Страница:
— Скажите им, чтобы они берегли ребенка, — скоро они узнают, кто он таков, узнают и о его несчастье; впрочем, если он попадет к ним, значит не бывать бы счастью, да несчастье помогло. А теперь простите — за мной гонятся мои враги. Если они вам встретятся и спросят, не видали ли вы меня, скажите, что не видали, — вам ведь это безразлично. А лучше скажите, что мимо вас промчались всадники с криком: «В Португалию! В Португалию!» Ну, прощайте, я тороплюсь: меня пришпоривает страх, однако ж еще более острые шпоры вонзает в меня чувство чести.
Тут всадник дал шпоры коню и понесся было вихрем, но сейчас же вернулся, промолвил:
— Дитя некрещеное!
И ускакал.
Теперь представьте себе наших паломников: сначала Риклу с малюткой на руках; затем Периандра с цепочкой на шее; затем Антоньо-сына, все еще державшего лук наготове; затем Антоньо-отца, собравшегося вынуть шпагу из ножен, одновременно служивших ему посохом; затем Ауристелу, озадаченную и ошеломленную неожиданным происшествием, а теперь всех их вместе, одинаково пораженных странным этим случаем; первою, однако, вышла из оцепенения Ауристела и сказала, что они должны во что бы то ни стало добраться до пастухов — может, они там найдут, чем покормить новорожденного младенца: судя, мол, по тому, какой он крохотный и какой слабый у него голосок, родился он всего несколько часов назад.
Спутники послушались ее; когда же они кое-как добрели до загона, то, прежде чем они успели попросить пастухов приютить их на ночь, к загону, вся в слезах, подошла девушка, убитая горем, но владевшая собой, — чувствовалось, что она еле сдерживает просящиеся из груди рыдания. Она была полураздета, однако те одежды, какие на ней были, указывали на то, что она девушка знатная и богатая. Пламя костра бросало на нее свои отсветы и отблески, и благодаря этому, сколько ни старалась она прикрыть лицо, все ее разглядели и удостоверились, что она хороша собой и на вид совсем еще дитя; впрочем, Рикла, лучше других умевшая определять возраст, дала ей лет шестнадцать-семнадцать. Пастухи спросили, не гонится ли кто за ней и не нуждается ли она еще почему-либо в скорой их помощи, на что скорбящая девушка ответила им:
— Прежде всего, сеньоры, сделайте так, чтобы я провалилась сквозь землю, то есть скройте меня так, чтобы никто меня не нашел. А затем дайте мне поесть, не то я сейчас упаду от голода.
— Проворство наше покажет, что мы люди отзывчивые, — молвил старый пастух и, подбежав к могучему дубу, принялся устилать его дупло мягкими шкурами палых коз и овец, и таким образом у него получилось ложе, вполне пригодное для того, чтобы девушка могла там спешно укрыться. Затем он, подняв девушку на руки, посадил ее в дупло, а немного погодя дал ей молочного супу; он предложил ей и вина, да она отказалась; самое же дупло он завесил шкурами — якобы их повесили для просушки.
Рикла, догадавшись, что это, вне всякого сомнения, мать новорожденного младенца, приблизилась к сердобольному пастуху.
— Доверши благодеяние, добрый человек, — сказала она, — распространи доброту свою и на это дитя, что у меня на руках, иначе оно умрет от голода.
И тут она вкратце рассказала ему, как к ней попал ребенок.
Пастух понял, что она хочет сказать, подозвал одного из своих товарищей и велел ему отнести дитя к козам: пусть, мол, оно какую-нибудь из них пососет.
Только успел пастух унести дитя — именно только-только успел, плач младенца еще стоял у всех в ушах, — как вдруг подскакали всадники и спросили пастухов, не видали ли они обессилевшую девушку и всадника с ребенком, но, не получив нужных им вестей и сведений, с великою поспешностью проследовали дальше, отчего сразу воспряли духом все, кто принимал участие в спасении беглецов. Ночь же эту пленники провели лучше, чем могли ожидать, да и пастухам было с ними куда веселее.
Глава третья
Глава четвертая
Тут всадник дал шпоры коню и понесся было вихрем, но сейчас же вернулся, промолвил:
— Дитя некрещеное!
И ускакал.
Теперь представьте себе наших паломников: сначала Риклу с малюткой на руках; затем Периандра с цепочкой на шее; затем Антоньо-сына, все еще державшего лук наготове; затем Антоньо-отца, собравшегося вынуть шпагу из ножен, одновременно служивших ему посохом; затем Ауристелу, озадаченную и ошеломленную неожиданным происшествием, а теперь всех их вместе, одинаково пораженных странным этим случаем; первою, однако, вышла из оцепенения Ауристела и сказала, что они должны во что бы то ни стало добраться до пастухов — может, они там найдут, чем покормить новорожденного младенца: судя, мол, по тому, какой он крохотный и какой слабый у него голосок, родился он всего несколько часов назад.
Спутники послушались ее; когда же они кое-как добрели до загона, то, прежде чем они успели попросить пастухов приютить их на ночь, к загону, вся в слезах, подошла девушка, убитая горем, но владевшая собой, — чувствовалось, что она еле сдерживает просящиеся из груди рыдания. Она была полураздета, однако те одежды, какие на ней были, указывали на то, что она девушка знатная и богатая. Пламя костра бросало на нее свои отсветы и отблески, и благодаря этому, сколько ни старалась она прикрыть лицо, все ее разглядели и удостоверились, что она хороша собой и на вид совсем еще дитя; впрочем, Рикла, лучше других умевшая определять возраст, дала ей лет шестнадцать-семнадцать. Пастухи спросили, не гонится ли кто за ней и не нуждается ли она еще почему-либо в скорой их помощи, на что скорбящая девушка ответила им:
— Прежде всего, сеньоры, сделайте так, чтобы я провалилась сквозь землю, то есть скройте меня так, чтобы никто меня не нашел. А затем дайте мне поесть, не то я сейчас упаду от голода.
