– Кто такой? Купец?
   – Если бы... – вздохнул Митро. – Мазурик. Первый вор на всю Москву. Выглядит-то, конечно, барином и деньги большие привозит, мы потому и не препятствуем...
   Илья посмотрел на Маргитку. Та с самого начала вечера сидела в углу, забравшись с ногами в большое кресло и держа на коленях гитару, струн которой иногда небрежно касалась. На полу возле кресла сидел Яшка – шестнадцатилетний сын Митро, очень похожий на отца широкими скулами и узко, по-татарски разрезанными глазами. Изредка он что-то сердито говорил сестре, но Маргитка не обращала на него никакого внимания, продолжая баловаться на гитарных струнах. Лицо ее было задумчивым, глаза смотрели в открытое окно, и впервые за вечер Илья мог внимательно рассмотреть дочь Ольги.
   Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: слишком резкие, грубоватые скулы, широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы – будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза... Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до полщеки. Цвет – от отца, взгляд – от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке, да и старше его Ольга была лет на пять... «А эта моложе на восемнадцать. Ошалел ты, что ли, морэ?» – испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка...
   – Это ты ее по-болгарски назвал? – спросил он у Митро.
   Тот усмехнулся:
   – Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать – окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, «чайори» и «чайори»... А Илонка взглянула и сразу – «Маргитка»! Имя-то не наше, красивое, – прилипло сразу! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось – Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а то, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь...
   – Н-да-а... – Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. – Ну, хороша, конечно, девка... Выдавай поскорей, а то украдут.
   – «Украдут»... – хмыкнул Митро. – На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу – заберите только.
   – С норовом?
   – Не то слово... И в кого только? Одно ладно – пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави»... Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька рассказывала, она поет хорошо.
   – Послушай, коль охота есть, – с напускным безразличием сказал Илья. – Эй! Дашка! Иди сюда!
   Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.
   – Спой, чайори, – велел Илья.
   Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила платье. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.
   – Тумэ, ромалэ [20]... – вздохом начинала Дашка.
   – Тумэ, добрые люди... – вторил Илья. И дальше – вдвоем, вместе, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:
 
Вы, добрые люди, пожалейте вы годы мои...
Куда идти, куда бежать?
Остался я на свете один...
Все богатство мое заберите —
Возвратите вы годы мои...
 
   Песню сложил Илья и до сих пор не понимал, как это у него вышло. Вроде бы отродясь песнями не занимался...
   А получилось как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались в город из табора. До дома было недалеко, но Дашка, устав, села отдохнуть прямо на обочину дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. Над головой слышалось тоскливое курлыканье: неровным треугольником летели на юг журавли. У Ильи, как всегда после таборных встреч, было неспокойно на сердце. Всякий раз хотелось, бросив все, уйти вслед за цыганами, и опять приходилось напоминать себе: Настька, дети, торговля в городе... Задумавшись, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.
   – Что ты, чайори?
   – Я спрашиваю – моя мама русская была красивая?
   Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке...
   – Она была красивая? – повторила Дашка, и уже нельзя было притвориться, что не расслышал.
   – Да, – глухо сказал он. – Очень красивая.
   По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что ей наговорили... И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.
   – Чайори, что это ты поешь?
   – Что ты поешь, то и я.
   – А... я что пою?
   – Не знаю...
   Домой они вернулись затемно. Встревоженная Настя ждала на крыльце и, выбежав навстречу, замерла от изумления: отец с дочерью шли по раскисшей дороге, держась за руки, и в два голоса заливались соловьями на всю округу:
 
Ай, вы, ромалэ, ай, добрые люди,
Возвратите вы годы мои...
 
   Так и получилась песня, которую через неделю запели все цыгане в переулке. Скоро никто уже и не помнил, что ее придумали Илья Смоляко с дочерью. Дашка пела ее в трактире, и всякий раз при звуках низкого, тяжелого голоса у Ильи сжималось сердце.
   Песня кончилась. В комнате повисло молчание. Мельком Илья заметил расширенные глаза Яшки из-за грифа гитары. Но тут Дашка пожала плечами, улыбнулась, и зал взорвался восторженными голосами. Все цыгане кинулись к столу, но Илья видел лишь Якова Васильева, который не спеша поднялся с дивана и через всю комнату пошел к ним. Лицо старого хоревода, как обычно, ничего не выражало. На Илью он даже не взглянул и сразу нагнулся к Дашке.
