Стараясь сделать это незаметно, я огляделся. Собравшиеся внимали, пребывая в почтительном оцепенении, которое обычно охватывает канадцев под напором красноречия. Человек из канцелярии премьер-министра сидел рядом с почти точной своей копией из госдепартамента; члены правительства провинции; представители городских властей; директор Колборнской школы, группа богатых коллег по бизнесу, и не было похоже, чтобы хоть один из них собирался вскочить со своего места и закричать: «Это наглая ложь! Его девизом было не En Dieu ma foy, а En moi-meme mа foy[10], и в этом-то и состояла его трагедия». Вряд ли это им было известно. А если бы даже известно – то что с того? Немногие из них могли бы объяснить разницу между двумя этими верами.
   Мои глаза остановились на единственном человеке, который мог бы это сделать. Старый Данстан Рамзи, всю жизнь друживший с моим отцом и бывший директором школы, когда я в ней учился. Сидел он не на одном из почетных мест (Дениза его не выносит), а у окна с витражным стеклом, через которое на его породистую траченную временем физиономию падало пятно рубинового света, отчего он делался похож на дьявола, раскаленного дьявола из преисподней. Он не знал, что я наблюдаю за ним, и в какой-то момент, когда Вудиуисс в шестой или седьмой раз произнес «En Dieu ma foy», он ухмыльнулся и скривил рот, как это делают люди, у которых плохо подогнана вставная челюсть.
   Ну что, мой час, кажется, заканчивается? Я чувствую себя ужасно.
   – Неудивительно. Вы кому-нибудь еще рассказывали об этой посмертной маске?
   – Никому.
   – И правильно поступили.
   – Я не ослышался? Мне казалось, что психоаналитики воздерживаются от суждений.
   – Это не последнее суждение, которое вы от меня услышите. Сдержанность такого рода проявляют фрейдисты. У вас есть расписание наших сеансов? Вы еще колеблетесь, продолжать или нет?
   – Не колеблюсь.

6

   Возвращение после двухдневной передышки. Нет, передышка – не то слово. Я не страшился моих свиданий с доктором фон Галлер, как страшатся какой-нибудь болезненной или утомительной лечебной процедуры. Но у меня скрытный характер, и все эти откровения были мне не по нутру. В то же время сеансы у нее приносили мне огромное облегчение. Но благодаря чему? Разве они давали больше, чем исповедь? (Раскаяние, прощение и покой, как объяснил мне при конфирмации отец Нопвуд.) Неужели я платил доктору фон Галлер тридцать долларов в час за то, что церковь давала бесплатно (добавляя к этому еще и спасение души)? В ранней молодости я пытался исповедоваться. Отец Нопвуд не требовал, чтобы я стоял на коленях в маленькой кабинке, пока он слушает меня из-за обрешеченной дверцы. У него были современные взгляды, и он просто сидел чуть позади, чтобы я его не видел, мучительно описывая свои мальчишеские грехи. Конечно, я вставал на колени, когда он давал мне отпущение грехов. Но после двух-трех раз такого коленопреклонения, уходя, я чувствовал себя полным дураком. И тем не менее, несмотря на нашу ссору, я не стал бы теперь даже самому себе говорить о Нопвуде плохо; он был мне добрым другом в трудный момент моей жизни – один из множества таких трудных моментов, – и если я не смог дальше продолжать в том же духе, то другие-то смогли. Вот, например, доктор фон Галлер. Может быть, это каким-то образом связано с тем, что она – женщина? Как бы там ни было, но я с нетерпением ждал следующего часа с ней, пребывая в душевном состоянии, которое я не мог бы обрисовать, но которое не было безоговорочно неприятным.
   – Секундочку… с похоронами вашего отца мы, кажется, закончили. Или нет? Больше ничего существенного не вспоминается?
   – Нет. После надгробного слова, или панегирика, или что уж это было, дальше все прошло вполне предсказуемо. Краснобайствуя по поводу этого совершенно неуместного девиза, епископ так бесповоротно сместил акценты на какую-то фантастическую ноту, что на кладбище я не испытывал ни малейшего живого чувства, только изумление. Затем толпа человек в сто семьдесят из присутствовавших на похоронах отправилась назад в дом, чтобы выпить в память об усопшем, – на похоронах алкоголь, кажется, течет рекой, – потом они остались на фуршет, а когда и это закончилось, я понял, что отсрочка истекла и я должен заняться завещанием.
   Я знаю, Бисти был бы рад помочь мне, а Дениза горела нетерпением поскорее прочесть документ, но после всех этих утренних ужасов ее позиции пошатнулись, и она не могла давить на меня. Поэтому я забрал у поверенных моего отца (я этих поверенных хорошо знал) копии для всех заинтересованных лиц и поехал к себе в офис, чтобы там внимательно прочесть текст. Я знал, что перекрестного допроса не избежать, а потому хотел изучить все досконально перед обсуждением в семейном, скажем так, кругу.
   И был, можно сказать, разочарован. Никаких особых сюрпризов – вообще говоря, а не в частностях – завещание не содержало. Много места было отдано обширным деловым интересам отца, но поскольку они сводились к акциям в единой контролирующей фирме под названием «Альфа Корпорейшн», трудностей здесь не возникало, и его адвокаты вместе с адвокатами «Альфы» со всем этим разберутся. Он не оставил никаких крупных личных или благотворительных распоряжений, потому что большая часть его доли в «Альфе» переходила в фонд «Кастор».
   Это семейное предприятие, благотворительный фонд, который делает пожертвования на всевозможные добрые – или представляющиеся добрыми – начинания. Такие вещи очень популярны среди богатых семей в Северной Америке. С нашим фондом отдельная история, но это к делу отношения не имеет. А если вкратце, то дедушка Стонтон основал фонд с целью содействовать обществам трезвости. Однако устав фонда был составлен не слишком аккуратно и вдобавок содержал расплывчатый пункт о работе «на благо общества», а поэтому, когда дела принял отец, он мало-помалу вытеснил из состава совета всех проповедников и вложил в фонд значительно больше денег. Таким образом, теперь мы поддерживаем искусства и общественные науки, во всем их безумном разнообразии. Имечко странноватое. Означает оно, конечно, «бобр», а потому в Канаде весьма уместно. Но еще оно означает особую разновидность сахара. Слышали такое сочетание – кастор-сахар? Это совсем мелкозернистый сахар, фактически сахарная пудра, его засыпают в такие сахарницы с дырочками, по типу солонок. Дело в том, что мой отец частично сделал состояние на сахаре. С сахара он начинал. А название давным-давно было придумано в шутку[11] приятелем моего отца Данстаном Рамзи. Но отцу оно понравилось, и он использовал его, когда создал фонд. Вернее, когда преобразовывал ту невнятную организацию, что оставил дедушка Стонтон.
   Это крупное пожертвование «Кастору» обеспечивало продолжение всех его благотворительных и попечительских дел. Я был доволен, но не удивлен тем, что в завещании он недвусмысленно намекнул, что хотел бы видеть меня председателем «Кастора». Место в совете фонда у меня уже было. Это очень маленький совет, минимально возможный по закону. И вот одним росчерком пера отец сделал меня важной персоной в мире благотворительности – а ведь немного сохранилось миров, где у богатых есть право голоса, когда решают, на что пустить большую часть их денег.
   Но в следующей части завещания, где речь шла о личных долях, меня ждал-таки щелчок по носу.
   Я уже говорил, что человек я богатый. Немало денег досталось мне от моего деда – не то чтобы он завещал их мне напрямую, но так вышло, – к тому же я неплохо зарабатываю как адвокат. Но в сравнении с моим отцом я мелкая рыбешка, просто «зажиточный» – именно так он обычно с презрением называл тех, кто из нищеты, положим, выбился, однако не обладал никаким весом в горнем мире финансов. Первоклассные хирурги, лучшие адвокаты и некоторые архитекторы были именно что «зажиточными», но не имели ни малейшего влияния в том мире, где мой отец властвовал как король.
   Поэтому я и не предполагал, что доля, которая достанется мне, сможет сильно изменить мою жизнь или избавит меня от всяких забот о хлебе насущном. Нет, я хотел узнать, как отец распорядился относительно меня в завещании, потому что понимал: это будет мерой того, как он меня оценивал. Как человека и как сына. Он явно полагал, что я могу распоряжаться деньгами, иначе не выдвигал бы меня на пост главы «Кастора». Но вот какой части его денег (а вы должны понять, что деньги были мерилом его представлений, его любви) я был, по его мнению, достоин?
   Денизе была оставлена кругленькая сумма, но капитала она не получила, только немалый годовой доход пожизненно – или (это было очень похоже на отца) до тех пор, пока она остается его вдовой. Уверен, он думал, что таким образом защищает ее от охотников за приданым; но еще он не подпускал охотников за приданым к тому, что принадлежит или принадлежало ему.
   Неплохая сумма была оставлена «моей дорогой дочери Каролине», и эти деньги переходили к ней немедленно и без каких-либо оговорок – потому что если бы Бисти в один прекрасный день подавился в своем клубе рыбной косточкой, а Каролина тут же вышла бы снова замуж, отец и глазом не моргнул бы.
   Очень крупный капитал был завещан на основе доверительного управления «моим дорогим внукам, Каролине Элизабет и Бойду Стонтону Бастаблам и в равных долях per stirpes[12] любым законным детям моего сына Эдуарда Дэвида Стонтона со дня их рождения». Ну вот, теперь вы сами видите.
   – Ваш отец был недоволен, что у вас нет детей?
   – Именно так он и хотел быть понятым. Но разве вы не заметили, что я значился просто его сыном, тогда как все остальные – непременно с приставкой дорогой-любезный? Это исполнено глубокого смысла в документе, который отец тщательно готовил. Вернее было бы сказать, что он сердился на меня, поскольку я не хотел жениться и вообще не желал иметь никаких дел с женщинами.
   – Понимаю. А почему?
   – О, это долгая и очень запутанная история.
   – Да, обычно такие истории долгие и запутанные.
   – Я не гомосексуалист, если у вас это на уме.
   – У меня на уме не это. Если бы существовали простые и быстрые ответы, психиатрия не была бы столь трудным поприщем.
   – Мой отец очень любил женщин.
   – А вы любите женщин?
   – Я очень высокого мнения о женщинах.
   – Я спрашивала о другом.
   – Мне вполне нравятся женщины.
   – Вполне – для чего?
   – Чтобы приятно проводить с ними время. У меня много знакомых женщин.
   – А у вас есть женщины-друзья?
   – Как вам сказать… В некотором роде. Обычно их не интересует то, о чем мне хочется говорить.
   – Понимаю. А вы были влюблены?
   – Влюблен? Ну конечно же.
   – Сильно?
   – Да.
   – У вас были половые связи с женщинами?
   – С женщиной.
   – И когда в последний раз?
   – Это было… постойте-ка… двадцать шестого декабря тысяча девятьсот сорок пятого года.
   – Ответ, достойный адвоката. Но это же… почти двадцать три года назад. Сколько вам тогда было лет?
   – Семнадцать.
   – И это была та самая женщина, которую вы сильно любили?
   – Нет-нет, конечно же нет!
   – Это была проститутка?
   – Конечно нет.
   – Кажется, мы подходим к болезненной теме. Ваши ответы становятся краткими, формулировки нехарактерно скупы.
   – По-моему, я отвечаю на все ваши вопросы.
   – Да, но поток красноречия иссяк. И наш час, кстати, тоже истекает. Осталось время только сказать вам, что в следующий раз мы пойдем другим путем. Пока что мы, так сказать, только готовили почву. Я пыталась выяснить, что вы за человек, и, надеюсь, вы тоже хоть немного выясняли, что представляю собой я. Собственно анализ еще, можно сказать, и не начинался, потому что я говорила мало и на самом деле еще ничем не помогла вам. Если вы захотите, чтобы мы продолжали (а принять решение надо будет уже очень скоро), нам придется копнуть поглубже, и если все пойдет хорошо, мы вскроем следующий пласт, а продолжать в таком вот импровизационном духе больше не будем. Но прежде чем вы уйдете, скажите, как вам кажется, то, что отец не оставил вам по завещанию ничего, а только вашим детям, если они у вас будут, это было наказание? Это он на своем языке давал вам понять, что не любит вас?
   – Да.
   – А вам важно, любил он вас или нет?
   – Неужели это нужно называть любовью?
   – Слово-то ваше.
   – Это чересчур эмоциональный термин. Мне было важно, считал ли он меня порядочным человеком, мужчиной… достоин ли я, по его мнению, быть его сыном.
   – Разве это не любовь?
   – В обществе теперь не принято говорить о любви между отцом и сыном. Ну то есть оценка сына отцом, на мужском языке… А весь этот разговор о любви между отцом и сыном отдает чем-то библейским.
   – Человеческие отношения эволюционируют отнюдь не так резко, как считают многие. Оценка царем Давидом своего непокорного сына Авессалома тоже выражена мужским языком. Но я думаю, вы помните и плач Давида об Авессаломе, когда тот был убит.
   – Меня называли Авессаломом прежде, и мне это сравнение не нравится.
   – Хорошо. Нет нужды притягивать за уши исторические сравнения. А не думаете ли вы, что, работая над завещанием, отец имел в виду нечто большее, чем оставить за собой последнее слово в вашем споре?
   – Почти во всем он был человеком очень прямым, но вот в личных отношениях мог действовать весьма изощренно. Он знал, что его завещание будут пристально изучать много людей и им станет известно: он возложил на меня обязанности, приличествующие юристу, но не оставил мне ничего, что подобает оставлять своему ребенку. Многие из этих людей к тому же в курсе, что когда-то он возлагал на меня большие надежды и назвал меня в честь тогдашнего своего героя – принца Уэльского, а значит, что-то не сложилось и он во мне разочаровался. Так вбивается клин между Каролиной и мной, и так у Денизы всегда найдется повод меня уязвить. С отцом у нас нередко случались натуральные скандалы по поводу женщин и моей женитьбы, но я ни разу не уступил и никогда не сказал, в чем дело. Но он знал, в чем дело. И вот он сказал в нашем споре свое последнее слово: делай мне назло, если смеешь, живи бесплодным евнухом, но не считай себя моим сыном. Вот что означало его завещание.
   – А для вас это много значит – считать себя его сыном?
   – Альтернатива меня не слишком прельщает.
   – Что за альтернатива?
   – Считать себя сыном Данстана Рамзи.
   – Его друга детства? Того, который усмехался на похоронах?
   – Да. Ходили такие слухи. И Нетти намекала… А Нетти вполне могла знать, о чем говорит.
   – Понятно. Ну что ж, нам о многом нужно будет поговорить, когда мы встретимся на следующей неделе. А теперь я должна попросить вас уступить место следующему пациенту.
   Я никогда не видел следующих пациентов или тех, кого доктор Галлер принимала передо мной, потому что в этой комнате были две двери – одна вела в кабинет из приемной, а другая – из кабинета прямо в коридор. Меня это вполне устраивало, потому что когда я выходил от нее, то выглядел, пожалуй, довольно-таки странно. Так о чем я говорил?

7

   – Постойте-ка, мы дошли до пятницы вашей несчастливой недели, так? Расскажите мне о пятнице.
   – В десять часов, а это начало банковского дня, Джордж Инглбрайт и я должны были встретить двух человек из Казначейства, чтобы вскрыть сейф моего отца в хранилище. У нас когда кто-нибудь умирает, все его счета замораживаются, все деньги словно бы арестовываются, пока налоговики не произведут ревизию. Это довольно странная ситуация, поскольку то, что держалось в тайне, становится вдруг достоянием гласности, а люди, которых вы видите в первый раз, командуют вами там, где вы считали себя важной персоной. Инглбрайт предупредил меня, что с людьми из налогового ведомства нужно вести себя потише. Он – старший в юридической фирме моего отца и, конечно, знает все входы-выходы, но для меня это было в новинку.
   Налоговики оказались людьми самыми заурядными, но мне было тяжело сидеть с ними, запершись в одной из банковских каморок, и пересчитывать содержимое отцовского сейфа. Нет, сам я ничего не считал. Я только смотрел. Они предупредили, чтобы я ничего не трогал, и это меня разозлило; следовало понимать, будто я могу схватить пачку цветастых ценных бумаг и удариться в бега. Содержимое сейфа носило личный характер и никак не было связано с «Альфой» или какими-либо другими компаниями из тех, что контролировал мой отец, – однако слишком уж личным, вопреки моим опасениям, не оказалось. Я слышал рассказы о сейфах, в которых находили локоны, детские туфельки, и женские подвязки, и еще бог знает что. Ничего такого в отцовском сейфе не обнаружилось. Только акции и облигации на очень крупную сумму, их-то налоговики тщательно пересчитали и оприходовали.
   И вот что еще меня тревожило: жалованье им полагалось явно небольшое, а ценности они описывали значительные. Что они при этом думали? Завидовали? Ненавидели меня? Упивались своей властью? Отдавали ли они себе отчет в том, что ниспровергают сильных мира сего и возвышают бедных и слабых? Вид у них был непроницаемый, но кто знает, что творилось у них в голове.
   На это ушло чуть ли не все утро, и мне не оставалось ничего другого, как сидеть и смотреть, а это было крайне утомительно, поскольку наводило на размышления. Ситуации такого рода провоцируют банальное философствование: вот, мол, что осталось от трудов праведных целой жизни или, по крайней мере, большей ее части. И далее в том же духе. Время от времени я начинал думать о председательстве в «Касторе», а потом мне в голову пришло и крепко там засело выражение, которое я не вспоминал со времен учебы на юридическом факультете. Damnosa hereditas – разрушительное наследство. Это термин римского права, он фигурирует в «Институциях» Гая[13] и означает именно то, что буквально значит. «Кастор» вполне мог бы стать для меня таким вот разрушительным наследством, поскольку фонд и без того большой, а с вливанием туда части отцовского состояния он будет очень большим даже по американским меркам. Если я возглавлю «Кастор», то он пожрет мое время и энергию и может положить конец той карьере, которую я пытался сделать самостоятельно. Damnosa hereditas. Неужели он этого хотел? Может быть, и нет. Всегда нужно предполагать лучшее. И все же…
   Я угостил Джорджа ленчем, а потом, как стойкий солдатик, отправился беседовать о наследстве с Денизой и Каролиной. У них уже была возможность прочесть предоставленные им копии, и большую часть Бисти уже им растолковал, но он не юрист, и у них осталось много непроясненных пунктов. Разумеется, не обошлось без скандала, поскольку Дениза, видимо, рассчитывала получить капитал, и, если говорить по справедливости, у нее были для этого основания. Больше всего, наверно, ее раздосадовало то, что ее дочка Лорена не получила ничего, хотя полученного Денизой вполне хватило бы и на двоих. У ее дочки не все в порядке с головой (хотя Дениза и делает вид, что это не так), и за Лореной нужен будет присмотр до конца ее дней. Ее имя не упоминалось ни разу, но я ощущал ее присутствие. Она называла моего отца «папа Бой», а папа Бой не оправдал ее ожиданий.
   Каролина выше любых этих разбирательств. Она и в самом деле очень славная на свой сухой лад. Но, естественно, она была довольна тем, что получила хорошую долю, а Бисти даже не скрывал своей радости. Ведь со всеми деньгами в доверительном управлении, с личным состоянием Каролины, с тем, что придет от него самого и по линии его семьи, дети Бисти и Каролины становились достаточно богаты даже по требовательным меркам моего отца. И Каролина, и Бисти заметили, как отец обошелся со мной, но у них хватало такта не говорить об этом в присутствии Денизы.
   Вот только Дениза молчать не собиралась. «Дэвид, для Боя это был последний шанс вернуть тебя на путь истинный, – сказала она, – и я молю Господа, чтобы это возымело действие».
   «Какой такой путь?» – невинно поинтересовался я. Я прекрасно понимал, что она имеет в виду, но хотел услышать, что она скажет. И должен признаться, я ее провоцировал, чтобы она дала мне основания ненавидеть ее еще больше.
   «Если говорить абсолютно откровенно, мой дорогой, то он хотел, чтобы ты женился и не пил так много. Он знал, какой положительный эффект оказывают жена и дети на талантливого человека. И, конечно же, всем известно, насколько ты талантлив… потенциально». Дениза была не из тех, кто пасует перед вызовом.
   «И поэтому он завещал мне самую тяжелую работенку из всего семейного пакета плюс кое-какие деньжата для детей, которых у меня нет, – сказал я. – Вы случайно не в курсе, была у него для меня какая-нибудь невеста на примете, или как? Хотелось бы на всякий случай точно знать, чего от меня ждут».
   У Бисти стал совершенно загнанный вид, а глаза Каролины так и метали молнии. «Если вы двое собираетесь ругаться, я немедленно ухожу домой», – сказала она.
   «Да ну, какая ругань, – проговорила Дениза. Сейчас для этого не время, да и не место. Дэвид задал прямой вопрос, а я дала ему прямой ответ, как и всегда. А Дэвид прямые ответы не любит. Они его устраивают только в суде, где он может задавать вопросы, на которые следуют те ответы, что ему нужны. Бой гордился успехами Дэвида, в определенной мере. Но он хотел, чтобы его единственный сын добился большего, нежели скандальная репутация в уголовном суде. Он хотел, чтобы имя Стонтонов не умерло. Он бы счел разговор на эту тему претенциозным, но вы не хуже меня знаете, что он хотел учредить династию».
   Ох уж эта династия! В данном вопросе папа отнюдь не был таким скромником, каким его пыталась выставить Дениза. Если на то пошло, она вообще не понимала, что такое настоящая скромность. Но я уже перегорел. Стычки с Денизой меня быстро утомляют. Возможно, она права, и лишь в зале суда пробуждается во мне настоящий азарт. В суде существуют определенные правила. Дениза же создает свои правила по ходу дела. Должен сказать, это свойственно всем женщинам. Наконец разговор не без труда перешел на другую тему.
   У Денизы возникли два новых дивных пунктика. Затея с посмертной маской провалилась, и Дениза понимала, что я буду молчать, а потому для нее эта идея перестала существовать, словно никогда и не было. О своих неудачах Дениза вспоминать не любит.
   Теперь она надумала соорудить памятник отцу и пришла к выводу, что большая скульптура, созданная Генри Муром[14], – как раз то, что надо. Конечно, этот памятник не для Музея искусств и не для города, отнюдь. Это должен быть надгробный памятник. Оценили? Каково, а? Вот в этом вся Дениза. Ни вот на столько представления о сообразности. Ни малейшего чувства юмора. Одна только показушность и нахрапистость, сплошное воинствующее ненасытное честолюбие.
   Ее второй великий план состоял в сооружении монумента иного рода; она удовлетворенно заявила, что Данстан Рамзи напишет биографию моего отца. Вообще-то, она хотела, чтобы это сделал Эрик Руп (один из ее протеже, поэтические таланты которого сравнимы с художественными талантами ее приятеля-дантиста), но Руп обещал себе год отдыха, если ему удастся выбить под это дело грант. Я был уже в курсе, годы отдыха Рупа известны в «Касторе» не хуже, чем семь тощих коров фараона[15]; его требование, чтобы мы оплатили ему очередной год, было передано в совет фонда, и я успел с ним ознакомиться. У плана «Рамзи» были свои преимущества. Данстан Рамзи был известен не только как педагог, но еще и как автор, добившийся заметных успехов на странном поприще: он писал о святых – популярные книги для туристов – и вдобавок выпустил солидную монографию, чем заработал себе репутацию в кругах, где ценятся такие вещи.
   Более того, писал он хорошо. Я знал об этом, поскольку он был моим преподавателем истории в школе. Он требовал, чтобы мы писали сочинения «ясным стилем», как он его называл. Этот стиль, говорил он, куда быстрее выдает глупость, нежели более вольная манера. И моя адвокатская практика подтвердила, насколько он был прав. Но… как мы будем выглядеть, если биография Боя Стонтона выйдет за авторством известного знатока житий святых? То-то будет раздолье острословам… и парочка острот немедленно пришли мне в голову.
   С другой стороны, Рамзи знал моего отца с самого детства. Он уже дал согласие? Дениза сказала, что когда она выложила ему свою идею, он вроде заколебался, но она берет это на себя. Ведь, в конце концов, его скромное состояние (вроде бы значительно превышающее то, что могут дать труды учителя и автора) сколочено благодаря советам, которые мой отец давал ему на протяжении многих лет. Рамзи владел небольшим аппетитным кусочком «Альфы». Пришло время возвращать долги – той монетой, какой владеет. А Дениза будет работать с ним вплотную и присмотрит, чтобы все было сделано как надо, а ирония Рамзи не выходила из-под контроля.