— Проворство наше покажет, что мы люди отзывчивые, — молвил старый пастух и, подбежав к могучему дубу, принялся устилать его дупло мягкими шкурами палых коз и овец, и таким образом у него получилось ложе, вполне пригодное для того, чтобы девушка могла там спешно укрыться. Затем он, подняв девушку на руки, посадил ее в дупло, а немного погодя дал ей молочного супу; он предложил ей и вина, да она отказалась; самое же дупло он завесил шкурами — якобы их повесили для просушки.
Рикла, догадавшись, что это, вне всякого сомнения, мать новорожденного младенца, приблизилась к сердобольному пастуху.
— Доверши благодеяние, добрый человек, — сказала она, — распространи доброту свою и на это дитя, что у меня на руках, иначе оно умрет от голода.
И тут она вкратце рассказала ему, как к ней попал ребенок.
Пастух понял, что она хочет сказать, подозвал одного из своих товарищей и велел ему отнести дитя к козам: пусть, мол, оно какую-нибудь из них пососет.
Только успел пастух унести дитя — именно только-только успел, плач младенца еще стоял у всех в ушах, — как вдруг подскакали всадники и спросили пастухов, не видали ли они обессилевшую девушку и всадника с ребенком, но, не получив нужных им вестей и сведений, с великою поспешностью проследовали дальше, отчего сразу воспряли духом все, кто принимал участие в спасении беглецов. Ночь же эту пленники провели лучше, чем могли ожидать, да и пастухам было с ними куда веселее.
Глава третья
Девушка, прячущаяся в дупле дуба, рассказывает о себе
Чрево дуба, если можно так выразиться, раздулось; тучи на небе набухли темнотою, застлавшею взор всадникам, спрашивавшим про пленницу дуба. Однако ж старшему пастуху, отзывчивому по натуре, темнота не мешала раздобывать все, что нужно для приема гостей. Малютка питалась козьим молоком, посаженная в дупло поддерживала свои силы скромным деревенским угощением, странники же наслаждались необычайным и отрадным приютом. Всем хотелось узнать, что сюда привело измученную эту женщину — по-видимому, беглянку — и как здесь оказалось беспомощное дитя. Ауристела, однако ж, всех уговорила ни о чем не расспрашивать женщину до утра, оттого что волнение заграждает уста даже повествующим о событиях радостных, повествующим же о тяжелых испытаниях — и подавно. Старик поминутно подходил к дереву, однако обитательницу его он спрашивал только о ее здоровье. Беглянка же ему отвечала, что хотя все у нее сложилось так, чтобы ей навеки лишиться здоровья, но как скоро она уверилась, что опасность миновала: отец и братья ее не нашли, — то почувствовала, что здоровье к ней возвратилось. Старик то закрывал ее шкурами, то давал ей подышать воздухом; наконец оставил ее и присоединился к странникам; странникам же озаряли ночную тьму не столько светила ночи, сколько костры и огни пастухов, и еще до того, как усталость принудила их отойти ко сну, у них с пастухами было решено, что тот пастух, который отнес дитя к козам, дабы те исполнили по отношению к нему обязанности кормилиц, отнесет его к сестре старого пастуха, проживавшего в небольшой деревушке, в двух милях отсюда. Путники вручили пастуху золотую цепочку для передачи этой женщине, и пусть, мол, ребенок в этой деревне и воспитывается, родился же он, мол, в одной из деревень близлежащих. Кроме того, было заранее уговорено и условлено, как направить по ложному следу ту, первую погоню, если она возвратится, или же новую, снаряженную все с тою же целью найти погибающих; должно заметить, что путешественники наши именно как на погибающих смотрели и на всадника и на беглянку. За разговором и за едою время прошло незаметно, а затем очи странникам мгновенно смежил сон, уста им сковало безмолвие, безмолвие же ночи в конце концов сменилось вновь наступившим днем, веселым для всех, кроме боязливой пленницы, которая, сидя в дупле, не смела на яркий свет солнца взирать. Пастухи, расставив поблизости и вдалеке от загона часовых, чтобы они, как кого завидят, тотчас давали знать, все же извлекли женщину из дупла: во-первых, ей необходимо было подышать свежим воздухом, а во-вторых, всем хотелось узнать, что же с ней приключилось. И при свете красного солнышка все увидели, что беглянка прекрасна, так что даже возник спор, кто должен занимать второе после Ауристелы место по красоте — она или Констанса, первое же место неизменно оставалось за Ауристелой, ибо по воле природы равных себе она не имела. Беглянку стали наперебой расспрашивать и молить, и все эти расспросы и предшествовавшие им мольбы клонились к тому, чтобы она поведала свои горести, она же из любезности и из чувства признательности согласилась и, превозмогая слабость, тихим голосом начала рассказывать:
— Хотя мне поневоле придется по ходу рассказа обнаружить перед вами, сеньоры, мои оплошности, из-за которых пала тень на мое доброе имя, но уж лучше я исполню ваше желание и тем самым окажу вам любезность, чем покажусь неблагодарной, если их от вас утаю. Зовут меня Фелисьяна де ла Вос. Родилась я в селении, до которого отсюда недалеко. Знатность моих родителей намного превосходит их достояние. Краса моя ныне увяла, однако прежде на меня обращали внимание и отзывались о моей наружности благосклонно. Поблизости от того селения, которому небо судило стать моим родным селением, проживает некий весьма состоятельный идальго, коего образ жизни и многочисленные достоинства таковы, что его почитают за настоящего кавальеро. У него есть сын, унаследовавший как немалые достоинства своего отца, так и несметное его богатство. Там же проживает некий кавальеро со своим сыном, люди знатные, но небогатые, и честно нажитого среднего своего достатка они не стыдятся, но и не кичатся им. Вот за этого-то родовитого юношу отец мой и два моих брата и порешили выдать меня замуж, оставшись глухи к мольбам богатого идальго отдать меня за него, — видно, небу было угодно послать мне это испытание, а в будущем я предвижу еще много других; однако супругом моим стал богатый идальго, я же ему отдалась втайне от моего отца и братьев — матери я, к величайшему моему несчастью, лишилась. Мы часто виделись с ним наедине — в таких обстоятельствах случай никогда не поворачивается к любовникам спиной: когда, кажется, всё против них, тут-то он и подставит им свой вихор.