   – Откуда песню взяла, девочка?
   – Дадо сложил, – слабо улыбнувшись, ответила Дашка.
   Яков Васильев поднял глаза на Илью. С минуту они смотрели друг на друга. И снова Илья не выдержал первым. Глядя в пол, услышал, как отрывистый голос старого цыгана спросил:
   – Не врет она? Это твоя песня?
   – Она никогда не врет, – не поднимая глаз, сказал Илья.
   – Мгм... В хоре не хочешь девочку оставить?
   – Нет. – Ответ прозвучал излишне резко, и Илья поспешил оправдаться: – Она слепая, Яков Васильич, без меня никуда не ходит...
   – А тебе-то кто не дает?
   Илья молчал. Яков Васильич, по-прежнему глядя на Дашку, сказал:
   – Завтра, коль охота есть, и езжайте с нами. Где заночуете, решил уже?
   – Нет...
   – Оставайтесь в доме, во втором этаже две комнаты пустые.
   Сказал – и сразу отошел, а Илье достался счастливый взгляд Насти с дивана и ободряющий хлопок по спине от Митро:
   – Видал?! Дочь благодари: отошел, старый черт! Я, грешным делом, думал, что ни в жизнь тебя за Настьку не простит.
   Илья молчал. Гладил по волосам прижавшуюся к нему Дашку, смотрел в смеющиеся лица цыган. И вздрогнул вдруг: из кресла в углу его в упор разглядывала дочь Ольги.
   Угомонились далеко за полночь. Гости разошлись, сонные цыгане разбрелись по своим комнатам. Настя с детьми ушла наверх, Дашку, спросив разрешения, увела к себе Маргитка. В нижней комнате остались только Илья и Митро. В раскрытое окно лезли ветви сирени. Илья, сидя на подоконнике, смотрел на пустую улицу.
   Слава богу – кончился день. К вечеру уже голова лопалась от шумливых приветствий, песен и одних и тех же разговоров: да как вы, да что вы, да как Настька в таборе, да как Илья в городе... Тьфу. Будто своих дел у людей нет. И каждая цыганка не поленилась поинтересоваться: откуда у Настьки шрамы на лице? И каждый цыган спросил украдкой: твоя работа, морэ? Как будто Варька не рассказывала им еще бог знает когда. Черти любопытные, все им знать надо, и что было, и чего не было... Хорошо хоть, Яков Васильич из дома не вышвырнул. А хотел ведь, старый черт, по глазам было видать... Спасибо Дашке. Спела так, что у старика сердце вывернуло. Илья машинально огляделся, ища взглядом дочь, но вовремя вспомнил, что та ушла с Маргиткой.
   Вот и Маргитка... Что это девчонка смотрела на него так? Наслушалась небось о нем от цыганок всякого, вот теперь и таращится. Те, сороки, сбрешут – недорого возьмут... Но до чего же хороша, проклятая! На Ольгу похожа, и все-таки другая. И взгляд недобрый – так и режет. Настоящий черт зеленоглазый, а не девка. И видно, что никакой на нее управы нет. Верно, даже отца не боится. Илья покосился на Митро. Тот сидел на продавленном диване, дымил трубкой, посматривал в окно, словно ожидая чего-то. Поймав взгляд Ильи, устало сказал:
   – Иди спать, морэ.
   – А сам чего сидишь?
   Митро пожал плечами, что-то проворчал... и вдруг резко поднялся с дивана. В сенях хлопнула дверь, что-то упало, зазвенело, посыпалось. Пьяный голос длинно и грязно выругался. Затем послышалась песня: «Эх, черные очи да белая гру-удь... да самой зари мне покоя не даду-уть...» Митро швырнул трубку на стол и, не обращая внимания на рассыпавшиеся по скатерти искры, пошел к двери. Илья быстро затушил огоньки пальцами. Ничего не понимая, двинулся следом.
   В сенях было хоть глаз выколи. Митро приоткрыл дверь в кухню, из-за нее пробился свет лампы, и Илья увидел что-то черное и взъерошенное, держащееся обеими руками за стену. Существо мотало лохматой головой, монотонно, без всякого выражения материлось, потом снова запело про черные очи.
   – Явился, сволочь, на мою голову... – тихо выругался Митро. Обернувшись к Илье, буркнул: – Дружок твой – любуйся.
   Илья не смог ничего сказать. Конечно, семнадцать лет – срок большой, все они уже не те, что были, и Кузьма тоже... но увидеть такое он не ожидал. В памяти его оставался веселый, юркий мальчишка, гораздый на вранье и выдумки, ворующий на Тишинке пироги и пряники и потом угощающий ими всю улицу, не знающий, что такое печаль. А это... Что ж это?
   – И ведь не сильно он пьяный-то, – вполголоса сказал Митро. – Больше прикидывается. Завтра проспится – весь день от меня прятаться будет. И за какой грех мне это, а? Ничего поделать с ним не могу, ничего! Хорошо, хоть Варька твоя приехала! Он, кроме нее, никого не слушает, паршивец...
   Как раз в тот момент Кузьма оставил в покое стену и повернулся. Илья увидел черные, затянутые мутной пленкой глаза, один из которых был здорово подбит. Рубаха спереди была испачкана и залита вином, в углу рта темнела спекшаяся кровь. Мутный взгляд уткнулся в Митро.
   – Ну... что смотришь, Трофимыч? Вот, пришел... Бить хочешь, что ли?
   Посмотрев на Митро, Илья забеспокоился, что к тому и идет. Но Митро сдержался, пробурчав сквозь зубы:
   – Надо бы... Только тебе, я вижу, и так уж навешали. Где был?
   Кузьма молчал.
   – Где был, спрашиваю? – повысил голос Митро. – На Хитровке?
   – Ну и хоть бы...
   – «Хоть бы»! Сколько раз тебе говорено – пей около дома! На Хитровке тебя, дурака, зарежут когда-нибудь! Да не бойся ты, не трону. На кой ляд ты мне сдался... Иди, ложись спать.
   – Иду. – Кузьма опустил голову, помотал ею. Илье показалось, что он и в самом деле не так уж пьян. – Трофимыч...
   – Чего тебе еще?
   – Варька... Варвара Григорьевна... приехала?
   – Приехала, – глухо сказал Митро. И вдруг сорвался, заорал: – Иди спать, сукин сын, чтоб тебе без попа сдохнуть! Висельник чердачный нераскаянный! Доведешь ты меня, сволочь, до преступления!
   – Не ори, – сказал Кузьма. – Я и так иду.
   Он перешагнул порог кухни, шатаясь, дошел до печи, навзничь повалился на покрытые старым ковром нары и сразу же захрапел. Митро в сердцах сплюнул. Илья, глядя в стену, подавленно молчал.
   – А ты чего встал? – накинулся вдруг и на него Митро. – Проваливай и ты тоже, и чтоб не видел я вас никого до утра! Чума проклятущая на всю мою жизнь!
   Илья искоса взглянул на него, вышел. Он не сердился: самому хотелось орать и ругаться. Хорошее настроение пропало начисто. Он прошел через нижнюю комнату, поднялся по лестнице на второй этаж, где было темным-темно, и... замер, услышав голос Насти. Она с кем-то разговаривала, стоя в дверях комнаты, и Илья невольно прислушался.
   – Нет. Правда, нет. Это не Илья, а гаджэ. Тогда, в овраге. Я в самую драку кинулась, по лицу и зацепили. Ты что, мне не веришь? Когда я тебе врала?
   – Не знаю. – Черный силуэт шевельнулся совсем рядом, и Илья сделал шаг назад, узнав Якова Васильева. – Только сдается мне, его это все-таки работа. И раньше бешеный был, и сейчас не лучше.
   – Да что ж такое, отец! Я правду говорю! – От возмущения Настя заговорила громко, и Илья отчетливо слышал каждое слово. – Ну, бог с тобой, если родной дочери не веришь, спроси Варьку, она знает!
   – Варька ему сестра, она что хочешь подтвердит.
   – Таборных спроси! Все видели!
   – Я никого спрашивать не буду. Ваши дела, ты ему жена. Если понравилось терпеть – на здоровье. Но до сих пор не пойму, для чего... – Яков Васильев понизил голос, и больше Илья ничего не слышал. Да больше и не надо было.
   Он закрыл глаза, прислонился к невидимой стене. Сердце стучало так, что отдавало в голову. «Зачем приехали только? – с горечью подумал Илья, садясь в темноте на пол. – Зачем приехали? Быть беде».
 
   В маленькой комнате на втором этаже горела зеленая лампа. Ее слабый огонек освещал старый комод с рядом фарфоровых безделушек на крышке, гитару с узким «женским» грифом в углу, букет полуувядших роз в вазе синего хрусталя, рядом с цветами – целую башню растрепанных романов: «Роковая страсть», «Любовь графа Шевалли», «Жестокая красавица», «Любовь и гибель маркизы Анны»... Дашка, сидящая возле стола, поглаживала пальцами корешки книг, наугад клала их одну на другую. Маргитка, стоя к ней спиной, взбивала подушки на постели так, что пух летел метелью. У порога сидел на полу, обхватив руками гитару, Яшка. Он отчаянно зевал, но не уходил.
   – Будешь спать здесь, со мной, – выпрямляясь, сказала Маргитка. – А то, если хочешь, на сундук ложись, но с него свалиться запросто можно...
   – Нет. Я с тобой лучше.
   – Только я иногда ночью во сне разговариваю. Не боишься?
   – Не боюсь.
   – Ты красиво пела сегодня. Меня научишь?
   – Конечно. Ты сразу схватишь.
   Дашка встала, отошла от окна, ощупью нашла край постели. Ее коса наполовину распустилась, тяжелая каштановая прядь упала на подушку, и Яшка жадно уставился на нее. Маргитка, проследив за взглядом брата, скривила гримасу, но промолчала.
   – Кто тебя так хорошо плясать выучил? – помолчав, спросила Дашка.
   – Вот дура! Как же ты решила, что хорошо, если ты слепая?! – прыснула Маргитка.
   – Я чечетки по звуку разбираю, – спокойно пояснила Дашка, и почти одновременно с ней рявкнул на сестру Яшка:
   – Погавкаешь ты у меня, холера! Косы повыдеру! Распустила язык...
   – Пошел к черту! – огрызнулась Маргитка. – Чего расселся, чего уставился? Влюбился, что ли? Иди спи к лешему, золотой мой, нечего на девок пялиться! Скажи спасибо, что она слепая, а то бы давно тебе по морде за твои взгляды съездила!
   Яшка покраснел так, что видно было даже в полутьме. Кинул уничтожающий взгляд на сестру, быстро встал и вышел, задев гитарой за косяк. Когда смолк жалобный звук потревоженных струн, Дашка тихо спросила:
   – Зачем ты с ним так? Он же не хотел...
   – Затем, что нечего из себя правительство здесь строить. Моложе меня на год, а туда же, генеральствует! – Маргитка стянула платье; перекинув на грудь растрепанные косы, начала расплетать их. – Тебе раздеться помочь?
   – Нет, я сама. Я привыкла.
   Маргитка пожала плечами. Оставшись в одной рубашке, забралась на постель, потянула за руку и Дашку.
   – С нашими девками ты уже говорила? Наболтали тебе про меня?
   Дашка не успела ответить, а Маргитка враждебно предупредила:
   – Будешь Катьку Трофимову слушать – ко мне лучше и не подходи! Врагиня она моя навсегда!
   – Катька? Почему? Мне показалось, она хорошая, добрая...
   – Добрая... Много ты понимаешь. Я с ней перед Пасхой, знаешь, как подралась! Грех, конечно, в Великий пост, но уж душа не стерпела. Она, зараза, сказала, что моя мама – шлюха!
   – Господи... – Дашка забралась под одеяло. – Но это же ерунда какая-то. Елена Степановна...
   – Она мне не мать, – таинственно сказала Маргитка. – Моя мама, знаешь, кто? Отца первая жена. Она меня от купца Рябова прижила и, когда рожала, померла. Знаешь, какая она красивая была? Лучше даже, чем я, ей-богу! У отца портрет маленький есть. Вот подожди, я у него стащу и тебе покажу.
   – Зачем тащить, попросить же можно.
   – Не... Он думает, что не знает никто. Под замком в шкафу держит. Вот посмотришь сама... Ох, да ты же слепая! – Маргитка задумалась, закинув руки за голову и водя пальцем по пятну света на стене. Дашка рядом молчала. Где-то в глубине дома часы пробили полночь, с улицы простучала одинокая пролетка. – Дашка, скажи... Твой отец, Илья, – он кто?
   – Цыган.
   – Да уж сама видела, что не турок! – Маргитка снова села на кровати. – Скажи, то, что про него болтают, – это правда?
   – Кто болтает? И что?
   – Цыгане, – в тон Дашке язвительно сказала Маргитка. – Разное болтают. Правда, что он твоей матери лицо ножом из ревности изрезал? Чтобы больше не смотрел на нее никто?
   – Я спать хочу.
   Маргитка с досадой замолчала. Через минуту, потянувшись, вполголоса сказала:
   – А он красивый, твой отец.
   Дашка молчала – кажется, в самом деле заснула. Маргитка вздохнула, села на постели. Придвинула к себе лампу и растрепанную «Любовь графа Шевалли». Раскрыв книгу на середине, углубилась в чтение.

Глава 3

   На другой день Илья проснулся поздно. Открыв глаза, испуганно осмотрелся, долго не мог понять, где находится. Потом вспомнил: Москва, Большой дом... В окно заглядывала сухая ветка ветлы, и Илья сообразил, что это старая комната Насти. В ней, видать, так никто и не жил эти семнадцать лет.
   Настя рядом еще спала, сбросив с себя одеяло и улыбаясь во сне. Губы ее чуть заметно шевелились. «Небось до сих пор „Не вечернюю“ поет», – с легкой досадой подумал Илья. Встав и заглянув в соседнюю комнату, он убедился, что мальчишек и след простыл. На минуту он заволновался – где Дашка? – но затем вспомнил, что та ночует с дочерью Митро, успокоился и начал одеваться.
   Внизу, несмотря на позднее утро, не было ни души. Илья помнил: так было всегда, по утрам здесь отсыпались после рабочей ночи в ресторане и выползали уже к полудню – растрепанные, кое-как одетые и заспанные. Не было даже слышно грохота котелков и сковородок. Дверь в кухню была, впрочем, приоткрыта. Ежась от утреннего холодка, Илья перешел темные сени, заглянул в кухню... и отступил.
   На широких нарах, застеленных красным, протертым до основы ковром, сидела Варька, а на полу – Кузьма, уткнувшийся в ее колени. Варька, наклонившись, гладила его всклокоченную голову, что-то шептала. Они не заметили Ильи, который тихо отошел в сени, огляделся и, увидев на полу сброшенное ночью Кузьмой ведро, как можно громче повесил его обратно на гвоздь. Звон разнесся по всему дому, а Илья во весь голос чертыхнулся. Когда спустя минуту он, зевая, вошел в кухню, Варька стояла спиной к нему у окна, а Кузьма, сгорбившись, сидел на нарах. На нем была вчерашняя, запачканная и залитая вином рубаха явно с чужого плеча. В вырезе был виден потемневший крест на медной цепочке. Ссадина под глазом набухла до густой синевы. Во встрепанных волосах отчетливо виднелись белые нити. На вошедшего Илью он взглянул исподлобья и тотчас же опустил глаза. Помедлив, протянул руку.
   – Будь здоров, морэ. Вспомнил нас, надумал наконец приехать?
   – Здравствуй, – откликнулся Илья и присел рядом.
   Варька по-прежнему стояла у окна, Кузьма смотрел в пол и молчал, будто они расстались с Ильей вчера, а не семнадцать лет назад. Илья уже пожалел о том, что вошел на кухню, и был готов уйти, когда Кузьма вдруг заговорил:
   – Ты вчера с Митро был иль показалось мне?
   – Ну, я.
   – Угу... – Кузьма еще ниже опустил голову. – Ладно, морэ, чего отворачиваешься? То я не знаю, что ты думаешь. Что все вы думаете... Думаешь – вот, сидит тут пьянь подзаборная... Ума нет, совести нет, один кабак в голове...
   – Ума нет – это верно, – буркнул Илья.
   Но Кузьма, не слушая, продолжал:
   – Думаешь – слабый я, из-за бабы сломался... – Он криво усмехнулся, поскреб руками волосы. – Что ж, я спорить не буду. Только, как думаешь, – может, из-за такой бабы и не грех?
   Илья промолчал. Он хорошо помнил Данку. Да, красивая была... Может, и сейчас что-нибудь от ее красоты осталось, года тридцать два ей должно быть. Конечно, красивая, но уж никак не лучше, например, Настьки. И другие были, тоже лучше. Однако вслух он говорить этого не стал и буркнул только:
   – Ни одна из них того не стоит.
   – Ну, не тебе говорить, не мне слушать, – проворчал Кузьма. – Помню я, что ты из-за Настьки творил.
   – Так, морэ, мне двадцать лет было... – растерялся Илья.
   – А мне, когда Данка ушла, – восемнадцать. Да не об том разговор... – Кузьма, поморщившись, потер кулаком лоб. – Господи, похмелиться, что ли?
   – Похмелялся уж, – не оборачиваясь, сказала Варька.
   Кузьма искоса взглянул на нее, отвернулся к стене. Через минуту глухо сказал:
   – Говоришь – ни одна из них того не стоит? Да нет, морэ, такая – стоит. Я ее девчонкой сопливой взял, и она уже тогда, в пятнадцать лет, красавицей была. А через год!.. И ведь вроде хорошо жили. Вот душой клянусь – до сих пор не пойму, почему она ушла! И не сказала ничего! Я у цыган в Таганке был, домой прихожу, вижу – Макарьевна ревет. Уехала, говорит, от нас Дарья Степановна. Цыгане, конечно, в тот же день узнали. Кто смеялся, кто жалел, сволочи такие... И к кому ушла – Федьке Соколову из «Яра»! Да чем он лучше меня оказался, дэвлалэ?!
   Все это Илья уже знал и чувствовал, что ничем хорошим разговор не кончится. А Кузьме, казалось, было все равно, слушают его или нет.
   – Наши ругались, говорили – за большой деньгой пошла, в «Яре» публика почище, побогаче... Шут ее знает, может, и верно. Хотя и я на нее не жалел, в золоте ходила, в шелку... Наши-то после этого и здороваться с ней перестали, на улице встретят – на другой тротуар переходили, вот как. А я... мне... Да бог ты мой, я у «Яра» все ночи просиживал, чтобы только посмотреть на нее! – вдруг вырвалось у Кузьмы, и у Ильи мороз пробежал по спине от его голоса. Он уже привстал было, чтобы уйти, не выдумывая причины, но Варька от окна сделала ему отчаянный знак, и он опустился на место.
   – Только взглянуть! Как будто она не жена моя! Как будто не цыганка, а царица небесная! Каждую ночь смотрел, как она с господами в тройки садится... Она ведь от Федьки быстро ушла! Выть хотелось, а я смотрел, потому что... – Кузьма махнул рукой, смешался, хрипло закончил: – Потому что будь она неладна, эта жизнь...
   Илья молча смотрел в стену.
   – А сейчас и этого нет. Сейчас она – барыня. В Крестовоздвиженском живет, своим домом. Про меня, знамо дело, и не думает. У «Яра» сколько раз нос к носу сталкивались – мимо проходила. И ведь в самом деле не узнавала, не притворялась! Посмотрит, как на голое место, и дальше себе идет, стерва такая! С Навроцким этим шестой год живет, чтоб его...
   – Замуж за гаджо вышла? – удивился Илья.
   – Нет, так живет. Нужна она ему – замуж... Он ведь, лепешка кобылья, подошвы ее не стоит! Картежник, шулер, вся Москва его знает, в долгах с головы до ног. Как подумаю об этом – в глазах темно! Вот ей-богу, напьюсь как-нибудь и убью...
   – Данку?
   – Навроцкого... Ее – нет. Ее не могу. Раньше хотел, но... не могу. – На скулах Кузьмы задергались желваки. – Если бы она с ним хоть хорошо жила, Илья! Да ведь ему деньги ее нужны, золотишко, больше ничего! Все про это знают, и она тоже, а вот поди ж ты...
   – Так, может, и слава богу? – осторожно сказал Илья. – Бросит он ее, она и...
   – Что, думаешь, ко мне вернется? – Кузьма хрипло рассмеялся, не поднимая глаз. – И что увидит? Вот это, на что ты сейчас смотришь? Да ведь и не смотришь даже, отворачиваешься... А ты ведь знал, морэ... – голос Кузьмы вдруг потяжелел, – ты ведь про нее все знал, верно? Вы ведь родня, из одного табора. Мне уж потом цыгане рассказали, что никакая она не вдова была, а просто потаскуха, ее муж сразу после свадьбы вышвырнул. Ты ведь знал?
   – Ну, знал, – вздохнул Илья. Что толку было врать?
   – А коли знал, мог бы и сказать по дружбе. Может, по-другому бы все пошло. – Впервые за весь разговор Кузьма повернулся к Илье. Нехорошо, жестко усмехнулся. – Я понимаю... Вы, конечно, таборные, концы друг у друга хороните, но... мог бы и сказать.
   Илья молчал, понимая, что теперь, после стольких лет, бесполезно и объяснять, и оправдываться. Да и Варька наверняка не раз ему говорила, как было дело с Данкой, – видать, не помогло.