Вольфы, как и многие евреи, на Рождество уезжали на курорт, и когда отец пригласил меня в Монреаль на День подарков[63], я даже не колебался, ведь разлука с Джуди предстояла и так и так. У него были там какие-то дела, и он подумал, что мне захочется посмотреть город. И вот мы поехали. Мне очень понравился день, проведенный в поезде, и отель «Ритц», где мы поселились по прибытии. Ездить с отцом было здорово – все были рады перед ним в лепешку расшибиться, и мы путешествовали по-королевски.
   – Мы обедаем у Мирры Мартиндейл, – сказал он. – Это моя старая знакомая, и думаю, она тебе понравится.
   Как выяснилось, она была певицей, раньше жила в Нью-Йорке и выступала (хотя и не в главных ролях) в нескольких бродвейских мюзиклах. Замечательная личность. Остроумная. С огромным потенциалом. Могла бы сделать удивительную карьеру, если бы не пожертвовала всем ради брака.
   – И игра стоила свеч? – спросил я, будучи в том возрасте, когда романтика жертвенности, самоотречения представляется завораживающей.
   – Нет, не стоила, – ответил отец. – Джек Мартиндейл просто понятия не имел, что такое женщина вроде Мирры и что ей необходимо. Он хотел сделать из нее вестмаунтскую домохозяйку.[64] Представь себе Пегаса, впряженного в плуг.
   Мне и в самом деле не терпелось поговорить о Пегасе, впряженном в плуг. Такой фехтовальный образ был очень в духе отца. Он мог увидеть поэзию в обыденности. Но рассказывать о Мирре Мартиндейл не хотел – предпочитал, чтобы я познакомился с ней и уж тогда составил собственное мнение. Очень в его духе – никакого диктата или давления; не то что, судя по рассказам, отцы многих моих друзей.
   У миссис Мартиндейл была квартира на Кот-де-Неж-роуд, откуда открывался великолепный вид на Монреаль. Наверняка она обошлась недостойному Джеку Мартиндейлу в кругленькую сумму, и я подумал, что так оно по справедливости и должно быть, поскольку миссис Мартиндейл и в самом деле была замечательной личностью. Красивая зрелой красотой, она обладала приятным голосом и на актерский манер привносила в любую реплику легкий элемент шутовства. Нет, она не пыталась блистать остроумием. Это она предоставляла отцу. Но ее реакция на его шутки сама по себе была остроумной – она не пыталась затмить его, а поддерживала и поощряла к продолжению.
   – Настоящего обеда не ждите, – сказала она мне. – Я подумала, что будет лучше, если мы останемся втроем, и отослала горничную. Надеюсь, вы не будете разочарованы.
   Разочарован! Я никогда еще не участвовал в таком взрослом событии. Великолепная еда, которую Мирра (она потребовала, чтобы я звал ее просто по имени, как и все ее друзья) подавала сама с каких-то хитрых, с подогревом, лотков, великолепные вина, лучше которых мне еще не доводилось пробовать. Я знал, что это, вероятно, хорошие вина, потому что вкус у них был с таким характерным терпким послевкусием – словно у постоявших красных чернил, в отличие от новых.
   – Вы чрезвычайно добры, Мирра, – сказал отец. – Пора Дейви узнать, что такое хорошие вина. Выдержанные, а не бурда свежего урожая.
   Он поднял бокал за миссис Мартиндейл. Она зарумянилась и опустила глаза, как это часто делала Джуди, только, казалось, миссис Мартиндейл лучше владеет собой. Я тоже поднял за нее свой бокал. Она была польщена и протянула мне руку, явно для поцелуя. Джуди я целовал довольно часто, но никогда во время еды и редко – в руку; но со всей галантностью, на какую был способен (я, без сомнений, становился фехтовальщиком), я взял миссис Мартиндейл за пальцы и поцеловал самые кончики. У нее и у отца был довольный вид, но они не сказали ни слова, и я почувствовал, что не осрамился.
   Обед был замечательный. Оказывается, устраивать шумное сборище – как это происходило, когда собиралась компания моего возраста, – вовсе не обязательно. За столом преобладало спокойствие, и я сказал себе, что могу здесь набраться ума, а потому должен быть внимательным и ничего не упустить. И не слишком усердствовать с вином. Отец много говорил о винах, а миссис Мартиндейл и я восхищенно внимали. Когда настал черед кофе, он извлек внушительную бутылку бренди – большой дефицит в те времена.
   – Мирра, милочка, это вам рождественский подарок, – сказал он. – Это мне дал Уинстон[65], когда я видел его в последний раз. Так что в качестве можно не сомневаться.
   Качество было великолепное. Я пробовал виски прежде, но это было что-то особенное. Отец продемонстрировал, как нужно перекатывать виски во рту, к самому краю языка, где расположены вкусовые сосочки, и я ему восторженно подражал.
   Как восхитительно поднимают дух вкусные еда и питье, как выявляют в человеке самое лучшее! Я полагал, что от меня ждут чего-то большего, нежели просто сердечное согласие со всем, что говорилось, и потому судорожно искал слова, достойные этого случая. И нашел.
 
– Хоть надо мной ты учинил грабеж,
Злой хмель, похитив чести плащ, – я все ж
Дивлюсь тому, кто продает вино:
Ценней вина едва ли что найдешь, —[66]
 
   произнес я, задумчиво глядя сквозь свой бокал бренди на свечи. Именно так поступил бы настоящий фехтовальщик. Отец, казалось, пребывал в замешательстве, хотя я и знал, что это невозможно. Отец – в замешательстве? Ерунда!
   – Это что, ты сам сочинил, Дейви?
   Я разразился громким смехом. Ну отец и шутник! Я сказал, что, к сожалению, не я, а потом подумал, что, наверное, настоящий фехтовальщик сказал бы: ах, если бы, – но уже было поздно что-либо менять. В смешливом взгляде Мирры дивно отразилось изумление, а я почувствовал, что произвел скромный, но фурор.
   В половине десятого отец сказал, что у него назначена еще одна встреча. Но я могу остаться. Мирра тоже просила меня не уезжать. Она с самого начала знала, что отцу нужно будет уйти пораньше, но была признательна, что он сумел выкроить для нее несколько часов из своего напряженного графика. Она будет рада, если я останусь и мы поболтаем еще. В Хайяме она тоже разбирается и может со мной посоревноваться. Отец поцеловал ее, а мне сказал, что мы встретимся за завтраком.
   Отец ушел, и Мирра принялась говорить о Хайяме. Она знала его куда лучше, чем я, и мне показалось, что она вкладывает в стихи смысл, едва ли доступный моему пониманию. Наверное, причина – в том разочаровании, которое принес ей Мартиндейл, подумал я. Говоря о скоротечности жизни и наслаждений, о розе, которая расцвела там, где пролилась кровь Цезаря, Мирра была совершенно бесподобна, и мне казалось, она приоткрывает для меня совершенно незнакомый мир, но достойный, конечно же, всяческого уважения.
 
– С увядшей розою весна уйдет,
И старость книгу юности замкнет;
А соловей, который пел в ветвях, —
Откуда и куда его полет? —
 
   завораживающе продекламировала она и завела речь о том, какая прекрасная вещь – юность и как она мимолетна, и как печально чувствовать, что жизнь уходит, и знать, что ничем ее не остановишь, и как мудр Омар, который учит наслаждаться, пока есть возможность. Я слушал все это с восторгом, поскольку поэзией заинтересовался лишь недавно, а читать стихи начал, так как профессор Шварц сказал, что любит поэзию не меньше своей химии. Если профессор химии хорошего мнения о стихах, то они, вероятно, лучше той скукотищи, что мы терпеливо проходим в школе по литературе. Я только-только начал понимать, что поэзия говорит о жизни, но не об обыденной жизни, а об ее сути, чудесной изнанке. Мое понимание скакнуло семимильным шагом, когда я услышал, как Мирра читает стихи своим прекрасным голосом. У нее в глазах стояли слезы. Как и у меня. Однако она взяла себя в руки и, с явным трудом сдерживаясь, продолжила:
 
– Любовь моя! Когда бы он вручил
Нам этот мир, который так уныл, —
Его в куски разбили б мы и вновь
Слепили так, чтоб сердцу стал он мил.
 
   Я не мог говорить. Не могла говорить и Мирра. Она поднялась и вышла, а меня по нарастающей одолевали мысли – я осознавал мимолетность жизни и изумлялся оттого, что эта великолепная понимающая женщина так глубоко тронула мой разум и мою душу.
   Не знаю, сколько времени прошло, но наконец я услышал ее голос из другой комнаты – она звала меня. Она плакала, подумал я, а теперь хочет, чтобы я ее утешил. Это мой долг. Я обязан попытаться сказать ей, как она замечательна и что она открыла для меня новый мир, и, может быть, намекнуть, что понимаю, как ее разочаровал Мартиндейл. За коротким коридорчиком оказалась ее спальня – очень миленькая, уютная, полная всяких безделушек и пропитанная дорогими духами.
   Мирра вышла из ванной, одетая в то, что шутливо именуют полупрозрачным одеянием. Но другого имени для того, что было на ней, я не знаю. То есть поскольку она стояла против света, было видно, что на ней ничего нет, а так как ткань лежала на ней свободно и чуть колыхалась, то казалась еще прозрачнее. Наверное, я смотрел на нее разинув рот – она ведь и вправду была прекрасна.
   – Подойди ко мне, ангелочек, – сказала она, – и поцелуй меня покрепче.
   Я, ни минуты не колеблясь, сделал это. Уж в поцелуях-то я был дока. Я обнял ее и приник к ее губам своими – нежно и надолго. Правда, я никогда не целовал женщину в полупрозрачном одеянии, а это было все равно что бренди от Уинстона Черчилля. Я смаковал этот поцелуй, как и вкус бренди.
   – Не хочешь снять эту глупую одежду? – спросила она и для почина ослабила мой галстук. Вот в этот момент я перестал отдавать себе отчет в своих действиях. Я и в самом деле не знал, к чему это приведет, а поразмыслить времени у меня не было, потому что жизнь, казалось, несется так стремительно и несет с собой меня. Но я был в восторге, подчиняясь власти, расширяющей, так сказать, мои жизненные горизонты. Я быстро сбросил на пол одежду и отпихнул ногой, чтобы не мешалась.
   Когда мужчина раздевается, то в какой-то момент обязательно выглядит глуповато, и ничто в мире тогда не в силах превратить его в романтическую фигуру. Это момент, когда он стоит в нижнем белье и носках. Очень расчетливый человек мог бы до последнего не снимать рубашку, носки и трусы скинуть как можно скорее, а затем драматически стянуть рубашку и предстать эдаким Адонисом. Но я был зеленым юнцом и ни разу прежде не раздевался с целью очаровать. Когда я остался в трусах и носках, Мирра рассмеялась. Я стащил с себя носки, швырнул к туалетному столику, спустил трусы и переступил через них. Потом ухватил Мирру, крепко прижал к себе и снова поцеловал.
   – Дорогой, – сказала она, отстраняясь, – только не как людоед. Ляг рядом. Торопиться нам некуда. Поэтому давай займемся приятными вещами и посмотрим, что из этого выйдет.
   И мы занялись приятными вещами. Но я был девственник, разрывался от лишь частично удовлетворенной страсти к Джуди и понятия не имел о предваряющих ласках. Да и Мирра, несмотря на ее слова, казалось, не очень была в этих ласках заинтересована. Меня переполняли поэзия и сила.
 
Для жаркой схватки на коне боец,
Теперь любви арена перед нею… —[67]
 
   подумал я, когда после тактичной Мирриной режиссуры принял надлежащую позу и был избавлен от опасности совершить неестественное действо. Обычное мужское тщеславие. Мне было семнадцать, и я сделал это в первый раз. Любому, кроме меня, было бы ясно, что первую скрипку в этом оркестре играл не я. Все закончилось очень быстро, и я упокоился под боком у Мирры, не чуя себя от радости.
   Мы еще позанимались приятными вещами, а по прошествии какого-то времени я осознал, что Мирра снова подталкивает меня в надлежащую – в самом буквальном смысле слова – позу. «Боже мой! – подумал я. – Неужели люди делают это дважды зараз?» Что ж, я был готов учиться и хорошо подготовился к уроку. Мирра довольно решительно задала темп второй части симфонии, и теперь, в отличие от моего прошлого «виваче», это было размеренное «анданте».[68] На этот раз ей, кажется, понравилось больше, и я стал понимать, что в этом деле есть что-то такое, о чем я не догадывался раньше. После этого она стала еще красивее – хотя, казалось бы, куда – моложе, свежее, мягче. И это была моя заслуга. Я был доволен собой совершенно по-новому.
   Потом мы еще занимались приятными вещами. На этот раз мы много говорили, а Мирра читала стихи Омара, которые, вероятно, все знала наизусть. Потом еще один удивительный акт, который длился значительно дольше, и на сей раз именно Мирра решила, что третьим темпом должно быть «скерцо».[69] Когда все закончилось, я был готов говорить дальше. Разговор мне нравился не меньше самого акта, и меня удивило, что Мирру стало клонить ко сну. Не знаю, сколько она спала, но я, вероятно, тоже вздремнул немного. Во всяком случае, я был погружен в грезы о странности жизни в целом, когда ощутил на бедре ее руку. Еще раз? Я почувствовал себя Казановой, но поскольку я не читал Казакову (и до сего дня не прочел), то, наверно, должен сказать: я чувствовал себя так, как, по мнению мальчишки, должен чувствовать себя Казанова. Но я горел желанием ответить на ее зов, а вскоре был и готов к этому. После этого я прочел, что существа мужского пола в семнадцать лет пребывают на пике сексуальной активности, а я был недурно сложен и отменно здоров.
   Если продолжать сравнения в симфоническом ключе, то на сей раз речь шла об «аллегро кон спирито».[70] Мирра была чуть грубовата, и я подумал, что теперь, скорее, это она людоед. Я далее слегка встревожился, потому что она словно не замечала моего присутствия как раз в тот момент, когда я ощущал себя самым пикантным образом, и производила звуки, на мой взгляд, явно неподобающие. Она пыхтела. Она похрапывала. Один или два раза она – могу поклясться – принималась рычать. Мы довели симфонию до дивной бетховенской концовки с чередой струнных раскатов. После этого Мирра снова заснула.
   Я тоже заснул. Но только после нее, и был весь недоумение.
   Не знаю, сколько времени прошло, но вот Мирра проснулась, включила лампочку на столике рядом с кроватью и сказала:
   – Господи, зайчик, тебе пора домой.
   Именно тогда в неожиданном свете лампы я увидел Мирру по-новому. Раньше я не замечал, что ее кожа не так туга, как была когда-то, а между грудей и под мышками видны маленькие складочки. Когда она лежала на боку, живот у нее обвисал – не сильно, однако заметно. И в свете близкой лампы волосы отблескивали металлом. Развернувшись поцеловать меня, она задела мою ногу своей – будто теркой прошлась. Я знал, что некоторые женщины бреют ноги, – видел, как это делает Карол, – но не думал, что в результате возникает эффект наждачной бумаги. Я поцеловал ее, но без ажиотажа, оделся и приготовился уходить. Что тут было сказать?
   – Спасибо за прекрасный вечер и за все, – сказал я.
   – Будь здоров, дорогой, – ответила она, смеясь. – Выключи, пожалуйста, свет в гостиной, когда будешь уходить. – Она повернулась и натянула на себя одеяло, намереваясь спать дальше.
   До «Ритца» было недалеко, и я пошел сквозь снежную ночь, одолеваемый мыслями. Вот, значит, что такое секс! Я заглянул в круглосуточный бар и съел два сэндвича с беконом и яйцами, два кусочка пирога со сладкой начинкой и две чашки шоколада со взбитыми сливками – я был ужасно голоден.
 
   Доктор фон Галлер: Когда вы догадались, что этот обряд посвящения был подстроен вашим отцом и миссис Мартиндейл?
   Я: Отец сказал мне об этом в поезде на обратном пути. Но я ничего не понял до тех пор, пока вдрызг не разругался с Нопвудом. Ведь отец не сказал напрямую, что все подстроил, но, вероятно, был горд тем, что сделал для меня, и его намеки были настолько прозрачны, что только моя глупость не позволила мне их понять. Он сказал, какая она замечательная женщина и охотница до любовных приключений и что если есть такая вещь, как женщина-фехтовальщик, то Мирра Мартиндейл – настоящая фехтовальщица.
   Доктор фон Галлер: А как он вышел на эту тему?
   Я: Он отметил, что я выгляжу довольным и, видимо, неплохо провел вечер у Мирры. Я знал, что о таких вещах не принято болтать, и вообще, она ведь была знакомой отца, и, может быть, он питал к ней нежные чувства, а если ему станет известно, что она так быстро втрескалась в меня, то может расстроиться. Потому я просто сказал ему, что и в самом деле провел вечер неплохо, а он заметил, что я мог у нее многому научиться, и я согласился, сказав, что она хорошо начитана, а он рассмеялся и сказал, что она может научить меня многому, чего не найдешь в книгах. Вещам, которые могут быть мне очень полезны с этой моей еврейской штучкой. Я был потрясен, когда он назвал Джуди «штучкой», потому что это неподходящее слово для того, кого ты любишь или уважаешь, и я попытался настроить его на другой лад относительно Джуди, сказал ему, какая она замечательная и какая у нее милая семья. Вот тогда-то он и сказал всерьез о том, что нельзя жениться на девушке, с которой ты познакомился в юности. «Если хочешь фрукт – бери, пожалуйста, но не покупай в придачу и дерево», – сказал он. Мне было больно слышать эти его слова и знать, что он имеет в виду Джуди, а потом, когда речь зашла о фехтовальщиках, у меня впервые возникло подозрение, что об этом слове я знаю далеко не все.
   Доктор фон Галлер: Но напрямую он так и не сказал, что подстроил это приключение?
   Я: Никогда. Напрямую – никогда. Лишь обиняками. Но он говорил о юношеских душевных травмах, когда секс познают через проституток или связываются с девственницами. Он сказал, что единственный правильный способ – это ласки умудренной опытом женщины и что я всю жизнь должен быть благодарен Мирре за то, что она устроила все с такой чуткостью и пониманием. Именно так поступают во Франции, сказал он.
   Доктор фон Галлер: А Мирра Мартиндейл была его любовницей?
   Я: Наверняка нет. Хотя он и оставил ей кое-что по завещанию, а потом я узнал, что иногда он помогал ей деньгами. Но если у него и была с нею когда-нибудь связь, то, я уверен, потому что он ее любил. Это не могло быть за деньги.
   Доктор фон Галлер: Почему нет?
   Я: Это было бы омерзительно, а у отца всегда был безупречный вкус.
   Доктор фон Галлер: Вы когда-нибудь читали вольтеровского «Кандида»?
   Я: Об этом меня и Нопвуд спрашивал. Я не читал, и он сказал мне, что Кандид был простачком, верил всему, что ему говорили. Нопвуд был ужасно зол на моего отца. Но, понимаете, он его не знал.
   Доктор фон Галлер: А вы знали?
   Я: Иногда мне кажется, что знал как никто другой. А вы хотите сказать, что не знал?
   Доктор фон Галлер: Это один из тех вопросов, над которыми мы работаем. Расскажите мне о вашей ссоре с отцом Нопвудом.
 
   Наверное, это я виноват – пошел к Нопвуду несколько дней спустя после возвращения в Торонто. Я пребывал в смятении. О том, что у меня было с Миррой, я не жалел. Я действительно был ей благодарен, тут отец прав, хотя мне и думалось, что я заметил в ней одну-две особенности, которые ускользнули от него или были ему безразличны. На самом деле они означали только то, что она не так молода, как Джуди. Но мои чувства к Джуди меня беспокоили. Я пришел к ней сразу же по возвращении из Монреаля, она недомогала – голова болела или что-то в этом роде, – и ее отец пригласил меня на пару слов. Он был мягок, но говорил напрямую. Сказал, что, по его мнению, мы с Джуди не должны встречаться так часто, потому что мы уже не дети и между нами может произойти что-нибудь, о чем мы будем жалеть. Я знал, что он опасается, как бы я не соблазнил ее. Тогда я сказал, что люблю Джуди и никогда не сделаю ничего, что могло бы ей повредить, и что я слишком сильно уважаю ее, чтобы вовлечь в какую-нибудь беду. Да, сказал он, но случается, что благие намерения иногда дают слабину, а еще вред бывает не только телесный, но и душевный. Потом он сказал такое, во что я не мог поверить. Он сказал, что не уверен в Джуди, что она может проявить слабость как раз в тот момент, когда я тоже буду слаб, а чем может кончиться такая двойная слабость? Я думал, что инициатива в подобных вещах всегда принадлежит мужчине, но когда сказал об этом доктору Вольфу, он улыбнулся улыбкой, которую я могу описать только как венскую.
   – У вас и Джуди есть что-то очаровательное и прекрасное, – сказал он, – и я советую вам сберечь это в нынешнем виде, чтобы потом вы могли вспоминать об этом с удовольствием. Но если ваши с ней отношения будут продолжаться, то все вокруг изменится. Я перестану питать к вам дружеские чувства, а мне бы совсем не хотелось, чтобы это произошло, и вы начнете меня ненавидеть, а это будет обидно. Возможно, вы с Джуди решите, что для сохранения самоуважения вам нужно обманывать меня и мать Джуди. Это будет очень больно, а для вас, поверьте мне, опасно.
   А потом он сделал нечто из ряда вон выходящее. Процитировал мне Бернса! Никто никогда не цитировал мне Бернса, кроме моего дедушки Крукшанка, жившего в Дептфорде у ручья, и я всегда полагал, что Берне – поэт людей того разряда, что живут «у ручья». Но вот этот венский еврей читал мне:
 
Кто верен чувству, не придет
Под окна воровато,
Не станет, бегая в обход,
Петлять витиевато.
А если станет – хитреца
Предаст его искусство:
Где нету хитростям конца,
Там нет любви и чувства![71]
 
   – Вы удивительно чувствительный юноша, – сказал он (и я неприятно поразился такому определению), – первый же травмирующий опыт оставит на вашей душе незаживающий шрам, и тогда вы уже не станете тем человеком, каким могли бы. Если вы соблазните мою дочь, я должен буду очень рассердиться и, может, возненавижу вас. Физический вред не так уж и существен, можно даже сказать, совсем не существен, тогда как психологическая травма – видите, как я уже усвоил современную манеру речи, не могу заставить себя сказать «душевная травма» – может быть очень серьезной, если мы расстанемся недругами. Конечно, есть люди, для которых такие вещи – пустой звук, и боюсь, что у вас в этом плане имеется плохой пример, но вы и Джуди из другого теста. Поэтому, Дэвид, очень прошу понять меня правильно – и навсегда остаться нашим другом. Но мужем моей дочери вы никогда не будете, и я хочу, чтобы вы поняли это сегодня.
   – Почему вы так твердо решили, что я не буду мужем Джуди? – спросил я.
   – Это решил не я один, – произнес он. – Решающих факторов сотни, с обеих сторон. Зовут их предками, и у нас хватает соображения в некоторых вещах прислушиваться к ним.
   – Вы хотите сказать, что я не еврей.
   – А я уже начал сомневаться, придет ли вам это в голову.
   – Но какое это имеет значение в наше время и в нашу эпоху? – спросил я.
   – Вы родились в двадцать восьмом году, когда это начинало иметь огромное значение, и не первый раз в истории, – сказал доктор Вольф. – Но оставим это в покое. То, о чем вы сказали, имеет значение и в другом смысле, о котором я говорить не хочу, потому что вы мне очень симпатичны и я щажу ваши чувства. Это вопрос гордости.
   Разговор наш на этом не закончился, но я знал, что вопрос закрыт. Весной они собирались послать Джуди учиться за границу. А до того будут рады видеть меня у них в доме время от времени. Но я должен понять, что вся семья говорила с Джуди, и хотя сначала Джуди возражала, но потом поняла. Вот и весь разговор.
   В тот вечер я и отправился к Нопвуду. Я разжигал в себе ненависть к Вольфам. Вопрос гордости! Он что, хотел сказать, что я недостаточно хорош для Джуди? И вообще, что может значить вся эта болтовня о еврействе в устах людей, никак внешне своего еврейства не проявляющих? Если уж они такие правоверные, то где их пейсы, исподнее навыпуск, еда не как у людей? Такие вещи, как я слышал, были свойственны бородатым евреям в велюровых шляпах, жившим за Художественной галереей. Вольфы и Шварцы, думал я, стараются быть похожими на нас, а теперь заявляют, что я для них недостаточно хорош! Во мне всколыхнулось оскорбленное христианство. Христос умер за меня, я был уверен в этом, но я очень сомневался, что Он умер за Вольфов и Шварцев. Скорее к Нопвуду! Он все разъяснит.
   Я провел у него целый вечер, и беседа была непростой, но в итоге все разъяснилось. К моему удивлению, он принял сторону Луиса Вольфа. Но хуже всего было то, что он критиковал моего отца в выражениях, которых я никогда прежде от него не слышал; что же касается Мирры, то он выказал удивление, презрение, гнев.