему. И то блаженство, которое я сейчас испытываю оттого, что сестра моя, истинная и настоящая причина всех горестей и радостей моих, со мной, — это блаженство служит мне залогом и ручательством, что впоследствии я достигну венца моих мечтаний.
Так вот, с радостным этим сознанием я возвращаюсь к моему рассказу: на захваченном нами корабле я узнал у побежденных, что они продали мою сестру, двух только что повенчанных рыбачек и кормилицу Клелию тому самому принцу Арнальду, который теперь находится среди нас.
В то время как мои сподвижники были заняты обследованием и подсчетом съестных припасов, остававшихся на затертом льдами корабле, нежданно-негаданно со стороны суши появилось несколько тысяч вооруженных людей. При виде сего полчища мы сами словно заледенели, точно раскинувшееся вокруг нас море. Мы тотчас взялись за оружие — не столько для того, чтобы обороняться, сколько для того, чтобы показать, что мы воинов сих не боимся. Шли они, сами себя ударяя правой ногой по левой пятке; от этого толчка они долго катились на одной ноге по льду, затем опять сами себе наподдавали ногой и опять значительное расстояние катились по льду; таким образом они весьма скоро приблизились к нам и окружили нас, и тогда один из них — как я узнал потом, их предводитель — с белой повязкой на рукаве в знак того, что они явились сюда с мирными целями, подошел на такое расстояние, откуда нам было хорошо его слышно, и внятно произнес на языке польском:
«Король Битуании и сих морей властелин Кратил имеет обыкновение посылать вооруженные дозоры и спасать затертые льдами корабли, во всяком случае спасать людей и товары, товары же он в уплату за оказанное благодеяние забирает себе. Буде вы пожелаете принят» его условия и оружие не обнажите, то король дарует вам жизнь и свободу и в плен вас не возьмет. Даю вам время обдумать. Если же вам эти условия не подходят, то вы испытаете на себе силу победоносного нашего оружия».
Немногословная эта речь и решительный ее тон пришлись мне по нраву. Я попросил этого человека предоставить мне возможность посоветоваться с моими людьми, и рыбаки уполномочили меня объявить ему, что верх злополучия — это смерть, что нет горшего бедствия, чем проститься с жизнью, что за жизнь должно бороться всеми возможными средствами, за исключением средств постыдных, и коль скоро в предложенных нам условиях ничего зазорного нет, — а между тем защитить себя мы вряд ли сумеем, погибнем же наверняка, — то наилучший исход для нас — сдаться и покориться судьбе, которая ныне преследует нас, может статься, лишь для того, чтобы впоследствии нам улыбнуться.
Все это я передал военачальнику почти в тех же самых выражениях, и вслед за тем его солдаты с видом скорее воинственным, нежели миролюбивым, ворвались на корабль, весь его мигом обчистили и все до последнего орудия и до последней снасти сложили в воловьи шкуры, заранее расстеленные ими на льду, а шкуры крепко-накрепко перевязали веревками, за которые они могли тащить эти узлы, будучи уверены, что ни одна вещь не вывалится. Разграбили они и наш корабль, а затем, положив на шкуры и нас, с радостными криками потащили нас и поволокли по направлению к берегу, а от корабля до берега было примерно миль двадцать. Полагаю, что со стороны это должно было показаться зрелищем прелюбопытным: по водам, точно посуху, движется тьма народу, а между тем сверхъестественного тут ничего не было.
Коротко говоря, в ту же ночь мы достигли берега, и на берегу мы пробыли до самого утра, утром же мы увидели, что весь берег усыпан народом, явившимся посмотреть на замерзших и закоченевших пленников. Прибыл сюда на красавце коне и король Кратил, коего мы сейчас отличили по знакам королевского достоинства. Вместе с ним сюда явилась, также верхом на коне, женщина отменной красоты, вооруженная холодным оружием, сверкавшим даже сквозь черный покров.
Внимание мое невольно остановили на себе как привлекательные черты женщины, так и сановитость короля Кратила. Приглядевшись же, я узнал в этой женщине прелестную Сульпицию, которой благодаря любезности моих товарищей недавно была возвращена свобода.
Король изъявил желание поближе посмотреть на сдавшихся в плен, — тогда военачальник подвел меня к нему за руку и сказал:
«В лице этого юноши, доблестный король Кратил, тебе наидрагоценнейшая досталась добыча, какая когда-либо в обличье существа человеческого являлась твоим глазам».
«Праведное небо! — спрыгнув с коня, воскликнула тут прелестная Сульпиция. — Или я лишилась зрения, или это освободитель мой Периандр».
И, сказавши это, она в тот же миг обвила мне шею руками, каковое необычное проявление нежности принудило Кратила также слезть с коня и выказать такую же точно радость по случаю моего прибытия.
До сих пор у моих рыбаков надежда на благополучный исход была слаба, однако, видя, с каким восторгом меня здесь встречают, они приободрились: в очах у них засветилась радость, из уст же излетела хвала вседержителю за нечаянное благодеяние, каковое они, впрочем, признали не за обычное благодеяние, но за особую и явную милость.