Эти наши тайные свидания привели к тому, что одежда моя стала мне тесной, а мой позор увеличился в размерах, если только можно назвать позором сближение двух обручившихся любовников. Тем временем мой отец и братья без моего ведома сговорились выдать меня за юношу родовитого и, недолго думая, вчера вечером привели в наш дом его самого и двух его ближайших родственников с тем, чтобы мы, даром времени не теряя, обручились. Когда я увидела, что к нам идет Луис Антоньо — так зовут родовитого юношу, — сердце у меня сжалось, но как же я была потрясена, когда отец велел мне пойти к себе и принарядиться, потому что сейчас-де надлежит быть моему обручению с Луисом Антоньо! У меня уже назад тому два дня как наступило то естественное состояние, что бывает перед самыми родами, а тут еще это неожиданное взволновавшее меня известие, при получении которого я вся помертвела, а затем, дав отцу согласие, пошла к себе и, упав на руки горничной девушке, хранительнице моих тайн, заговорила с нею, меж тем как очи мои являли собою два неиссякаемых источника слез:
«Ах, Леонора! Видно, мне больше на свете не жить. В гостиной сидит Луис Антоньо — он ждет, чтобы я вышла к нему и отдала ему свою руку. Ни одна несчастная женщина не находилась в таких крайних обстоятельствах, в таком безвыходном положении, как я. Родная моя! Пронзи мне грудь, извлеки мою душу из тела, да не погубит ее мое бесстыдство! Ах, подруженька! Я умираю! Пришел мой конец!»
И тут я, испустив глубокий вздох, скинула младенца, и невероятный этот случай поразил мою служанку, а у меня отнял разум: не зная, что предпринять, я покорно ждала, когда войдут мой отец и братья и, вместо того чтобы вести меня к жениху, положат меня в гроб.
На этом самом месте Фелисьяне пришлось прервать свой рассказ, ибо часовые, поставленные для охраны, подали знак, что кто-то идет, и тут старый пастух с неожиданным для его лет проворством чуть было снова не упрятал Фелисьяну в дупло, в сие надежное убежище для ее недоли, однако же часовые дали знать, что то была фальшивая тревога, ибо люди, которых они заметили, свернули на другую дорогу, и тогда все успокоились, а Фелисьяна де ла Вос продолжала:
— Вообразите, сеньоры, в каком отчаянном положении находилась я вчера вечером: в гостиной меня ожидает жених, а в саду меня ждет на свидание мой — если только это подходящее слово — любовник, который не подозревает о том, в какой я пребываю крайности, и о том, что здесь Луис Антоньо; я от волнения впала в беспамятство; моя горничная девушка в совершенном смятении держит на руках младенца; отец мой и братья никак не дождутся злосчастной этой помолвки и поминутно торопят меня. От такой напасти мог бы свихнуться и более ясный ум, а не то что мой; самая светлая голова, самая здравая мысль ничего не могли бы в сем случае придумать. Что же мне еще вам сказать? Хоть и была я без чувств, а все-таки почувствовала, как вошел мой отец.
«Скорей, дочка! — сказал он. — Выходи как есть: твоя краса восполнит беспорядок в одежде и послужит тебе наилучшим убором».
Тут, сколько я себе представляю, его ушей достиг плач ребенка, которого моя служанка, по всей вероятности, спрятала или же отдала Росаньо — так зовут того человека, которого я выбрала себе в мужья. Отец встревожился и, поднеся к моему лицу свечу, прочел на нем все: и мое потрясение и дурноту. И тут снова слух его был поражен долетевшим откуда-то плачем новорожденного, и, выхватив из ножен шпагу, он бросился туда, откуда плач доносился. Перед смутным моим взором блеснула сталь, и в тот же миг сердце мое преисполнилось ужаса, а как всем людям сродно бояться за свою жизнь, то из моего страха ее утратить выросло стремление спасти ее, и только отец мой за дверь, как я, в чем была, по винтовой лестнице спустилась вниз, оттуда мне уже ничего не стоило выбраться на улицу, с улицы — в поле, а с поля — на неведомую дорогу, и по этой дороге, гонимая страхом и влекомая ужасом, я, точно у ног моих нежданно выросли крылья, бежала быстрее, чем мне это позволяли слабые мои силы. Много раз я была готова броситься с кручи и разом покончить все счеты с жизнью, и столько же раз я была готова повалиться и растянуться на земле — будь, мол, что будет! Однако свет из ваших хижин придал мне бодрости, и, напрягши последние силы, я пошла на огонек, полагая что найду у вас отдых для моей усталости и если не избавление, то все же некое облегчение моих страданий. Как я здесь очутилась, это вы видели своими глазами, а теперь я, благодаря вашему милосердию и радушию, вижу, что спасена. Такова, сеньоры, моя история, а каков будет ее конец, про то знает небо, на земле же своими благими советами поможете мне вы.
На этом кончила свою повесть несчастная Фелисьяна де ла Вос, слушатели же преисполнились изумления и в равной мере сострадания. Периандр тотчас сообщил ей, какими судьбами у них очутился ее ребенок и кто им дал цепочку — словом, рассказал про встречу со всадником.
— Боже мой! — воскликнула Фелисьяна. — Неужто дитя мое нашлось? Значит, это Росаньо поручил его вашим заботам? Когда я его увижу, то по лицу, конечно, не узнаю, — ведь я же его еще не видала, — но, может статься, пеленки, в которые он завернут, извлекут на свет истину, окутанную мраком моего неведения: в самом деле, во что могла завернуть дитя моя застигнутая врасплох горничная девушка, как не в пеленки, которые лежали в моей комнате и которые я, разумеется, сразу узнаю? Если же пеленки не те, то, может статься, во мне заговорит голос крови, и некое тайное чувство подскажет мне, мой это ребенок или чужой.
Пастух же ей на это сказал:
— Ребенок находится в моей родной деревне на попечении моей сестры и моей племянницы. Нынче же они принесут его сюда, и тогда, милая Фелисьяна, тебе все станет ясно. И ты не бойся, сеньора: мои пастухи и вот это дерево послужат облаком, которое скроет тебя от очей преследователей.
