Страница:
Калейс грубо отбрасывает руку Зумента.
- Кончай вымахиваться, на характер тут не возьмешь!
В помещение входит воспитанник с постелью и матрацем и бросает все на пустую койку. Зумент быстро оглядывается по сторонам, отталкивает стоящего рядом с Калейсом колониста и вместе с матрацем сдергивает на пол сложенное аккуратным "конвертом"
одеяло, округло взбитую подушку.
- Вали мои шмотки сюда! - приказывает он парнишке, который принес ему постель.
Воспитанник в растерянности глядит на Калейса, но тот чуть сипловатым голосом говорит:
- Оставь, где лежит! - Затем резко: - Ребята!
Все члены совета отделения и кое-кто из "рядовых" подскакивают к нему, и их живой полукруг уже теснит Зумента назад - к двери. Зумент, выставив вперед плечо, силится устоять, но не тут-то было. Тогда он пригибается и, резко качнувшись, целит головой в живот Калейсу, но председатель совета боксерским финтом уходит вбок, и голова Зумента оказывается крепко зажатой у него под мышкой, остальные подхватывают Зумента за руки и за ноги. Увертываясь от пинков тяжелых ботинок, ребята с размаху кидают бывшего главаря банды на его койку.
Задыхающийся от злобы Зумент, потирая шею, волком глядит на обступивших его ребят. Вид у поверженного атамана жалкий и растрепанный, рубаха вылезла из брюк, рожа красная и потная, и на лицах у стоящих нет ни малейшего сочувствия. И Зумент понимает, что потерпел поражение в самом незавидном варианте. Он как последняя тряпка, как щенок лежит у ног победителей. Нет, не в драке над ним одержали верх, остервенения схватки не было, не было возможности получать и наносить удары. Его лишили даже этого последнего утешения - почетного поражения. Калейс, по всей вероятности, единственный, кто до конца понимает сейчас положение Зумента.
- Тебя предупреждали, - говорит он, - сам нарвался. Скажи спасибо, что по-настоящему ума не вложили. Я ведь тоже кое-что смыслю в боксе. Просто я знаю, где я, и неохота из-за тебя сидеть в ДиЗо [Дисциплинарный изолятор].
Но имей в виду: ты тут свои порядки не заведешь.
- Это мы еще поглядим, холуйская морда! - мычит сквозь зубы Зумент, но вокруг все над ним хохочут. Зумент переворачивается на живот и утыкается лицом в одеяло.
- Пошли! - слышит он голос Калейса.
Протопали башмаками по деревянному полу. Хлопнула дверь.
Нащупав края койки, Жук вцепляется в них обеими руками, впивается зубами в грубое одеяло, силясь сдержать рыдания, и напрягает мускулы, чтобы спина не начала предательски вздрагивать. Главаря налетчиков душит невыносимая горечь унижения, та самая, которую так часто испытывали от его жестокости другие.
Минуло полчаса, час. Ребята приходят, уходят, разговаривают между собой, но никому из них нет дела до Жука.
В этой же позе застает его и Киршкалн. Взглянув на лежащего ничком Зумента, он подзывает Калейса.
- Ну как? - вполголоса спрашивает воспитатель.
- Нормально. Переживает, конечно.
В коридоре загудел сигнал на вечернее построение.
- Ладно, не будем его сейчас трогать. Пускай отлежится! - подумав, решает Киршкалн.
Воспитанники выстраиваются по отделениям на "проспекте Озолниека" широкой дорожке, что тянется вдоль жилого корпуса. Председатели советов их видно по ромбам, вышитым серебряным галуном на нарукавных повязках стоят на правом фланге своих отделений. На черный строй льет свет мощный прожектор. В центре, у цветочной клумбы, стоят воспитатели. Тут же и начальник колонии Озолниек.
Дежурный командир сегодня Калейс. Он готовится к рапорту.
- Равняйсь!
Колонисты выпячивают грудь вперед, головы поворачиваются направо. По строю пробегает легкий шорох задевающих друг дружку рукавов. Сотни рук в этот миг соприкасаются, ощущая друг друга, сотни ног в грубых башмаках коротко шаркают по асфальту, подравнивая линию носков.
- Смир-рно!
Резкий поворот головы. Тишина. В груди трепет задержанного дыхания. Строй замер, превратясь в едипое целое, наделенное единой силой и волей. Быть может, силой и волей того человека с капитанскими погонами на плечах, который, подобно своим воспитанникам, замер по стойке "смирно" перед их строем.
- Равнение на середину!
Легким, чуть враскачку шагом дежурный командир Калейс с правого фланга направляется к центру.
И по тому, как он сейчас идет, и по выражению его лица видна ощущаемая им радость власти - в этот мпг все подчинены только его команде. Даже воспитатели, даже сам начальник.колонии! И все это видят п могут оценить. Калейс проходит мимо своего воспитателя, на этот раз не обращая на него никакого внимания. Взгляд устремлен вперед, на Озолниека, который ждет его - Калейса! По мере приближения к начальнику шаг обретает твердость, исчезают вихляние и шик бывшего рижского сорвиголовы, которые в начале пути еще были заметны. Громко припечатаны к асфальту последние три шага, щелкнули каблуки.
Воспитанник стоит, чуть отклонив назад голову, чтобы легче было заглянуть в лицо начальника.
- Разрешите доложить!
Рука Озолниека вскидывается к фуражке, золотисто вспыхивает в свете прожектора погон на правом плече.
- Докладывай!
Калейс внятной скороговоркой сообщает количество находящихся в строю воспитанников, перечисляет неявившжхся и докладывает, где они.
- Доложил дежурный воспитанник Калейс! - заканчивает он.
- Вольно! - Рука Озолниека отдергивается от козырька.
- Вольно! - командует Калейс, и шеренга оживает: вздохи, шорох курток, шарканье переступивших на месте ног.
Дежурный воспитатель раскрывает конкурсный; журнал и зачитывает замечания, сделанные за минувший день.
Киршкалн слушает и в то же время не перестает любоваться Озолниеком.
Рапорт бывает ежедневно, но в отсутствие начальника его принимает кто-нибудь другой, И уже все не так: серо, вяло, нет этого безукоризненного равнения, нет столь безмолвной тишины.
Озолниек неторопливым, беззвучным шагом обходит строй, присматриваясь к лицам воспитанников, оглядывая их одежду. Высокий, осанистый, в левой руке зажаты черные кожаные перчатки. Военная форма ему к лицу, он как бы в нее влит. Фуражка, по бокам обжатая чуть книзу, сделана как будто специально для его головы. Выбившиеся из-под фуражки черные с проседью волосы за ушами свились в упругие колечки. Его лицо, худое и жесткое, может быть как репреклонно строгим, так и повеселеть от сердечнейшего смеха; ему свойственны гордая независимость кавказца и упрямая бесшабашность донского казака, Родители воспитанников нередко принимают его за грузина. Киршкалну он всегда напо.минает старых латышских стрелков, и почему-то ему кажется: именно такие, как Озолниек, побили немцев в боях на острове смерти и офицерские полки Дроздова в российских степях.
Для колонистов Озолниек - живая легенда. Недаром несколько лет назад, при заливке асфальтом первой дорожки в колонии, ребята тайком вдавили в незастывшую массу камешки, выведя ими надпись:
"Проспект Озолниека".
Некоторые сотрудники утверждают, что секрет обаяния начальника кроется лишь в его выправке и громовом басе. Верно, конечно, когда начальник разговаривает у проходной, его бас слышен у жилых корпусов, а если поднимет голос, то и на всей территории колонии. Когда он хохочет, кажется, будто по стальному швеллеру катятся двухпудовые гири. За свой могучий голос Озолниек заслужил кличку Бас. Но произносят эту кличку даже с большим уважением, нежели иное официально присвоенное почетное звание.
Киршкалну приходит на память, как его однажды кто-то спросил: "Каким образом ему все так ловко удается?" - "Личность, друг мой, личность. К тому же Баса сам черт подзуживает", - ответил Киршкалн.
"Но в значительной мере это еще и поза", - возразили ему. "Что же тут плохого? Он умеет стать в позу. Попробуй-ка ты, представляю, как это будет смешно!" - "Копнуть поглубже, наверно, и он тоже не без греха", - не унимался спорщик. Тогда Киршкалн поглядел на собеседника и сказал: "А ты? Кристально чистые люди существуют лишь в поздравительных речах и некрологах. Озолниек - прирожденный педагог; они, на мой взгляд, так же редки, как и выдающиеся музыканты или художники. Им отдельные недостатки нипочем, а вот мы свои должны прятать поглубже".
Педагогический талант в нем счастливо сочетался с привлекательной внешностью, неисчерпаемой энергией и веселой готовностью пойти на риск. Не зря же Киршкалн сказал: "Баса черт подзуживает".
Дежурный воспитатель, зачитывая замечания, за которые полагаются "наряды вне очереди", называет Бамбана.
- "Воспитанник Бамбан не работал на уроке и выражался нецензурными словами". Записала учительница Калме.
- Что! - взвивается Озолниек и, отыскав глазами Бамбана, приказывает: Выйти из строя!
Выкрик отдается эхом среди зданий, Киршкалн даже вздрагивает и, вытянувшись, чуть не делает шаг вперед.
- Ты посмел грубить учительнице Калме?! - Озолниек подходит вплотную к Бамбану. - Ты недостоин ей туфли подносить?!
- А чего она... - бормочет Бамбан, моргая и пытаясь придать выражение виноватости своему лицу, напоминающему мордочку грызуна.
- Марш в дисциплинарный изолятор!
Бамбан раскрывает рот, чтобы что-то сказать, но вовремя спохватывается и убегает, а дежурный контролер деловито направляется вслед за ним. Теперь, сбавив тон, Озолниек обращается к остальным:
- Учительница Калме всю свою жизнь положила на то, чтобы учить вас и воспитывать и, если ктото смеет ей хамить, позор ложится на всех. Она замечаниями не разбрасывается и, если уж написала, то Бамбан заслужил его стократно... Продолжай, - поворачивается он к дежурному.
Видно, что ребятам и в самом деле стыдно за своего.
По окончании линейки Киршкалн подходит кОзолниеку.
- У меня просьба. Надо бы как-нибудь съездить в Ригу к матери Межулиса. Она не отвечает на мои письма и не приезжает сама, а с парнем неладно.
БЫТЬ может, удалось бы разузнать что-либо полезное.
Заодно надо навестить кое-кого из бывших воспитанников. Конечно, со временем туговато, но...
- Съезди, обязательно съезди! - сразу соглашается начальник. - Все подладим так, чтобы смог поехать. Послушай-ка! - неожиданно вспоминает он о чем-то. - Если не очень спешишь, загляни ко мне.
Стукнула мне тут в голову одна мыслишка, хочу пороветоваться.
Киршкалн собирался идти в отделение, но раз у начальника новая "мыслишка", то надо заглянуть, разумеется, он мог бы ею поделиться и завтра, но Озолниек как-то не улавливает разницы между понятиями "день" и "ночь", "рабочее время" и "свободное время". А "мыслишки" возникают у него часто.
Киршкалн украдкой глядит на часы и понимает, что опять попадет домой лишь за полночь, потому что в отделение после этого разговора все равно придется зайтн.
Случается, иной Озолниеку и напомнит в сердцах, что кроме колонии, как это ни странно, существуют еще семья, собственные дети, личное время и все такое прочее и что за сверхурочный труд никто не платит. Но Озолниек только вздохнет, смутится и поглядит с упреком.
- У меня тоже есть семья, но - что поделаешь!
Тут работа особая.
И если после этого ему скажут, что, мол, семья семье рознь, тем самым давая понять, что Озолниековы семейные дела - другим не пример, он опустит голову, пошмыгает носом и, прикинувшись, будто ничего не понял, чуть погодя продолжает начатый разговор как ни в чем не бывало.
Они входят в кабинет.
- Что ты скажешь насчет курения? - с места в карьер спрашивает Озолниек, доставая из пачки сигарету.
- Поскольку я не курильщик, то, конечно, самое нелестное.
- И правильно, - смеется Озолниек. Закурив, он выпускает струю дыма и задумчиво глядит на тлеющий кончик сигареты. - Я думаю то же самое, хоть и дымлю почем зря. А не стоит ли запретить ребятам курить, а?
- В принципе, конечно, надо бы. Только не реально это, - отвечает Киршкалн.
- Отчего не реально? - запальчиво, как всегда, когда он в азарте очередного нововведения, спрашивает Озолниек и наклоняется над столом, упершись в стекло локтями и положив подбородок на руки.
- Во-первых, потому что в местах заключения, подобных нашему, курить разрешено и пока что нет официального указания ввести такой запрет, резонно возражает Киршкалн. - Во-вторых, наши ребятишки, как они сами себя называют, начали курить чуть не с пеленок. Иные курят уже лет по десять. Они действительно привыкли к табаку. Дальше - запрет на курение сразу приведет к другим неприятностям. - Киршкалн смотрит на Озолниека. - Ты и сам это прекрасно знаешь.
- Ну, например?
- Например, к острому недовольству, нервозности. Мальчишки почувствуют себя ущемленными в самом святом своем праве. Помимо того - и на мой взгляд этот минус главный - станут курить тайком.
Курево тем или иным способом все равно будет проникать в зону. Мало, но будет. Сигарета превратится в козырь для воздействия, в объект спекуляции, в средство соблазна. За сигарету будут ползать на брюхе, а за пачку пойдут на все что угодно. Ты ведь знаешь:
раньше тоже подумывали запретить курение, по всякий раз отказывались именно по этим соображениям.
Озолниек опускается на стул.
- Хорошо, теперь я перечислю плюсы. У нас колония несовершеннолетних и средняя школа. Если в обычной школе не курят, с какой стати разрешается курить колонистам? О здоровье и говорить нечего.
Дальше - чистота, свежий воздух, внешний вид. Ведь и сейчас нельзя курить в общежитии и в классах, а все равно повсюду дым коромыслом. Наконец, будет покончено с привычкой плеваться, стоять по углам и закоулкам. А проникновение курева в зону можно сократить до минимума. Остается лишь недовольство ребят, но с ним я справлюсь. Не мы запретим им курить, а они сами!
- Сами? Хотелось бы мне поглядеть, - усмехается Киршкалн.
- Вот и поглядишь! - Озолниек встает. - В самое ближайшее время у меня будет разговор с воспитателями, а затем и на Большом совете. Не хочу тебя задерживать, ты и так все на часы посматриваешь, но дома продумай все "за" и "против", может, мы чтонибудь упустили.
"Интересно, как он этого добьется?" - думает Киршкалн по пути в отделение.
Ребята уже спят или притворяются спящими. Зумент, "покоритель колонии", лежит под одеялом.
У кровати Калейса Киршкалн присаживается на табурет и наклоняется к своему командиру.
- Порядок, - не дожидаясь расспросов, говорит Калейс шепотом. - Даже не вставал. Натянул одеяло и так и лежит одетый. Коцы [Ботинки.] только скинул.
- К нему кто-нибудь приходил? Он просил чегонибудь?
- Нет, - отвечает Калейс.
- Гляди за ним в оба. Тебе сегодня ночью вообще лучше бы спать не слишком крепко. И за Межулисом посматривай!
- Я знаю.
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи!
Присаживается Киршкалн и на краешек Межулисовой кровати. Парень лежит, глаза закрыты, но по дыханию слышно - не спит, притворяется.
- О чем ты все думаешь по ночам? - спрашивает Киршкалн вполголоса.
Ответа нет.
- Неужели тебе кажется, что быть одному против всех - самый верный путь?
Глаза закрыты, Межулис молчит.
"Насильно мил не будешь", - вспоминает Киршкалн мудрую поговорку, встает и уходит, тихонько притворив за собой дверь. Еще надо предупредить дежурного воспитателя и контролера. Конечно, можно бы Зумента поднять и приказать раздеться, но это зря всполошило бы ребят. Пусть думает, что воспитатель проглядел нарушение.
А Зумент лежит, зарывшись головой в подушку, и размышляет над своей семнадцатилетней жизнью.
IV
Понятие "отец" для него было пустым звуком. Николаю известно, что этот человек был каменщиком, его тоже звали Николаем; за кражу стройматериалов оп был осужден на десять лет. Это случилось давно, в те незапамятные времена, о которых он не знает вообще ничего. Отбыв срок, отец остался там же, в Сибири, и работает где-то в бескрайней то ли ангарской, то ли енисейской тайге, где человек исчезает, словно иголка в стоге сена. У матери не было даже фотографии отца, но Коле она не раз говорила: "Красивый был парень. Другие разве не крадут, а моего вот сграбастали". Коля не ощущал отсутствия отца, поскольку нельзя ощущать недостаток того, чего у тебя никогда не было. И когда кто-нибудь случайно спрашивал: "А где твой папка?" - мальчик почти с радостью отвечал: "У меня нету папы!"; в мозг впечаталось хлесткое словцо "сграбастали" и туманное сознание того, что мистического отца силой уволокли некие "чудовища" за то, что он делал то же самое, что и другие, но эти "другие" почему-то остались на свободе.
Все отдаленные воспоминания детства были связаны с матерью. В то время Коля не мог знать, что его мама - еще совсем молоденькая ветреная девчонка.
На жизнь она смотрела глазами недалекого ребенка и опускала беспомощно руки перед малейшими трудностями, не зная, чем и как помочь себе самой, не говоря уж о своем малыше. Для него же мать была единственным источником знаний и житейской мудрости, его ненаглядная, любимая мама. По вечерам они забирались в постель, мать ерошила ему волосы, называла "любимой коташкой", и он счастливо засыпал на ее теплой груди. Иной раз она бывала грустна и несчастна, говорила о том, как трудно ей живется одной, и уверяла, что не бывает на свете настоящего счастья.
"Да что ты в этом смыслишь!" - говорила она, потом подолгу молчала.
Мать работала на текстильной фабрике и на целый день запирала его в комнате, но после того случая, когда он едва было не удавился на бельевой веревко, появилась древняя старушка, которая вязала чулки и почитывала черную книжку с крестом на переплете.
Когда он шалил, старушка грозила пальцем и призывала побояться бога, горестно качала головой и приговаривала: "Ах, как много зла на свете!"
К маме стали захаживать чужие дяди о бутылкой вина в кармане. "Твой сынишка?" - говорили они и гладили Колю по голове, но вскоре пpo него забывали.
Теперь он спал уже на своем тюфячке в углу комваты.
Проснувшись однажды ночью, он хотел было по привычке забраться под одеяло к маме, но на ее подушке наткнулся на чье-то чужое, заросшее колючей щетиной лицо. С перепугу он закричал. Это было одно из самых жутких ощущений в его детстве. Оно осталось в Николае навсегда и проявлялось особенно остро, заставляя его руку напрячься, когда в темноте он протягивал ее к какому-либо невидимому предмету.
В тот раз мать долго его утешала, плакала и горячо шептала сквозь слезы, что она, мол, нехорошая и пусть он простит ее, эдакую бяку. Толком не понимая, за что она просит у него прощения, Николай уловил лишь одно его мама уже не та, что была раньше.
Шли годы, он делал новые открытия, и первым стала их мощенная булыжником окраинная улочка.
Самым интересным и привлекательным местом на этой улице был "Буфет" рядом в их домом. Взрослые - здоровые дяди, от которых, бывало, чуть что и надо улепетывать во весь дух, - здесь становились беспомощными, словно младенцы. Можно было смело идти за ними по пятам и, подражая их нетвердой походке, дразнить: "Дядька пьяница, к рюмке тянется!" Самые храбрые, так те скакали впереди пьяного, показывали язык и длинный нос, а когда тот, неуклкн же раскачиваясь и спотыкаясь, извергая потоки брани, пытался кого-нибудь поймать, вся орава с визгом и хохотом бросалась врассыпную. Если же мертвецки пьяный забулдыга валялся на земле, начиналась иная потеха. Карманы ему набивали камнями, а к поясу сзади привязывали на бечевке комок бумаги или консервную банку.
Здесь Николай впервые увидал, как ребята чуть постарше его быстренько потрошили карманы лежащего. После этого они за углом курили "Беломор" и даже что-то пили из бутылки, добытой тем же способом.
Неподалеку от "Буфета" был продуктовый магазин. Тут, в основном, были женщины, хотя забегали и мужчины за бутылкой пивца и тут же его выпивали. Коля набирал здесь целые пригоршни пробок.
Следующим крупным открытием было Киш-озеро, Сколько раз случалось Николаю падать в воду с привязанных у берега лодок и с осклизлых бревен, и то, что он не утонул, можно объяснить лишь тем, что никто за ним не присматривал, никому до него не было дела. Плаванью его не учили ни тренеры, ни учителя, но еще до поступления в школу Николай умел вполне сносно плавать.
На берегу озера тоже собирались мужские компании, хлестали водку под соленый огурец и кильки, резались в карты и не скупились на крепкое словцо.
После них на берегу оставались порожние бутылки, которые ребята, шумя и ссорясь, делили между собой и тащили сдавать. Здесь же однажды под вечер Коля вместе с дружками постарше, сам не зная для чего, подполз к парочке, лежавшей между вытащенных на берег лодок. Мальчишки, затаив дыхание и вытаращив глаза, наблюдали. Кровь молотом стучала у Коли в висках.
"Это была настоящая..." - сказали шепотом ребята и добавили слово, которое он уже хорошо знал, потому что не раз слышал от пьяных, но до сих пор употреблял, не понимая смысла. И тогда все стали Колю просвещать, разъяснили, что к чему, а затем и обобщили: "Все они такие". И Коля ненароком подумат о матери, о гостях с бутылками и небритыми лицчми на маминой подушке,
Настала осень с яблоками и сливами. Единствен, - йая старая яблоня на их дворе стояла без плодов, поскольку росла не за оградой и ребятня еще среди лота обрывала мелкую завязь. А в садах за заборами грели на солнышке свои желтые и розовые бока сочные яблоки. Что такое забор по сравнению со страстным желанием запустить зубы в спелый плод? И почему такая несправедливость - у кого-то есть, а у него нет?
Ишь, частники, кулачье! Он слыхал подобные рассуждения от тех. у кого яблонь не было.
Во время очередной акции по справедливому перераспределению земпых благ все огольцы как-то внезапно испарились, а Коле пришлось отчаянно брыкаться в руках здоровенного детины.
- Ах ты, щенок! Это кто же тебя красть научил?
Говори, кто были остальные? Говори, не то сейчас - в милицию!
Тогда он был еще новичок в подобных передрягах и с перепугу выложил все, что знал о товарищах, а на другой день на улице его окружила ватага ребят. Лица у всех злые, кулаки сжаты.
- Сейчас мы из тебя сделаем котлету! Предатель!
Всамделишной котлеты из него не сделали, тем не менее столь основательно Колю отлупили впервые в жизни. Но не так он страдал из-за рассеченной губы и расквашенного носа, как из-за гнусного слова "предатель", презрительно процеженного сквозь зубы.
Дом и мать влекли его все меньше и меньше. Что интересного дома? Иногда по воскресеньям приходили поболтать мамины подруги с работы. Разговор бывал об одном: кто в их цехе собирается замуж, а кто разводится, которая "много о себе понимает" и которая "своя баба". Еще они листали растрепанные журналы мод; с их страниц щурились тощие девицы, нелепо растопырившие ноги, будто они лезут по склону оврага. После этого начинались нудные жалобы на то, что в магазинах не достать ничего нарядного, что у нас, мол, жалкая богадельня, а вот там... Далее следовал тяжкий вздох. Вот в Париже женщины могут одеваться, не чета нам... Если кто-то приходил в новой кофточке или платье, то остальные непременно примеряли обновку на себя. Они вертелись перед небольшим зеркалом и рассуждали, где надо бы "забрать", а где "выпустить".
Еще хуже бывало, если приходили дяди. Николаю сразу вспоминались те двое между лодок, и он удирал в свой мир, на улицу.
При виде того, как другие мальчишки отправляются с отцами на рыбалку или поджидают их на дворе и отцы хватают сыновей под мышки и, весело хохоча, подбрасывают вверх, частенько становилось грустно и одиноко. Он отворачивался и угрюмо бубнил себе под нос: "Подождите, еще и ваших пап сграбастают".
Совсем незаметно подошел тот день, когда впервые надо было пойти в школу. Мать вспомнила о нем буква чьно в последнюю минуту. Она принарядила Колю, сунула в руки новенький жесткий портфель и, проводив до дверей школы, побежала на работу.
В классе он встретил кое-кого из товарищей по проказам. Сбившись в кучу, они делились последними новостями, а один незнакомый мальчишка, с круглым одутловатым лицом, шнырял вокруг и прислушивался.
- Ты чего шпионишь, мопс несчастный! - прикрикнул на него Коля.
Как только вошла учительница, толстяк мигом поднял руку.
- Можно мне сказать, можно мне сказать? А вон тот обозвал меня мопсом, - нажаловался он на Колю.
Учительница поинтересовалась, где Коля научился таким некрасивым словам, и велела попросить прощения за грубость, а маленький ябеда стоял и торжествующе улыбался.
Коля искренне недоумевал. Что он такого сказал?
И с какой стати просить прощения? Неужели учительница взяла под защиту мордастого предателя? Остальные ребята окружили их, в том числе и Колины друзья. Они стояли и ждали, даже кое-кто из мамаш, пришедших вместе со своими чадами, подошел поближе. И чтобы он тут перед всеми унизился, чтобы товарищи потом осмеяли его и всем растрепали, как Колька струсил, испугался какой-то старой тетки, пусть даже учительницы?!
- Чего ты пристала, старая ...! - Коля, не задумываясь, произнес слово, употреблявшееся посетителями "Буфета" и дядьками на берегу озера, если речь шла о женщинах.
Учительница так и шарахнулась о г него, лицо ее вмиг покраснело, как спелый помидор, класс на мгновение оцепенел в ужасе, потом по нему пролетел шорох. Постояв некоторое время, Коля опустил голову и словно бычок бросился к двери, отпихнув локтем толстого ябеду. Так началась для него школа.
На улице дела шли значительно лучше. В драках с мальчишками он научился не только молча сносить боль, но и с успехом давать сдачи противнику. Все счеты он сводил без задержки и в долгу ни у кого не был. Мало-помалу боевые качества выдвинули его в вожаки. Однако положение вожака налагает и обязанности. Теперь ему приходилось сводить не только свои счеты с обидчиками, но и помогать товарищам. Все чаще его матери то в гастрономе, то прямо на улице доводилось слышать, что сынок у нее драчун, забияка да к тому же и матерщинник. Мать потом награждала его затрещинами и обзывала дикарем, из которого ничего путного не выйдет. Но все это он не раз слышал и от других.
- Кончай вымахиваться, на характер тут не возьмешь!
В помещение входит воспитанник с постелью и матрацем и бросает все на пустую койку. Зумент быстро оглядывается по сторонам, отталкивает стоящего рядом с Калейсом колониста и вместе с матрацем сдергивает на пол сложенное аккуратным "конвертом"
одеяло, округло взбитую подушку.
- Вали мои шмотки сюда! - приказывает он парнишке, который принес ему постель.
Воспитанник в растерянности глядит на Калейса, но тот чуть сипловатым голосом говорит:
- Оставь, где лежит! - Затем резко: - Ребята!
Все члены совета отделения и кое-кто из "рядовых" подскакивают к нему, и их живой полукруг уже теснит Зумента назад - к двери. Зумент, выставив вперед плечо, силится устоять, но не тут-то было. Тогда он пригибается и, резко качнувшись, целит головой в живот Калейсу, но председатель совета боксерским финтом уходит вбок, и голова Зумента оказывается крепко зажатой у него под мышкой, остальные подхватывают Зумента за руки и за ноги. Увертываясь от пинков тяжелых ботинок, ребята с размаху кидают бывшего главаря банды на его койку.
Задыхающийся от злобы Зумент, потирая шею, волком глядит на обступивших его ребят. Вид у поверженного атамана жалкий и растрепанный, рубаха вылезла из брюк, рожа красная и потная, и на лицах у стоящих нет ни малейшего сочувствия. И Зумент понимает, что потерпел поражение в самом незавидном варианте. Он как последняя тряпка, как щенок лежит у ног победителей. Нет, не в драке над ним одержали верх, остервенения схватки не было, не было возможности получать и наносить удары. Его лишили даже этого последнего утешения - почетного поражения. Калейс, по всей вероятности, единственный, кто до конца понимает сейчас положение Зумента.
- Тебя предупреждали, - говорит он, - сам нарвался. Скажи спасибо, что по-настоящему ума не вложили. Я ведь тоже кое-что смыслю в боксе. Просто я знаю, где я, и неохота из-за тебя сидеть в ДиЗо [Дисциплинарный изолятор].
Но имей в виду: ты тут свои порядки не заведешь.
- Это мы еще поглядим, холуйская морда! - мычит сквозь зубы Зумент, но вокруг все над ним хохочут. Зумент переворачивается на живот и утыкается лицом в одеяло.
- Пошли! - слышит он голос Калейса.
Протопали башмаками по деревянному полу. Хлопнула дверь.
Нащупав края койки, Жук вцепляется в них обеими руками, впивается зубами в грубое одеяло, силясь сдержать рыдания, и напрягает мускулы, чтобы спина не начала предательски вздрагивать. Главаря налетчиков душит невыносимая горечь унижения, та самая, которую так часто испытывали от его жестокости другие.
Минуло полчаса, час. Ребята приходят, уходят, разговаривают между собой, но никому из них нет дела до Жука.
В этой же позе застает его и Киршкалн. Взглянув на лежащего ничком Зумента, он подзывает Калейса.
- Ну как? - вполголоса спрашивает воспитатель.
- Нормально. Переживает, конечно.
В коридоре загудел сигнал на вечернее построение.
- Ладно, не будем его сейчас трогать. Пускай отлежится! - подумав, решает Киршкалн.
Воспитанники выстраиваются по отделениям на "проспекте Озолниека" широкой дорожке, что тянется вдоль жилого корпуса. Председатели советов их видно по ромбам, вышитым серебряным галуном на нарукавных повязках стоят на правом фланге своих отделений. На черный строй льет свет мощный прожектор. В центре, у цветочной клумбы, стоят воспитатели. Тут же и начальник колонии Озолниек.
Дежурный командир сегодня Калейс. Он готовится к рапорту.
- Равняйсь!
Колонисты выпячивают грудь вперед, головы поворачиваются направо. По строю пробегает легкий шорох задевающих друг дружку рукавов. Сотни рук в этот миг соприкасаются, ощущая друг друга, сотни ног в грубых башмаках коротко шаркают по асфальту, подравнивая линию носков.
- Смир-рно!
Резкий поворот головы. Тишина. В груди трепет задержанного дыхания. Строй замер, превратясь в едипое целое, наделенное единой силой и волей. Быть может, силой и волей того человека с капитанскими погонами на плечах, который, подобно своим воспитанникам, замер по стойке "смирно" перед их строем.
- Равнение на середину!
Легким, чуть враскачку шагом дежурный командир Калейс с правого фланга направляется к центру.
И по тому, как он сейчас идет, и по выражению его лица видна ощущаемая им радость власти - в этот мпг все подчинены только его команде. Даже воспитатели, даже сам начальник.колонии! И все это видят п могут оценить. Калейс проходит мимо своего воспитателя, на этот раз не обращая на него никакого внимания. Взгляд устремлен вперед, на Озолниека, который ждет его - Калейса! По мере приближения к начальнику шаг обретает твердость, исчезают вихляние и шик бывшего рижского сорвиголовы, которые в начале пути еще были заметны. Громко припечатаны к асфальту последние три шага, щелкнули каблуки.
Воспитанник стоит, чуть отклонив назад голову, чтобы легче было заглянуть в лицо начальника.
- Разрешите доложить!
Рука Озолниека вскидывается к фуражке, золотисто вспыхивает в свете прожектора погон на правом плече.
- Докладывай!
Калейс внятной скороговоркой сообщает количество находящихся в строю воспитанников, перечисляет неявившжхся и докладывает, где они.
- Доложил дежурный воспитанник Калейс! - заканчивает он.
- Вольно! - Рука Озолниека отдергивается от козырька.
- Вольно! - командует Калейс, и шеренга оживает: вздохи, шорох курток, шарканье переступивших на месте ног.
Дежурный воспитатель раскрывает конкурсный; журнал и зачитывает замечания, сделанные за минувший день.
Киршкалн слушает и в то же время не перестает любоваться Озолниеком.
Рапорт бывает ежедневно, но в отсутствие начальника его принимает кто-нибудь другой, И уже все не так: серо, вяло, нет этого безукоризненного равнения, нет столь безмолвной тишины.
Озолниек неторопливым, беззвучным шагом обходит строй, присматриваясь к лицам воспитанников, оглядывая их одежду. Высокий, осанистый, в левой руке зажаты черные кожаные перчатки. Военная форма ему к лицу, он как бы в нее влит. Фуражка, по бокам обжатая чуть книзу, сделана как будто специально для его головы. Выбившиеся из-под фуражки черные с проседью волосы за ушами свились в упругие колечки. Его лицо, худое и жесткое, может быть как репреклонно строгим, так и повеселеть от сердечнейшего смеха; ему свойственны гордая независимость кавказца и упрямая бесшабашность донского казака, Родители воспитанников нередко принимают его за грузина. Киршкалну он всегда напо.минает старых латышских стрелков, и почему-то ему кажется: именно такие, как Озолниек, побили немцев в боях на острове смерти и офицерские полки Дроздова в российских степях.
Для колонистов Озолниек - живая легенда. Недаром несколько лет назад, при заливке асфальтом первой дорожки в колонии, ребята тайком вдавили в незастывшую массу камешки, выведя ими надпись:
"Проспект Озолниека".
Некоторые сотрудники утверждают, что секрет обаяния начальника кроется лишь в его выправке и громовом басе. Верно, конечно, когда начальник разговаривает у проходной, его бас слышен у жилых корпусов, а если поднимет голос, то и на всей территории колонии. Когда он хохочет, кажется, будто по стальному швеллеру катятся двухпудовые гири. За свой могучий голос Озолниек заслужил кличку Бас. Но произносят эту кличку даже с большим уважением, нежели иное официально присвоенное почетное звание.
Киршкалну приходит на память, как его однажды кто-то спросил: "Каким образом ему все так ловко удается?" - "Личность, друг мой, личность. К тому же Баса сам черт подзуживает", - ответил Киршкалн.
"Но в значительной мере это еще и поза", - возразили ему. "Что же тут плохого? Он умеет стать в позу. Попробуй-ка ты, представляю, как это будет смешно!" - "Копнуть поглубже, наверно, и он тоже не без греха", - не унимался спорщик. Тогда Киршкалн поглядел на собеседника и сказал: "А ты? Кристально чистые люди существуют лишь в поздравительных речах и некрологах. Озолниек - прирожденный педагог; они, на мой взгляд, так же редки, как и выдающиеся музыканты или художники. Им отдельные недостатки нипочем, а вот мы свои должны прятать поглубже".
Педагогический талант в нем счастливо сочетался с привлекательной внешностью, неисчерпаемой энергией и веселой готовностью пойти на риск. Не зря же Киршкалн сказал: "Баса черт подзуживает".
Дежурный воспитатель, зачитывая замечания, за которые полагаются "наряды вне очереди", называет Бамбана.
- "Воспитанник Бамбан не работал на уроке и выражался нецензурными словами". Записала учительница Калме.
- Что! - взвивается Озолниек и, отыскав глазами Бамбана, приказывает: Выйти из строя!
Выкрик отдается эхом среди зданий, Киршкалн даже вздрагивает и, вытянувшись, чуть не делает шаг вперед.
- Ты посмел грубить учительнице Калме?! - Озолниек подходит вплотную к Бамбану. - Ты недостоин ей туфли подносить?!
- А чего она... - бормочет Бамбан, моргая и пытаясь придать выражение виноватости своему лицу, напоминающему мордочку грызуна.
- Марш в дисциплинарный изолятор!
Бамбан раскрывает рот, чтобы что-то сказать, но вовремя спохватывается и убегает, а дежурный контролер деловито направляется вслед за ним. Теперь, сбавив тон, Озолниек обращается к остальным:
- Учительница Калме всю свою жизнь положила на то, чтобы учить вас и воспитывать и, если ктото смеет ей хамить, позор ложится на всех. Она замечаниями не разбрасывается и, если уж написала, то Бамбан заслужил его стократно... Продолжай, - поворачивается он к дежурному.
Видно, что ребятам и в самом деле стыдно за своего.
По окончании линейки Киршкалн подходит кОзолниеку.
- У меня просьба. Надо бы как-нибудь съездить в Ригу к матери Межулиса. Она не отвечает на мои письма и не приезжает сама, а с парнем неладно.
БЫТЬ может, удалось бы разузнать что-либо полезное.
Заодно надо навестить кое-кого из бывших воспитанников. Конечно, со временем туговато, но...
- Съезди, обязательно съезди! - сразу соглашается начальник. - Все подладим так, чтобы смог поехать. Послушай-ка! - неожиданно вспоминает он о чем-то. - Если не очень спешишь, загляни ко мне.
Стукнула мне тут в голову одна мыслишка, хочу пороветоваться.
Киршкалн собирался идти в отделение, но раз у начальника новая "мыслишка", то надо заглянуть, разумеется, он мог бы ею поделиться и завтра, но Озолниек как-то не улавливает разницы между понятиями "день" и "ночь", "рабочее время" и "свободное время". А "мыслишки" возникают у него часто.
Киршкалн украдкой глядит на часы и понимает, что опять попадет домой лишь за полночь, потому что в отделение после этого разговора все равно придется зайтн.
Случается, иной Озолниеку и напомнит в сердцах, что кроме колонии, как это ни странно, существуют еще семья, собственные дети, личное время и все такое прочее и что за сверхурочный труд никто не платит. Но Озолниек только вздохнет, смутится и поглядит с упреком.
- У меня тоже есть семья, но - что поделаешь!
Тут работа особая.
И если после этого ему скажут, что, мол, семья семье рознь, тем самым давая понять, что Озолниековы семейные дела - другим не пример, он опустит голову, пошмыгает носом и, прикинувшись, будто ничего не понял, чуть погодя продолжает начатый разговор как ни в чем не бывало.
Они входят в кабинет.
- Что ты скажешь насчет курения? - с места в карьер спрашивает Озолниек, доставая из пачки сигарету.
- Поскольку я не курильщик, то, конечно, самое нелестное.
- И правильно, - смеется Озолниек. Закурив, он выпускает струю дыма и задумчиво глядит на тлеющий кончик сигареты. - Я думаю то же самое, хоть и дымлю почем зря. А не стоит ли запретить ребятам курить, а?
- В принципе, конечно, надо бы. Только не реально это, - отвечает Киршкалн.
- Отчего не реально? - запальчиво, как всегда, когда он в азарте очередного нововведения, спрашивает Озолниек и наклоняется над столом, упершись в стекло локтями и положив подбородок на руки.
- Во-первых, потому что в местах заключения, подобных нашему, курить разрешено и пока что нет официального указания ввести такой запрет, резонно возражает Киршкалн. - Во-вторых, наши ребятишки, как они сами себя называют, начали курить чуть не с пеленок. Иные курят уже лет по десять. Они действительно привыкли к табаку. Дальше - запрет на курение сразу приведет к другим неприятностям. - Киршкалн смотрит на Озолниека. - Ты и сам это прекрасно знаешь.
- Ну, например?
- Например, к острому недовольству, нервозности. Мальчишки почувствуют себя ущемленными в самом святом своем праве. Помимо того - и на мой взгляд этот минус главный - станут курить тайком.
Курево тем или иным способом все равно будет проникать в зону. Мало, но будет. Сигарета превратится в козырь для воздействия, в объект спекуляции, в средство соблазна. За сигарету будут ползать на брюхе, а за пачку пойдут на все что угодно. Ты ведь знаешь:
раньше тоже подумывали запретить курение, по всякий раз отказывались именно по этим соображениям.
Озолниек опускается на стул.
- Хорошо, теперь я перечислю плюсы. У нас колония несовершеннолетних и средняя школа. Если в обычной школе не курят, с какой стати разрешается курить колонистам? О здоровье и говорить нечего.
Дальше - чистота, свежий воздух, внешний вид. Ведь и сейчас нельзя курить в общежитии и в классах, а все равно повсюду дым коромыслом. Наконец, будет покончено с привычкой плеваться, стоять по углам и закоулкам. А проникновение курева в зону можно сократить до минимума. Остается лишь недовольство ребят, но с ним я справлюсь. Не мы запретим им курить, а они сами!
- Сами? Хотелось бы мне поглядеть, - усмехается Киршкалн.
- Вот и поглядишь! - Озолниек встает. - В самое ближайшее время у меня будет разговор с воспитателями, а затем и на Большом совете. Не хочу тебя задерживать, ты и так все на часы посматриваешь, но дома продумай все "за" и "против", может, мы чтонибудь упустили.
"Интересно, как он этого добьется?" - думает Киршкалн по пути в отделение.
Ребята уже спят или притворяются спящими. Зумент, "покоритель колонии", лежит под одеялом.
У кровати Калейса Киршкалн присаживается на табурет и наклоняется к своему командиру.
- Порядок, - не дожидаясь расспросов, говорит Калейс шепотом. - Даже не вставал. Натянул одеяло и так и лежит одетый. Коцы [Ботинки.] только скинул.
- К нему кто-нибудь приходил? Он просил чегонибудь?
- Нет, - отвечает Калейс.
- Гляди за ним в оба. Тебе сегодня ночью вообще лучше бы спать не слишком крепко. И за Межулисом посматривай!
- Я знаю.
- Спокойной ночи!
- Спокойной ночи!
Присаживается Киршкалн и на краешек Межулисовой кровати. Парень лежит, глаза закрыты, но по дыханию слышно - не спит, притворяется.
- О чем ты все думаешь по ночам? - спрашивает Киршкалн вполголоса.
Ответа нет.
- Неужели тебе кажется, что быть одному против всех - самый верный путь?
Глаза закрыты, Межулис молчит.
"Насильно мил не будешь", - вспоминает Киршкалн мудрую поговорку, встает и уходит, тихонько притворив за собой дверь. Еще надо предупредить дежурного воспитателя и контролера. Конечно, можно бы Зумента поднять и приказать раздеться, но это зря всполошило бы ребят. Пусть думает, что воспитатель проглядел нарушение.
А Зумент лежит, зарывшись головой в подушку, и размышляет над своей семнадцатилетней жизнью.
IV
Понятие "отец" для него было пустым звуком. Николаю известно, что этот человек был каменщиком, его тоже звали Николаем; за кражу стройматериалов оп был осужден на десять лет. Это случилось давно, в те незапамятные времена, о которых он не знает вообще ничего. Отбыв срок, отец остался там же, в Сибири, и работает где-то в бескрайней то ли ангарской, то ли енисейской тайге, где человек исчезает, словно иголка в стоге сена. У матери не было даже фотографии отца, но Коле она не раз говорила: "Красивый был парень. Другие разве не крадут, а моего вот сграбастали". Коля не ощущал отсутствия отца, поскольку нельзя ощущать недостаток того, чего у тебя никогда не было. И когда кто-нибудь случайно спрашивал: "А где твой папка?" - мальчик почти с радостью отвечал: "У меня нету папы!"; в мозг впечаталось хлесткое словцо "сграбастали" и туманное сознание того, что мистического отца силой уволокли некие "чудовища" за то, что он делал то же самое, что и другие, но эти "другие" почему-то остались на свободе.
Все отдаленные воспоминания детства были связаны с матерью. В то время Коля не мог знать, что его мама - еще совсем молоденькая ветреная девчонка.
На жизнь она смотрела глазами недалекого ребенка и опускала беспомощно руки перед малейшими трудностями, не зная, чем и как помочь себе самой, не говоря уж о своем малыше. Для него же мать была единственным источником знаний и житейской мудрости, его ненаглядная, любимая мама. По вечерам они забирались в постель, мать ерошила ему волосы, называла "любимой коташкой", и он счастливо засыпал на ее теплой груди. Иной раз она бывала грустна и несчастна, говорила о том, как трудно ей живется одной, и уверяла, что не бывает на свете настоящего счастья.
"Да что ты в этом смыслишь!" - говорила она, потом подолгу молчала.
Мать работала на текстильной фабрике и на целый день запирала его в комнате, но после того случая, когда он едва было не удавился на бельевой веревко, появилась древняя старушка, которая вязала чулки и почитывала черную книжку с крестом на переплете.
Когда он шалил, старушка грозила пальцем и призывала побояться бога, горестно качала головой и приговаривала: "Ах, как много зла на свете!"
К маме стали захаживать чужие дяди о бутылкой вина в кармане. "Твой сынишка?" - говорили они и гладили Колю по голове, но вскоре пpo него забывали.
Теперь он спал уже на своем тюфячке в углу комваты.
Проснувшись однажды ночью, он хотел было по привычке забраться под одеяло к маме, но на ее подушке наткнулся на чье-то чужое, заросшее колючей щетиной лицо. С перепугу он закричал. Это было одно из самых жутких ощущений в его детстве. Оно осталось в Николае навсегда и проявлялось особенно остро, заставляя его руку напрячься, когда в темноте он протягивал ее к какому-либо невидимому предмету.
В тот раз мать долго его утешала, плакала и горячо шептала сквозь слезы, что она, мол, нехорошая и пусть он простит ее, эдакую бяку. Толком не понимая, за что она просит у него прощения, Николай уловил лишь одно его мама уже не та, что была раньше.
Шли годы, он делал новые открытия, и первым стала их мощенная булыжником окраинная улочка.
Самым интересным и привлекательным местом на этой улице был "Буфет" рядом в их домом. Взрослые - здоровые дяди, от которых, бывало, чуть что и надо улепетывать во весь дух, - здесь становились беспомощными, словно младенцы. Можно было смело идти за ними по пятам и, подражая их нетвердой походке, дразнить: "Дядька пьяница, к рюмке тянется!" Самые храбрые, так те скакали впереди пьяного, показывали язык и длинный нос, а когда тот, неуклкн же раскачиваясь и спотыкаясь, извергая потоки брани, пытался кого-нибудь поймать, вся орава с визгом и хохотом бросалась врассыпную. Если же мертвецки пьяный забулдыга валялся на земле, начиналась иная потеха. Карманы ему набивали камнями, а к поясу сзади привязывали на бечевке комок бумаги или консервную банку.
Здесь Николай впервые увидал, как ребята чуть постарше его быстренько потрошили карманы лежащего. После этого они за углом курили "Беломор" и даже что-то пили из бутылки, добытой тем же способом.
Неподалеку от "Буфета" был продуктовый магазин. Тут, в основном, были женщины, хотя забегали и мужчины за бутылкой пивца и тут же его выпивали. Коля набирал здесь целые пригоршни пробок.
Следующим крупным открытием было Киш-озеро, Сколько раз случалось Николаю падать в воду с привязанных у берега лодок и с осклизлых бревен, и то, что он не утонул, можно объяснить лишь тем, что никто за ним не присматривал, никому до него не было дела. Плаванью его не учили ни тренеры, ни учителя, но еще до поступления в школу Николай умел вполне сносно плавать.
На берегу озера тоже собирались мужские компании, хлестали водку под соленый огурец и кильки, резались в карты и не скупились на крепкое словцо.
После них на берегу оставались порожние бутылки, которые ребята, шумя и ссорясь, делили между собой и тащили сдавать. Здесь же однажды под вечер Коля вместе с дружками постарше, сам не зная для чего, подполз к парочке, лежавшей между вытащенных на берег лодок. Мальчишки, затаив дыхание и вытаращив глаза, наблюдали. Кровь молотом стучала у Коли в висках.
"Это была настоящая..." - сказали шепотом ребята и добавили слово, которое он уже хорошо знал, потому что не раз слышал от пьяных, но до сих пор употреблял, не понимая смысла. И тогда все стали Колю просвещать, разъяснили, что к чему, а затем и обобщили: "Все они такие". И Коля ненароком подумат о матери, о гостях с бутылками и небритыми лицчми на маминой подушке,
Настала осень с яблоками и сливами. Единствен, - йая старая яблоня на их дворе стояла без плодов, поскольку росла не за оградой и ребятня еще среди лота обрывала мелкую завязь. А в садах за заборами грели на солнышке свои желтые и розовые бока сочные яблоки. Что такое забор по сравнению со страстным желанием запустить зубы в спелый плод? И почему такая несправедливость - у кого-то есть, а у него нет?
Ишь, частники, кулачье! Он слыхал подобные рассуждения от тех. у кого яблонь не было.
Во время очередной акции по справедливому перераспределению земпых благ все огольцы как-то внезапно испарились, а Коле пришлось отчаянно брыкаться в руках здоровенного детины.
- Ах ты, щенок! Это кто же тебя красть научил?
Говори, кто были остальные? Говори, не то сейчас - в милицию!
Тогда он был еще новичок в подобных передрягах и с перепугу выложил все, что знал о товарищах, а на другой день на улице его окружила ватага ребят. Лица у всех злые, кулаки сжаты.
- Сейчас мы из тебя сделаем котлету! Предатель!
Всамделишной котлеты из него не сделали, тем не менее столь основательно Колю отлупили впервые в жизни. Но не так он страдал из-за рассеченной губы и расквашенного носа, как из-за гнусного слова "предатель", презрительно процеженного сквозь зубы.
Дом и мать влекли его все меньше и меньше. Что интересного дома? Иногда по воскресеньям приходили поболтать мамины подруги с работы. Разговор бывал об одном: кто в их цехе собирается замуж, а кто разводится, которая "много о себе понимает" и которая "своя баба". Еще они листали растрепанные журналы мод; с их страниц щурились тощие девицы, нелепо растопырившие ноги, будто они лезут по склону оврага. После этого начинались нудные жалобы на то, что в магазинах не достать ничего нарядного, что у нас, мол, жалкая богадельня, а вот там... Далее следовал тяжкий вздох. Вот в Париже женщины могут одеваться, не чета нам... Если кто-то приходил в новой кофточке или платье, то остальные непременно примеряли обновку на себя. Они вертелись перед небольшим зеркалом и рассуждали, где надо бы "забрать", а где "выпустить".
Еще хуже бывало, если приходили дяди. Николаю сразу вспоминались те двое между лодок, и он удирал в свой мир, на улицу.
При виде того, как другие мальчишки отправляются с отцами на рыбалку или поджидают их на дворе и отцы хватают сыновей под мышки и, весело хохоча, подбрасывают вверх, частенько становилось грустно и одиноко. Он отворачивался и угрюмо бубнил себе под нос: "Подождите, еще и ваших пап сграбастают".
Совсем незаметно подошел тот день, когда впервые надо было пойти в школу. Мать вспомнила о нем буква чьно в последнюю минуту. Она принарядила Колю, сунула в руки новенький жесткий портфель и, проводив до дверей школы, побежала на работу.
В классе он встретил кое-кого из товарищей по проказам. Сбившись в кучу, они делились последними новостями, а один незнакомый мальчишка, с круглым одутловатым лицом, шнырял вокруг и прислушивался.
- Ты чего шпионишь, мопс несчастный! - прикрикнул на него Коля.
Как только вошла учительница, толстяк мигом поднял руку.
- Можно мне сказать, можно мне сказать? А вон тот обозвал меня мопсом, - нажаловался он на Колю.
Учительница поинтересовалась, где Коля научился таким некрасивым словам, и велела попросить прощения за грубость, а маленький ябеда стоял и торжествующе улыбался.
Коля искренне недоумевал. Что он такого сказал?
И с какой стати просить прощения? Неужели учительница взяла под защиту мордастого предателя? Остальные ребята окружили их, в том числе и Колины друзья. Они стояли и ждали, даже кое-кто из мамаш, пришедших вместе со своими чадами, подошел поближе. И чтобы он тут перед всеми унизился, чтобы товарищи потом осмеяли его и всем растрепали, как Колька струсил, испугался какой-то старой тетки, пусть даже учительницы?!
- Чего ты пристала, старая ...! - Коля, не задумываясь, произнес слово, употреблявшееся посетителями "Буфета" и дядьками на берегу озера, если речь шла о женщинах.
Учительница так и шарахнулась о г него, лицо ее вмиг покраснело, как спелый помидор, класс на мгновение оцепенел в ужасе, потом по нему пролетел шорох. Постояв некоторое время, Коля опустил голову и словно бычок бросился к двери, отпихнув локтем толстого ябеду. Так началась для него школа.
На улице дела шли значительно лучше. В драках с мальчишками он научился не только молча сносить боль, но и с успехом давать сдачи противнику. Все счеты он сводил без задержки и в долгу ни у кого не был. Мало-помалу боевые качества выдвинули его в вожаки. Однако положение вожака налагает и обязанности. Теперь ему приходилось сводить не только свои счеты с обидчиками, но и помогать товарищам. Все чаще его матери то в гастрономе, то прямо на улице доводилось слышать, что сынок у нее драчун, забияка да к тому же и матерщинник. Мать потом награждала его затрещинами и обзывала дикарем, из которого ничего путного не выйдет. Но все это он не раз слышал и от других.