Сульпиция сказала Кратилу:
«Этот юноша — олицетворение наивысшей учтивости и воплощение бескорыстия, и хотя мне привелось удостовериться в том на опыте, я хочу, чтобы ты со свойственною тебе проницательностью по одной его привлекательной наружности (тут, разумеется, сказались ее чувство благодарности ко мне и ее пристрастие) понял, что я ничуть не преувеличиваю. Это тот, кто даровал мне свободу после того, как был умерщвлен мой супруг; это тот, кто хотя и оценил мои сокровища по достоинству, однако же их отверг; это тот, кто, приняв было мои дары, возвратил мне их с лихвою, то есть с готовностью осыпать меня дарами еще более щедрыми; наконец, это тот, кто, отобрав из числа своих моряков двенадцать добровольцев, вернее сказать — внушив им, что такова их добрая воля, придал их мне для охраны, а иначе я бы тут сейчас с тобой не стояла».
Я чувствовал, что сгораю со стыда, слушая эти, может статься, неискренние или, во всяком случае, чрезмерные похвалы; в конце концов я не выдержал и, опустившись перед Кратилом на колени, стал ловить его руки, и он мне их протянул, но только не для поцелуя, а единственно для того, чтобы поднять меня с земли.
Тем временем двенадцать рыбаков, охранявших в дороге Сульпицию, разыскали своих товарищей и в приливе радости и счастья бросились их обнимать, а затем все они принялись рассказывать друг другу о своих удачах и незадачах; при этом новоприбывшие сгущали краски при описании того, как они мерзли, а двенадцать рыбаков, прибывшие сюда ранее, похвалялись теми подарками, которые они здесь получили. «Мне Сульпиция подарила золотую цепь», — говорил один. «А мне вот эту вещицу — она стоит двух таких цепей», — говорил другой. «А мне — вон сколько денег!» — хвастался третий. «А мне вот это кольцо с бриллиантами — оно одно стоит дороже всего, что надарили вам», — твердил четвертый.
Эти разговоры поглотил сильный шум, который поднялся в народе, оттого что двое сильных королевских слуг никак не могли справиться с могучим необъезженным конем. То был конь необычайно красивой масти: вороной в белых крапинах. Он был не оседлан, оттого что не желал ходить даже под седлом королевским; однако ж и без седла он должного почтения королю не оказывал, и никакие препятствия его не останавливали, что крайне огорчало короля: король готов был пожаловать целый город тому, кто ухитрился бы смирить норов скакуна. Все это мне в коротких словах сообщил сам король, и я мгновенно принял решение, а какое именно — это я вам сейчас скажу.
При последних словах Периандра послышались чьи-то шаги: кто-то спускался по склону горы, у подошвы которой укрывались путники. Арнальд вскочил и, положив руку на эфес шпаги, изготовился встретить опасность лицом к лицу. Периандр смолк. Женщины — со страхом, мужчины, особливо Периандр, — бестрепетно ждали, что будет. Наконец, при бледном сиянии луны, прятавшейся в тучках, путники с трудом различили две какие-то странные фигуры, и вдруг одна из этих фигур отчетливо произнесла:
— Кто бы вы ни были, сеньоры, пусть не пугает вас неожиданное наше появление, ибо у нас только одна цель — быть вам полезными. Вы вольны сменить избранное вами место для отдыха, пустынное и безлюдное, на более удобное и перейти к нам, на вершину горы: у нас светло, тепло, и нам есть чем вас попотчевать — пусть мы вам предложим блюда не тонкие и не дорогие, но зато питательные и вкусные.
Тут вступил в разговор Периандр:
— Вы, уж верно, Ренат и Эусебия, любовники истинные и целомудренные, и это о вас трубит молва, восславляя вашу добродетель?
— Если вы хотите быть точным, то добавьте: несчастные любовники, — снова заговорила одна из фигур. — Как бы то ни было, вы угадали, и коли вы не побрезгаете нашим убожеством, то мы с открытой душой окажем вам гостеприимство.
В воздухе заметно свежело, и по сему обстоятельству Арнальд предложил воспользоваться радушием отшельников.
Путники поднялись и, двинувшись следом за Ренатом и Эусебией, обнаружили на вершине горы две хижины, отнюдь не увеселявшие взор богатством отделки, — то были жилища бедняков.
Путники вошли в помещение более просторное, и при свете двух лампад глаз их скоро различил находившиеся в них предметы, как-то — престол с тремя священными изображениями: то были распятый жизнедавец, царица небесная, всех скорбящих радость, с выражением глубокой скорби стоявшая у крестного древа, весь мир просветившего, и, наконец, любимый ученик Христа, во сне увидевший столько, сколько никогда не увидеть небесному своду всеми очами звезд своих.
Все опустились на колени и с должным благоговением помолились, а затем Ренат провел путников в смежное помещение, куда из молельни вела дверка.
На мелочах не стоит долго задерживаться и останавливаться, а потому мы не станем подробно описывать убогую утварь и скромное угощение, которое, впрочем, скрашивалось любезностью отшельников, и во время этой трапезы гости успели обратить внимание на то, как бедно были одеты хозяева, успели заметить, что они уже на склоне лет, но что Эусебия еще хранит следы былой несказанной красоты.
Ауристела, Трансила и Констанса остались на ночь в этом помещении и улеглись на охапки сухого шпажника и разных других трав, не столько мягких, сколько душистых. Мужчинам в разных углах хижины было спать столь же холодно, сколь и жестко, и столь же жестко, сколь и холодно.
Время, однако, шло как обычно, ночь минула и зачался ясный и тихий день. Море было такое приветливое, таксе ласковое, что, казалось, оно призывало воспользоваться его спокойствием и скорее сесть на корабль, и, без сомнения, так бы оно и было, когда бы лоцман не предуведомил путников, что погода обманчива: совершенная тишина часто предвещает бурю.
Лоцман упорно стоял на своем, и в конце концов все с ним согласились, приняв в соображение, что в мореходном деле простой матрос разбирается лучше, нежели самый крупный ученый.
Женщины покинули травянистое свое ложе, мужчины — твердые камни, и, все вышли поглядеть с горы на приютный островок; он был не более двенадцати миль в окружности, но зато утопал в зелени плодовых деревьев, дышал свежестью множества родников, радовал взор густою травой, благоухал цветами — словом, он в одно и то же время, и притом в равной мере, насыщал все пять человеческих чувств.
Немного погодя досточтимые отшельник и отшельница позвали гостей и устелили пол хижины шпажником зеленым, и шпажником сухим, и самодельный этот ковер был, пожалуй, красивее тех, что составляют убранство дворцов королевских. На том же самом ковре хозяева разложили плоды, как свежие, так и сухие, и куски хлеба, скорее напоминавшие сухари, а украшали сей стол сосуды, искусно сделанные из древесной коры и наполненные холодною и прозрачною влагою. Убранство сего стола, плоды, чистая, светлая вода, не терявшая своей прозрачности в коричневых сосудах, купно с чувством голода побуждали, а вернее сказать — принуждали путников сесть поскорее за стол. Так все и поступили; по окончании же сей усладительной, хотя и скорой трапезы Арнальд обратился к Ренату с просьбой рассказать им о себе и объяснить, для чего он избрал столь скромный удел, со множеством лишений сопряженный, и Ренат, как человек благородный, коему учтивость сродна, не заставив себя долго упрашивать, тут же начал рассказывать правдивую свою Историю в следующих выражениях:
Так вот, с радостным этим сознанием я возвращаюсь к моему рассказу: на захваченном нами корабле я узнал у побежденных, что они продали мою сестру, двух только что повенчанных рыбачек и кормилицу Клелию тому самому принцу Арнальду, который теперь находится среди нас.
В то время как мои сподвижники были заняты обследованием и подсчетом съестных припасов, остававшихся на затертом льдами корабле, нежданно-негаданно со стороны суши появилось несколько тысяч вооруженных людей. При виде сего полчища мы сами словно заледенели, точно раскинувшееся вокруг нас море. Мы тотчас взялись за оружие — не столько для того, чтобы обороняться, сколько для того, чтобы показать, что мы воинов сих не боимся. Шли они, сами себя ударяя правой ногой по левой пятке; от этого толчка они долго катились на одной ноге по льду, затем опять сами себе наподдавали ногой и опять значительное расстояние катились по льду; таким образом они весьма скоро приблизились к нам и окружили нас, и тогда один из них — как я узнал потом, их предводитель — с белой повязкой на рукаве в знак того, что они явились сюда с мирными целями, подошел на такое расстояние, откуда нам было хорошо его слышно, и внятно произнес на языке польском:
«Король Битуании и сих морей властелин Кратил имеет обыкновение посылать вооруженные дозоры и спасать затертые льдами корабли, во всяком случае спасать людей и товары, товары же он в уплату за оказанное благодеяние забирает себе. Буде вы пожелаете принят» его условия и оружие не обнажите, то король дарует вам жизнь и свободу и в плен вас не возьмет. Даю вам время обдумать. Если же вам эти условия не подходят, то вы испытаете на себе силу победоносного нашего оружия».
Немногословная эта речь и решительный ее тон пришлись мне по нраву. Я попросил этого человека предоставить мне возможность посоветоваться с моими людьми, и рыбаки уполномочили меня объявить ему, что верх злополучия — это смерть, что нет горшего бедствия, чем проститься с жизнью, что за жизнь должно бороться всеми возможными средствами, за исключением средств постыдных, и коль скоро в предложенных нам условиях ничего зазорного нет, — а между тем защитить себя мы вряд ли сумеем, погибнем же наверняка, — то наилучший исход для нас — сдаться и покориться судьбе, которая ныне преследует нас, может статься, лишь для того, чтобы впоследствии нам улыбнуться.
Все это я передал военачальнику почти в тех же самых выражениях, и вслед за тем его солдаты с видом скорее воинственным, нежели миролюбивым, ворвались на корабль, весь его мигом обчистили и все до последнего орудия и до последней снасти сложили в воловьи шкуры, заранее расстеленные ими на льду, а шкуры крепко-накрепко перевязали веревками, за которые они могли тащить эти узлы, будучи уверены, что ни одна вещь не вывалится. Разграбили они и наш корабль, а затем, положив на шкуры и нас, с радостными криками потащили нас и поволокли по направлению к берегу, а от корабля до берега было примерно миль двадцать. Полагаю, что со стороны это должно было показаться зрелищем прелюбопытным: по водам, точно посуху, движется тьма народу, а между тем сверхъестественного тут ничего не было.
Коротко говоря, в ту же ночь мы достигли берега, и на берегу мы пробыли до самого утра, утром же мы увидели, что весь берег усыпан народом, явившимся посмотреть на замерзших и закоченевших пленников. Прибыл сюда на красавце коне и король Кратил, коего мы сейчас отличили по знакам королевского достоинства. Вместе с ним сюда явилась, также верхом на коне, женщина отменной красоты, вооруженная холодным оружием, сверкавшим даже сквозь черный покров.
Внимание мое невольно остановили на себе как привлекательные черты женщины, так и сановитость короля Кратила. Приглядевшись же, я узнал в этой женщине прелестную Сульпицию, которой благодаря любезности моих товарищей недавно была возвращена свобода.
Король изъявил желание поближе посмотреть на сдавшихся в плен, — тогда военачальник подвел меня к нему за руку и сказал:
«В лице этого юноши, доблестный король Кратил, тебе наидрагоценнейшая досталась добыча, какая когда-либо в обличье существа человеческого являлась твоим глазам».
«Праведное небо! — спрыгнув с коня, воскликнула тут прелестная Сульпиция. — Или я лишилась зрения, или это освободитель мой Периандр».
И, сказавши это, она в тот же миг обвила мне шею руками, каковое необычное проявление нежности принудило Кратила также слезть с коня и выказать такую же точно радость по случаю моего прибытия.
До сих пор у моих рыбаков надежда на благополучный исход была слаба, однако, видя, с каким восторгом меня здесь встречают, они приободрились: в очах у них засветилась радость, из уст же излетела хвала вседержителю за нечаянное благодеяние, каковое они, впрочем, признали не за обычное благодеяние, но за особую и явную милость.
Сульпиция сказала Кратилу:
«Этот юноша — олицетворение наивысшей учтивости и воплощение бескорыстия, и хотя мне привелось удостовериться в том на опыте, я хочу, чтобы ты со свойственною тебе проницательностью по одной его привлекательной наружности (тут, разумеется, сказались ее чувство благодарности ко мне и ее пристрастие) понял, что я ничуть не преувеличиваю. Это тот, кто даровал мне свободу после того, как был умерщвлен мой супруг; это тот, кто хотя и оценил мои сокровища по достоинству, однако же их отверг; это тот, кто, приняв было мои дары, возвратил мне их с лихвою, то есть с готовностью осыпать меня дарами еще более щедрыми; наконец, это тот, кто, отобрав из числа своих моряков двенадцать добровольцев, вернее сказать — внушив им, что такова их добрая воля, придал их мне для охраны, а иначе я бы тут сейчас с тобой не стояла».
Я чувствовал, что сгораю со стыда, слушая эти, может статься, неискренние или, во всяком случае, чрезмерные похвалы; в конце концов я не выдержал и, опустившись перед Кратилом на колени, стал ловить его руки, и он мне их протянул, но только не для поцелуя, а единственно для того, чтобы поднять меня с земли.
Тем временем двенадцать рыбаков, охранявших в дороге Сульпицию, разыскали своих товарищей и в приливе радости и счастья бросились их обнимать, а затем все они принялись рассказывать друг другу о своих удачах и незадачах; при этом новоприбывшие сгущали краски при описании того, как они мерзли, а двенадцать рыбаков, прибывшие сюда ранее, похвалялись теми подарками, которые они здесь получили. «Мне Сульпиция подарила золотую цепь», — говорил один. «А мне вот эту вещицу — она стоит двух таких цепей», — говорил другой. «А мне — вон сколько денег!» — хвастался третий. «А мне вот это кольцо с бриллиантами — оно одно стоит дороже всего, что надарили вам», — твердил четвертый.
Эти разговоры поглотил сильный шум, который поднялся в народе, оттого что двое сильных королевских слуг никак не могли справиться с могучим необъезженным конем. То был конь необычайно красивой масти: вороной в белых крапинах. Он был не оседлан, оттого что не желал ходить даже под седлом королевским; однако ж и без седла он должного почтения королю не оказывал, и никакие препятствия его не останавливали, что крайне огорчало короля: король готов был пожаловать целый город тому, кто ухитрился бы смирить норов скакуна. Все это мне в коротких словах сообщил сам король, и я мгновенно принял решение, а какое именно — это я вам сейчас скажу.
При последних словах Периандра послышались чьи-то шаги: кто-то спускался по склону горы, у подошвы которой укрывались путники. Арнальд вскочил и, положив руку на эфес шпаги, изготовился встретить опасность лицом к лицу. Периандр смолк. Женщины — со страхом, мужчины, особливо Периандр, — бестрепетно ждали, что будет. Наконец, при бледном сиянии луны, прятавшейся в тучках, путники с трудом различили две какие-то странные фигуры, и вдруг одна из этих фигур отчетливо произнесла:
— Кто бы вы ни были, сеньоры, пусть не пугает вас неожиданное наше появление, ибо у нас только одна цель — быть вам полезными. Вы вольны сменить избранное вами место для отдыха, пустынное и безлюдное, на более удобное и перейти к нам, на вершину горы: у нас светло, тепло, и нам есть чем вас попотчевать — пусть мы вам предложим блюда не тонкие и не дорогие, но зато питательные и вкусные.
Тут вступил в разговор Периандр:
— Вы, уж верно, Ренат и Эусебия, любовники истинные и целомудренные, и это о вас трубит молва, восславляя вашу добродетель?
— Если вы хотите быть точным, то добавьте: несчастные любовники, — снова заговорила одна из фигур. — Как бы то ни было, вы угадали, и коли вы не побрезгаете нашим убожеством, то мы с открытой душой окажем вам гостеприимство.
В воздухе заметно свежело, и по сему обстоятельству Арнальд предложил воспользоваться радушием отшельников.
Путники поднялись и, двинувшись следом за Ренатом и Эусебией, обнаружили на вершине горы две хижины, отнюдь не увеселявшие взор богатством отделки, — то были жилища бедняков.
Путники вошли в помещение более просторное, и при свете двух лампад глаз их скоро различил находившиеся в них предметы, как-то — престол с тремя священными изображениями: то были распятый жизнедавец, царица небесная, всех скорбящих радость, с выражением глубокой скорби стоявшая у крестного древа, весь мир просветившего, и, наконец, любимый ученик Христа, во сне увидевший столько, сколько никогда не увидеть небесному своду всеми очами звезд своих.
Все опустились на колени и с должным благоговением помолились, а затем Ренат провел путников в смежное помещение, куда из молельни вела дверка.
На мелочах не стоит долго задерживаться и останавливаться, а потому мы не станем подробно описывать убогую утварь и скромное угощение, которое, впрочем, скрашивалось любезностью отшельников, и во время этой трапезы гости успели обратить внимание на то, как бедно были одеты хозяева, успели заметить, что они уже на склоне лет, но что Эусебия еще хранит следы былой несказанной красоты.
Ауристела, Трансила и Констанса остались на ночь в этом помещении и улеглись на охапки сухого шпажника и разных других трав, не столько мягких, сколько душистых. Мужчинам в разных углах хижины было спать столь же холодно, сколь и жестко, и столь же жестко, сколь и холодно.
Время, однако, шло как обычно, ночь минула и зачался ясный и тихий день. Море было такое приветливое, таксе ласковое, что, казалось, оно призывало воспользоваться его спокойствием и скорее сесть на корабль, и, без сомнения, так бы оно и было, когда бы лоцман не предуведомил путников, что погода обманчива: совершенная тишина часто предвещает бурю.
Лоцман упорно стоял на своем, и в конце концов все с ним согласились, приняв в соображение, что в мореходном деле простой матрос разбирается лучше, нежели самый крупный ученый.
Женщины покинули травянистое свое ложе, мужчины — твердые камни, и, все вышли поглядеть с горы на приютный островок; он был не более двенадцати миль в окружности, но зато утопал в зелени плодовых деревьев, дышал свежестью множества родников, радовал взор густою травой, благоухал цветами — словом, он в одно и то же время, и притом в равной мере, насыщал все пять человеческих чувств.
Немного погодя досточтимые отшельник и отшельница позвали гостей и устелили пол хижины шпажником зеленым, и шпажником сухим, и самодельный этот ковер был, пожалуй, красивее тех, что составляют убранство дворцов королевских. На том же самом ковре хозяева разложили плоды, как свежие, так и сухие, и куски хлеба, скорее напоминавшие сухари, а украшали сей стол сосуды, искусно сделанные из древесной коры и наполненные холодною и прозрачною влагою. Убранство сего стола, плоды, чистая, светлая вода, не терявшая своей прозрачности в коричневых сосудах, купно с чувством голода побуждали, а вернее сказать — принуждали путников сесть поскорее за стол. Так все и поступили; по окончании же сей усладительной, хотя и скорой трапезы Арнальд обратился к Ренату с просьбой рассказать им о себе и объяснить, для чего он избрал столь скромный удел, со множеством лишений сопряженный, и Ренат, как человек благородный, коему учтивость сродна, не заставив себя долго упрашивать, тут же начал рассказывать правдивую свою Историю в следующих выражениях:
Глава девятнадцатая
Ренат рассказывает о том, что заставило его удалиться на Отшельничий остров
— Когда человек рассказывает о минувших испытаниях в пору своего благоденствия, то ему обыкновенно доставляет больше радости о них рассказывать, нежели в свое время эти самые горести причиняли ему страданий. О себе, однако ж, я этого сказать не могу, оттого что я рассказываю о своих напастях не в пору затишья, но еще в разгар бури.
Я родился во Франции; происхожу я от родителей благородных, богатых и добропорядочных; я получил обычное для дворянина воспитание; в помыслах моих я никогда не забывал о том, какое место занимаю я в обществе, и все же я дерзнул устремить мои помыслы к сеньоре Эусебии, придворной даме французской королевы; впрочем, я только взглядом пытался выразить ей свою нежность, она же то ли не замечала моих взоров, то ли не угадывала их значения — во всяком случае, она ни единым взглядом и ни единым словом не дала мне понять, что проникла в тайну моей души. И хотя немилость и пренебрежение обыкновенно убивают любовь в зародыше, ибо лишают ее такой необходимой опоры, как надежда, которая ее воодушевляет, со мной происходило нечто противоположное: молчание Эусебии окрыляло мою надежду, а надежда побуждала меня достигнуть той высоты, на которой я оказался бы достойным моей возлюбленной. Однако ж то ли зависть, то ли чрезмерное любопытство подстрекнули французского дворянина Либсомира, столь же состоятельного, сколь и родовитого, разгадать мои помыслы, но, превратно истолковав их, он, вместо того чтобы посочувствовать, позавидовал мне, а между тем для человека любящего нет ничего тяжелее, чем любить ту, кто тебя отвергает, или же любить ту, кто тобою пренебрегает: с этою горестью не сравнятся ни разлука, ни ревность. Коротко говоря, я ничем Либсомиру не досадил, он же явился к королю и сказал, будто я нахожусь с Эусебией в преступной связи и тем самым оскорбляю его королевское величество и унижаю свою дворянскую честь, и он-де готов подтвердить это на поединке; от письменного же донесения он, мол, воздерживается, равно как предпочитает не прибегать к свидетельским показаниям других лиц, дабы не бросить тень на доброе имя Эусебии, хотя сам тут же облил ее грязью, обвинив в распутстве и злонравии.
Получив таковые сведения, король пришел в волнение и, позвав меня, передал мне все, что ему наговорил Либсомир. Я постарался обелить себя, вступился за честь Эусебии и, подбирая наиболее мягкие выражения, изобличил недоброхота моего во лжи. Кто из нас прав — это должен был показать поединок. Не желая нарушать установление католической церкви, воспрещающее дуэли, король не позволил нам, однако, сражаться в его королевстве. Мы получили разрешение на дуэль от одного из вольных германских городов.[31]
Настал день поединка. Мы прибыли на место дуэли, как было условлено, при шпагах и со щитами, без каких-либо тайных заграждений. Совершив приличествующие случаю церемонии и поделив между нами солнечный свет, секунданты и судьи удалились.
Я вступил в бой уверенно и бодро: меня поддерживало сознание моей непререкаемой правоты, сознание моей полнейшей невиновности. Я видел, что и противник мой храбрится; совесть у него, может статься, и шевелилась, однако по его высокомерному и надменному виду это никак нельзя было заметить. Но — о всемогущие небеса! О неисповедимые пути господни! Я не щадил своих сил; я уповал на бога, я верил, что меня оградит чистота несбывшихся моих желаний; страх не имел надо мною ни малейшей власти; рука моя не дрожала, все движения мои были точно рассчитаны, и все же я, сам не знаю каким образом, очутился на земле, а недруг мой приставил острие своей шпаги к моим глазам, угрожая мне скорой и неминуемой смертью.
«О мой победитель, не столько храбрый, сколько удачливый! — воскликнул я. — Вонзай же в меня острие своей шпаги, и пусть душа моя скорее отлетит от моего тела, коль скоро она не сумела его защитить! Не жди, что я стану просить пощады, — я не могу сознаться в преступлении, которого я не совершал. Я повинен в других грехах, и они заслуживают даже более суровой казни, но я не намерен возводить на себя напраслину: лучше умереть, чести своей не запятнав, нежели остаться жить обесчещенным».
«Коли ты не просишь пощады, Ренат, — молвил мой противник, — острие моей шпаги вопьется в твой мозг, и ты кровью своей распишешься и подпишешься, что я прав, а ты виновен».
В это время прибыли судьи и, решив, что я убит, признали моего противника победителем. Друзья унесли его с места дуэли на руках, меня же оставили одного, во власти горя и смятения, — оставили не столько израненного, сколько измученного, и уж если шпага недруга моего не лишила меня жизни, то от боли в ранах я не мог умереть и подавно.
Слуги мои меня подобрали. Я возвратился в свое отечество. Ни по дороге, ни у себя на родине не осмеливался я поднять глаза к небу: у меня было такое чувство, словно веки мне давит гнет бесчестья и срама. В каждом слове моих друзей я подозревал оскорбление. На ясном небе мне мерещились темные тучи. Если где-нибудь на улице собирались горожане, мне уже казалось, что они толкуют о моем позоре. Словом сказать, меня так неотступно преследовали мрачные думы и смутные подозрения, что, дабы избавиться от них, или по крайней мере облегчить их бремя, или же наконец покончить все счеты с жизнью, я положил оставить мою отчизну и, отказавшись от наследства в пользу моего меньшого брата, вместе с несколькими слугами сел на корабль, имея намерение переселиться в северные страны и там найти такой уголок, где бы меня не достигло бесславье бесславного моего поражения и где бы самое имя мое было погребено в совершенной безвестности. Случайно обнаружил я этот остров; места сии пришлись мне по нраву; с помощью слуг моих я построил себе эту хижину и в ней затворился. Со слугами я расстался и наказал им навещать меня ежегодно, дабы в случае моей смерти было кому похоронить мои кости. Их любовь ко мне, те обещания и те подарки, которые они от меня получили, — все это вдохновило их на исполнение моей просьбы — да, именно просьбы, приказом это не назовешь. Слуги отбыли и оставили меня в одиночестве, в отрадном обществе древес, трав и кустов, прозрачных ручейков, бурных и холодных потоков, и я снова проникся жалостью к самому себе, но уже потому, что не был побежден гораздо раньше, — тогда бы я уже давным-давно отдыхал в этом райском уголке от душевных моих тягот. О одиночество! Ты — веселье скорбящих. О тишина! Ты — глас, приятный для слуха! Ты вливаешься в него, не сопровождаемая ни лестью, ни ласкательством. Ах, сеньоры! Я никогда не устану славословить священное одиночество и животворную тишину!
Однако же мне пора обратиться к моему рассказу и сообщить вам, что год спустя слуги мои возвратились и привезли сюда возлюбленную мою Эусебию, вот эту самую отшельницу: они уведомили ее о моей недоле, и она, тронутая моею любовью и сожалея о моем позоре, приняла решение разделить со мною не вину мою, но мое наказание, и того ради села вместе с ними на корабль, лишившись отчизны своей и родителей, лишившись утех своих и довольства, а самое главное — лишившись доброго имени, ибо своим бегством она как бы подтверждала, что мы оба провинились, и давала обильную пищу для злословия, отдав свою честь на поругание легковерной черни. Я встретил ее так, как она и ожидала, а безлюдье и ее красота, долженствовавшие разжечь в наших сердцах давно уже вспыхнувший взаимный пламень, — слава богу и слава ее целомудрию, — произвели обратное действие. Мы протянули друг другу руку в знак того, что отныне мы законные супруги, погребли огонь страстей под снегом, погребли его в согласном и высоком строе наших душ и так, словно два подвижных изваяния, прожили мы здесь около десяти лет, и не было такого года, когда бы слуги мои меня не проведали и не снабдили меня всем, чего в пустынных этих местах нам недостает. Иногда они привозят с собою монаха, и тот нас исповедует. В нашей молельне есть все необходимое для богослужения. Спим мы врозь, пищу принимаем совместно, ведем беседы о небесном, ото всего земного отрешаемся и, уповая на милость божью, ожидаем отхода в жизнь вечную.
— Когда человек рассказывает о минувших испытаниях в пору своего благоденствия, то ему обыкновенно доставляет больше радости о них рассказывать, нежели в свое время эти самые горести причиняли ему страданий. О себе, однако ж, я этого сказать не могу, оттого что я рассказываю о своих напастях не в пору затишья, но еще в разгар бури.
Я родился во Франции; происхожу я от родителей благородных, богатых и добропорядочных; я получил обычное для дворянина воспитание; в помыслах моих я никогда не забывал о том, какое место занимаю я в обществе, и все же я дерзнул устремить мои помыслы к сеньоре Эусебии, придворной даме французской королевы; впрочем, я только взглядом пытался выразить ей свою нежность, она же то ли не замечала моих взоров, то ли не угадывала их значения — во всяком случае, она ни единым взглядом и ни единым словом не дала мне понять, что проникла в тайну моей души. И хотя немилость и пренебрежение обыкновенно убивают любовь в зародыше, ибо лишают ее такой необходимой опоры, как надежда, которая ее воодушевляет, со мной происходило нечто противоположное: молчание Эусебии окрыляло мою надежду, а надежда побуждала меня достигнуть той высоты, на которой я оказался бы достойным моей возлюбленной. Однако ж то ли зависть, то ли чрезмерное любопытство подстрекнули французского дворянина Либсомира, столь же состоятельного, сколь и родовитого, разгадать мои помыслы, но, превратно истолковав их, он, вместо того чтобы посочувствовать, позавидовал мне, а между тем для человека любящего нет ничего тяжелее, чем любить ту, кто тебя отвергает, или же любить ту, кто тобою пренебрегает: с этою горестью не сравнятся ни разлука, ни ревность. Коротко говоря, я ничем Либсомиру не досадил, он же явился к королю и сказал, будто я нахожусь с Эусебией в преступной связи и тем самым оскорбляю его королевское величество и унижаю свою дворянскую честь, и он-де готов подтвердить это на поединке; от письменного же донесения он, мол, воздерживается, равно как предпочитает не прибегать к свидетельским показаниям других лиц, дабы не бросить тень на доброе имя Эусебии, хотя сам тут же облил ее грязью, обвинив в распутстве и злонравии.
Получив таковые сведения, король пришел в волнение и, позвав меня, передал мне все, что ему наговорил Либсомир. Я постарался обелить себя, вступился за честь Эусебии и, подбирая наиболее мягкие выражения, изобличил недоброхота моего во лжи. Кто из нас прав — это должен был показать поединок. Не желая нарушать установление католической церкви, воспрещающее дуэли, король не позволил нам, однако, сражаться в его королевстве. Мы получили разрешение на дуэль от одного из вольных германских городов.[31]
Настал день поединка. Мы прибыли на место дуэли, как было условлено, при шпагах и со щитами, без каких-либо тайных заграждений. Совершив приличествующие случаю церемонии и поделив между нами солнечный свет, секунданты и судьи удалились.
Я вступил в бой уверенно и бодро: меня поддерживало сознание моей непререкаемой правоты, сознание моей полнейшей невиновности. Я видел, что и противник мой храбрится; совесть у него, может статься, и шевелилась, однако по его высокомерному и надменному виду это никак нельзя было заметить. Но — о всемогущие небеса! О неисповедимые пути господни! Я не щадил своих сил; я уповал на бога, я верил, что меня оградит чистота несбывшихся моих желаний; страх не имел надо мною ни малейшей власти; рука моя не дрожала, все движения мои были точно рассчитаны, и все же я, сам не знаю каким образом, очутился на земле, а недруг мой приставил острие своей шпаги к моим глазам, угрожая мне скорой и неминуемой смертью.
«О мой победитель, не столько храбрый, сколько удачливый! — воскликнул я. — Вонзай же в меня острие своей шпаги, и пусть душа моя скорее отлетит от моего тела, коль скоро она не сумела его защитить! Не жди, что я стану просить пощады, — я не могу сознаться в преступлении, которого я не совершал. Я повинен в других грехах, и они заслуживают даже более суровой казни, но я не намерен возводить на себя напраслину: лучше умереть, чести своей не запятнав, нежели остаться жить обесчещенным».
«Коли ты не просишь пощады, Ренат, — молвил мой противник, — острие моей шпаги вопьется в твой мозг, и ты кровью своей распишешься и подпишешься, что я прав, а ты виновен».
В это время прибыли судьи и, решив, что я убит, признали моего противника победителем. Друзья унесли его с места дуэли на руках, меня же оставили одного, во власти горя и смятения, — оставили не столько израненного, сколько измученного, и уж если шпага недруга моего не лишила меня жизни, то от боли в ранах я не мог умереть и подавно.
Слуги мои меня подобрали. Я возвратился в свое отечество. Ни по дороге, ни у себя на родине не осмеливался я поднять глаза к небу: у меня было такое чувство, словно веки мне давит гнет бесчестья и срама. В каждом слове моих друзей я подозревал оскорбление. На ясном небе мне мерещились темные тучи. Если где-нибудь на улице собирались горожане, мне уже казалось, что они толкуют о моем позоре. Словом сказать, меня так неотступно преследовали мрачные думы и смутные подозрения, что, дабы избавиться от них, или по крайней мере облегчить их бремя, или же наконец покончить все счеты с жизнью, я положил оставить мою отчизну и, отказавшись от наследства в пользу моего меньшого брата, вместе с несколькими слугами сел на корабль, имея намерение переселиться в северные страны и там найти такой уголок, где бы меня не достигло бесславье бесславного моего поражения и где бы самое имя мое было погребено в совершенной безвестности. Случайно обнаружил я этот остров; места сии пришлись мне по нраву; с помощью слуг моих я построил себе эту хижину и в ней затворился. Со слугами я расстался и наказал им навещать меня ежегодно, дабы в случае моей смерти было кому похоронить мои кости. Их любовь ко мне, те обещания и те подарки, которые они от меня получили, — все это вдохновило их на исполнение моей просьбы — да, именно просьбы, приказом это не назовешь. Слуги отбыли и оставили меня в одиночестве, в отрадном обществе древес, трав и кустов, прозрачных ручейков, бурных и холодных потоков, и я снова проникся жалостью к самому себе, но уже потому, что не был побежден гораздо раньше, — тогда бы я уже давным-давно отдыхал в этом райском уголке от душевных моих тягот. О одиночество! Ты — веселье скорбящих. О тишина! Ты — глас, приятный для слуха! Ты вливаешься в него, не сопровождаемая ни лестью, ни ласкательством. Ах, сеньоры! Я никогда не устану славословить священное одиночество и животворную тишину!
Однако же мне пора обратиться к моему рассказу и сообщить вам, что год спустя слуги мои возвратились и привезли сюда возлюбленную мою Эусебию, вот эту самую отшельницу: они уведомили ее о моей недоле, и она, тронутая моею любовью и сожалея о моем позоре, приняла решение разделить со мною не вину мою, но мое наказание, и того ради села вместе с ними на корабль, лишившись отчизны своей и родителей, лишившись утех своих и довольства, а самое главное — лишившись доброго имени, ибо своим бегством она как бы подтверждала, что мы оба провинились, и давала обильную пищу для злословия, отдав свою честь на поругание легковерной черни. Я встретил ее так, как она и ожидала, а безлюдье и ее красота, долженствовавшие разжечь в наших сердцах давно уже вспыхнувший взаимный пламень, — слава богу и слава ее целомудрию, — произвели обратное действие. Мы протянули друг другу руку в знак того, что отныне мы законные супруги, погребли огонь страстей под снегом, погребли его в согласном и высоком строе наших душ и так, словно два подвижных изваяния, прожили мы здесь около десяти лет, и не было такого года, когда бы слуги мои меня не проведали и не снабдили меня всем, чего в пустынных этих местах нам недостает. Иногда они привозят с собою монаха, и тот нас исповедует. В нашей молельне есть все необходимое для богослужения. Спим мы врозь, пищу принимаем совместно, ведем беседы о небесном, ото всего земного отрешаемся и, уповая на милость божью, ожидаем отхода в жизнь вечную.