Чрево дуба, если можно так выразиться, раздулось; тучи на небе набухли темнотою, застлавшею взор всадникам, спрашивавшим про пленницу дуба. Однако ж старшему пастуху, отзывчивому по натуре, темнота не мешала раздобывать все, что нужно для приема гостей. Малютка питалась козьим молоком, посаженная в дупло поддерживала свои силы скромным деревенским угощением, странники же наслаждались необычайным и отрадным приютом. Всем хотелось узнать, что сюда привело измученную эту женщину — по-видимому, беглянку — и как здесь оказалось беспомощное дитя. Ауристела, однако ж, всех уговорила ни о чем не расспрашивать женщину до утра, оттого что волнение заграждает уста даже повествующим о событиях радостных, повествующим же о тяжелых испытаниях — и подавно. Старик поминутно подходил к дереву, однако обитательницу его он спрашивал только о ее здоровье. Беглянка же ему отвечала, что хотя все у нее сложилось так, чтобы ей навеки лишиться здоровья, но как скоро она уверилась, что опасность миновала: отец и братья ее не нашли, — то почувствовала, что здоровье к ней возвратилось. Старик то закрывал ее шкурами, то давал ей подышать воздухом; наконец оставил ее и присоединился к странникам; странникам же озаряли ночную тьму не столько светила ночи, сколько костры и огни пастухов, и еще до того, как усталость принудила их отойти ко сну, у них с пастухами было решено, что тот пастух, который отнес дитя к козам, дабы те исполнили по отношению к нему обязанности кормилиц, отнесет его к сестре старого пастуха, проживавшего в небольшой деревушке, в двух милях отсюда. Путники вручили пастуху золотую цепочку для передачи этой женщине, и пусть, мол, ребенок в этой деревне и воспитывается, родился же он, мол, в одной из деревень близлежащих. Кроме того, было заранее уговорено и условлено, как направить по ложному следу ту, первую погоню, если она возвратится, или же новую, снаряженную все с тою же целью найти погибающих; должно заметить, что путешественники наши именно как на погибающих смотрели и на всадника и на беглянку. За разговором и за едою время прошло незаметно, а затем очи странникам мгновенно смежил сон, уста им сковало безмолвие, безмолвие же ночи в конце концов сменилось вновь наступившим днем, веселым для всех, кроме боязливой пленницы, которая, сидя в дупле, не смела на яркий свет солнца взирать. Пастухи, расставив поблизости и вдалеке от загона часовых, чтобы они, как кого завидят, тотчас давали знать, все же извлекли женщину из дупла: во-первых, ей необходимо было подышать свежим воздухом, а во-вторых, всем хотелось узнать, что же с ней приключилось. И при свете красного солнышка все увидели, что беглянка прекрасна, так что даже возник спор, кто должен занимать второе после Ауристелы место по красоте — она или Констанса, первое же место неизменно оставалось за Ауристелой, ибо по воле природы равных себе она не имела. Беглянку стали наперебой расспрашивать и молить, и все эти расспросы и предшествовавшие им мольбы клонились к тому, чтобы она поведала свои горести, она же из любезности и из чувства признательности согласилась и, превозмогая слабость, тихим голосом начала рассказывать:
— Хотя мне поневоле придется по ходу рассказа обнаружить перед вами, сеньоры, мои оплошности, из-за которых пала тень на мое доброе имя, но уж лучше я исполню ваше желание и тем самым окажу вам любезность, чем покажусь неблагодарной, если их от вас утаю. Зовут меня Фелисьяна де ла Вос. Родилась я в селении, до которого отсюда недалеко. Знатность моих родителей намного превосходит их достояние. Краса моя ныне увяла, однако прежде на меня обращали внимание и отзывались о моей наружности благосклонно. Поблизости от того селения, которому небо судило стать моим родным селением, проживает некий весьма состоятельный идальго, коего образ жизни и многочисленные достоинства таковы, что его почитают за настоящего кавальеро. У него есть сын, унаследовавший как немалые достоинства своего отца, так и несметное его богатство. Там же проживает некий кавальеро со своим сыном, люди знатные, но небогатые, и честно нажитого среднего своего достатка они не стыдятся, но и не кичатся им. Вот за этого-то родовитого юношу отец мой и два моих брата и порешили выдать меня замуж, оставшись глухи к мольбам богатого идальго отдать меня за него, — видно, небу было угодно послать мне это испытание, а в будущем я предвижу еще много других; однако супругом моим стал богатый идальго, я же ему отдалась втайне от моего отца и братьев — матери я, к величайшему моему несчастью, лишилась. Мы часто виделись с ним наедине — в таких обстоятельствах случай никогда не поворачивается к любовникам спиной: когда, кажется, всё против них, тут-то он и подставит им свой вихор.
Эти наши тайные свидания привели к тому, что одежда моя стала мне тесной, а мой позор увеличился в размерах, если только можно назвать позором сближение двух обручившихся любовников. Тем временем мой отец и братья без моего ведома сговорились выдать меня за юношу родовитого и, недолго думая, вчера вечером привели в наш дом его самого и двух его ближайших родственников с тем, чтобы мы, даром времени не теряя, обручились. Когда я увидела, что к нам идет Луис Антоньо — так зовут родовитого юношу, — сердце у меня сжалось, но как же я была потрясена, когда отец велел мне пойти к себе и принарядиться, потому что сейчас-де надлежит быть моему обручению с Луисом Антоньо! У меня уже назад тому два дня как наступило то естественное состояние, что бывает перед самыми родами, а тут еще это неожиданное взволновавшее меня известие, при получении которого я вся помертвела, а затем, дав отцу согласие, пошла к себе и, упав на руки горничной девушке, хранительнице моих тайн, заговорила с нею, меж тем как очи мои являли собою два неиссякаемых источника слез:
«Ах, Леонора! Видно, мне больше на свете не жить. В гостиной сидит Луис Антоньо — он ждет, чтобы я вышла к нему и отдала ему свою руку. Ни одна несчастная женщина не находилась в таких крайних обстоятельствах, в таком безвыходном положении, как я. Родная моя! Пронзи мне грудь, извлеки мою душу из тела, да не погубит ее мое бесстыдство! Ах, подруженька! Я умираю! Пришел мой конец!»
И тут я, испустив глубокий вздох, скинула младенца, и невероятный этот случай поразил мою служанку, а у меня отнял разум: не зная, что предпринять, я покорно ждала, когда войдут мой отец и братья и, вместо того чтобы вести меня к жениху, положат меня в гроб.
