Больше всего ей нравилось расспрашивать Илью о таборной жизни. Родившись в таборе, она почти не помнила его, как не помнила солнца, цветов и земли, и рассказы отца были для нее чем-то вроде заморской сказки. Весной, едва стаивал снег, они уходили за город на большую дорогу. Илья долго не мог привыкнуть к тому, что больше никогда не уйдет по этой дороге вслед за ветром и клекочущими клиньями гусей. От теплого и сырого ветра щемило грудь, в чистое небо хотелось смотреть бесконечно, в глазах, хоть плачь, стояли вереницы кибиток, усталые лошади, пестрые одеяла и платки. Настя в такие дни старалась не трогать мужа, поменьше разговаривать с ним. И не спорила, когда он, взяв за руку Дашку, уходил прочь из дома.
   Они уходили далеко за город, поднимались на какой-нибудь холмик, сплошь поросший мать-и-мачехой и первыми голубыми фиалками. Илья садился на еще влажную землю, по-таборному скрестив ноги. Дашка, подобрав юбку, точно так же усаживалась рядом, запрокидывала голову, подставляя солнцу безжизненное личико, мяла в пальцах травинки, слушала гусиный клекот, падающий сверху, из облаков. И из нее сыпались вопросы: «Дадо, а как же вы кочевали зимой? А разве в шатре не холодно? А почему перины, а не одеяла? А почему шатры всегда на горке? А почему маму за тебя отдали? А зачем она кочевать не хочет?»
   Он смеялся, отвечал. Сам не замечая, рассказывал такое, о чем, казалось, давно забыл, о чем не говорил даже Насте, чего не знала даже Варька. Иногда напевал какую-нибудь долевую, [15]полузабытую песню, и Дашка почти сразу же вступала вторым голосом. Голос у нее был, как у Варьки, – низкий, грудной. Она хорошо пела и романсы, которым учила ее Настя, и без труда тянула «Лучинушку» или «Уж как пал туман». Но стоило ей завести глубоко и сильно: «Ай, доля мири рознесчастно...» – и у Ильи сердце останавливалось. В такие минуты он всегда думал о матери, которой никогда не видел. А когда они вдвоем приходили в очередной табор, расположившийся на окраине города, Дашка тут же пристраивалась к какой-нибудь сморщенной старухе или скрюченному деду и вела с ними долгие беседы вполголоса. Илья знал: расспрашивает о таборной жизни. Другие девчонки смеялись и брызгались водой у реки, ломались перед парнями, с вплетенными в волосы ромашками плясали у углей... а Дашка даже не подходила к ним. Тихо сидела рядом со стариками, напевала песни, слушала сказки. К четырнадцати годам она знала этих сказок великое множество. И если в цыганском переулке средь бела дня наступала тишина, никто уже не пугался и не шептал: «Начальство из управы приехало...» Все знали: Дашка Смолякова рассказывает сказку. И, выглянув на улицу, можно было увидеть толпу детей вокруг сидящей на земле Дашки. А та, глядя неподвижными глазами в небо, рассказывала. И рассказывала так, что подошедшие от нечего делать взрослые долго не могли отойти, слушая так же зачарованно, как и детвора, и долго потом крутили от удивления головами, недоумевая – откуда она только такое знает? Где набралась этого? И так Дашка сказочничала до тех пор, пока в Старом Осколе ее пение не услышал друг Ильи, цыган из трактирного хора.
   «Что ж ты, морэ, девчонку дома держишь? Совесть у тебя есть? Да в хоре ее на руках носить будут!»
   Илье подобная мысль и в голову не приходила. Но хоровика неожиданно поддержала Настя, Варька заголосила, что девочка сможет заработать денег для семьи. Потом вдруг запросился у отца в хор и Гришка со своей скрипкой. Илье оставалось лишь пожать плечами. Но отпустить Дашку в хор одну или даже с Гришкой он не хотел, хорошо помня, в какие неприятности может там вляпаться молодая цыганка. Пришлось самому тряхнуть стариной, настроить гитару и отправиться с детьми в трактир. Смеха ради он позвал и Настю:
   «Пошли, а? Покажешь там, где рай на земле!»
   Она промолчала, вся потемнев. И с запоздалым сожалением Илья понял, что не надо было так шутить.
   Хозяин трактира, горбатый еврей Симон, был рад до смерти. Еще бы, усмехался про себя Илья, ведь с того дня, как в трактирном хоре появилась семья Смоляковых, доходы Симона выросли чуть ли не втрое. Полгорода стало приходить слушать голос слепой девочки, гитару ее отца и скрипку брата. Сам Илья почти не пел – если только нужно было подвторить Дашке. Почему-то стоило запеть – и вспоминались далекие годы, Москва, ресторан в Грузинах, совсем молодая Настя и та, сероглазая, светловолосая, чужая, которой не забыл за семнадцать лет. На сердце делалось тяжело, и песня не шла...
   И вот – Варькино предложение. Поезжайте, мол, в Москву. Настька, видите ли, скучает. Кто ее знает, может, и правда... Столько лет никого из своих не видела. Ни разу за эти годы они не виделись с цыганами из хора Якова Васильева. Только Варька, ездившая иногда в Москву, привозила оттуда ворох новостей. Родня слала приветы и звала в гости. Илья делал вид, что ничего не слышит, Настя молчала. А вот теперь...
   Что ж, семнадцать лет – большой срок. Может, и правда забылось все. Да и он уже не мальчишка, тридцать восемь лет – не двадцать. У него дети взрослые. И Дашку надо от Пашенного увозить. И невесты на Москве хороши, а Гришку женить пора. Верно, все так. Только душа болит и болит, проклятая. Словно загодя знает, что добра из этого не выйдет.
   Илья встал, подошел к окну. На дворе было темно, хоть выколи глаза, вьюга не успокаивалась, швыряла в окна комья снега, выла в печной трубе. Илья стоял у окна, прижавшись лбом к заиндевевшему стеклу, смотрел в темноту.
   За спиной послышались тихие шаги. Не оглядываясь, он понял – Варька. Теплая рука легла на его плечо.
   – Что ты, пхэнори? [16]
   – Ничего. Ступай спать. Утро вечера мудренее.

Глава 2

   Апрельское солнце заливало Москву золотом. Вся Рогожская застава сияла куполами церквей, ручьями, бегущими по мостовым, лужами у порогов лавок, сусальным кренделем над булочной и окнами низеньких деревянных домишек. Здесь, в Москве, лишь недавно сошел снег и высохли улицы. Таганка была полна гуляющим народом, отовсюду слышались песни, смех, завывание гармони. В лужах гомонили воробьи, с крестов церквей хрипло орали вороны. По мостовой стучали копыта лошадей, грохотали пролетки. Неожиданно из Гончарного переулка с громом и треском, как колесница Ильи-пророка, вынеслась огромная ломовая телега.
   – Дорогу! Эй, дорогу, проклятуш-шие!!!
   Грохот, брань, свист кнута, обезумевшие лошадиные морды с выкаченными глазами, пьяная, красная рожа возчика – и стоящая у церкви толпа цыган с криками бросилась врассыпную.
   – Холера тебя раздери! – выругался Илья вслед ломовику, ставя на ноги Дашку, которую едва успел выдернуть из-под копыт. – Варька! Вот она, твоя Москва! А врала – «обер-полицмейстер новый, порядок навел»! Где он, порядок?
   – Весна... – Варька, шлепнувшаяся в лужу, с кряхтеньем отжимала край юбки. – Все с ума посходили.
   – Вы целы? Живы? – встревоженно спросила с другой стороны улицы Настя. Взобравшись на ступеньки булочной, она торопливо, по головам, пересчитывала мальчишек: – Четыре... пять... шесть... Все! Илья, пошли дальше!
   «Ишь, раскомандовалась», – неприязненно подумал он, беря за руку Дашку. Конечно, ей чего... Домой приехала. Вон, светится вся, будто луну съела, вертит головой, как девчонка, любуется на церкви, показывает детям: «Вон Вознесения Христова храм. А в этом доме купец Прохоров жил, мы ему каждое Рождество пели. А по этой улице на тройках зимой катались!» И ведь помнит все, чертова баба, как будто только вчера из Москвы уехала...
   Через час они будут в Грузинах. И что там? Как встретят? Примут ли? Илья сам не думал, что будет так бояться встречи с жениной родней. Особенно с Яковом Васильевым. Варька рассказывала – отошел сердцем старик... Дай бог, конечно, если так, а вдруг нет? Ох, что будет... Думать не хочется! Илья в сотый раз напоминал себе, что ему, Смоляко, уже не двадцать лет, а, слава богу, скоро сорок, что он не мальчишка, а всеми уважаемый цыган со своим делом, с лошадьми, с огромной семьей; наконец, что у него самого скоро будут внуки, – но ничего не помогало. Решив про себя, что в случае чего они в тот же день уедут из Москвы – и тогда уже никакие Настькины слезы не помогут! – Илья немного успокоился.
   Позади осталось сонное купеческое Замоскворечье, сверкающая витринами модных магазинов Тверская, шумная, запруженная извозчиками Садовая, и впереди мелькнули кресты церкви Великомученика Георгия в Грузинах. Начались знакомые места. Илья даже забыл о своей тревоге и, как Настька, завертел головой, вспоминая. Вот трактир «Молдавия», самый «цыганский» в Москве, куда они всем хором заваливались после рабочих ночей в ресторане – пить чай и наливки да хвастаться доходом. Вот Живодерка, такая же узкая и грязная, без мостовой, с лужами вдоль домов, с курами и поросятами, роющимися в пыли. Вот развалюха Маслишина, которая прежде сверху донизу была забита студенческой братией. Маслишинский дом еще больше осел на одну сторону, покосился, облез до дранки, но окна были распахнуты настежь, и из одного из этих окон до Ильи донесся молодой басок, нараспев декламирующий что-то на нерусском языке. Видно, по-прежнему Маслишин жирует на студентах... Ага, а вот «заведение», публичный дом мадам Данаи, – стоит себе, не падает, и вывеска на дверях та же, зеленая, хоть и полинявшая малость. Бог ты мой, а вот и хозяйка! Сидит перед крыльцом на старом стуле и вяжет, суетливо двигая спицами, а у ног ее две девицы увлеченно разбирают клубки. Проходя мимо, Илья не удержался:
   – Здоровы будьте, Даная Тихоновна!
   – И вам доброго здоровья! – бодрым голосом ответила содержательница дома свиданий, не узнав Илью.
   Тот хотел было остановиться и поговорить с почтенной дамой, но Варька ткнула его кулаком, зашипев: «Одурел, кобель старый! Дети...» – и он поспешно ускорил шаг.
   Впереди показалась ветвистая старая ветла во дворе дома Макарьевны. Сам дом ничуть не изменился, и даже лужа перед его калиткой была все такой же – широкой, желтой, затопляющей островки молодой травы. В луже с воплями плясали несколько чумазых мальчишек. Илья остановил взгляд на одном из них, лет десяти, прыгающем выше всех, так что брызги веером летели. В такт прыжкам мальчишка выкрикивал слова романса:
 
Под вечер... осенью... ненастной...
В далеких... дева... шла лесах...
 
   «И тайный плод любви несчастной держала в трепетных руках», – неожиданно для себя вспомнил Илья продолжение. Покосился на хихикнувшую Варьку и крикнул:
   – Эй, чаворо! Яв адарик! [17]
   Услышав цыганскую речь, мальчишка выскочил из лужи и понесся к ним. Поздоровался, поклонился, с любопытством оглядел незнакомых людей.
   – Чей ты будешь? – спросил Илья.
   – Жареного черта! – гордо ответствовал мальчишка, и Варька с Настей расхохотались: «Жареными чертями» называли на Живодерке троих братьев Конаковых.
   – Вижу, – кивнул Илья. Нос и губы мальчишки не оставляли сомнений в его принадлежности к конаковской родне. – Ивана или Петра?
   – Ефима. А вы, морэ, чьи? Тетя Варя, это твоя родня?
   Варька улыбнулась.
   – Это, Мишка, мой брат и его жена.
   Черные глаза Мишки округлились.
   – Смоляковы? Ох ты... Да я сейчас побегу нашим скажу!
   – Постой. Мы сами, – остановила его Варька.
   А Илья уже не слушал разговора, глядя через плечо сестры на Большой дом.
   И здесь все по-прежнему. Те же деревянные, облезлые, когда-то голубые стены, то же покосившееся крыльцо с некрашеными, потемневшими от дождя перилами, та же сирень в палисаднике, те же распахнутые окна с геранью на подоконниках и с кружевными занавесками. И даже женский визг, доносящийся из одного окна, Илья узнал сразу же: так верещать могла только Стешка Дмитриева, двоюродная сестра Насти, первая на всю Живодерку скандалистка.
   Илья взглянул на жену. Та стояла бледная, прижав руки к груди.
   – Господи, Стеша... сестричка... – только и сумела выговорить она. И, бросившись к крыльцу, ударила кулаком в запертую дверь.
   Та открылась быстро, и на порог вышла молодая цыганка. Длинные косы ее были растрепаны, поверх кое-как застегнутого платья была наброшена шаль: очевидно, девчонка недавно проснулась. Под мышкой она держала отчаянно сучащую ногами кошку.
   – Здравствуйте, ромалэ. Вы к кому? – суховато спросила она, подняв взгляд на пришедших.
   Илья тихо охнул, сделал шаг назад. От внезапного страха вспотела спина. Отчетливо и ясно, словно это было вчера, встала перед глазами та проклятая Масленица семнадцать лет назад, темная кухня Макарьевны, он, Варька и Настя, молча сидящие по углам, сгорбившийся за столом Митро с опущенной на кулаки головой, а из-за стены – бабий шепот, топот ног, низкие хриплые стоны Ольги, красавицы Ольги – первой жены Митро. Она умерла тогда от родов, и он, Илья, держал на руках новорожденную, отчаянно вопящую девочку, а два дня спустя шел за гробом ее матери, но... Но разве это не Ольга стоит перед ним сейчас? Высокая и тонкая, с матово-смуглым лицом, тонким носом с горбинкой, тяжелыми косами, густыми бровями... И смотрит так же, как тогда, вот только... глаза почему-то зеленые. Зеленые, как трава в болоте.
   – Чайори, чья ты? – едва сумел выговорить он.
   – Я – дочь Арапо... – цыганка тоже не сводила с него глаз, лицо ее стало испуганным.
   – Маргитка! – выручила Варька. – Своих не узнаешь? Я это, я, тетка Варя! Зови отца, мать, теток зови! Кричи – Смоляковы приехали!
   Девчонка кинулась в дом, бросив кошку. Та прыснула в кусты сирени. Илья, приходя в себя, шумно вздохнул, помотал головой.
   – Варька, так это что же... Митро дочка?
   – М-гм... – вздохнула Варька. – Почти. Это же Маргитка. Забыл, что ли? Ольги и Рябова дочь. Ты же ее двух дней от роду на руках носил.
   – Бог ты мой, – только и сумел выговорить Илья.
   Варька потянула его за рукав, и он, неловко споткнувшись на пороге, вошел за ней в дом. Сразу же из сеней они попали в большую нижнюю залу, у окна которой, как и семнадцать лет назад, стоял величественный рояль. С первого взгляда Илье показалось, что тут и не изменилось ничего. Тот же продавленный диван с потертым на подлокотниках бархатом, ряд стульев у стены, гитары, висящие на стенах с выгоревшими обоями. Вот только портрета над роялем раньше не было... С полотна на Илью смотрела молодая Настя в своем белом платье, чинно сидящая в кресле. Глаза, темные и большие, полные слез, глядели в упор; казалось, вот-вот по смуглой щеке пробежит прозрачная капля.
   – Взгляни... – тихо сказал Илья, оборачиваясь к жене.
   – Вижу, – эхом отозвалась Настя. И добавила вполголоса что-то еще, но этих слов Илья уже не услышал, потому что по всему дому захлопали двери, а по лестницам застучали каблуки и пятки.
   «Смоляковы! Настя! Илья! Варька!» – доносилось отовсюду. Ругань наверху сменилась радостным криком: «Да ты что говоришь?!» Из дверей, с лестниц в залу вбегали цыгане – молодые, незнакомые. Стоя у порога, Илья молча смотрел на их удивленные лица. Все – чужие, словно не в тот дом попал. Неужто никого из прежних не осталось?
   «Ага-а!» – вдруг зарокотало с лестницы, и Илья, повернувшись, увидел массивную и весьма внушительную фигуру в красном повойнике и шали, торжественно спускающуюся по ступенькам. Те жалобно скрипели от каждого шага.
   – Т-т-яв джиды, ромны, [18]– с некоторой опаской, запнувшись, сказал Илья.
   – Илья! Голодранец таборный! Ты что, меня – меня! – не признаешь?! – раздался негодующий визг.
   Только по этому воплю Илья узнал Стешку, которую помнил худющей, как тарань, и которую вообще-то терпеть не мог. Обрадовавшись хотя бы одному знакомому лицу, Илья шагнул было к ней, но в комнате внезапно сделалось тихо. Смолкли, как один, даже дети, и стало отчетливо слышно чириканье воробьев на улице. Илья почувствовал, как пальцы Варьки сжимают его локоть. Он медленно, уже зная, в чем дело, обернулся.
   Толпа цыган расступилась. К гостям не спеша, спокойно вышел седой цыган в синем старомодном казакине. Его невысокая фигура была по-молодому стройной, подтянутой. Острые черные глаза из-под сдвинутых бровей напрямую уткнулись в лицо Ильи.
   – Явился? – не повышая голоса, спросил цыган.
   – Яков Васильич... – тихо сказал Илья.
   И – словно не было всех этих лет, словно не шел ему самому четвертый десяток и не его семеро детей жались за спиной. Он снова почувствовал себя двадцатилетним щенком, до смерти боявшимся хоревода. Спас его короткий вздох за спиной.
   – Дадо! – со слезами, отчаянно выкрикнула Настя.
   Илья не успел удержать жену – она кинулась к отцу, упала на колени и прижалась к его сапогам. Толпа цыган ахнула. Кто-то отчетливо хлюпнул носом. За спиной Ильи прочувствованно высморкалась Варька. Лицо Якова Васильева стало растерянным.
   – Настька... Сдурела? – севшим голосом сказал он. С трудом нагнулся, пытаясь поднять дочь, и по этому нескладному движению Илья заметил, как он все-таки постарел.
   Настя поднялась, цепляясь за руку отца, тот взял в ладони ее лицо – и вдруг сморщился, как от острой боли. Илья понял: увидел шрамы.
   – Что это? Вот это – что?! – Сузившиеся глаза хоревода уперлись в лицо Ильи. – Твоя работа, сукин сын?!
   – Нет. – Он постарался ответить ровно, но голос все-таки дрогнул. Илья отвел взгляд, уставился через плечо Якова Васильева на портрет. Спокойно подумал: все, сейчас выгонит.
   Яков Васильев посмотрел на дочь. Скользнул глазами по кучке внуков за спиной Ильи, задержался на неподвижном личике Дашки. Мельком глянул на бледную Варьку. Потер пальцами бороду. Медленно, словно нехотя выговорил:
   – Ну, что же... Здравствуйте, что ли.
   Ответить Илья не успел. Его вдруг хлопнули по спине так, что он чудом не полетел на пол, раздался радостный рев, и прямо в лицо Илье оскалилась белозубая, узкоглазая, до слез знакомая физиономия.
   – Смоляко! Морэ! Ты или нет? Глазам не верю!
   – Арапо-о-о! – завопил Илья, разом забыв про Якова Васильева. – Будь здоров, дорогой! Довелось-таки свидеться! Как ты...
   Договорить он не смог, потому что как раз в эту минуту с лестницы наконец спустилась Стешка. Барахтаясь в ее мощных объятиях, Илья сумел только пропыхтеть:
   – Да кто ж тебя, сестрица, откормил-то так на мою гибель?..
 
   К вечеру Большой дом на Живодерке был битком набит цыганами. Новость о приезде семьи Смоляковых разлетелась по Москве в мгновение ока, и уже через час в Большой дом начали сходиться давние друзья. Помимо цыган, в комнату набились соседи с Живодерки, те, кто семнадцать лет назад знал Настю Васильеву и Илюху Смолякова. Явились владелец доходного дома Маслишин, бакалейщик Прокофьич, старый и седой как лунь сапожник Федька и Даная Тихоновна, давно бывшая в Большом доме своим человеком. С ней пришла племянница Анютка, хрупкая беленькая девочка лет пятнадцати, тут же пересевшая к молодым цыганкам и оживленно застрекотавшая с ними. Цыгане сидели за столом, на диване, на стульях, на подоконниках и даже на полу, зал звенел от разговоров, смеха и звуков струн. На улице уже темнело, ветви сирени с едва пробившимися молодыми листочками лезли в открытое окно, пахло свежестью. Жена Митро зажгла керосиновые лампы, и по потолку задвигались тени. Сидя за столом вместе с цыганами, Илья смотрел, как Илонка, которую он помнил четырнадцатилетней девочкой, величаво движется по комнате от одной лампы к другой. Сейчас в Илонке было добрых шесть пудов веса, в волосах, гладко убранных под платок, блестели седые нити, но похожие на вишни глаза все так же живо и весело блестели из-под изогнутых бровей. Всякий раз, поймав взгляд Ильи, она улыбалась и кланялась:
   – Будь здоров, сват!
   – Арапо, помнишь, как мы ее из табора выкрали? – усмехнувшись, спросил Илья у сидящего рядом Митро. – Лошадей-то самых лучших надо было, я тебе говорю: «Возьмем Зверя, ветер, а не лошадь!» – а ты мне: «Зверя не дам, у него забег на ипподроме завтра!»
   – Да иди ты, морэ! – смеясь, отмахивался Митро.
   Илье казалось, что друг почти не изменился за эти годы. Несмотря на сорок пять лет, седины в буйных кудрях Арапо было мало, и лишь прибавилось морщин на лбу, да голос звучал тверже: Варька говорила, что заправляет в хоре теперь Митро. Яков Васильич, которому уже было под семьдесят, все реже и реже выезжал с хором в ресторан, а шумные пьянки ночь напролет «на фатерах» у купцов и офицеров и вовсе были ему не под силу.
   Хор Якова Васильева сильно помолодел. В солистах сейчас ходили сыновья и дочери тех, с которыми Илья когда-то пел в ресторане. Из прежних остались только Стешка, бывшая теперь не столько певицей, сколько конвоиром при своих пяти дочерях, да братья Конаковы, поседевшие, но по-прежнему считающиеся лучшими гитаристами Москвы. Илья уже успел услышать, что Зина Хрустальная, бывшая звезда жестокого романса, так и не вернулась в хор, оставшись содержанкой графа Воронина и родив ему шестерых детей, и что совсем недавно граф все-таки женился на ней. Гришку Дмитриева десять лет назад зарезал, стащив с собственной жены, купец Расторгуев. Сестра Митро, хорошенькая плясунья Аленка, вышла замуж за сибирского золотопромышленника, проездом оказавшегося в Москве и упавшего к ее ногам, и укатила с мужем в Нерчинск. Другую сестру, Любку, сосватали цыгане из Петровского парка, и она пела в «Яре». Дядя Вася окончательно спился и не появлялся не только в ресторане, но даже на Конном рынке, окончательно усевшись на шею дочери. Гашка, удачно попавшая на содержание к богатому купцу Рахимбаеву, умудрялась кормить отца, бабушку и еще пять нищих цыганских семей, внезапно оказавшихся ее родней. В ресторане теперь блистали дочери Стешки, дуэт брата и сестры Конаковых-младших, причем Федька еще и чудесно играл на гитаре, а его сестра Иринка мастерски отплясывала «венгерку». Старшие из восьми дочерей Митро (младшей едва исполнилось пять лет) тоже были прекрасными плясуньями, а старший сын Яшка уже был известен всей Москве как хороший гитарист и редкой красоты баритон.
   – Кузьма-то где? – Илья уже все глаза проглядел, высматривая старого друга среди цыган. – Не ушел он от тебя?
   – Куда ему идти... Явится, подожди. Я его сам четвертый день не вижу. Пьет где-нибудь на Сухаревке.
   – А ты что же разрешаешь?
   – А что мне – пороть его? Мальчишка он, что ли? Ведь тоже четвертый десяток разменял, а мозгов все нету. И из-за кого все, дэвла?! – вдруг взорвался Митро, ударив кулаком по столу. Подпрыгнувшие стаканы жалобно звенькнули, цыгане обернулись, но Митро не заметил этого. – Ни за грош пропал, понимаешь? Ни за медную копейку! Из-за потаскухи! Столько лет прошло, а все успокоиться не может. Сколько я ему баб приводил, каких цыганочек показывал... Все не слава богу, так и живет бобылем...
   Илья только вздохнул. К счастью, в углу запела Настя, и Митро тут же забыл обо всем, весь подавшись вперед и жадно вслушиваясь в песню. Это была «Не вечерняя», которую семнадцать лет назад Настя запевала в хоре. Илья тоже повернулся на голос. Настя сидела на диване рядом с отцом и Марьей Васильевной, перебирала струны маленькой «краснощековки» [19]с узким грифом. И не так уж громко пела она, но в комнате разом стихли все звуки.
   – «Ах, да вы подэньти...» – вполголоса вступил вторым голосом Митро.
   Илья тут же опасливо взглянул на хоревода, и действительно, Яков Васильич нахмурился. Но ничего не сказал и чуть погодя запел сам красивым, чуть вздрагивающим баритоном:
   – «Вы подэньти мангэ, братцы...»
   – «Тройку мангэ серо-пегих...» – не сговариваясь, подхватили Стешка, Илона и Иринка Конакова.
   А затем прорвало остальных, цыгане один за другим вступили в песню, и по комнате поплыла мощная волна теноров, басов, баритонов, альтов и колоратурного сопрано. Последнее, к изумлению Ильи, принадлежало Анютке, племяннице мадам Данаи.
 
Ах, да не вечерняя, не вечерняя ли ты заря,
Зорька ведь как спотухала,
Спотухала, боже мой, заря...
 
   Слушая песню, Илья думал о том, что эту «Не вечернюю» в цыганских хорах кто только не пел. Он сам слышал ее сто раз от разных певиц. И ведь неплохо пели. Но так, как Настька, не выводила ни одна. Кто еще мог вести мелодию так тихо и вместе с тем сильно, так нежно и чисто, будто не песня это, а капли росы на степной траве, будто не цыганка поет, а ветер гуляет в озерных камышах, жаворонок заливается где-то под облаками... Откуда только это в ней? И не ушло, не погасло за столько лет. И по цыганам видно, что певицы лучше Настьки в хоре больше не было.
   – Ах, господи ты наш дорогой и все угодники... – протяжно вздохнул Митро, когда песня кончилась и смеющиеся цыгане обступили Настю. – Ты-то что не пел, Смоляко? Надоела тебе, что ли, Настька за столько лет? Ну, кто сейчас так сможет, скажите мне?
   – Что – голосов в хоре нет? – удивился Илья.
   – Да есть, сам ведь слышишь... Стешкина Наталья, Федька Трофимов, мои девки кое-как воют... Вон, Анютку Данаину слышал? Голосок у девки серебряный, в церковном хоре поет по праздникам, а к нам не идет. Яков Васильич звал, а она смеется. Позориться, говорит, только. Нет, голоса-то, морэ, имеются, да все не то. И потом – слышал бы ты, что они сейчас поют, Смоляко! – вдруг с досадой вырвалось у Митро. Илья непонимающе посмотрел на него. – Помнишь, что мы-то пели? Романсы, песни старинные, красивые... Помню, как заведем с Настькой «Не позабудь меня вдали» на два голоса – господа разум теряли! А вы с Варькой разве «Отойди, не гляди» не пели? А от тебя разве с ума не сходили? Как вспомню – «Твои глаза бездонные»... А сейчас что? Куплеты какие-то, песенки дурацкие, ни голоса не покажешь, ни ноты высокой не возьмешь. Ей-богу, позор один! И публика другая пошла. Раньше, помнишь, графья-князья ездили, купцы именитые. А сейчас поналезет в ресторан рвань всякая, рассядется, как царский сват, «беленькими» машет и требует «Гулял я, мальчик, по Адессе»...Тьфу! Измельчали господа-то. Вон, к моей Маргитке знаешь кто ездит? Сенька Паровоз!