Страница:
– Так уже прошло.
Илья посмотрел с недоверием. Маргитка улыбнулась, пожала плечами, и кофта ее сползла на спину. В вырезе рубахи открылись смуглые худые ключицы, и Илья, протянувший руку за лампой, так и не донес ее.
С того теплого вечера, когда Илья чуть с ума не сошел, глядя на голые ноги Маргитки, прошел почти месяц, и девчонка, казалось, выбросила дурь из головы. На другой день она поздоровалась с Ильей как ни в чем не бывало, широко улыбнулась на его мрачный взгляд – и за весь месяц не сказала ему ни слова. Словно не она поднимала юбку выше колен, бесстыдно показывая стройные ноги, не она смеялась, держа его за руку и заставляя ловить жука на своей груди... Сначала Илья подумал, что чертова девчонка играет с ним, затем, видя ее безразличие, понемногу успокоился. А неделю назад увидал Маргитку с Гришкой на качелях в саду. Девчонка тихонько покачивалась и с самым смиренным видом вертела во рту стебелек ромашки. Гришка стоял рядом, придерживая веревку, и, судя по выражению лица, что-то врал. Мешать им Илья не стал, хотя про себя с досадой подумал: вот только этого не хватало... Влюбится еще, теленок, вздумает жениться... а не сватать же за собственного сына потаскуху, которой все едино, что вор с Хитровки, что цыган, который ей в отцы годится. И тут совсем некстати вспомнились длинная нога в глубине дождевой бочки, распущенные кудри, грудь под тонкой рубашкой, тихий смех – и спина покрылась потом, и нестерпимо захотелось перекреститься, потому что... Не к добру все это. Совсем не к добру.
Маргитка зажгла лампу сама, подойдя вплотную к Илье и чуть не коснувшись волосами его лица. Илья шагнул в сторону, но она, казалось, не заметила этого. В желтом свете лицо Маргитки казалось совсем взрослым. Илья против воли залюбовался ее стройной фигурой, заметной даже под бесформенной кофтой, падающими на плечи и грудь волосами.
– Ты мокрый весь, – не оборачиваясь, сказала она. – Оденься в сухое, я выйду. – И, прежде чем Илья успел что-то сказать, ушла в сени.
Он пожал плечами, полез на печь в поисках сухой одежды.
Маргитка вернулась, прижимая к себе жестянку с чаем.
– Самовар поставила. Чаю выпьешь?
– Лучше водки, – передернул плечами Илья. – Замерз, как лягушка, под дождем этим.
– Водки нет, мадера есть. – Маргитка достала из-под стола начатую бутылку. – Будешь?
– Давай.
Она налила ему сама в зеленый граненый стакан. Сев за стол и подперев подбородок кулаками, внимательно проследила, как Илья пьет вино, затем приняла стакан.
– Еще?
– Хватит. Все, я наверх...
– Подожди.
Илья, уже приподнявшийся было со стула, сел обратно. Тут же пожалев об этом, встал снова, но Маргитка, нахмурившись, замахала рукой:
– Да сядь ты, господи, морэ... Ты что, боишься меня? Не съем, небось.
– Много чести – бояться тебя.
– Вот и не бойся. – Маргитка придвинула к себе стакан, взяла бутылку. – Насильно на себя не натяну. Про то, что тогда было, забудь. Я ни за одним мужиком не бегала и за тобой не буду. Что делать, если ты от девок шарахаешься, как жеребец пуганый.
Илья промолчал, в который раз подавив желание дать девчонке затрещину. Но на лице Маргитки не было насмешки, и вина она себе налила, не поднимая ресниц. Снова ударил гром, синяя вспышка осветила бегущие по стеклу капли, качающиеся за окном ветви сирени.
– Я только спросить у тебя хочу. – Маргитка пригубила мадеру, взглянула из-за края стакана в упор. – Ты мою маму помнишь? Какая она была? Цыгане говорят, вы с ней у одной хозяйки стояли, когда она меня рожала.
– Мать твоя – Илона, – отвернувшись, сказал Илья.
– Бог мой, Илья, хоть ты-то не болтай! – Маргитка сморщилась, как от зубной боли. – Уж кому-кому, но не тебе... Это верно, что ты меня, маленькую, на руках держал?
– Ну, было дело...
– А сейчас открещиваешься. Какая она была – мама?
– Красивая очень. Ты на нее похожа, но Ольга лучше была. – Говоря это, Илья ждал – сейчас Маргитка вскинется, но та лишь молча кивнула. – Умная. Читать меня выучила.
– Тебя? – прыснула Маргитка. – А ты неграмотный был?
– Да откуда же, девочка, мне было грамоту знать? Мы ведь таборные.
– А отца ты не видел?
– В живых не застал. Но, говорят, хороший человек был.
Илье не нравился этот разговор. Уж если ни Митро, ни Илонка не захотели говорить с девчонкой о ее настоящих родителях, – значит, так нужно им было. И остальные цыгане, кажется, не очень трепались. Может, и верно – ни к чему ей много знать. И так голова дурью забита.
– Она отца очень любила? – Не дождавшись ответа, Маргитка встала, прошлась по комнате. – Наверное, очень... Не побоялась ведь ничего, ни мужа, ни хора. Я, Илья, думаю, что так и надо. Когда любишь, бояться незачем. И молчать незачем. Другого-то раза, может, и не будет.
– Какого еще раза? – удивился он.
Маргитка остановилась в дальнем углу.
– Я люблю тебя, Илья.
Он и слова не успел сказать – а она уже подбежала и встала рядом. Волосы снова упали ей на лицо, и Маргитка резким движением перекинула их через плечо. Илья увидел жгут перепутавшихся кудрей, тускло блестящих в свете лампы. Глаза Маргитки тоже блестели, лицо было напряженным.
– Я люблю тебя, морэ, – не отводя взгляда, повторила она.
Илья опустил глаза.
– Шутишь, девочка?
– Какая я тебе девочка? Мне семнадцать! В таборе уже троих детей имела бы!
– У меня дочь такая, как ты. – Илья не слышал собственного голоса, стараясь унять поползшую по спине дрожь, видя – девчонка не шутит. – Что, помоложе никого не нашла?
– Кого помоложе? Сопляков наших? Носы им вытирать?! Не хочу! – почти выкрикнула Маргитка, стукнув кулаком по столу. – Может, ты боишься, что Настька твоя что-нибудь узнает? Не узнает, Илья! Спасением души клянусь – не узнает.
– Да чего же ты хочешь? – ошалело выговорил Илья.
Маргитка опустилась на колени возле его ног и взяла его за руку. Уродливая кофта упала на пол, в пятно света.
– Илья... Я же не противная тебе. Не отворачивайся, я знаю. Я видела... как ты на меня смотрел, видела. На дочерей так не глядят.