На этом самом месте Фелисьяне пришлось прервать свой рассказ, ибо часовые, поставленные для охраны, подали знак, что кто-то идет, и тут старый пастух с неожиданным для его лет проворством чуть было снова не упрятал Фелисьяну в дупло, в сие надежное убежище для ее недоли, однако же часовые дали знать, что то была фальшивая тревога, ибо люди, которых они заметили, свернули на другую дорогу, и тогда все успокоились, а Фелисьяна де ла Вос продолжала:
— Вообразите, сеньоры, в каком отчаянном положении находилась я вчера вечером: в гостиной меня ожидает жених, а в саду меня ждет на свидание мой — если только это подходящее слово — любовник, который не подозревает о том, в какой я пребываю крайности, и о том, что здесь Луис Антоньо; я от волнения впала в беспамятство; моя горничная девушка в совершенном смятении держит на руках младенца; отец мой и братья никак не дождутся злосчастной этой помолвки и поминутно торопят меня. От такой напасти мог бы свихнуться и более ясный ум, а не то что мой; самая светлая голова, самая здравая мысль ничего не могли бы в сем случае придумать. Что же мне еще вам сказать? Хоть и была я без чувств, а все-таки почувствовала, как вошел мой отец.
«Скорей, дочка! — сказал он. — Выходи как есть: твоя краса восполнит беспорядок в одежде и послужит тебе наилучшим убором».
Тут, сколько я себе представляю, его ушей достиг плач ребенка, которого моя служанка, по всей вероятности, спрятала или же отдала Росаньо — так зовут того человека, которого я выбрала себе в мужья. Отец встревожился и, поднеся к моему лицу свечу, прочел на нем все: и мое потрясение и дурноту. И тут снова слух его был поражен долетевшим откуда-то плачем новорожденного, и, выхватив из ножен шпагу, он бросился туда, откуда плач доносился. Перед смутным моим взором блеснула сталь, и в тот же миг сердце мое преисполнилось ужаса, а как всем людям сродно бояться за свою жизнь, то из моего страха ее утратить выросло стремление спасти ее, и только отец мой за дверь, как я, в чем была, по винтовой лестнице спустилась вниз, оттуда мне уже ничего не стоило выбраться на улицу, с улицы — в поле, а с поля — на неведомую дорогу, и по этой дороге, гонимая страхом и влекомая ужасом, я, точно у ног моих нежданно выросли крылья, бежала быстрее, чем мне это позволяли слабые мои силы. Много раз я была готова броситься с кручи и разом покончить все счеты с жизнью, и столько же раз я была готова повалиться и растянуться на земле — будь, мол, что будет! Однако свет из ваших хижин придал мне бодрости, и, напрягши последние силы, я пошла на огонек, полагая что найду у вас отдых для моей усталости и если не избавление, то все же некое облегчение моих страданий. Как я здесь очутилась, это вы видели своими глазами, а теперь я, благодаря вашему милосердию и радушию, вижу, что спасена. Такова, сеньоры, моя история, а каков будет ее конец, про то знает небо, на земле же своими благими советами поможете мне вы.
На этом кончила свою повесть несчастная Фелисьяна де ла Вос, слушатели же преисполнились изумления и в равной мере сострадания. Периандр тотчас сообщил ей, какими судьбами у них очутился ее ребенок и кто им дал цепочку — словом, рассказал про встречу со всадником.
— Боже мой! — воскликнула Фелисьяна. — Неужто дитя мое нашлось? Значит, это Росаньо поручил его вашим заботам? Когда я его увижу, то по лицу, конечно, не узнаю, — ведь я же его еще не видала, — но, может статься, пеленки, в которые он завернут, извлекут на свет истину, окутанную мраком моего неведения: в самом деле, во что могла завернуть дитя моя застигнутая врасплох горничная девушка, как не в пеленки, которые лежали в моей комнате и которые я, разумеется, сразу узнаю? Если же пеленки не те, то, может статься, во мне заговорит голос крови, и некое тайное чувство подскажет мне, мой это ребенок или чужой.
Пастух же ей на это сказал:
— Ребенок находится в моей родной деревне на попечении моей сестры и моей племянницы. Нынче же они принесут его сюда, и тогда, милая Фелисьяна, тебе все станет ясно. И ты не бойся, сеньора: мои пастухи и вот это дерево послужат облаком, которое скроет тебя от очей преследователей.
Глава четвертая
— Сдается мне, братец, — сказала Периандру Ауристела, — что бедствия и опасности властвуют не только на море, но и на суше. Невзгоды и несчастья случаются как с теми, кто взбирается на верхи гор, так равно и с теми, кто укрывается на дне теснины. Так называемая Фортуна, о которой я не раз слыхала, будто она лишает благ и оделяет ими когда, как и кого ей вздумается, вне всякого сомнения слепа и своенравна: ведь, на наш взгляд, она возвышает тех, кому надлежит ютиться внизу, и сбрасывает тех, кому подобает обитать на лунных горах. Мне трудно объяснить тебе, братец, свою мысль, но я вот что хочу сказать: эта сеньора, назвавшая себя Фелисьяной де ла Вос (кстати сказать, слово «вос» по-испански означает «голос», а голос ей все время изменяет, когда она ведет речь о своих злоключениях), вызывает у нас вполне понятное чувство изумления. Я живо себе представляю, как назад тому всего лишь несколько часов она у себя дома, окруженная родными и домочадцами, изыскивает хитроумный способ претворить в жизнь дерзновенные свои замыслы, а сейчас я вижу ее уже воочию: вон она прячется в дупле дуба и всего на свете боится — каждой мошки, каждого червячка. Конечно, ее падение — это не то, что падение сильных мира сего, и все же этот случай может служить примером для всех благонравных девушек, стремящихся к тому, чтобы поведение их было во всех отношениях примерным. Вот почему я умоляю тебя, брат мой: оберегай мою честь. Ведь с тех пор, как я вышла из-под опеки моего отца и твоей матери, я вверила ее тебе. И хотя ты на деле неопровержимо доказал свою добропорядочность, — как в безлюдных пустынях, так и во многолюдных городах, — все же я опасаюсь, что время изменит направление твоих мыслей, мысли же человеческие легко этому поддаются. Все зависит от тебя. Честь моя в твоих руках. Одно и то же стремление влечет нас, одна и та же надежда питает нас. Путь, на который мы вступили, долог, однако ж нет такого пути, который рано или поздно не кончился бы, если только этому не воспрепятствуют леность и безделье. Вот мы уже и в Испании, мы избавились от опасного общества Арнальда, за что я неустанно благодарю бога. Нам теперь уже нечего бояться ни кораблекрушений, ни бурь, ни разбойников: ведь об Испании идет такая слава, что это самая мирная и самая благочестивая страна на всем свете; следственно, дальнейшее путешествие наше обещает быть благополучным.
— О сестра моя! — воскликнул Периандр. — Во всем, во всем сказывается твой всеобъемлющий ум! Я вижу ясно: ты испытываешь страх, как всякая женщина, но благоразумие твое придает тебе бодрости. Дабы рассеять основательные твои подозрения, я бы хотел возбудить в тебе новые надежды и укрепить в твоем сердце доверие ко мне. Правда, уже испытанного нами довольно, чтобы страх сменился упованием, упование — твердою уверенностью, уверенность же в конце концов — радостью достижения намеченной цели. Со всем тем я бы хотел, чтобы новые происшествия оправдали твое доверие ко мне. У пастухов нам больше делать нечего, Фелисьяне мы можем помочь только сочувствием. Постараемся же доставить в Трухильо младенца по просьбе того человека, что отдал нам его вместе с цепочкой, которою он, как видно, хотел оплатить наши труды.
Во время этого разговора появились старый пастух и его сестра с младенцем, за которыми он посылал в деревню по просьбе Фелисьяны, желавшей увериться, ее ли это ребенок.
Ребенка поднесли к Фелисьяне; она долго и пристально разглядывала его, затем распеленала; ничто, однако же, не подтвердило, что это ее дитя, и самое замечательное: естественное материнское чувство не подсказало ей, что это ее ребенок. Новорожденный оказался мальчиком.
— Нет, — сказала Фелисьяна. — Это не те пеленки, которые приготовила моя горничная, чтобы завернуть мое дитя, и эту цепочку (цепочку ей тоже показали) я никогда не видела у Росаньо. Это чей-нибудь еще малютка, но только не мой. Ведь если б это было мое дитя, разве я не обезумела бы от счастья, что, потеряв своего ребенка, я неожиданно нашла его? Правда, я много раз слышала от Росаньо, что у него есть друзья в Трухильо, но не могу припомнить, как их зовут.
— Со всем тем, — сказал пастух, — раз человек, который отдал младенца странникам, просил отнести его в Трухильо, то я подозреваю, что то был Росаньо. А потому я предлагаю, — если только тебе это может помочь, — послать мою сестру с младенцем и с двумя моими пастухами в Трухильо, дабы удостовериться, примет ли младенца кто-нибудь из тех двух кавальеро, о которых толковал Росаньо.
Вместо ответа Фелисьяна, зарыдав, бросилась пастуху в ноги и крепко их обняла — то был знак, что она его план одобряет. Странники также одобрили план пастуха и, вручив ему цепочку, ускорили дело. Сестра пастуха, сама недавно разрешившаяся от бремени, взмостилась на лошадку, и ей было велено оставить своего ребенка у себя в деревне, а с чужим ребенком ехать в Трухильо, странники же, направляющиеся в Гуадалупе, не спеша, дескать, пойдут следом за ней.
Как задумали, так и исполнили, и при этом — нимало не медля, ибо дело было срочное и отлагательств не терпело. Фелисьяна молчала и молчанием своим как бы изъявляла признательность тем, кто так близко принял к сердцу ее горе. Когда же Фелисьяна узнала, что странники направляются в Рим, то, прельщенная красотою и умом Ауристелы, учтивостью Периандра, ласковыми речами Констансы и матери ее Риклы, обходительностью Антоньо-отца и Антоньо-сына, — все это она успела разглядеть, заметить и оценить за короткое время их знакомства, — а главное, чтобы не видать больше той земли, где погребена ее честь, она попросила их взять ее с собою в Рим: до сих пор она-де странствовала за свои грехи, а теперь, если, бог даст, они согласятся взять ее с собой, она будет странствовать по обету. Ауристела прониклась жалостью к Фелисьяне; ей хотелось как-нибудь вырвать ее из круга тревог и волнений, и оттого она тотчас же с радостью ухватилась за эту мысль. Единственное препятствие она усматривала в том, что Фелисьяна недавно родила, однако ж старый пастух заметил, что между родившей женщиной и родившей самкой любого животного никакой разницы нет: самка животного после родов в постели не нежится, она остается под открытым небом, так же точно и женщине нежиться не обязательно: она может тотчас после родов приступить к повседневным своим занятиям; это, мол, только такой обычай, что женщины после родов нежатся в постели и с ними долго еще потом возятся.
— Я совершенно уверен, — добавил пастух, — что когда Ева родила первенца, то в постели потом не валялась, свежего воздуха не береглась и не кривлялась, как нынешние роженицы. Так что, сеньора Фелисьяна, соберись с силами и следуй велению твоего сердца, которое я весьма одобряю, — святое дело, истинно христианское дело!
Тут заговорила Ауристела:
— А странническое одеяние для вас найдется: я оказалась запасливой и сшила себе сразу два платья, и одно из них я уступлю вам, сеньора Фелисьяна де ла Вос, с условием, однако ж, что вы мне откроете тайну: что такое де ла Вос — прозвище или же фамилия, а если прозвище, то почему оно вам дано?
— Это не моя фамилия, — пояснила Фелисьяна. — Все, кто когда-либо меня слышал, в восторге от моего пения; вот за этот мой дар меня и прозвали де ла Вос. Сейчас мне в пору плакать, а не петь, а то бы я вам показала свое искусство. Вот если у меня что-нибудь изменится к лучшему и глаза мои высохнут, то я вам спою, и пусть это будут не веселые, а печальные песни, вы все равно их заслушаетесь и будете плакать слезами радости.
После этих слов Фелисьяны у всех явилось желание теперь же ее послушать. Никто, однако ж, не осмелился ее об этом просить, ибо, как она сказала, петь ей сейчас было не время.
На другой день Фелисьяна сменила уже ненужную ей одежду на одежду странницы, которую ей уступила Ауристела. Она сняла с себя жемчужное ожерелье и два кольца: украшения всегда свидетельствуют о звании того или иного человека, эти же вещи свидетельствовали о том, что Фелисьяна — женщина знатная и богатая. Рикла на правах всеобщей казначейши взяла их на хранение, и с этой минуты Фелисьяна заняла второе по красоте место среди женщин-странниц, тогда как первое осталось за Ауристелой, а Констанса заняла третье, хотя, впрочем, мнения разделились: некоторые по-прежнему отводили второе место Констансе; что же касается первого места, то у Ауристелы никто оспорить его не мог.
Как скоро Фелисьяна переоделась, к ней вернулась прежняя бодрость, и ее потянуло в путь-дорогу. Удостоверившись в том, Ауристела и все остальные путники простились с отзывчивым пастухом и его подпасками, а затем привычным неспешным шагом, предохраняющим тело от усталости, направились в Касерес. Если же какая-нибудь из женщин начинала ощущать хоть какую-то, самую легкую усталость, то усталость эту снимала тележка, или же берег то ручья, то родника, где странники тотчас располагались, или же зеленая лужайка, к сладостному манившая отдохновению. Таким образом, постоянными их спутниками были отдых и усталость, медлительность и проворство. Медлительность сказывалась в том, что они проходили за день расстояние небольшое, проворство же — в том, что они неуклонно продвигались вперед. В большинстве случаев, однако ж, ни одно благое намерение не приходит к счастливому концу без того, чтобы не встретить на своем пути каких-либо препон, — так и тут попущением божиим все это собрание людей приятной наружности, столь различных и в то же время связанных между собой единою целью, натолкнулось на препятствие, о коем вы сейчас услышите.
Мурава прелестного луга соблазнила путников сделать привал. Путники освежились чистой, приятной на вкус водой ручейка, прятавшегося в густой траве. Стеной и оградой служили им заросли ежевики и жимолости, окружавшие их почти со всех сторон; словом, то было место приютное и для отдыха удобное, и вдруг из чащи кустарника на зеленый лужок вышел одетый подорожному юноша, насквозь пронзенный шпагой, которой острие торчало у него в груди. Он тут же упал ничком и, падая, успел вымолвить:
— Боже, помилуй меня!
Сказавши это, он испустил дух.
Потрясенные необычайным зрелищем, путники, все как один, вскочили, однако первым бросился к юноше Периандр и, видя, что тот уже мертв, решился извлечь шпагу. Антоньо-отец и Антоньо-сын стали обшаривать кусты — не притаился ли где-нибудь убийца, не только жестокий, но и коварный, ибо нанести удар в спину способна лишь рука вероломная. Никого не найдя, они присоединились к своим спутникам, разглядывавшим убитого юношу, коего цветущие лета, стройность и пригожество усилили в них чувство жалости. Подвергнув осмотру его одежду, они обнаружили между коричневым бархатным плащом и камзолом цепочку, состоявшую из четырех рядов мелких золотых колечек, а на этой цепочке висел золотой крест. Между камзолом и сорочкой была обнаружена искусно выточенная из черного дерева коробочка, а в ней — написанный на гладкой дощечке чудный женский портрет, вокруг которого мелкими, однако ж отчетливо видными буквами были написаны нижеприводимые стихи:
— О сестра моя! — воскликнул Периандр. — Во всем, во всем сказывается твой всеобъемлющий ум! Я вижу ясно: ты испытываешь страх, как всякая женщина, но благоразумие твое придает тебе бодрости. Дабы рассеять основательные твои подозрения, я бы хотел возбудить в тебе новые надежды и укрепить в твоем сердце доверие ко мне. Правда, уже испытанного нами довольно, чтобы страх сменился упованием, упование — твердою уверенностью, уверенность же в конце концов — радостью достижения намеченной цели. Со всем тем я бы хотел, чтобы новые происшествия оправдали твое доверие ко мне. У пастухов нам больше делать нечего, Фелисьяне мы можем помочь только сочувствием. Постараемся же доставить в Трухильо младенца по просьбе того человека, что отдал нам его вместе с цепочкой, которою он, как видно, хотел оплатить наши труды.
Во время этого разговора появились старый пастух и его сестра с младенцем, за которыми он посылал в деревню по просьбе Фелисьяны, желавшей увериться, ее ли это ребенок.
Ребенка поднесли к Фелисьяне; она долго и пристально разглядывала его, затем распеленала; ничто, однако же, не подтвердило, что это ее дитя, и самое замечательное: естественное материнское чувство не подсказало ей, что это ее ребенок. Новорожденный оказался мальчиком.
— Нет, — сказала Фелисьяна. — Это не те пеленки, которые приготовила моя горничная, чтобы завернуть мое дитя, и эту цепочку (цепочку ей тоже показали) я никогда не видела у Росаньо. Это чей-нибудь еще малютка, но только не мой. Ведь если б это было мое дитя, разве я не обезумела бы от счастья, что, потеряв своего ребенка, я неожиданно нашла его? Правда, я много раз слышала от Росаньо, что у него есть друзья в Трухильо, но не могу припомнить, как их зовут.
— Со всем тем, — сказал пастух, — раз человек, который отдал младенца странникам, просил отнести его в Трухильо, то я подозреваю, что то был Росаньо. А потому я предлагаю, — если только тебе это может помочь, — послать мою сестру с младенцем и с двумя моими пастухами в Трухильо, дабы удостовериться, примет ли младенца кто-нибудь из тех двух кавальеро, о которых толковал Росаньо.
Вместо ответа Фелисьяна, зарыдав, бросилась пастуху в ноги и крепко их обняла — то был знак, что она его план одобряет. Странники также одобрили план пастуха и, вручив ему цепочку, ускорили дело. Сестра пастуха, сама недавно разрешившаяся от бремени, взмостилась на лошадку, и ей было велено оставить своего ребенка у себя в деревне, а с чужим ребенком ехать в Трухильо, странники же, направляющиеся в Гуадалупе, не спеша, дескать, пойдут следом за ней.
Как задумали, так и исполнили, и при этом — нимало не медля, ибо дело было срочное и отлагательств не терпело. Фелисьяна молчала и молчанием своим как бы изъявляла признательность тем, кто так близко принял к сердцу ее горе. Когда же Фелисьяна узнала, что странники направляются в Рим, то, прельщенная красотою и умом Ауристелы, учтивостью Периандра, ласковыми речами Констансы и матери ее Риклы, обходительностью Антоньо-отца и Антоньо-сына, — все это она успела разглядеть, заметить и оценить за короткое время их знакомства, — а главное, чтобы не видать больше той земли, где погребена ее честь, она попросила их взять ее с собою в Рим: до сих пор она-де странствовала за свои грехи, а теперь, если, бог даст, они согласятся взять ее с собой, она будет странствовать по обету. Ауристела прониклась жалостью к Фелисьяне; ей хотелось как-нибудь вырвать ее из круга тревог и волнений, и оттого она тотчас же с радостью ухватилась за эту мысль. Единственное препятствие она усматривала в том, что Фелисьяна недавно родила, однако ж старый пастух заметил, что между родившей женщиной и родившей самкой любого животного никакой разницы нет: самка животного после родов в постели не нежится, она остается под открытым небом, так же точно и женщине нежиться не обязательно: она может тотчас после родов приступить к повседневным своим занятиям; это, мол, только такой обычай, что женщины после родов нежатся в постели и с ними долго еще потом возятся.
— Я совершенно уверен, — добавил пастух, — что когда Ева родила первенца, то в постели потом не валялась, свежего воздуха не береглась и не кривлялась, как нынешние роженицы. Так что, сеньора Фелисьяна, соберись с силами и следуй велению твоего сердца, которое я весьма одобряю, — святое дело, истинно христианское дело!
Тут заговорила Ауристела:
— А странническое одеяние для вас найдется: я оказалась запасливой и сшила себе сразу два платья, и одно из них я уступлю вам, сеньора Фелисьяна де ла Вос, с условием, однако ж, что вы мне откроете тайну: что такое де ла Вос — прозвище или же фамилия, а если прозвище, то почему оно вам дано?
— Это не моя фамилия, — пояснила Фелисьяна. — Все, кто когда-либо меня слышал, в восторге от моего пения; вот за этот мой дар меня и прозвали де ла Вос. Сейчас мне в пору плакать, а не петь, а то бы я вам показала свое искусство. Вот если у меня что-нибудь изменится к лучшему и глаза мои высохнут, то я вам спою, и пусть это будут не веселые, а печальные песни, вы все равно их заслушаетесь и будете плакать слезами радости.
После этих слов Фелисьяны у всех явилось желание теперь же ее послушать. Никто, однако ж, не осмелился ее об этом просить, ибо, как она сказала, петь ей сейчас было не время.
На другой день Фелисьяна сменила уже ненужную ей одежду на одежду странницы, которую ей уступила Ауристела. Она сняла с себя жемчужное ожерелье и два кольца: украшения всегда свидетельствуют о звании того или иного человека, эти же вещи свидетельствовали о том, что Фелисьяна — женщина знатная и богатая. Рикла на правах всеобщей казначейши взяла их на хранение, и с этой минуты Фелисьяна заняла второе по красоте место среди женщин-странниц, тогда как первое осталось за Ауристелой, а Констанса заняла третье, хотя, впрочем, мнения разделились: некоторые по-прежнему отводили второе место Констансе; что же касается первого места, то у Ауристелы никто оспорить его не мог.
Как скоро Фелисьяна переоделась, к ней вернулась прежняя бодрость, и ее потянуло в путь-дорогу. Удостоверившись в том, Ауристела и все остальные путники простились с отзывчивым пастухом и его подпасками, а затем привычным неспешным шагом, предохраняющим тело от усталости, направились в Касерес. Если же какая-нибудь из женщин начинала ощущать хоть какую-то, самую легкую усталость, то усталость эту снимала тележка, или же берег то ручья, то родника, где странники тотчас располагались, или же зеленая лужайка, к сладостному манившая отдохновению. Таким образом, постоянными их спутниками были отдых и усталость, медлительность и проворство. Медлительность сказывалась в том, что они проходили за день расстояние небольшое, проворство же — в том, что они неуклонно продвигались вперед. В большинстве случаев, однако ж, ни одно благое намерение не приходит к счастливому концу без того, чтобы не встретить на своем пути каких-либо препон, — так и тут попущением божиим все это собрание людей приятной наружности, столь различных и в то же время связанных между собой единою целью, натолкнулось на препятствие, о коем вы сейчас услышите.
Мурава прелестного луга соблазнила путников сделать привал. Путники освежились чистой, приятной на вкус водой ручейка, прятавшегося в густой траве. Стеной и оградой служили им заросли ежевики и жимолости, окружавшие их почти со всех сторон; словом, то было место приютное и для отдыха удобное, и вдруг из чащи кустарника на зеленый лужок вышел одетый подорожному юноша, насквозь пронзенный шпагой, которой острие торчало у него в груди. Он тут же упал ничком и, падая, успел вымолвить:
— Боже, помилуй меня!
Сказавши это, он испустил дух.
Потрясенные необычайным зрелищем, путники, все как один, вскочили, однако первым бросился к юноше Периандр и, видя, что тот уже мертв, решился извлечь шпагу. Антоньо-отец и Антоньо-сын стали обшаривать кусты — не притаился ли где-нибудь убийца, не только жестокий, но и коварный, ибо нанести удар в спину способна лишь рука вероломная. Никого не найдя, они присоединились к своим спутникам, разглядывавшим убитого юношу, коего цветущие лета, стройность и пригожество усилили в них чувство жалости. Подвергнув осмотру его одежду, они обнаружили между коричневым бархатным плащом и камзолом цепочку, состоявшую из четырех рядов мелких золотых колечек, а на этой цепочке висел золотой крест. Между камзолом и сорочкой была обнаружена искусно выточенная из черного дерева коробочка, а в ней — написанный на гладкой дощечке чудный женский портрет, вокруг которого мелкими, однако ж отчетливо видными буквами были написаны нижеприводимые стихи: