- Ладно, завтра дорасскажешь, - говорит кто-то. - Колонист спит, срок идет.
   - Ну и здорово он дает! - шепчет лежащий рядом с Валдисом парнишка своему соседу с другой стороны. - Аж башка кружится, как послушаешь. Вот бы сейчас чувиху сюда! Как ты думаешь, что бы было?
   - Что было бы? - переспрашивает второй, солидно молчит и потом авторитетно заявляет: - Да от нее бы остались одни клипсы да шпильки!
   - Брось трепаться! - прикрикивает кто-то поопытвей из второго ряда кроватей. - Показать тебе голую девку, ты бы с перепугу через забор и к маме.
   - А ты, что ли, много их видал, да?
   - Через окошко в бане! - подтрунивает другой, и ребята прыскают со смеху.
   - Кончили! - начальственно и твердо объявляет председатель совета отделения Калейс. - Хочешь не хочешь, но сейчас все равно ведь не сможешь! Всем заткнуться. Нечего надзирателя злить попусту.
   Шепот прекращается, и вот уже со всех сторон слышно ровное посапывание спящих. Наконец-то!
   Валдис отбрасывает одеяло, скрещивает руки под головой и, полузакрыв глаза, глядит в желтоватый сумрак.
   За что? За что он должен по гудку укладываться на эту койку, по гудку вставать, за что посадили его за решетку вместе с ворами и бандитами? Неужели за то, что он прикончил одного такого же мерзавца?
   Человек? Тот гад, что пристал к ним с Расмой, был человек. Тот - был, а он, Валдис, - нет. Неужели нету никого, кто все понял бы, кто сказал бы: "Ты поступил правильно, тебя осудили по ошибке"? Он говорил, давал показания, десятки раз подробно отвечал на вопрос "Расскажи, как это произошло!", "Почему ты это сделал?".
   Поначалу казалось, ничего во всей этой истории неясного нет, но, по мере того как приходилось ее повторять, рассказ его делался все короче. А в колонии пошло все сначала: "Рассказывай, как было, говори!" Нет уж, хватит с них того, что написано в приговоре. А что в нем, собственно говоря, написано?
   Да ничего! Ведь невозможно ни описать, ни даже вообразить, что переживает человек, когда он борется с течением и чувствует, что теряет последние силы.
   Те, кто стоят на берегу, могут порассказать много. Могут точно сообщить, сколько раз он уходил под воду, сколько раз выныривал. И вообще - почему этот псих не поплыл чуть левее, туда, где начиналась отмель?
   Кто-то скажет, что в подобных случаях рекомендуется лечь на спину и для экономии сил плыть по течению.
   В любом случае дурак, который в реке, вопреки здравому смыслу, делал все, чего делать нe следовало и чего они, наблюдатели, в аналогичной ситуации никогда бы не сделали. Когда стоишь на берегу, все ясно и понятно. Соображения и выводы стоящего на берегу п есть источник фактов, на которых потом строили приговор; они стали материалом, который именуется "существом дела". Утопающий, если ему довелось спастись, ничего толком рассказать не в состоянии, хотя он в то время пережил и испытал неизмеримо больше, нежели умники, стоявшие в безопасности на суше. Настоящее же "существо дела" было в его до предела напряженных мышцах, в клетках его мозга.
   Но это "существо" - личное достояние утопавшего, и другим оно ни к чему. Его не увидеть, не потрогать, не оценить и не подшить к делу.
   "Почему совершили преступление?"
   Можно было ответить: "Не знаю". Многие так делали. Хоть и лишенный смысла, тем не менее ответ.
   А иной и в самом деле не знал, он так и не разобрался, что совершил и почему. А Валдис знал. Другой ходячий вариант: "Сдуру". Он тоже ничего не раскрывал, однако предполагалось, что в ответе содержится известное отношение обвиняемого к своему поступку, оценка его. Валдис же поступил обдуманно. Третий шаблон: "Дружки совратили". Рыбак рыбака видит издалека. Если ты сам хороший, отчего же плохого друга не подбил на хорошее дело, почему вышло наоборот? Валдис не мог свалить на друзей, он был один.
   И наиболее распространенное: "Не помню, пьяный был". Но Валдис не был пьян и помнит все. Оттого, может, и было так тяжко. Все эти нехитрые премудрости Валдису были известны. Следственный изолятор - хорошая школа. Настоящая мельница. Кто через него прошел, тот уже не первоклашка. Но произносить эти глупости не поворачивался язык, выразить словами, что заставило его руку схватить топор, - было невозможно. "Я не считаю это преступлением", - сказал он тогда, и его точка зрения не изменилась по сей день. "Как! Убить человека - не преступление?!"
   У следователя глаза полезли на лоб. "По-другому я не мог, я должен был это сделать". Но ему силились доказать, что он мог по-другому и в его поступке не было ни малейшей необходимости. Кое-кто было заикался: "Да, отчасти вас можно понять, но..." - и дальше ему доказывали, что он ни черта не смыслит.
   Воспитатель Киршкалн такой же. Он даже несколько раз пытался стать с ним на дружескую ногу.
   Но Валдис больше не верит друзьям, никому не верит. Единственно Расме и матери. Впрочем, можно ли им верить, если столько времени с ними не виделся?
   Как знать, что сейчас думает Расма? Быть может, теперь и она скажет: "Да, отчасти тебя можно понять, но..." А мама? Мама - идеал. Она не меняется никогда - наверно, таков закон жизни. Но ему мало того, что он верит матери и мать верит ему. Надо, чтобы поняли и другие, чтобы он мог быть человеком, как все. А какие же они, люди? До чего он был раньше наивен!
   Валдису неохота вспоминать про давешнюю дискуссию, которую он слышал вопреки своему желанию, но мысль своенравна, она сама выбирает момент, когда ей возникнуть или уйти. Разве насильник, передающий свой гнусный опыт другим, - если взглянуть на него со стороны, - чем-нибудь разнится от остальных людей? Он хорошо играет в волейбол; после ужина он писал письмо матери и сестренке, потом читал "Хождение по мукам". Возник спор с другим воспитанником, и он доказал, что были два Толстых, а не один, как полагал его товарищ. Первый был бородатый граф, а другой Толстой жил поздней и писал интересней. "Не люблю я те времена, когда пушки заряжали через дуло. Тогда все были чересчур благородные или слишком глупые", - сказал он. А когда разговор у них перекинулся на еду, оказалось, что насильник тоже любит жареную картошку - с хрустящей корочкой, и если к ней еще сметану и сардельки - язык можно проглотить. Они с сестренкой сами жарят такую картошку, потому что у матери не хватает терпения обжаривать кружочки равномерно а сбеих сторон, она всегда спешит, чтобы было поскорей готово. В колонии о такой картошечке нечего даже мечтать, но когда он вернется домой, то нажарит сразу две сковородки. "А когда женюсь, заставлю жену жарить так же". Видите, он даже собирается жениться, как ни в чем не бывало. Отсидит срок, женится.
   Вдвоем с женой они будут жарить хрустящую картошку и, нажравшись, преспокойно укладываться в постель. С женой перед сном он, правда, не станет откровенничать так, как разоткровенничался сегодня, и если когда-нибудь она спросит, он ей на это скажет, что ничего такого не помнит, мол, все это случилось давно и нечего ворошить старое. А те девочки, над страданиями которых недавно глумился любитель поджаристой картошки, столь же спокойно выйдут замуж и обо всем позабудут? И не узнай Валдис об этом парне того, что довелось узнать, никакой особой неприязни у него бы не возникло. Малый, "каких много.
   Кому расскажешь, что тебе невыносимо тяжело, одиноко, что терпению скоро настанет конец? Валдис еебя еще обманывает надеждой на то, что все происходящее с ним - недоразумение, которое скоро - может, даже завтра или послезавтра - разрешится.
   Он еще в состоянии отключаться, отстранять от себя эту невыносимую среду, но всему есть предел. Валдис это чувствует, но ему страшно подумать о том, что будет за этим пределом.
   Исчезает свет желтых лампочек, стихает дыхание спящих, возникает солнечная поляна, по ней идет Расма, и жесткий черничник шелестит о ее ноги. Она нагибается, собирает темно-синие ягоды, оглядывается и машет рукой.
   Николай Зумент тоже еще не спит у себя - в помещении карантина. Старший лейтенант Киршкалн оказался стреляным воробьем, хотя, в общем, и нет никакой надобности придавать этому значение. Умнее милиционера, но все равно ведь дурак. Человек с мозгами в колонию работать не пойдет и не будет читать мораль, в которую так и так никто не верит. Все силы отдавать на благо народа и общества, честно трудиться и так далее, а что делаете вы: став на темный путъ преступлений? Смехота. Впрочем, такой муры он не городил, но все они гнут в одну сторону. Знает Чиекуркалн и какую-то Монику. Все время лезет в башку эта Моника. Никак не вспомнить, знаком он с ней или нет. Да мало ли в Риге девчонок... Своих Зумент знает больше по кличкам, имени и фамилии не знает вовсе. Кто же эта загадочная Моника? То, что она порядочно наплела воспитателю, - факт. Но что именно? Впрочем, и это не так уж важно, - Киршкалн не следователь и отдавать его по второму разу под суд не намерен. Что заработал, то получил, и, надо прямо сказать, могли приварить еще пару годочков.
   Однако придется держать ухо востро.
   Главное - собрать втихаря своих и завести такой порядок, чтобы срок, который Зументу придется отбыть в этом "детсадике", прошел приятно и незаметно. Через год его отправят к взрослым, колония для несовершеннолетних - всего-навсего промежуточный перегон. Бурундук уже здесь и, наверно, все подготовил; кроме него, есть еще трое своих. Таких, что на воле дрожали при упоминании одного имени Зумента, тоже наберется несколько человек. А уж знать о нем - знают, конечно, все, разве что какой из деревенских губошлепов не слышал о Жуке. Этим быстро разъяснят, с кем они имеют дело. Есть тут, конечно, разные советы и комиссии, всякие активисты, Жук об этом прекрасно осведомлен, но он не намерен сводить счеты с легашами. Напротив, он противопоставит им свой актив, и тем некуда будет податься.
   Для начала надо стать вожаком отделения, а затем и всей колонии. Зумент ни на минуту не сомневался, что все так и будет. Он жаждет поскорей развернуться, - сколько можно изнывать без дела в карантине?
   Он приехал сюда не как новичок, "сырок" там какойнибудь, а как король и атаман. То, что все это сразу поймут и беспрекословно станут повиноваться приказам Жука, - само собой разумеется. А воспитатель Киршкалн? Ясное дело, перед воспитателем он будет разыгрывать из себя овечку, действуют пусть подчиненные. А если что - Жук враз поставит всю эту шарашку на попа, и тогда воспитатели сами прибегут к нему за помощью. Где им сладить без Жука... Вот тогда он еще подумает, что ему делать. Не худо бы вывести ребят за ограду, пусть побалуются. Потом разделиться на банды и кочевать по республике, а может, и подальше. Верховодить, конечно, будет он.
   Повсюду они нагонят панику и страх, но Жуковы ребята дело знают туго. Мусора [Милиционеры] популяют, популяют из своих шпаеров - и в кусты. У Жука оружия хватит.
   Они возьмутся за банки и ювелирные магазины. Золото и бриллианты! И когда всего будет дополна, махнут через границу и заживут там, как настоящие миллионеры. У него будет роскошный дворец - Жук видел подходящий в каком-то заграничном фильме, - гараж с автомобилями, и в подвале небольшой бар с самыми лучшими напитками. Виски и ром, коньяки и шампанское польются там рекой. И женщины. Пума была ничего себе, но что она по сравнению с кинозвездами и королевами красоты?
   Бледная синева весенней ночи струится через зарешеченное окно карантина. Рядом спят остальные ребята из его этапа. Он уже просветил их. Хоть бы поскорей закончилось это никчемное прозябанье!
   Жаль, что с самого начала он не брался за дела покрупней. Часы и пальто - это же сущая мелочь. И что такое несколько бутылок "Кристалла", вечер в ресторане и поездка на такси по сравнению с тем, что его ожидает в будущем? Но ничего, все еще впереди!
   III
   Заседание педсовета школы заканчивается, и Крум выходит в коридор мрачный и оскорбленный. Ему попало - в классе много неуспевающих. А при чем тут он? Как будто не знают, что за народ эти воспитанники! И вообще: какой можно требовать работы и на какие надеяться результаты, если мальчишки сидели по два-три года в одном классе, меняли школу по двадцать раз, покуда вовсе не бросили.
   Когда в коридор выходит начальник колонии Озолниек, Крум направляется к нему.
   - Что же я, по-твоему, делаю не так? Быть может, вместо двоек я должен ставить тройки и призывать других преподавателей делать то же самое?
   Озолниек отпирает кабинет и приглашает Крума войти.
   - Я не страдаю манией стопроцентной успеваемости, - с улыбкой говорит Озолниек. - Пусть двойки будут хоть у всех, но когда действительно сделано все возможное, чтобы их не было.
   - А разве сделано не все? Чего еще не хватает?
   Озолниек с минуту думает.
   - Кое-кто из педагогов делает маловато. И ты тоже. Именно из-за того, что ребята распустились, одних объяснений и работы в классе мало. Их надо непрерывно подхлестывать, нельзя оставлять в покое и после уроков, надо контролировать, разговаривать с ними, С воспитателями, с мастерами.
   - А когда, в какое время? Выходит, я должен торчать в колонии от подъема до отбоя, - говорит Крум.
   - Нет, конечно, но, очевидно, надо бы подольше, чем теперь.
   - И ты считаешь - это поможет? Все равно, Эрик, мы крутимся на холостом ходу.
   - А если я скажу, что это неправда?
   - Не поверю. Может быть, ты так думаешь, но ты заблуждаешься. Толку нет и не будет.
   - Был у нас воспитанник Воронин, по кличке Самурай... - Озолниек садится и предлагает стул Круму. - Его освободили, когда ты только поступил к нам на работу. Парень прошел настоящую воровскую академию, и занесло его в Латвию из Одессы. Таких те~ перь больше не встречается. Когда его привезли, здания школы еще не было, занятия проводили в одном из общежитий.
   Я тогда был воспитателем. После приемки мы с ним отправились в укромное местечко, сели на колченогие табуреты и стали беседовать. Я рассказывал ему про нашу жизнь, про послевоенное строительство, про самоотверженных людей. Одним словом, старался изо всех сил. Говорил, как нехорошо воровать, как это унизительно для человека, как вредно для общества. Он ни полсловом не возражал, все, казалось бы, понял, со всем согласился. Вежливый, тихий, как почти все воры. Сам знаешь, воры тут наиболее симпатичный народец. В общем, я говорил, парень слушал. И мне самому казалось - здорово говорю, проникновенно.
   Кончил и ожидаю слез умиления в его глазах. А он помолчал, поглядел на меня и бодренько так говорит:
   "Гражданин воспитатель, вы представьте себе, что вы ночью на вокзале. Граждане дремлют, ждут, когда подадут состав, а дежурный шшт куда-то ухилял. И перед вами стоит чемодан - тяжелый, солидный. Вы точно знаете: никто не заметит, если вы его возьмете.
   Неужели бы вы не увели чемоданчик?"
   Озолниек смолкает, смотрит на ироническое лицо Крума, затем стукает костяшками пальцев по стеклу на столе и тихо, насколько позволяет его громоподобный бас, говорит:
   - Сейчас этот малый заканчивает политехнический институт, один из лучших студентов на курсе, и ему смело можно доверить чемодан с золотом.
   - Это не честно, Эрик, - говорит Крум. - Такие примеры еще ничего не доказывают. Я приведу другой, один из множества. У меня в классе был некто, по фамилии Свилис, сидел за угон автомобилей, ты хорошо его знаешь. Парень хоть куда. Прилично учился, мастерил наглядные пособия, руки у него были просто золотые. Выработку давал от ста двадцати до ста пятидесяти процентов. "Никогда в жизни красть больше не буду. Самому смешно, какой я был идиот", - не раз заверял он. Мы поверили и освободили его досрочно. На совете колонии я тоже смело голосовал "за".
   А вышел наш Свилис на свободу, и не прошло и двух недель, как угнал в районной прокуратуре "Победу".
   - Допустим. Но если бы мы не работали, то выходили бы от нас только Свилисы и не было бы ни одного Воронина.
   - Ты в этом уверен?
   - Абсолютно.
   Крум видит, что Озолниек не кривит душой. Впрочем, убежденность Озолниека ни для кого в колонии не секрет.
   - А вот я - нет. Мне твоя вера, извини, кажется наивной. Энтузиазм и оптимизм ребенка.
   - Откровенность за откровенность. Скажи, чем пессимизм стороннего наблюдателя лучше?
   - Истина, какая бы она ни была, всегда лучше иллюзий.
   - Если эта истина всеобщая, а не частная, от которой прок одному тебе. Кстати, она тебя тоже не устраивает и ничего не дает.
   - Тяготы дает, - оскорбился Крум.
   - Тяготы приносит и энтузиазм. Тягот нам хватает по горло. Если речь идет об этом, то я не собираюсь спорить. Но трудностям надо идти навстречу, а не бежать от них. А ты своими трудностями только любуешься.
   - Красивые слова. А ты со своим энтузиазмом разве не бежишь от этих тягот - только по другой дорожке. Ты зажмуриваешь глаза и воображаешь, будто восходишь на гору, а на самом деле, в лучшем случае, топчешься на месте. И любуешься этим энтузиазмом. Ты себя обманываешь, а я не хочу.
   - Тараканья философия! - краснеет Озолниек. - Звонкие фразы, а мыслишек - ноль. - Он разошелся и теперь гудит, как иерихонская труба. - Я и не думаю зажмуриваться. Я знаю: многое еще не так, как надо бы. Нам вечно некогда, и коротки наши руки.
   Быть может, наш труд не оценят и нас не вывесят на районной доске Почета. Но с какой стати рассчитывать на то, что другие будут за нас месить эту грязь? Надо самим. Бездорожья хватит на всех, не беспокойся.
   Озолниек замолчал, затем нагнулся через стол к Круму и бросил прямо в лицо:
   - Ради мальчишек! Понял? Мы у последнего барьера, у нас то последнее решето, в котором они еще могут уцелеть, зацепиться.
   - Да, да, но много ли их, кто так думает!
   - Если и ты станешь думать так же, то будет на одного больше.
   - И все-таки слишком мало. Слишком мало, чтобы надеяться на успех.
   Озолниек зло смотрит на Крума, встает и начинает ходить вокруг стола. Закуривает, кидает взгляд на часы, откашливается и смущенно бормочет:
   - Наверно, мы сегодня не придем к взаимопониманию.
   - Да, видно, так.
   - Не знай я тебя, - Озолниек останавливается и смотрит в упор на Крума, - я бы разозлился и сказал:
   подыскивай себе работу в другом месте, хотя учителей нам не хватает. Но я вижу: весенняя усталость. Отдохнешь, и осенью все будет в порядке. А разговор наш еще не окончен.
   - Ни в коем случае, - подтверждает Крум. - Аза откровенность и тараканью философию - спасибо!
   - По-моему, ты был не деликатнее.
   Озолниек берет папку с документами. В дверях кабинета начальник останавливается вплотную кКруму и задает вопрос:
   - Скажи честно: если бы сейчас у тебя была возможность перейти работать в другое место с такой же зарплатой, ты бросил бы колонию?
   Крум морщит лоб.
   - Не знаю, - говорит он, хотя охотнее сказал бы:
   "Да!" Впрочем, это было бы неправдой.
   - Спасибо и на этом!
   Озолниек быстро уходит. Большой, сильный, упругая спортивная походка. "Старик завелся, - думает Крум. - "Тараканья философия"! А слоновья чем лучше! Какой смысл пытаться прошибить головой стену! Кому от этого польза? Быть может, надо отойти в сторонку и посмотреть, нельзя ли стену обойти или долбануть по ней чем-нибудь более подходящим?"
   И тем не менее Крум завидует Озолниеку и знает, что голова у начальника выдержит. "Отдохнешь, и осенью все будет в порядке", - сказал он, но Крум что-то не припомнит, когда сам начальник отдыхал.
   От силы пару недель за несколько лет. Для отпуска времени никогда у него не находилось.
   "Надо отдохнуть, в самом деле, надо обязательно отдохнуть", - говорит он сам себе, возвращаясь в учительскую, и, странное дело, обида на директора школы теряет остроту.
   * * *
   - Это не заурядный колонист, - говорит Киршкалн и смотрит председателю совета отделения в глаза. Однако в глазах этих не появляется ни страха, ни сомнения.
   - Я знаю, - отвечает Калейс. - Всяких видали.
   - Он постарается установить свои порядки.
   - Знаю. Ничего не выйдет.
   - У него тут есть свои. Насколько мне известно, не в нашем отделении, но - поди знай.
   - Вы не беспокойтесь, Все будет как надо, - улыбнулся Калейс.
   - Я не беспокоюсь, - Киршкалн усмехается. - Мое,мнение о нем не столь уж высоко. Откровенно говоря, я больше волнуюсь за тебя. Он тип наглый, и тебе придется крепко держать себя в руках.
   - Знаю, - односложно повторяет Калейс. - Не впервой.
   - В таком случае собирай остальных членов совета, а я пошел за Зументом.
   Киршкалн идет в изолятор и размышляет о своем командире - так по старой привычке еще нередко называют председателя совета. Впрочем, дело не в названии - председатель или командир, а в том, что Калейс - воспитанник. Перед ним стоит куда более трудная задача, чем перед Киршкалном. Воспитатель поговорит, приведет новичка в отделение, представит и уйдет. Главное начнется, когда ребята останутся одни. И, как ни волнуется Киршкалн за своего председателя, он понимает: лучше, чтобы решающая стычка произошла в самом начале, покуда ЗуМент не освоился в новой обстановке.
   - Пойдем в отделение, - говорит он Зументу. - И учти: дисциплина у нас строгая, а твои прежние подвиги ни на кого тут страха не нагонят.
   - Дело известное, - небрежно бросает Зумент.
   В воспитательской их уже поджидают Калейс и члены совета отделения. Киршкалн немногословно рассказывает им о новом воспитаннике, затем представляет ребят Зу менту и разрешает Калейсу задавать вопросы.
   - Каким видом спорта занимался на свободе?
   - Прыгал со скакалочкой, - отвечает Зумент и презрительно щурится, заметив серебряный ромб и звездочку на рукаве куртки председателя.
   - До самого суда? - спрашивает Калейс и бросает взгляд на остальных членов совета. Те прыскают.
   Зумент стискивает зубы и смотрит на воспитателя. "Неужели этим щенкам я тоже должен отвечать?" - говорят его глаза.
   - Не имеет значения, кто задает вопросы - я или Калейс, - поясняет Киршкалн.
   - Боксом, - вызывающе бросает Зумент, но Калейс и бровью не ведет.
   - У кого тренировался?
   - Освоил по самоучителю.
   - Это не в счет. Все мы когда-то занимались такой самодеятельностью. А потом, в колонии нет секции бокса.
   - Что ж, придется создать.
   - Не советую, не выйдет.
   - Образование какое? - спрашивает кто-то из членов совета.
   - Неоконченное высшее, - сказал Зумент.
   - Тоже по самоучителю или, может, документ есть? - усмехается Калейс.
   - На вопросы надо отвечать серьезно! - вмешивается Киршкалн.
   Зумент пожимает плечамп - "пожалуйста, как вам угодно" - и дальше, изобразив на лице неимоверную скуку, отвечает коротко, но вежливей. Наконец вопросы иссякают.
   - Тебе нужен опекун из старых воспитанников на пару недель, чтобы лучше освоиться на новом месте? - спрашивает Зумента Киршкалн.
   - Обойдусь без опекунов.
   Они идут в отделение. Зумент, гордо подняв голову, держится чуть в стороне от остальных.
   Киршкалн шепотом еще раз предостерегает Калейса:
   - Только не пори горячку и держи себя в руках! Главное - не пачкай об него руки, понял!
   Калейс молча кивает. Его спокойствие теперь больше внешнее.
   - В отделение прибыл новый воспитанник Николай Николаевич Зумент из Риги. Срок наказания - восемь лет. Прошу старых воспитанников принять его в свою среду и, при надобности, давать ему необходимые пояснения, - громко говорит Киршкалн и украдкой наблюдает за своими ребятами.
   Они стоят у изголовья коек, образующих свободное пространство посреди комнаты. Кое у кого в глазах искорки восхищения и раболепная готовность подчиниться.
   - Вот твоя кровать, тумбочка, - заключая несложную церемонию, показывает новенькому его место Киршкалн.
   Воспитанники молчат в ожидании, когда он уйдет, Немного помешкав, Киршкалн поворачивается и выходит из комнаты. Дольше оставаться не имеет смысла. В его присутствии ничего не произойдет.
   Когда шаги воспитателя стихают, некоторое время еще стоит тишина, но, кажется, даже сам воздух в отделении потрескивает от напряжения. Первым ее нарушает Калейс:
   - Что еще не ясно? - Он бросает взгляд на голую сетку незастеленной кровати. - Да, постель и матрац сейчас принесут. Член хозкомиссии уже пошел к старшине.
   Щеки у Зумента вспыхивают.
   - Ты что, за сырка меня принял? Я считаю, театр закончен!
   - Допустим. Что дальше?
   - Мне что, валяться у двери, как последнему сушке?! - Зумент переходит сразу на крик. - Ты что, про Жука не слышал?!
   - Что-то не припомню.
   Калейс - само спокойствие.
   - Тогда спроси у тех, кто помнит! Передо мной такие, как ты, начальники в штаны пускали!
   - Вон как? А еще что?
   - Еще? - шипит Зумент. - А что тебе надо еще?
   - Ну так вот, Жук: кто-нибудь уйдет домой, освободится койка - сможешь перейти. Я когда-то тоже спал у дверей.
   - А я не буду!
   - Дело твое - спи на полу!
   Калейс поворачивается к Зументу спиной и отходит к своей койке, тем самым давая понять, что разговор окончен.
   У Зумента от недоумения даже челюсть отвисла, Что происходит? Неужели они впрямь не знают Жука, не испытывают перед ним страха? Или тут не действуют старые законы блатного мира?
   - Я - Жук, ясно вам?! Жук! - выкрикивает он и тычет пальцем себе в грудь.
   Ребята переглядываются, кое у кого в глазах мелькает испуг, замешательство. Но никто не изъявляет намерения подойти и стать с ним рядом. Все выжидают - что будет дальше. И тут Зумент в бессильной злобе и обиде пронзительно орет:
   - Хлопцы, неужели допустите, чтобы над вами стоял лягавый? - Он протягивает руку и показывает на Калейса. - Он же попкам без мыла в ж... лезет!
   Никто не шевелится. Тогда Зумент подскакивает к Калейсу, хватает его за руку и, кипя от ярости, выпаливает:
   - Слышишь, ты! Будет по-моему или... или я и на мокруху пойду, понял?