Глаза ее были совсем близко, огонек лампы плясал на дне их зелени, как отражение костра – в реке. Призвав на помощь господа и всех угодников, Илья отстранился, но Маргитка подалась вслед за ним.
– Девочка, не вводи в грех. – Язык его уже не слушался. – Митро – родня мне...
– Он же мне не отец! Он же мне не отец... Не бойся... Ничего не бойся, я никому не скажу. Никто не узнает! Илья! Я же люблю тебя, я люблю тебя! Святая правда! – Маргитка вдруг прильнула к нему всем телом. Теплые волосы упали на лицо Ильи, под рукой оказалась упругая девичья грудь, шею обожгло неровное дыхание Маргитки, и он не смог оттолкнуть ее.
– Чайори, но как же...
– Молчи-и...
За окном ударило так, что задрожал дом. В свете молнии Илья увидел глаза Маргитки, полуоткрывшиеся губы, сползшую с плеча рубашку. Поймав его взгляд, Маргитка дернула эту рубашку так, что та с треском разорвалась, и прямо перед глазами Ильи оказались худые ключицы и маленькие круглые груди с вишнями сосков. И у какого бы мужика осталась на месте голова при виде всего этого? Разве что у святого... А святым он, Илья Смоляко, не был никогда. И лишь когда волосы Маргитки уже смялись под его руками и полетела в угол ее юбка и сама Маргитка, запрокинувшись в его руках, стонала сквозь зубы от боли, Илья почуял неладное. Едва справляясь с накатившей одурью, сумел все-таки спросить:
– Девочка, что это? Ты разве не...
– Давай!!! – не своим голосом закричала Маргитка, прижимаясь к нему, и ее крик утонул в раскате грома.
И больше Илья не думал ни о чем.
Впоследствии, вспоминая эту ночь, Илья не мог понять: как ему не пришло в голову, что в доме, кроме них с Маргиткой, были Кузьма, кухарка, бабка Таня и, наконец, его же собственные дети. И в любой момент кто-нибудь из них мог заглянуть в залу. Но он не подумал об этом даже тогда, когда все было кончено и Маргитка, сжавшись в комок, всхлипывала у него под рукой, а он гладил ее перепутавшиеся волосы. За окном шел дождь; затихая, ворчала уходящая за Лужники гроза. В пятне света лежала смятая юбка Маргитки.
– Девочка...
– Что?
– Зачем ты это сделала? Зачем ты меня обманула? Ты же... Зачем?
– За спросом. – Маргитка выбралась у него из-под руки, встала на колени, через голову стянула порванную, измятую, перепачканную кровью рубашку. – Ну вот куда ее теперь? Выкинуть только...
Она о рубашке беспокоится! Илья сел на полу.
– Я тебя спрашиваю! С ума ты сошла? Ты же девкой была!
– Ох, да пошел ты... – Маргитка вытерла рубашкой последние слезы. – Да если бы я тебя не обдурила, ты бы от меня так и бегал. Что – вру?
Он не нашелся, что сказать. Сев на полу, запустил обе руки во взлохмаченные волосы.
– Ох, глупая ты... И я не лучше. Что делать-то будем теперь?
– Делай, что хочешь, – разрешила Маргитка, усаживаясь рядом. – Я – так жить помаленьку буду.
Точно – сумасшедшая. Илья обнял тонкие плечи Маргитки, почувствовал, как она прижалась к нему, и по спине снова побежала дрожь.
– Глупая ты девочка... Что ж ты со мной делаешь?
– Я тебя люблю. – Маргитка повернула к свету лампы заплаканное, казавшееся похудевшим, осунувшееся лицо. – Это правда, Илья. И не глупости, и не дурь. Со мной такого еще в жизни не было.
– Да сколько там жизни твоей... Птенчик желторотый.
– Ты что – не цыган? Маме тоже семнадцать было, когда она к отцу ушла. Полюбила и ушла. И Настьке твоей семнадцать было, когда она за тобой в табор сбежала. Скажешь, обе птенчиками были?
Настя... Илья опустил голову.
– Нехорошо вышло, девочка. У меня жена, дети...
– Да кто их у тебя отбирает? – Пальцы Маргитки вползли в его волосы, и Илья зажмурился. Молодая. Господи, какая же молодая... Горячая, тоненькая... От глаз, от волос этих – голова кругом, и что ты тут поделаешь? – Я к тебе не замуж прошусь. Живи со своей Настькой, черт с тобой. Я тебя все равно любить буду. И ты меня, может быть, полюбишь. А если нет – что ж... Неволить не стану, как...
– Что?
– Ничего.
Лампа на столе замигала и погасла. В кромешной темноте Илья притянул Маргитку к себе, погладил, и она снова вся задрожала, обнимая его. Судорожно зарываясь лицом в рассыпавшиеся, теплые волосы прильнувшей к нему девочки, Илья подумал, что такого с ним не было давно, очень давно. Он и не думал, что когда-нибудь это вернется к нему.
С улицы донеслось дребезжание пролеток, сонные голоса цыган. Маргитка привстала на коленях, на ощупь нашла руку Ильи, прижала его ладонь к своей груди.
– Ну, Илья, все. Не было меня здесь. И сам ты только что из кабака пришел – понимаешь? А если, дай бог, не случится ничего, завтра... – она притянула его к себе, торопливо, взахлеб зашептала на ухо.
Выслушав, Илья усмехнулся:
– Вот чертово отродье... Ладно. Беги скорей.
Маргитка исчезла мгновенно, подхватив с пола свою одежду, – словно и впрямь не было тут ее. Илья встал, взял со стола бутылку, с наслаждением сделал несколько глотков и растянулся на диване, уткнувшись лицом в подушку: пусть думают, что пьян в стельку. Эх, и что за девка Маргитка... Если бы можно было махнуть на все рукой и поверить ей...
Хлопнула дверь, в залу повалили цыгане. Увидев распростертого на диване Илью, они удивленно сгрудились на пороге. Митро потянул носом воздух, вполголоса выругался:
– Ядрена Матрена, и этот туда же... Завтра обоих убью! Настька! Забирать это тело недвижное будешь?
– Да пусть уж тут остается, – расстроенно сказала Настя.
Илья услышал, что жена подходит к дивану, и захрапел во всю мочь. Пусть лучше завтра Митро голову с живого снимет, но только не объясняться сейчас с Настькой! Ей ведь одного взгляда хватит...
– Илья...
Он молчал.
– Кажется, спит. – Настя отошла.
– Вестимо, спит, – услышал Илья насмешливый голос Стешки. – Ну и какой тебе, золотая, с него доход? Одна забота – в кабак да на боковую...
– Замолчи. Пойдемте спать.
Глава 6
Илья посмотрел с недоверием. Маргитка улыбнулась, пожала плечами, и кофта ее сползла на спину. В вырезе рубахи открылись смуглые худые ключицы, и Илья, протянувший руку за лампой, так и не донес ее.
С того теплого вечера, когда Илья чуть с ума не сошел, глядя на голые ноги Маргитки, прошел почти месяц, и девчонка, казалось, выбросила дурь из головы. На другой день она поздоровалась с Ильей как ни в чем не бывало, широко улыбнулась на его мрачный взгляд – и за весь месяц не сказала ему ни слова. Словно не она поднимала юбку выше колен, бесстыдно показывая стройные ноги, не она смеялась, держа его за руку и заставляя ловить жука на своей груди... Сначала Илья подумал, что чертова девчонка играет с ним, затем, видя ее безразличие, понемногу успокоился. А неделю назад увидал Маргитку с Гришкой на качелях в саду. Девчонка тихонько покачивалась и с самым смиренным видом вертела во рту стебелек ромашки. Гришка стоял рядом, придерживая веревку, и, судя по выражению лица, что-то врал. Мешать им Илья не стал, хотя про себя с досадой подумал: вот только этого не хватало... Влюбится еще, теленок, вздумает жениться... а не сватать же за собственного сына потаскуху, которой все едино, что вор с Хитровки, что цыган, который ей в отцы годится. И тут совсем некстати вспомнились длинная нога в глубине дождевой бочки, распущенные кудри, грудь под тонкой рубашкой, тихий смех – и спина покрылась потом, и нестерпимо захотелось перекреститься, потому что... Не к добру все это. Совсем не к добру.
Маргитка зажгла лампу сама, подойдя вплотную к Илье и чуть не коснувшись волосами его лица. Илья шагнул в сторону, но она, казалось, не заметила этого. В желтом свете лицо Маргитки казалось совсем взрослым. Илья против воли залюбовался ее стройной фигурой, заметной даже под бесформенной кофтой, падающими на плечи и грудь волосами.
– Ты мокрый весь, – не оборачиваясь, сказала она. – Оденься в сухое, я выйду. – И, прежде чем Илья успел что-то сказать, ушла в сени.
Он пожал плечами, полез на печь в поисках сухой одежды.
Маргитка вернулась, прижимая к себе жестянку с чаем.
– Самовар поставила. Чаю выпьешь?
– Лучше водки, – передернул плечами Илья. – Замерз, как лягушка, под дождем этим.
– Водки нет, мадера есть. – Маргитка достала из-под стола начатую бутылку. – Будешь?
– Давай.
Она налила ему сама в зеленый граненый стакан. Сев за стол и подперев подбородок кулаками, внимательно проследила, как Илья пьет вино, затем приняла стакан.
– Еще?
– Хватит. Все, я наверх...
– Подожди.
Илья, уже приподнявшийся было со стула, сел обратно. Тут же пожалев об этом, встал снова, но Маргитка, нахмурившись, замахала рукой:
– Да сядь ты, господи, морэ... Ты что, боишься меня? Не съем, небось.
– Много чести – бояться тебя.
– Вот и не бойся. – Маргитка придвинула к себе стакан, взяла бутылку. – Насильно на себя не натяну. Про то, что тогда было, забудь. Я ни за одним мужиком не бегала и за тобой не буду. Что делать, если ты от девок шарахаешься, как жеребец пуганый.
Илья промолчал, в который раз подавив желание дать девчонке затрещину. Но на лице Маргитки не было насмешки, и вина она себе налила, не поднимая ресниц. Снова ударил гром, синяя вспышка осветила бегущие по стеклу капли, качающиеся за окном ветви сирени.
– Я только спросить у тебя хочу. – Маргитка пригубила мадеру, взглянула из-за края стакана в упор. – Ты мою маму помнишь? Какая она была? Цыгане говорят, вы с ней у одной хозяйки стояли, когда она меня рожала.
– Мать твоя – Илона, – отвернувшись, сказал Илья.
– Бог мой, Илья, хоть ты-то не болтай! – Маргитка сморщилась, как от зубной боли. – Уж кому-кому, но не тебе... Это верно, что ты меня, маленькую, на руках держал?
– Ну, было дело...
– А сейчас открещиваешься. Какая она была – мама?
– Красивая очень. Ты на нее похожа, но Ольга лучше была. – Говоря это, Илья ждал – сейчас Маргитка вскинется, но та лишь молча кивнула. – Умная. Читать меня выучила.
– Тебя? – прыснула Маргитка. – А ты неграмотный был?
– Да откуда же, девочка, мне было грамоту знать? Мы ведь таборные.
– А отца ты не видел?
– В живых не застал. Но, говорят, хороший человек был.
Илье не нравился этот разговор. Уж если ни Митро, ни Илонка не захотели говорить с девчонкой о ее настоящих родителях, – значит, так нужно им было. И остальные цыгане, кажется, не очень трепались. Может, и верно – ни к чему ей много знать. И так голова дурью забита.
– Она отца очень любила? – Не дождавшись ответа, Маргитка встала, прошлась по комнате. – Наверное, очень... Не побоялась ведь ничего, ни мужа, ни хора. Я, Илья, думаю, что так и надо. Когда любишь, бояться незачем. И молчать незачем. Другого-то раза, может, и не будет.
– Какого еще раза? – удивился он.
Маргитка остановилась в дальнем углу.
– Я люблю тебя, Илья.
Он и слова не успел сказать – а она уже подбежала и встала рядом. Волосы снова упали ей на лицо, и Маргитка резким движением перекинула их через плечо. Илья увидел жгут перепутавшихся кудрей, тускло блестящих в свете лампы. Глаза Маргитки тоже блестели, лицо было напряженным.
– Я люблю тебя, морэ, – не отводя взгляда, повторила она.
Илья опустил глаза.
– Шутишь, девочка?
– Какая я тебе девочка? Мне семнадцать! В таборе уже троих детей имела бы!
– У меня дочь такая, как ты. – Илья не слышал собственного голоса, стараясь унять поползшую по спине дрожь, видя – девчонка не шутит. – Что, помоложе никого не нашла?
– Кого помоложе? Сопляков наших? Носы им вытирать?! Не хочу! – почти выкрикнула Маргитка, стукнув кулаком по столу. – Может, ты боишься, что Настька твоя что-нибудь узнает? Не узнает, Илья! Спасением души клянусь – не узнает.
– Да чего же ты хочешь? – ошалело выговорил Илья.
Маргитка опустилась на колени возле его ног и взяла его за руку. Уродливая кофта упала на пол, в пятно света.
– Илья... Я же не противная тебе. Не отворачивайся, я знаю. Я видела... как ты на меня смотрел, видела. На дочерей так не глядят.
Глаза ее были совсем близко, огонек лампы плясал на дне их зелени, как отражение костра – в реке. Призвав на помощь господа и всех угодников, Илья отстранился, но Маргитка подалась вслед за ним.
– Девочка, не вводи в грех. – Язык его уже не слушался. – Митро – родня мне...
– Он же мне не отец! Он же мне не отец... Не бойся... Ничего не бойся, я никому не скажу. Никто не узнает! Илья! Я же люблю тебя, я люблю тебя! Святая правда! – Маргитка вдруг прильнула к нему всем телом. Теплые волосы упали на лицо Ильи, под рукой оказалась упругая девичья грудь, шею обожгло неровное дыхание Маргитки, и он не смог оттолкнуть ее.
– Чайори, но как же...
– Молчи-и...
За окном ударило так, что задрожал дом. В свете молнии Илья увидел глаза Маргитки, полуоткрывшиеся губы, сползшую с плеча рубашку. Поймав его взгляд, Маргитка дернула эту рубашку так, что та с треском разорвалась, и прямо перед глазами Ильи оказались худые ключицы и маленькие круглые груди с вишнями сосков. И у какого бы мужика осталась на месте голова при виде всего этого? Разве что у святого... А святым он, Илья Смоляко, не был никогда. И лишь когда волосы Маргитки уже смялись под его руками и полетела в угол ее юбка и сама Маргитка, запрокинувшись в его руках, стонала сквозь зубы от боли, Илья почуял неладное. Едва справляясь с накатившей одурью, сумел все-таки спросить:
– Девочка, что это? Ты разве не...
– Давай!!! – не своим голосом закричала Маргитка, прижимаясь к нему, и ее крик утонул в раскате грома.
И больше Илья не думал ни о чем.
Впоследствии, вспоминая эту ночь, Илья не мог понять: как ему не пришло в голову, что в доме, кроме них с Маргиткой, были Кузьма, кухарка, бабка Таня и, наконец, его же собственные дети. И в любой момент кто-нибудь из них мог заглянуть в залу. Но он не подумал об этом даже тогда, когда все было кончено и Маргитка, сжавшись в комок, всхлипывала у него под рукой, а он гладил ее перепутавшиеся волосы. За окном шел дождь; затихая, ворчала уходящая за Лужники гроза. В пятне света лежала смятая юбка Маргитки.
– Девочка...
– Что?
– Зачем ты это сделала? Зачем ты меня обманула? Ты же... Зачем?
– За спросом. – Маргитка выбралась у него из-под руки, встала на колени, через голову стянула порванную, измятую, перепачканную кровью рубашку. – Ну вот куда ее теперь? Выкинуть только...
Она о рубашке беспокоится! Илья сел на полу.
– Я тебя спрашиваю! С ума ты сошла? Ты же девкой была!
– Ох, да пошел ты... – Маргитка вытерла рубашкой последние слезы. – Да если бы я тебя не обдурила, ты бы от меня так и бегал. Что – вру?
Он не нашелся, что сказать. Сев на полу, запустил обе руки во взлохмаченные волосы.
– Ох, глупая ты... И я не лучше. Что делать-то будем теперь?
– Делай, что хочешь, – разрешила Маргитка, усаживаясь рядом. – Я – так жить помаленьку буду.
Точно – сумасшедшая. Илья обнял тонкие плечи Маргитки, почувствовал, как она прижалась к нему, и по спине снова побежала дрожь.
– Глупая ты девочка... Что ж ты со мной делаешь?
– Я тебя люблю. – Маргитка повернула к свету лампы заплаканное, казавшееся похудевшим, осунувшееся лицо. – Это правда, Илья. И не глупости, и не дурь. Со мной такого еще в жизни не было.
– Да сколько там жизни твоей... Птенчик желторотый.
– Ты что – не цыган? Маме тоже семнадцать было, когда она к отцу ушла. Полюбила и ушла. И Настьке твоей семнадцать было, когда она за тобой в табор сбежала. Скажешь, обе птенчиками были?
Настя... Илья опустил голову.
– Нехорошо вышло, девочка. У меня жена, дети...
– Да кто их у тебя отбирает? – Пальцы Маргитки вползли в его волосы, и Илья зажмурился. Молодая. Господи, какая же молодая... Горячая, тоненькая... От глаз, от волос этих – голова кругом, и что ты тут поделаешь? – Я к тебе не замуж прошусь. Живи со своей Настькой, черт с тобой. Я тебя все равно любить буду. И ты меня, может быть, полюбишь. А если нет – что ж... Неволить не стану, как...
– Что?
– Ничего.
Лампа на столе замигала и погасла. В кромешной темноте Илья притянул Маргитку к себе, погладил, и она снова вся задрожала, обнимая его. Судорожно зарываясь лицом в рассыпавшиеся, теплые волосы прильнувшей к нему девочки, Илья подумал, что такого с ним не было давно, очень давно. Он и не думал, что когда-нибудь это вернется к нему.
С улицы донеслось дребезжание пролеток, сонные голоса цыган. Маргитка привстала на коленях, на ощупь нашла руку Ильи, прижала его ладонь к своей груди.
– Ну, Илья, все. Не было меня здесь. И сам ты только что из кабака пришел – понимаешь? А если, дай бог, не случится ничего, завтра... – она притянула его к себе, торопливо, взахлеб зашептала на ухо.
Выслушав, Илья усмехнулся:
– Вот чертово отродье... Ладно. Беги скорей.
Маргитка исчезла мгновенно, подхватив с пола свою одежду, – словно и впрямь не было тут ее. Илья встал, взял со стола бутылку, с наслаждением сделал несколько глотков и растянулся на диване, уткнувшись лицом в подушку: пусть думают, что пьян в стельку. Эх, и что за девка Маргитка... Если бы можно было махнуть на все рукой и поверить ей...
Хлопнула дверь, в залу повалили цыгане. Увидев распростертого на диване Илью, они удивленно сгрудились на пороге. Митро потянул носом воздух, вполголоса выругался:
– Ядрена Матрена, и этот туда же... Завтра обоих убью! Настька! Забирать это тело недвижное будешь?
– Да пусть уж тут остается, – расстроенно сказала Настя.
Илья услышал, что жена подходит к дивану, и захрапел во всю мочь. Пусть лучше завтра Митро голову с живого снимет, но только не объясняться сейчас с Настькой! Ей ведь одного взгляда хватит...
– Илья...
Он молчал.
– Кажется, спит. – Настя отошла.
– Вестимо, спит, – услышал Илья насмешливый голос Стешки. – Ну и какой тебе, золотая, с него доход? Одна забота – в кабак да на боковую...
– Замолчи. Пойдемте спать.
Глава 6
Ранний луч солнца пробился в щель между занавесками, прополз по стене, скатерти, половицам, взобрался по одеялу на постель и удобно устроился на носу Ильи. Тот поморщился, сердито заворчал. Лежащая рядом Настя протянула руку, задернула занавеску. Луч обиженно прыгнул обратно на подоконник, замер на роскошном букете темно-красных пионов, с трудом помещавшихся в пузатом горшке. Настя улыбнулась, вспомнив о том, как вчера Илья и дети не могли взять в толк – откуда в запертой комнате сама собой могла появиться охапка цветов? Она, Настя, удивлялась и всплескивала руками вместе с ними, не желая выдавать сына Митро, который рано утром умудрился влезть с этим веником на ветлу под окном и ловко вбросить пионы в открытую створку. Притаившейся за дверцей шкафа Насти Яшка не заметил, а та, стараясь не шевельнуться, улыбалась про себя: зацепила Дашка парня... Где он только сумел отыскать такие пионы? Не иначе, у купца Толоконникова в саду похозяйничал. Хороший сын у Митро. Чем черт не шутит, может, повезет Дашке.
Илья, не открывая глаз, зашарил рядом с собой, сонно позвал: «Настька-а...» – и она дала ему руку. Он тут же успокоился, улыбнулся чему-то и снова захрапел. Настя, едва касаясь, погладила встрепанные черные волосы мужа, вздохнула.
Где это его вчера черти носили? В ресторан со всеми не пошел, хоть и обещал, невесть где болтался вечер и ночь, под глазом синяк... И не пьян был ни капельки, хоть и прикинулся, что в стельку. Сумел бы он, пьяный, проснуться среди ночи, подняться в комнату да к жене под бок влезть, как же... Снова, кажется, начинается, грустно подумала Настя, вытягивая руку из ладони мужа и отодвигаясь на край постели. Снова красавица какая-то зацепила его, будь она неладна. Сорок лет скоро цыгану, вот-вот внуки пойдут, а все не уймется никак.
Вот знать бы ей это все с самого начала... Знать бы еще тогда, семнадцать лет назад, когда глупой девкой сбежала с этим чертом из отцовского дома. И куда сбежала – в табор! Жаль, что человеку своей судьбы ведать не дано. Если бы она хоть немного догадывалась о том, что за жизнь у нее будет с Ильей... Нет, все равно сбежала бы. Видит бог – все равно!
Если вспомнить, то не так уж страшно было в таборе. Нужно было лишь привыкнуть, и Настя старалась изо всех сил. Вместе с Варькой вставала до света, разводила костер, носила воду, готовила еду, шла с другими цыганками в деревню гадать и побираться. И... плакала от отчаяния и бессилия, глядя на гаснущий огонь, содранные до крови ладони, выплескивающийся из котелка на угли суп, фартуки цыганок, полные картошкой, репой, пирогами, украденными курами, и свой – пустой, как рваная торба... Так уж повелось в таборах, что хлеб на каждый день достает женщина. Настя знала об этом, но одно дело – знать, а совсем другое – попасть вдруг в эту чужую жизнь. Кочевые цыганки учились всему с детства, любая таборная девчонка еще в пеленках кричала «Дай погадаю!», а в три года уже бегала с матерью на промысел. А она, Настя... Она, городская певица, ведать не ведала до замужества, что такое «тэ драбарэс» [27]и «тэ вымангэс». [28]Спасибо Варьке – не бросала ее. А Илья...
Может, поэтому она и любит его до сих пор. И прощает все, чего бы ни натворил, – и загулы, и пьянки, и баб его несчитаных... Прощает потому, что в тот первый, самый трудный год в таборе Илья ни словом не упрекнул ее, растерянную, неумелую, не знающую, как добыть денег в семью. Не упрекнул, не обругал, ни разу не бросил в сердцах, что вот, мол, у всех бабы как бабы, а у меня... А о том, чтобы кнут поднять на жену, у Ильи и в мыслях не было. Настя это знала наверняка, хотя любой другой цыган в таборе мог до полусмерти избить свою бабу, не принесшую вечером добычи. А Илья еще и подсмеивался над расстроенной Настей, показывающей ему вечером свои копейки:
– Это что такое? Достала? Ты?! Ну – прямо миллион без рубля! И чего ты их мне принесла? Пошла бы да леденцов себе купила или книжку... Ну, что ты плачешь, глупая? Что я, не знал, кого брал? Проживем, ничего... Вон, Варька что-то приволокла, идите жарьте.
Слава богу, и таборные не издевались в открытую... Это потом к ней привыкли, полюбили слушать ее песни, поняли, что «городская» не собирается задаваться перед «подколесными», а первое время в каждом шатре чесали языки. Да и в глаза посмеивались поначалу, но Илья прекратил эти насмешки очень быстро. Настя хорошо помнила тот вечер, когда кузнец Мишка по прозвищу Хохадо, [29]глядя на то, как Настя вытряхивает перед костром из фартука какую-то прошлогоднюю редиску, насмешливо крикнул Илье:
– Эй, Смоляко! С голоду еще не дохнешь со своей канарейкой городской?
Мишке хорошо было смеяться: его жена, хоть и была страшнее смертного греха, могла козла за корову сбыть на базаре и без курицы в табор не возвращалась...
Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повел. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, поднял с земли кнут и пошел к Мишке.
Хохадо владел кнутом не хуже Смоляко, это знали все. Беда была в том, что он и вытащить кнут не успел. Удар – и из рук Мишки вылетела ложка. Удар – и шляпа с его головы взвилась над шатром и плавно опустилась в лошадиную кучу. Еще удар – и Мишка с воплем отпрыгнул назад, рубаха на его плече лопнула. Кнут Ильи порвал лишь ткань, не оставив на коже даже полоски. Снова взмах – и лопнул по всей длине второй рукав.
Это был высший шик, и весь табор, побросав дела, застыл с восхищенно открытыми ртами. На лице Ильи не шевелился ни один мускул, он словно играючи взмахивал кнутом, делая шаг за шагом к Мишке, и одежда того расползалась на глазах. Мишка, хватаясь то за рубаху, то за штаны, отчаянно ругался, но вынужден был отступать к реке. В конце концов Илья загнал его по пояс в воду, бережно положил кнут на камень, зашел в реку сам и сбил Мишку с ног ударом в челюсть, в который вложил всю злость. Хохадо с головой ушел под воду, забулькал, вскочил, отплевываясь и призывая на голову Ильи всех чертей, но дать сдачи не решился. Цыгане на берегу осторожно помалкивали, дед Корча притворно хмурился, катал сапогом камешек, сдерживал смех. Илья вышел на берег, поднял кнут, не торопясь двинулся к своему шатру. Проходя мимо цыган, вполголоса, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Кто про мою бабу слово тявкнет – совсем утоплю.
– Э, ромалэ, вы взгляните только, какой бурмистр нашелся, а?! – заголосила было жена Мишки, но кто-то из стариков цыкнул на нее, и она умолкла.
Злой, как черт, Хохадо выбрался из реки и быстро полез в свою кибитку. Перепуганная Настя, сжав руки на груди, с ужасом смотрела на мужа. А тот, как ни в чем не бывало усевшись у костра и взяв в руки упряжь, вдруг поднял голову и улыбнулся ей. Такую улыбку, широкую и плутоватую, Настя видела у Ильи нечасто и сразу догадалась, что все произошедшее его изрядно позабавило. А подбежавшая Варька шутливо ткнула ее кулаком в бок и вывалила из своего фартука целую гору картошки, пять луковиц и кусок сала.
– Чего ты пугаешься, Настька, золотенькая моя? Пока я жива – никто с голоду не умрет!
Да, самым трудным был тот год. Но и самым счастливым. Пусть теперь тетя Маша, Стешка, сестры и прочая родня охают и жалеют ее. Ничего они не знают. И не понимают того, что сейчас Настя полжизни бы отдала за тот год, когда они с Ильей так любили друг друга и, казалось, все несчастья на свете им нипочем. Только год, один год... А потом беды посыпались, как горох из порванного мешка, и до сих пор мороз по спине, как вспомнишь...
Настя встала с постели, подошла к столу, повернула к себе круглое зеркало в деревянной раме. Внимательно, словно за прошедшую ночь что-то могло измениться, всмотрелась в свое лицо. Слегка улыбнулась.
А что, очень даже и ничего она еще. Особенно если левой щекой не поворачиваться. Она сама давно к этим бороздам на лице привыкла, а вот родня... Всполошились, как куры на насесте: «Ах, бедная, ах, несчастная, ах, красота пропала...» Да бог с ней, с красотой! Жаль, конечно, все-таки хороша она, Настя, была в девках, но... Но, не помчись она той проклятой ночью в овраг – сидела бы сейчас вдовой, как Варька. И такой же бездетной. И никакая краса бы не помогла.
Конечно, она знала, за кого выходила замуж. И когда Илья с Варькиным мужем Мотькой усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чем-то, у Насти сжималось сердце: опять... Она едва сдерживалась, чтобы не кинуться к Илье, не закричать – брось, не ходи, не надо, убьют тебя когда-нибудь... Молчала. Потому что вмешиваться в дела мужа было еще хуже, чем не уметь гадать. Так было в таборе, так было и в городе. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: «Дэвлэса [30]...» И до утра, до самого их возвращения, тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в чуть слышный шелест травы, в попискивание ночных птиц... И зависть брала на Варьку, которая, хоть и беспокоилась не меньше, шла в шатер и до утра притворялась спящей. Иногда они вдвоем раскидывали карты, утешали друг дружку: «Видишь – красная выпала! Видишь – туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!» Мотьке с Ильей и в самом деле долго везло, но любая удача когда-нибудь кончается.
Та летняя ночь была «воробьиной», короткой. Собиралась гроза, воздух был душным, вспыхивающие зарницы не давали заснуть птицам в овраге, и они беспокойно гомонили, носясь среди темных ветвей. Табор ждал ушедших в ночь конокрадов, цыгане сидели по кибиткам, в любую секунду готовые ударить лошадей и сорваться с места. Отлучиться куда-то было немыслимо, но у нее, Насти, как никогда болело, чуя несчастье, сердце. И стоило Варьке отвернуться, она выскочила из кибитки и побежала сквозь туман прямиком в овраг.
До сих пор иногда ей видится это во сне. Видится, как она бежит, спотыкаясь, по пустой дороге, как, обдирая ладони и колени, скатывается в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, как пробивается сквозь разъяренную, потную толпу мужиков, как падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, христа ради!» А потом все обрывается, и наступает темнота. Четыре дня Настя не приходила в себя и очнулась с повязкой на лице и с нестерпимой болью во всем теле уже в ярославской больнице.
Табор никуда не уезжал, ожидая ее. Ждал и Илья, и заходящие в палату к Насте сестры сочувственно докладывали:
– Твой-то, цыганочка, так и сидит. У нас на крыльце сидит, пятый день не уходит и спит там же. Есть приносили – не хочет, только воду тянет, почернел уж весь... Вот это любовь цыганская! Так ведь и помереть от страсти можно!
– От какой страсти? Как ничего не ест? Ради бога, дайте ему, заставьте... – волновалась Настя, порываясь встать с койки.
Но приходил доктор, бранил сестер, ворчал, что идти ей никуда нельзя, а надо лежать, и что ничего ее цыгану не будет... Через неделю она, шатаясь от слабости, вышла на больничный двор и первое, что увидела, – сидящего у желтой, облупившейся стены Илью. Он, пошатнувшись, поднялся ей навстречу, и Настя заплакала, увидев, как муж почернел и осунулся за эти дни, какие красные у него глаза и потрескавшиеся, обметанные солевым налетом губы.
– Илья, да что с тобой? Я же живая! Что ты, морэ, поди ко мне...
Он, не сводя с нее воспаленных глаз, потер лицо ладонью, сделал шаг – и упал на колени в желтую пыль.
– Илья! Что ты! Люди смотрят, встань! Илья, ты с ума сошел!
– Настька... Дэвлалэ, Настька, золотая моя, лачи [31]... Настя, я богу обещал, я поклялся, что никогда... Никогда больше, ни разу... Гори они огнем, эти кони, ни к одному не подойду больше, будь хоть скакун арабский... Клянусь тебе, клянусь, клянусь...
Вся больница, все сестры и врачи свесились из окон, глядя на то, как цыганка с изуродованным лицом, плача, старается поднять мужа, и как он, не слушая ее, стоит на коленях и все говорит, говорит что-то на своем языке, уткнувшись всклокоченной головой в ее ладони. Взглянув через плечо Ильи, Настя увидела стоящих поодаль цыган – весь табор, от детей до стариков. Все молчали, никто не улыбался, и Настя поняла, что цыгане уже знают о клятве мужа. А в том, что Илья Смоляко сдержит свое слово, данное перед всем табором, усомниться было нельзя.
Все удивлялись потом, почему жена Смоляко совсем не плачет по своей красоте. Не объяснять же было им, что она не только красоту – душу бы черту продала за то, чтобы муж бросил опасный промысел, и в глубине души еще и радовалась случившемуся, забыв, что чуть не отправилась на тот свет и что лицо теперь до смерти останется изуродованным. Зато больше не придется бродить в потемках по табору, зажимая ладонью сердце, и раскидывать дрожащими руками карты, умирая от страха – вдруг выпадет черная. За это даже жизни целой не жаль, а красота... плевать на нее. Тем более что скоро Настя поняла, что ждет ребенка. Своего Гришку, своего первенца.
Настя отодвинула зеркало, взяла со стола гребень, морщась, расплела спутавшуюся за ночь косу. Вздохнула, подумав о том, как хорошо все-таки, что человеку не дано знать свою судьбу. Может, поэтому она и гадать до сих пор не любит. Знать бы ей тогда, что ни тяжесть бродячей жизни, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие ее после больницы еще целый год, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую Настя почувствовала, когда в Смоленске, где они зимовали, узнала, что у мужа есть другая женщина.
Видит бог, она тогда чуть ума не лишилась. Хорошо еще, хватило сил не разреветься прямо перед этой носатой сплетницей Фешкой, которая примчалась к ней, задыхаясь от нетерпения, и прямо с порога выпалила:
Илья, не открывая глаз, зашарил рядом с собой, сонно позвал: «Настька-а...» – и она дала ему руку. Он тут же успокоился, улыбнулся чему-то и снова захрапел. Настя, едва касаясь, погладила встрепанные черные волосы мужа, вздохнула.
Где это его вчера черти носили? В ресторан со всеми не пошел, хоть и обещал, невесть где болтался вечер и ночь, под глазом синяк... И не пьян был ни капельки, хоть и прикинулся, что в стельку. Сумел бы он, пьяный, проснуться среди ночи, подняться в комнату да к жене под бок влезть, как же... Снова, кажется, начинается, грустно подумала Настя, вытягивая руку из ладони мужа и отодвигаясь на край постели. Снова красавица какая-то зацепила его, будь она неладна. Сорок лет скоро цыгану, вот-вот внуки пойдут, а все не уймется никак.
Вот знать бы ей это все с самого начала... Знать бы еще тогда, семнадцать лет назад, когда глупой девкой сбежала с этим чертом из отцовского дома. И куда сбежала – в табор! Жаль, что человеку своей судьбы ведать не дано. Если бы она хоть немного догадывалась о том, что за жизнь у нее будет с Ильей... Нет, все равно сбежала бы. Видит бог – все равно!
Если вспомнить, то не так уж страшно было в таборе. Нужно было лишь привыкнуть, и Настя старалась изо всех сил. Вместе с Варькой вставала до света, разводила костер, носила воду, готовила еду, шла с другими цыганками в деревню гадать и побираться. И... плакала от отчаяния и бессилия, глядя на гаснущий огонь, содранные до крови ладони, выплескивающийся из котелка на угли суп, фартуки цыганок, полные картошкой, репой, пирогами, украденными курами, и свой – пустой, как рваная торба... Так уж повелось в таборах, что хлеб на каждый день достает женщина. Настя знала об этом, но одно дело – знать, а совсем другое – попасть вдруг в эту чужую жизнь. Кочевые цыганки учились всему с детства, любая таборная девчонка еще в пеленках кричала «Дай погадаю!», а в три года уже бегала с матерью на промысел. А она, Настя... Она, городская певица, ведать не ведала до замужества, что такое «тэ драбарэс» [27]и «тэ вымангэс». [28]Спасибо Варьке – не бросала ее. А Илья...
Может, поэтому она и любит его до сих пор. И прощает все, чего бы ни натворил, – и загулы, и пьянки, и баб его несчитаных... Прощает потому, что в тот первый, самый трудный год в таборе Илья ни словом не упрекнул ее, растерянную, неумелую, не знающую, как добыть денег в семью. Не упрекнул, не обругал, ни разу не бросил в сердцах, что вот, мол, у всех бабы как бабы, а у меня... А о том, чтобы кнут поднять на жену, у Ильи и в мыслях не было. Настя это знала наверняка, хотя любой другой цыган в таборе мог до полусмерти избить свою бабу, не принесшую вечером добычи. А Илья еще и подсмеивался над расстроенной Настей, показывающей ему вечером свои копейки:
– Это что такое? Достала? Ты?! Ну – прямо миллион без рубля! И чего ты их мне принесла? Пошла бы да леденцов себе купила или книжку... Ну, что ты плачешь, глупая? Что я, не знал, кого брал? Проживем, ничего... Вон, Варька что-то приволокла, идите жарьте.
Слава богу, и таборные не издевались в открытую... Это потом к ней привыкли, полюбили слушать ее песни, поняли, что «городская» не собирается задаваться перед «подколесными», а первое время в каждом шатре чесали языки. Да и в глаза посмеивались поначалу, но Илья прекратил эти насмешки очень быстро. Настя хорошо помнила тот вечер, когда кузнец Мишка по прозвищу Хохадо, [29]глядя на то, как Настя вытряхивает перед костром из фартука какую-то прошлогоднюю редиску, насмешливо крикнул Илье:
– Эй, Смоляко! С голоду еще не дохнешь со своей канарейкой городской?
Мишке хорошо было смеяться: его жена, хоть и была страшнее смертного греха, могла козла за корову сбыть на базаре и без курицы в табор не возвращалась...
Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повел. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, поднял с земли кнут и пошел к Мишке.
Хохадо владел кнутом не хуже Смоляко, это знали все. Беда была в том, что он и вытащить кнут не успел. Удар – и из рук Мишки вылетела ложка. Удар – и шляпа с его головы взвилась над шатром и плавно опустилась в лошадиную кучу. Еще удар – и Мишка с воплем отпрыгнул назад, рубаха на его плече лопнула. Кнут Ильи порвал лишь ткань, не оставив на коже даже полоски. Снова взмах – и лопнул по всей длине второй рукав.
Это был высший шик, и весь табор, побросав дела, застыл с восхищенно открытыми ртами. На лице Ильи не шевелился ни один мускул, он словно играючи взмахивал кнутом, делая шаг за шагом к Мишке, и одежда того расползалась на глазах. Мишка, хватаясь то за рубаху, то за штаны, отчаянно ругался, но вынужден был отступать к реке. В конце концов Илья загнал его по пояс в воду, бережно положил кнут на камень, зашел в реку сам и сбил Мишку с ног ударом в челюсть, в который вложил всю злость. Хохадо с головой ушел под воду, забулькал, вскочил, отплевываясь и призывая на голову Ильи всех чертей, но дать сдачи не решился. Цыгане на берегу осторожно помалкивали, дед Корча притворно хмурился, катал сапогом камешек, сдерживал смех. Илья вышел на берег, поднял кнут, не торопясь двинулся к своему шатру. Проходя мимо цыган, вполголоса, ни к кому не обращаясь, сказал:
– Кто про мою бабу слово тявкнет – совсем утоплю.
– Э, ромалэ, вы взгляните только, какой бурмистр нашелся, а?! – заголосила было жена Мишки, но кто-то из стариков цыкнул на нее, и она умолкла.
Злой, как черт, Хохадо выбрался из реки и быстро полез в свою кибитку. Перепуганная Настя, сжав руки на груди, с ужасом смотрела на мужа. А тот, как ни в чем не бывало усевшись у костра и взяв в руки упряжь, вдруг поднял голову и улыбнулся ей. Такую улыбку, широкую и плутоватую, Настя видела у Ильи нечасто и сразу догадалась, что все произошедшее его изрядно позабавило. А подбежавшая Варька шутливо ткнула ее кулаком в бок и вывалила из своего фартука целую гору картошки, пять луковиц и кусок сала.
– Чего ты пугаешься, Настька, золотенькая моя? Пока я жива – никто с голоду не умрет!
Да, самым трудным был тот год. Но и самым счастливым. Пусть теперь тетя Маша, Стешка, сестры и прочая родня охают и жалеют ее. Ничего они не знают. И не понимают того, что сейчас Настя полжизни бы отдала за тот год, когда они с Ильей так любили друг друга и, казалось, все несчастья на свете им нипочем. Только год, один год... А потом беды посыпались, как горох из порванного мешка, и до сих пор мороз по спине, как вспомнишь...
Настя встала с постели, подошла к столу, повернула к себе круглое зеркало в деревянной раме. Внимательно, словно за прошедшую ночь что-то могло измениться, всмотрелась в свое лицо. Слегка улыбнулась.
А что, очень даже и ничего она еще. Особенно если левой щекой не поворачиваться. Она сама давно к этим бороздам на лице привыкла, а вот родня... Всполошились, как куры на насесте: «Ах, бедная, ах, несчастная, ах, красота пропала...» Да бог с ней, с красотой! Жаль, конечно, все-таки хороша она, Настя, была в девках, но... Но, не помчись она той проклятой ночью в овраг – сидела бы сейчас вдовой, как Варька. И такой же бездетной. И никакая краса бы не помогла.
Конечно, она знала, за кого выходила замуж. И когда Илья с Варькиным мужем Мотькой усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чем-то, у Насти сжималось сердце: опять... Она едва сдерживалась, чтобы не кинуться к Илье, не закричать – брось, не ходи, не надо, убьют тебя когда-нибудь... Молчала. Потому что вмешиваться в дела мужа было еще хуже, чем не уметь гадать. Так было в таборе, так было и в городе. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: «Дэвлэса [30]...» И до утра, до самого их возвращения, тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в чуть слышный шелест травы, в попискивание ночных птиц... И зависть брала на Варьку, которая, хоть и беспокоилась не меньше, шла в шатер и до утра притворялась спящей. Иногда они вдвоем раскидывали карты, утешали друг дружку: «Видишь – красная выпала! Видишь – туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!» Мотьке с Ильей и в самом деле долго везло, но любая удача когда-нибудь кончается.
Та летняя ночь была «воробьиной», короткой. Собиралась гроза, воздух был душным, вспыхивающие зарницы не давали заснуть птицам в овраге, и они беспокойно гомонили, носясь среди темных ветвей. Табор ждал ушедших в ночь конокрадов, цыгане сидели по кибиткам, в любую секунду готовые ударить лошадей и сорваться с места. Отлучиться куда-то было немыслимо, но у нее, Насти, как никогда болело, чуя несчастье, сердце. И стоило Варьке отвернуться, она выскочила из кибитки и побежала сквозь туман прямиком в овраг.
До сих пор иногда ей видится это во сне. Видится, как она бежит, спотыкаясь, по пустой дороге, как, обдирая ладони и колени, скатывается в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, как пробивается сквозь разъяренную, потную толпу мужиков, как падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, христа ради!» А потом все обрывается, и наступает темнота. Четыре дня Настя не приходила в себя и очнулась с повязкой на лице и с нестерпимой болью во всем теле уже в ярославской больнице.
Табор никуда не уезжал, ожидая ее. Ждал и Илья, и заходящие в палату к Насте сестры сочувственно докладывали:
– Твой-то, цыганочка, так и сидит. У нас на крыльце сидит, пятый день не уходит и спит там же. Есть приносили – не хочет, только воду тянет, почернел уж весь... Вот это любовь цыганская! Так ведь и помереть от страсти можно!
– От какой страсти? Как ничего не ест? Ради бога, дайте ему, заставьте... – волновалась Настя, порываясь встать с койки.
Но приходил доктор, бранил сестер, ворчал, что идти ей никуда нельзя, а надо лежать, и что ничего ее цыгану не будет... Через неделю она, шатаясь от слабости, вышла на больничный двор и первое, что увидела, – сидящего у желтой, облупившейся стены Илью. Он, пошатнувшись, поднялся ей навстречу, и Настя заплакала, увидев, как муж почернел и осунулся за эти дни, какие красные у него глаза и потрескавшиеся, обметанные солевым налетом губы.
– Илья, да что с тобой? Я же живая! Что ты, морэ, поди ко мне...
Он, не сводя с нее воспаленных глаз, потер лицо ладонью, сделал шаг – и упал на колени в желтую пыль.
– Илья! Что ты! Люди смотрят, встань! Илья, ты с ума сошел!
– Настька... Дэвлалэ, Настька, золотая моя, лачи [31]... Настя, я богу обещал, я поклялся, что никогда... Никогда больше, ни разу... Гори они огнем, эти кони, ни к одному не подойду больше, будь хоть скакун арабский... Клянусь тебе, клянусь, клянусь...
Вся больница, все сестры и врачи свесились из окон, глядя на то, как цыганка с изуродованным лицом, плача, старается поднять мужа, и как он, не слушая ее, стоит на коленях и все говорит, говорит что-то на своем языке, уткнувшись всклокоченной головой в ее ладони. Взглянув через плечо Ильи, Настя увидела стоящих поодаль цыган – весь табор, от детей до стариков. Все молчали, никто не улыбался, и Настя поняла, что цыгане уже знают о клятве мужа. А в том, что Илья Смоляко сдержит свое слово, данное перед всем табором, усомниться было нельзя.
Все удивлялись потом, почему жена Смоляко совсем не плачет по своей красоте. Не объяснять же было им, что она не только красоту – душу бы черту продала за то, чтобы муж бросил опасный промысел, и в глубине души еще и радовалась случившемуся, забыв, что чуть не отправилась на тот свет и что лицо теперь до смерти останется изуродованным. Зато больше не придется бродить в потемках по табору, зажимая ладонью сердце, и раскидывать дрожащими руками карты, умирая от страха – вдруг выпадет черная. За это даже жизни целой не жаль, а красота... плевать на нее. Тем более что скоро Настя поняла, что ждет ребенка. Своего Гришку, своего первенца.
Настя отодвинула зеркало, взяла со стола гребень, морщась, расплела спутавшуюся за ночь косу. Вздохнула, подумав о том, как хорошо все-таки, что человеку не дано знать свою судьбу. Может, поэтому она и гадать до сих пор не любит. Знать бы ей тогда, что ни тяжесть бродячей жизни, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие ее после больницы еще целый год, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую Настя почувствовала, когда в Смоленске, где они зимовали, узнала, что у мужа есть другая женщина.
Видит бог, она тогда чуть ума не лишилась. Хорошо еще, хватило сил не разреветься прямо перед этой носатой сплетницей Фешкой, которая примчалась к ней, задыхаясь от нетерпения, и прямо с порога выпалила: