Мой отец знал о медведях, или по крайней мере о Феликсе, но никак не возражал, и по одной-двум оброненным им репликам я знал почему. На него произвело впечатление то, что он слышал о Винни-Пухе, и он решил, что медведь – подходящая игрушка для маленького английского мальчика из семьи, принадлежащей высшему классу; он преклонялся перед всем английским и аристократическим. Поэтому мы с Феликсом вели спокойную жизнь даже после того, как я начал ходить в школу.
   Преклонение моего отца перед всем английским было одной из причин, по которой он разрывался между Канадой и Англией. Полагаю, недобрые люди назвали бы это признаком колониального мышления, но мне кажется, что такую форму принимал его романтизм. Когда я рос, Канаду отмечала жуткая захолустность; недостаток дерзания и узость кругозора, ощущение культурной второсортности, затхлая, как в старушечьей комнате, атмосфера – все это действовало отцу на нервы. Никто, конечно, не мешал вам зарабатывать деньги, и отец делал это со всей прытью, на какую был способен. Однако жить жизнью, какой он хотел, было очень трудно, а во многих отношениях и невозможно. Отец знал, в чем причина этого. Причина была в премьер-министре.
   Достопочтенный Уильям Лайон Маккензи Кинг[34] несомненно отличался целым рядом странностей, но впоследствии я провел исследование и пришел к выводу, что он был политическим гением высочайшего калибра. Для отца, однако, тот воплощал сразу несколько презираемых им качеств. Недоверие мистера Кинга к Англии и его желание добиться большей независимости для Канады казались моему отцу всего лишь извращенным предпочтением второсортного первостепенному. А престидижитаторские приемы мистера Кинга – когда он делал отвлекающий пасс правой рукой, в то же время незаметно готовя какой-нибудь сюрприз левой, – были не столь красивы и драматичны, как то, по убеждению отца, свойственно британской государственной машине. Но более всего отца выводило из себя расхождение между публичным образом мистера Кинга и его личными качествами.
   – С трибуны он рассуждает о разуме и необходимости, а сам руководствуется худшими суевериями и вообще каким-нибудь вуду, – возмущенно говорил отец. – Ты понимаешь, этот тип никогда не назначает выборов, не посоветовавшись с гадалкой из Кингстона, которая называет ему самый благоприятный день. Ты в курсе, что он практикует автоматическое письмо? И принимает важные решения (важные для судьбы страны!) с закрытыми глазами: берет Библию и тычет наугад в какую-нибудь строчку ножом для разрезания бумаги? И что он сидит перед портретом своей матери и общается (подумай только: общается!) с ее духом и выслушивает ее советы? Неужели те налоги, которыми меня почти задушили, были введены из-за того, что призрак кинговской матушки что-то там ему наговорил? И этот человек претендует на роль лидера нации!
   Он говорил со своим старым приятелем Данстаном Рамзи, и предполагалось, что я не понимаю, о чем это они, и не слушаю. Но я помню, как Рамзи ответил ему:
   – Я бы на твоем месте принял это как данность, Бой. Маккензи Кинг руководит Канадой, потому что представляет собой воплощение Канады – холодный и осторожный внешне, мнительность, помноженная на безвкусие; но в тихом омуте… Кинг – дитя судьбы. Он, возможно, всегда будет принимать правильные решения, основываясь на неверных предпосылках.
   Примирить таким способом отца и Маккензи Кинга было явно невозможно.
   А в особенности это стало справедливо, когда около 1936 года дела в Англии пошли наперекосяк, что затронуло и моего отца.

3

   Я так никогда и не понимал до конца, что за отношения связывали отца с принцем Уэльским, потому что в моих детских грезах образ принца занимал совершенно особое место, и отделить истину от фантазии не представлялось возможным. Но дети слышат гораздо больше, чем о том подозревают взрослые, и многое понимают, хоть и не всё. А потому осенью 1936 года я начал осознавать, что принцу угрожают какие-то злые люди, в общем и целом напоминающие Маккензи Кинга. Ситуация была связана с дамой, которую любил принц, а эти плохие люди – премьер-министр и архиепископ – хотели помешать влюбленным.[35] Отец много говорил – не мне, просто я оказывался в пределах слышимости – о том, что должен сделать порядочный человек, чтобы показать, кто хозяин в доме, и какие принципы должны возобладать. Перед матерью он выступал на эту тему с пылкостью, которой я не понимал, но которая, кажется, ее угнетала. Он словно ни о чем другом и думать не мог. А когда отречение состоялось, отец приказал приспустить флаг на здании «Альфы» и чувствовал себя абсолютно несчастным. Конечно, и мы все были несчастны вместе с ним, потому что мне и Каролине казалось, что в нашем доме и в мире стряслась ужасная беда и ничего уже нельзя исправить.
   Рождество в том году принесло один из крутых поворотов, оказавших влияние на мою жизнь. Между отцом и матерью произошла жуткая ссора, и он ушел из дома – как оказалось, на несколько дней. Данстан Рамзи, друг семьи, которого я так часто упоминаю, оставался с нами и проявлял всю доброту, на какую был способен, – правда, обращаться с детьми он толком не умел, и к тому же, если наш отец сердился и страдал, никакой другой мужчина нам был не нужен, – и Рамзи, казалось, был очень добр и привязан к нашей матери. В тот день у Нетти был выходной, но Рамзи послал нас наверх, в наши комнаты, сказав, что заглянет к нам позднее. Мы ушли, но были в курсе всего, что происходило внизу. Рамзи долго говорил с нашей рыдающей матерью – мы слышали его низкий голос и ее всхлипывания. Наконец она ушла в свою спальню, и после довольно сумбурного спора мы с Карол решили, что должны ее увидеть. Мы не знали, что будем делать, когда окажемся рядом с нею, но нам отчаянно хотелось быть рядом с кем-то, кто любит и сможет утешить нас, а в этом мы всегда рассчитывали на нее. Но если она плачет? Ужасно, и мы не чувствовали уверенности в том, что сможем это вынести. С другой стороны, оставаться вдали от нее мы тоже больше не могли. Мы были одиноки и испуганы. Поэтому мы тихонько вылезли в коридор, а когда крались на цыпочках к ее двери, та отворилась и из комнаты вышел Рамзи с таким лицом, какого прежде мы у него никогда не видели, потому что он ухмылялся и в то же время явно был очень сердит. Вообще внешность у него была такая, что дети могли и испугаться: кустистые брови, крупный нос, длинное лицо с мощной челюстью, и хотя с нами он был неизменно приветлив, мы всегда чуточку его побаивались.
   Но хуже всего был услышанный нами голос матери – плачущий, неузнаваемый от горя: «Ты меня не любишь!» Такого тона мы никогда прежде от нее не слышали, и это нас очень обеспокоило. Рамзи нас не заметил, мы были довольно далеко, а когда его шаги глухо застучали по лестнице – у него была деревянная нога, наследство Первой мировой, – мы поспешно ретировались в детскую, чувствуя себя глубоко несчастными.
   Что произошло? Каролине было всего шесть, и она понимала только то, что Рамзи противный: он не любит мамочку, она из-за него плачет. Но мне было восемь – вполне сознательный возраст, – и меня одолевали самые разнообразные чувства, в которых я не мог разобраться. Почему Рамзи должен любить мою маму? Ведь ее любит папа. Что делал Рамзи в ее комнате? Я видел разные фильмы и знал, что мужчины не заходят в спальни только для того, чтобы поговорить. Там происходило что-то особое, хотя я очень смутно представлял, что именно. А как была несчастна мать, когда отец, ничего не объясняя, ушел из дома! Плохие вещи творились в этом мире; дурные люди становились между теми, кто любит друг друга. Что затевает Рамзи, зачем ему ссорить моих родителей? Как это может быть связано с неурядицами принца? Я размышлял обо всем этом до головной боли и был груб с Каролиной, которая, естественно, не могла такого потерпеть и устроила скандал.
   Наконец вернулась Нетти. Она проводила Рождество со своим братом Мейтландом и семьей его невесты, а потому пришла, нагруженная подарками. Но когда она захотела показать нам свои приобретения, мы воспротивились. Она ведь не знает, что мама все еще плачет, а теперь легла в постель, и что мистер Рамзи заходил к ней в комнату, и она крикнула ему вслед эти странные слова таким странным голосом. Нетти очень помрачнела и отправилась в мамину спальню, а мы с Каролиной – следом за ней. Мамы в кровати не было. Дверь в ванную была чуточку приоткрыта, и Нетти постучала. Никакого ответа. Нетти заглянула внутрь. И завопила. Потом сразу же повернулась и выпроводила нас из комнаты, наказав идти в детскую и не сметь показывать оттуда носа, пока она не придет.
   Наконец она пришла, и хотя и не собиралась уступать нашему требованию увидеть маму, но, вероятно, поняла, что только так можно пресечь истерику в корне. Поэтому нам было позволено зайти в мамину спальню, тихонько приблизиться к ее кровати и поцеловать. Мама, бледная, как никогда, по всей видимости, спала, а руки ее, все в бинтах, неподвижно лежали поверх одеяла. Она приоткрыла глаза и слабо улыбнулась нам, однако Нетти запретила все разговоры и быстро увела нас прочь.
   Но проходя мимо дверей ванной комнаты, уголком глаза я увидел, какой кошмар там творится: вся ванна, казалось, была заполнена кровью. Я не закричал, но меня охватил холодный ужас, и я долго еще не мог рассказать об этом Каролине. До тех самых пор, когда мама уже была при смерти.
   У детей эмоциональные стрессы проявляются иначе, чем у взрослых; они не сидят, уставившись в одну точку, и не ложатся в кровать. Мы вернулись в детскую, и Каролина принялась играть с куклой, забинтовывая и разбинтовывая ей запястья носовым платком и бормоча утешительные слова. Я держал перед собой книгу, но читать не мог. Мы пытались цепляться за нормальные вещи, мы даже хотели воспользоваться какими-то преимуществами того, что нас не укладывают спать в обычное время. Поэтому нам было известно, что Данстан Рамзи вернулся и поднялся наверх – мы слышали стук его деревянной ноги, – в комнату, которую покинул четыре часа назад, потом пришел врач, и Нетти без конца бегала туда-сюда. Потом доктор зашел взглянуть на нас и сказал, чтобы нам дали выпить теплого молока, капнув туда чуточку рома, чтобы мы лучше спали. Услышав про ром, Нетти пришла в ужас, поэтому мы получили толченый аспирин и в конце концов уснули.
   Так прошло у нас Рождество Отречения.
   После этого в доме никогда больше не было по-настоящему спокойно. Мама стала другой, и мы полагали, что причина кроется в событиях той рождественской ночи. Кипучая энергия девушки двадцатых годов уже не вернулась к ней, да и внешность изменилась. Не думаю, что мама подурнела, но прежде казалось, что жизни в ней больше, чем в ее детях (у взрослых такое всегда поражает), а после той ужасной ночи это ушло, и Нетти все время говорила нам, чтобы мы не утомляли маму.
   Теперь я понимаю, что эта веха в истории нашей семьи означала огромное укрепление власти Нетти, поскольку лишь она знала, что произошло. Она владела тайной, а тайна – непременный спутник власти.
   Она не применяла эту власть к своей собственной выгоде. Уверен, что весь мир Нетти и ее амбиции не простирались дальше порога нашего дома. Позднее, изучая историю, я понял, что в поведении Нетти было много черт, присущих феодализму. Она была предана семье и ни разу ей не изменила. Но в доме она не считалась наемной прислугой, которую можно уволить, предупредив об этом за две недели; думаю, и ей никогда не приходило в голову, что она может уйти на тех же условиях. Она была фигурой значительной. Она была Нетти. Поэтому она чувствовала себя вправе иметь свое мнение и поступать по-своему – что, конечно, для обычной прислуги было бы совершенно немыслимо. Отец как-то сказал мне, что за все годы пребывания Нетти в нашем доме она ни разу не попросила у него прибавки к жалованью; она полагала, что он платит ей по справедливости, а если возникнут чрезвычайные обстоятельства, она может обратиться к нему за помощью в полной уверенности, что у нее есть на это право. Я помню, как много лет спустя какой-то приятель Каролины недоумевал по поводу отношений дона Жуана и Лепорелло в опере. Если Лепорелло не нравился образ жизни дона, то почему же он не ушел от него? «Потому что он был Нетти», – ответила Каролина, и хотя ее приятель, которому было столько же лет, сколько ей, ничего не понял, мне такой ответ показался вполне удовлетворительным. «Вот Он убивает меня, но я буду надеяться» – это частично объясняло отношение Нетти к семье Стонтонов, остальное объяснялось в следующей строке стиха: «Я желал бы только отстоять пути мои перед лицем Его!»[36] Нетти знала о Дептфорде, знала о «тех, у ручья», знала, что произошло в Рождество Отречения. Но такое знание – не для людей незначительных.
   Была ли Нетти из-за этого близкой всем нам? Нет, она была сущим кошмаром. Тому, кто пустословит о преданных старых слугах, редко известно, что настоящее жалованье им платят политой кровью монетой души. Жуткое молчание Нетти о вещах, которые не давали нам покоя, угнетало меня и Каролину и составляло немалую часть того, что казалось нам ночью, опустившейся на наш дом.
 
   Доктор фон Галлер: И вы никогда не спрашивали Нетти о том, что случилось в ту рождественскую ночь?
   Я: Про себя не помню, но Каролина спросила на следующий день, и Нетти сразила ее ответом: «Не задавай вопросов и не услышишь обмана». Когда же Каролина продолжала настаивать: «Но я хочу знать», раздался другой предсказуемый ответ: «Пусть тогда тебе Хочу и отвечает».
   Доктор фон Галлер: А у матери вы никогда не спрашивали?
   Я: А как мы могли? Сами понимаете, как это у детей – они знают, что для них есть запретные зоны, где напряжение чувств достигает опасных величин. Они не в курсе, что большинство этих зон связаны с сексом, но подозревают о существовании в мире чего-то такого, что может открыть им страшные вещи и угрожать их представлениям о родителях. Им и хочется, и страшно узнать эту тайну.
   Доктор фон Галлер: Значит, вы тогда ничего не знали о сексе?
   Я: Так, кое-что, по мелочи. Скажем, все эти настояния Нетти «помыть там» – был в этом явный намек на что-то особое. А в кабинете дедушки Стонтона я обнаружил странное пособие для студентов, называвшееся «Филипсовская популярная модель человеческого тела»: картонная фигура, которая раскрывалась, показывая все внутренности. У этой фигуры были и довольно скромных размеров гениталии, похожие на мои собственные. Нашлась в кабинете и еще одна «популярная модель» (женского пола) с частично содранной кожей, поэтому о грудях можно было только догадываться, но зато в том месте, где у мужской модели висело украшение, у нее находился гладенький, лишенный покрова треугольничек. Осторожно подглядывая, когда одевали Каролину, я выяснил, что Филипс сказал только часть правды, а уже в школе я чуть не утонул в море всевозможной информации, причудливой и отвратительной. Ответа на мои вопросы она почти не давала, я и подумать не мог связать ее с матерью. Думаю, что секс волновал меня меньше, чем большинство других мальчиков. Я хотел, чтобы всё (под этим я имел в виду собственные познания) оставалось на прежнем уровне. Наверное, интуитивно я чувствовал, что чем больше буду знать, тем сложнее мне придется в жизни.
   Доктор фон Галлер: А в школе вы были счастливы?
 
   Это была хорошая школа, и в целом мне там нравилось. Счастье я с ней никак не связывал, потому что моя настоящая жизнь проходила дома, в семье. Успевал я неплохо, спорт давался мне тоже вполне сносно, так что особых неприятностей у меня не было, хотя и в отличниках я никогда не ходил. До двенадцати лет я учился в приготовительной школе, но когда мне исполнилось двенадцать, отец решил, что я должен учиться в интернате и домой приходить только на выходные. Это было в 1940 году, война набирала силу, ему нужно было надолго уезжать из дома, и он полагал, что мне полезно мужское влияние, которого не приходилось ждать от Нетти и о котором моя увядающая мать не имела представления.
   Отец во время войны стал очень важной фигурой, потому что одна из задач Канады состояла в том, чтобы поставлять в Британию продукты в таком количестве, в каком их только можно произвести. Доставкой их на место занимался военно-морской флот, но производство качественных продуктов в максимально возможных количествах ставило труднейшие организационные и управленческие задачи, и вот в этом-то отец и проявил себя в полной мере. Вскоре ему предложили занять пост министра продовольствия, и после теплых заверений (данных ненавистным премьер-министром) в том, что у него будет полная свобода рук, отец решил, что у мистера Кинга великолепные административные способности, а все личные разногласия в чрезвычайных обстоятельствах должны отойти на второй план. Поэтому он тогда отсутствовал месяцами, уезжая в Оттаву и даже за границу, а в доме нашем царила очень женская атмосфера.
   Теперь я понимаю, что, например, вследствие этого Данстан Рамзи стал для меня значительно более важной фигурой, чем прежде. Он был старшим учителем истории в моей школе, Колборнской, а поскольку оставался холостяком и вел странный, замкнутый образ жизни, то входил в число преподавателей, которые жили при школе и были нашими воспитателями. Собственно, почти всю войну он исполнял обязанности директора, потому что настоящий директор ушел работать на курсы армейской подготовки. Но Рамзи продолжал вести довольно много занятий и всегда преподавал историю новичкам, только что пришедшим из приготовительной школы, так как хотел заложить у них хорошее базовое представление о том, что такое история. Он возвращался к ним впоследствии, в выпускном классе, чтобы навести глянец на их знания и подготовить к поступлению в университет. Поэтому я видел Рамзи почти каждый день.
   Как и многие хорошие учителя, он был не без странностей, и мальчишки любили его, побаивались и посмеивались над ним. У него было прозвище Старая Уховертка, потому что он имел привычку засунуть мизинец в ухо и покопаться там, словно у него мозги чесались. Другие учителя называли его Пробка, из-за протеза, и думали, что мы зовем его так же, но за глаза мы звали его Уховерткой.
   У него был пунктик: он полагал, что история и миф представляют собой две стороны некоего основополагающего начала в судьбе человечества: история – это совокупность наблюдаемых или зафиксированных фактов, а миф – их главное содержание, сущность. Он выкапывал редкие мифы, о которых никто из нас никогда не слышал, и доказывал (должен признать, делал он это очень увлекательно), что они содержат некую истину, применимую к самым разнообразным историческим ситуациям.
   Был у него еще один пунктик, делавший его подозрительной фигурой в глазах многих родителей, а следовательно, и их сыновей (достаточно большое число мальчишек в школе принадлежало к партии антирамзиистов). А именно – его интерес к святым. Изучение истории, говорил он, это частично и изучение мифов и легенд, которые человечество сплело вокруг таких выдающихся личностей, как Александр Македонский, Юлий Цезарь, Карл Великий, Наполеон. Они были смертными, а когда факт можно соотнести с легендой, крайне любопытно узнать, что почитатели героев приписали своим кумирам. Он нередко показывал нам известную картину девятнадцатого века, изображающую отступление Наполеона из Москвы: император трагически поник в санях, на его лице и на лицах окружающих офицеров печать поражения, романтической обреченности. А потом он зачитывал нам из дневника Стендаля об этом отступлении, где говорилось, каким жизнерадостным был тогда Наполеон, как он выглядывал из окон кареты – в открытых санях он не ездил, можете не сомневаться, – и приговаривал: «То-то они все удивились бы, если б узнали, кто с ними рядом!» Наполеон был одним из любимых примеров у Рамзи. Он показывал нам знаменитую картину, изображающую Наполеона на Эльбе, – тот сидит на скале, при всех регалиях и размышляет о былом своем величии. А потом он зачитывал из ежедневных докладов коменданта острова, и главной заботой, согласно докладам, было состояние желудочного тракта великого изгнанника, а наилучшей возможной новостью являлся врачебный бюллетень, гласящий: «Сегодня утром в 11 часов 22 минуты у императора был нормальный стул».
   Но почему, спрашивал Рамзи, ограничиваем мы изучение истории выдающимися военными и политическими деятелями, которым приписываются необычайные, почти сверхъестественные качества, и не обращаем внимания на целый мир святых, которым человечество приписывало феноменальные добродетели? Тривиальна мысль о том, что власть и даже порок интереснее, чем добродетель, но те, кто это говорит, просто не дали себе труда рассмотреть добродетель и увидеть, насколько она в самом деле удивительна, а подчас даже бесчеловечна и невыносима. Святые тоже принадлежат к разряду героев, и, в противовес тому, что думают несведущие люди, дух Игнатия Лойолы[37] сродни духу Наполеона.
   Рамзи был крупным авторитетом по святым и написал о них несколько книг, хотя мне они и не попадались. Можете себе представить, какой неудобной фигурой был он в школе, куда принимались мальчики из любых семей, но главным образом воспитанные в духе слегка модернизированного протестантизма девятнадцатого века. И, конечно, наших родителей смущал неподдельный интерес к вещам духовным, они подозрительно относились к любому, кто воспринимал дух как неизбывную реальность, а именно так относился к духу Рамзи. Он любил ставить нас в положение интеллектуального неуюта, побуждал отыскивать в его речах противоречия или нелогичности.
   – Логика похожа на крикет, – предупреждал он. – Все очень хорошо, пока вы играете по правилам. Но что будет с вашей крикетной партией, если кто-нибудь вдруг решит вынести на поле футбольный мяч или возьмется за хоккейную клюшку? А ведь именно это постоянно случается в жизни.
   Война предоставила Рамзи как историку счастливую возможность. Легенды, которыми обрастали фигуры Гитлера и Муссолини, были для него хлебом насущным.
   – Фюрера ведут голоса – как и Жанну д’Арк. Дуче не чувствует боли в кресле у стоматолога – не чувствовала и святая Аполлония Тьянская[38], когда язычники выбивали ей зубы. Эти свойства присущи великим, но присваиваем героям сверхъестественные качества именно мы. Только после смерти Наполеона стало известно, что он боялся котов.
   Тогда Рамзи мне нравился. Он не давал нам спуску, но был неистощим на всякие выдумки и отпускал в классе презабавные шутки. За стенами школы их повторяли как «Уховерткины остроты».
   Мои чувства к нему претерпели мучительную перемену, когда умерла мама.

4

   Это случилось поздней осенью 1942 года, когда мне шел пятнадцатый год. У нее было воспаление легких, и она уже выздоравливала, но, думаю, у нее почти не осталось желания жить. Как бы то ни было, но она шла на поправку, и каждый день ей следовало отдыхать. Доктор строго предупредил, что простужаться ей ни в коем случае нельзя, но она не любила тяжелых одеял и лежала на своей кровати под легким пледом. Однажды была натуральная буря, со снегом, а окна ее спальни оказались распахнутыми, хотя им положено было быть закрытыми. Мы решили, что она сама их открыла. Она простудилась и через несколько дней умерла.
   Рамзи вызвал меня в свой кабинет в школе и там сообщил о ее смерти. Он был сердечен именно в той мере, в какой требовалось. Не перебарщивал с сочувствием и не говорил ничего такого, из-за чего я мог бы расплакаться. Но в течение следующих двух или трех дней он не отпускал меня от себя. Похороны организовывал он, потому что отцу было не вырваться из Лондона, и он прислал Рамзи телеграмму, в которой просил его обо всем позаботиться. Похороны были ужасны. Каролина отсутствовала, потому что директриса школы, где она училась, и Нетти считали, что девочки не должны ходить на похороны, а поэтому я был с Рамзи. Пришло совсем немного людей, но «те, у ручья» присутствовали, и я попытался заговорить с ними. Они, конечно, едва знали меня, да и что тут можно было сказать? И бабушка, и дедушка Стонтоны были уже мертвы, а потому, думаю, самым близким из присутствующих родственником покойной – люди из похоронной конторы спросили, кто это лицо, но Рамзи тактично ушел от ответа – был я. Чувствовал я лишь какое-то безутешное облегчение, поскольку (хотя я так и не облек эту мысль в слова) знал, что в течение нескольких лет моя мать была несчастна, и, как я думал, из-за того, что она ощущала: в чем-то она не оправдала надежд отца.