– Нет-нет, бесподобно получилось, Никита Сергеевич, шарман! – великодушно сказала Настя, протягивая Строганову обе руки для поцелуя. – Вам не стыдно и у отца в хоре петь, только, верно, несолидно. Вы не генерал теперь?
   – Како-о-е... – отмахнулся Строганов короткой рукой. – Майор в отставке к вашим услугам.
   – Женаты?
   – Есть такой грех. Трое дочерей на выданье, а вот – бросил все и примчался, чтобы тебя увидеть.
   – А вы, Алексей Романыч? – Настя обернулась к Майданову, стоящему рядом и подслеповато помаргивающему за стеклами очков. – Помните, как мы со Стешей для вас дуэт Полины и Лизы из «Пиковой дамы» пели?
   – Такое не забудешь! – слегка заикаясь, сказал Майданов. – Верите ли, сколько потом слушал певиц – и классических, и народных, – так, знаете ли, ни одна даже отдаленно вас не напоминала. Почему, ну почему вы меня не послушали, Настасья Яковлевна?
   – В чем не послушала? – смеясь, спросила Настя. – В том, что в оперу не пошла? Только мне там и место, цыганке! Всяк сверчок знай свой шесток, тогда и плакать не придется.
   Толчанинов тем временем вполголоса разговаривал с Яковом Васильевым. Илья прислушался.
   – Яков Васильич, я помню прекрасно, что это не полагается, но не разрешишь ли сегодня Насте посидеть с нами? Вот здесь, за столом? Она ведь наша гостья, из-за нее мы здесь, и Ваня Воронин будет с минуты на минуту...
   – Что ж вы у меня спрашиваете, Владимир Антонович? У ней хозяин есть. Если он позволит – пусть садится.
   – Илья? Он здесь? – Толчанинов быстро обернулся к хору. – Черт возьми, как это я не узнал сразу! Здорово, Илья, ты и не переменился ничуть, все такой же дьявол!
   – Где уж нам в дьяволы, Владимир Антонович, – без улыбки отозвался Илья. – Это только вашему благородию впору.
   – Но как же ты посмел?! – вознегодовал Толчанинов. – Как ты мог увести от нас Настю?! Ты же, фараонов сын, сам не представляешь, чего лишил Москву!
   – Я ее на веревке не тянул, сама решила.
   – М-да-а... – вздохнул Толчанинов. – Может, разрешишь ей хотя бы посидеть с нами?
   – Не держу, – пожал плечами Илья.
   Настя, улыбнувшись мужу, прошла к столу и села рядом с Зиной Хрустальной. Господа расположились рядом. Строганов налил Насте вина, и та, поблагодарив кивком, едва пригубила мерцающую красной искрой жидкость. Хор негромко затянул «Матушку-голубушку».
   Илья пел вместе со всеми, стараясь не показывать испортившегося настроения. Он сам не знал, отчего вдруг так царапнула сердце эта встреча с господами. Может, просто по привычке... Ведь он на стену лез тогда, семнадцать лет назад, когда Настька сидела среди них и пела им романсы, и маленький Строганов, схватив ее на руки, носился по комнате, выкрикивая стихи, а всегда над всем смеющийся Толчанинов со слезами на глазах целовал ее руки. А Сбежнев, князь Сбежнев... Слава богу, хоть его тут нет. «С ума сошел, морэ? – испуганно спросил Илья сам себя. – Не перебесился, мало тебе?» Он напомнил себе, что прошла куча лет, что Настька давно не та, что прежде, и господа – не мальчики, что никому уже не придет в голову засунуть цыганскую девчонку в тройку и умчать к венцу, что они сидят и разговаривают с ней лишь по старой памяти. Да и, что говорить, красоты ее давно уж нет... Но все эти уговоры не помогали. Не помогали, хоть плачь, – стоило Илье взглянуть на радостное, помолодевшее на десяток лет лицо Насти, с которого, казалось, исчезли бороздившие его шрамы, стоило услышать ее смех, увидеть тонкую руку, тонущую в ладонях Толчанинова – так же, как прежде... «Принесло куму на родную сторону», – с неожиданной злостью подумал Илья и отвернулся. И только сейчас заметил, что мелодия изменилась. Гитары теперь играли плясовую в самом начале – медленном, притворно величавом. Спохватившись, Илья сменил лад, посмотрел на Митро – не заметил ли его ошибку? Тот поймал взгляд, но понял его по-своему и чуть заметно улыбнулся, кивнул – мол, смотри...
   Илья скосил глаза. Тут же, словно только этого и дожидаясь, из переднего ряда поднялась Маргитка. Сбросив красную шаль, она положила ее на стул, на миг подняла голову, коротко взглянула на Илью – как обожгла, – отбросила за спину косы и пошла плясать. Цыгане затянули погромче:
 
Ах, кашка манная, ночь туманная,
Проводи меня домой, моя желанная!
 
   Маргитка шла так легко, что казалось, не ступает по полу, а плывет над ним. Лишь изредка из-под красной оборки выглядывал узкий мысок туфельки. Ресницы ее были опущены, полумесяцы больших серег качались в такт шагам. Гитаристы брали на струнах короткие отрывистые звуки, лишь обозначая ритм, и Маргитка плыла по паркету в сиянии отражающихся свечей словно со стаканом воды на голове – ни единого лишнего движения, ни взмаха ресниц. В кабинете стало тихо, смолк разговор за столом, слышались лишь аккорды и шуршание платья. Мельком Илья заметил заинтересованный взгляд Насти, улыбку Зины Хрустальной. Это была знаменитая «венгерка», которой так славились московские цыганки и которую двадцать лет назад никто не мог сплясать лучше матери Маргитки.
   Ах! – захлебнулась вдруг гитара коротким вздохом. Раз! – скользнула по полу узенькая подошва. Взмах! – разлетелись тонкие руки, обожгло из-под ресниц неласковой прозеленью, Маргитка замерла на миг, откинув голову. И – пошла, пошла, пошла сыпать тропачками, [23]и загомонили гитары, споря с этим перестуком, и только тут улыбнулась Маргитка. Снова отбросив за спину косы, она дрогнула плечами, забила чаще и чаще и пошла прямо к столу. И стояла перед господами с недоброй улыбкой на губах, частя плечами до тех пор, пока капитан Толчанинов с насмешливым поклоном не протянул ей ассигнацию.
   Гитары умолкли на коротком аккорде. Маргитка коротко кивнула и, не поворачивая головы на восторженные вопли, вернулась на свое место.
   – Ох, какая... – бормотнул кто-то из цыган.
   Илья обернулся – посмотреть, кто сказал, – и увидел глаза собственного сына. Опустив скрипку, Гришка смотрел на Маргитку так, что Илье захотелось сказать ему «закрой рот». Но сделать этого он не успел, потому что хлопнула дверь, и на пороге вырос двухметровый красавец с косой саженью в плечах, с седой головой и шестью бутылками шампанского в руках. Серые глаза быстро обежали всех присутствующих, и Илья узнал графа Воронина.
   – Ур-ра несравненной Насте! – гаркнул он, и пламя свечей задрожало, грозя погаснуть. – Чуть не загнал извозчика, так спешил! Настя! Прелесть! Поцелуй старинного друга!
   Настя с улыбкой поднялась, протянула руки. Граф расцеловал ее, обернулся к хору:
   – А где Смоляков? – И прежде чем Яков Васильев успел ему ответить, сам нашел глазами Илью. – А, вот он! Ну, помнишь, как меня чуть на тот свет не отправил?
   Илья растерянно промолчал, но граф рассмеялся и протянул руку:
   – Не пугайся, сын степей, кто старое помянет – тому глаз вон. Признаться, я сам был виноват тогда. Ну, други, – за встречу! Яков Васильич, уважь старинного приятеля – «Не вечернюю»! И пусть моя Зина запевает!
 
   Разъезжались глубокой ночью. Господа устали так, что даже не поехали, как обычно, после закрытия ресторана в гости к цыганскому хору. Цыгане цепочкой спустились на улицу, где дожидались пролетки. Их провожал Осетров – прямой, строгий и ничуть не заспанный. Небо на востоке уже зеленело, во внутреннем дворе ресторана орали коты, пахло сыростью и почему-то рыбой. Илью шатало от усталости, и не было сил даже удивляться на Настьку, которая словно не пропела ночь напролет, о чем-то оживленно разговаривала с Митро. Не будет из этого добра, только и подумал снова Илья, забираясь в пролетку и усаживаясь рядом с Кузьмой. А тот то ли спал, то ли притворялся – лохматая голова его упала на грудь, синяк на скуле, с которого давно стерлась мука, был заметен даже в темноте. Илья вполголоса окликнул его, но он не отозвался. В передней пролетке слышались сонные смешки, кто-то зевал – там рассаживались молодые цыганки. «А я ему говорю: барин, не забыли, что просила?» – донесся до Ильи чей-то гортанный голос.
   Пролетки качнулись с места, Илья пристроил голову на футляр с гитарой, задремал. Ехать было совсем близко, но ему успел присниться сон – танцующая Маргитка. Она кружилась и кружилась, дрожа плечами, и подходила все ближе, и уже в самое лицо ему глядели зеленые погибельные очи. Илья вздрогнул во сне, проснулся. Увидел, что пролетки уже стоят возле Большого дома и Митро рассчитывается с извозчиками. Встряхнув головой, он выпрыгнул на тротуар и сразу же наткнулся на взгляд Маргитки. Словно в продолжение сна, она стояла у калитки дома и смотрела на него. «Чего тебе, чайори?» – хотел было спросить Илья, но девочка отвернулась и быстро пошла по едва заметной дорожке к дому.
   Настя с детьми сразу поднялись наверх. Илья задержался немного в сенях – поговорить с Митро и вошел в спальню, когда жена, сидя у зеркала, уже расчесывала на ночь волосы. Она обернулась на скрип двери, и свет керосиновой лампы упал на нее слева. В полутьме не видно было шрамов на щеке, морщинок у глаз. Волосы, тяжелые, черные, спадали до пола, в глазах Насти блестел оранжевый огонек лампы. Она еще не сняла платья, и в какой раз за сегодняшний день Илья удивился: как сохранилась, оказывается, ее фигура. В таборных юбках и кофтах ее и не было заметно, а в шелковом платье... И хороша, как прежде, и седины в косах почти не видно. А глаза светятся, как у девчонки.
   – Что ты так смотришь, Илья? – удивленно спросила Настя. Провела рукой по волосам, по платью. – Не так что-то?
   – Все так, – буркнул он, садясь на постель. – Спать будем сегодня, или не напелась еще?
   Настя быстро взглянула на него, промолчала. Не спеша заколов волосы шпильками, начала возиться с крючками платья. Илья исподлобья наблюдал за ней.
   – Ты сердишься что-то? – спросила Настя, стоя к нему спиной.
   Он пожал плечами.
   – В мыслях нет.
   – Если хочешь – завтра же уедем.
   Он не ответил, хотя безмерно хотелось сказать «хочу». Чуть погодя спросил:
   – Как Дашка? Понравилось ей?
   – Кажется, да. Хотя она сегодня одна не пела, только с хором. Сидела, присматривалась. Митро говорит, через месяц-другой солисткой будет.
   – Через месяц-другой?! – возмутился Илья. – Да через неделю уже, душой клянусь! Ну, скажи мне, кто здесь лучше ее? Ты разве что... А больше ни одна.
   – Маргитка лучше.
   – Вот еще!
   – Верно говорю. – Настя наконец разделась и в одной рубашке села рядом с мужем на кровать. – Не в песнях, конечно, – голосок у девочки так себе, – а в пляске. Веришь ли, я весь вечер на нее одну смотрела. Сколько видела плясуний, и городских, и таборных, но такого... Одна манера чего стоит! Идет-то по-старинному, шажок в шажок, хоть вазу на голову ставь, – а сама вся, как огонек у свечи, – и дрожит, и бьется. Таланная девка, далеко пойдет!
   – Дальше мужа не ускачет, – усмехнулся Илья. – Отчего Митро ее не выдает, не знаешь? Царя, что ли, для нее ждет?
   – Такую взять и царю не зазорно. А цыгане наши ей не пара. – Настя вдруг улыбнулась. – Знаешь, как они ее зовут? «Бешеная»! Кто зацепит – сейчас в драку кидается и, говорят, не боится никого. Илона рассказывала, раз Маргитка где-то целый день одна пробегала, вернулась уж потемну и не говорит, где была. Митро взъярился, ремень снял. Так эта чертова девка на окно вскочила и не своим голосом закричала: «Тронешь – вниз кинусь!»
   – И что – кинулась? – заинтересовался Илья. – Со второго этажа не убилась бы...
   – Да нет, Митро ремень бросил. Видишь – даже он с ней ничего поделать не может. Ей в самом деле только за царя замуж, ни один цыган ее не выдержит. Или убьет в первый же день, или к родителям назад прогонит.
   – Такая же дура, как и все вы, – зевнув, подытожил Илья. – Может, зря ты к ней Дашку отпустила? Еще научит ее всякому...
   – Ничего не зря. И потом, Дашку ничему не научишь, пока сама не захочет. Упрямая. Вся в тебя.
   Илья усмехнулся. Притянул к себе Настю, погладил ее рассыпающиеся, блестящие в свете лампы волосы, встал.
   – Куда ты?
   – Воды попить. Ложись, сейчас приду.
   В сенях было темным-темно. Отыскав на ощупь ведро и висящий на гвозде ковш, Илья долго глотал холодную, пахнущую сырым деревом воду, затем умылся из пригоршни. Медленно, стараясь не опрокинуть что-нибудь, пошел к лестнице. И, вздрогнув, остановился, когда из темноты кто-то тихо окликнул его:
   – Смоляко...
   – Ну, что тебе? – помедлив, буркнул он.
   – Илюха, обиделся, что ли?
   Он промолчал.
   – Смоляко, я ж не хотел... Я же с утра еще лыка не вязал, в глазах все зелено было... Илья, ну чтоб мой язык отсох, ей-богу! – Кузьма подошел вплотную. – По глупости все, прости уж...
   Илья усмехнулся в темноте.
   – Ладно... леший с тобой. Ты мне, сволочь, все-таки родня. Где ты там?
   – Да здеся я... Пролазь на кухню, только кадку не свороти в потемках. Воблы хочешь?
   Они проговорили до утра, разодрав пополам твердого, как булыжник, леща и выпив целый жбан пива, найденный за печью. А на рассвете, когда первые лучи переползли через подоконник, Варька нашла их обоих спящими врастяжку на полу в кухне. Илья пристроил вместо подушки старый валенок, Кузьма улегся головой прямо на животе друга. От храпа качались занавески и жалобно дребезжали стоящие на столе стаканы. Варька улыбнулась, перекрестила обоих и на цыпочках вернулась в сени.

Глава 4

   В мае на Москву неожиданно свалилась жара – да такая, что дивились даже старожилы. Едва распустившиеся липы и клены на бульварах пожухли, роскошная сирень в купеческих садах торчала засохшими коричневыми вениками, лужи исчезли без следа, и улицы покрылись серой пылью, в которой, свесив на сторону языки, валялись одуревшие собаки. Город словно вымер: те, кто побогаче, уехали на дачи, беднота сидела по домам, обезлюдели даже Сухаревка и Конная площадь. Немного полегче было в Сокольниках и Петровском парке, где спасали густая зелень, пруды и беседки. По вечерам в парке начиналось гулянье, играл военный оркестр, на эстрадах пели цыганские, русские и венгерские хоры, крутилась карусель, орали продавцы кваса и мороженого. А днем и в Петровском все вымирало, и лишь изредка на тенистых аллеях появлялись влюбленные парочки, студенты Академии художеств с мольбертами и сонные няньки с детьми.
   В глубине парка под густой тенью вековых лип притаился давно пересохший бассейн с мраморной статуей. Статуя была старая, потрескавшаяся, с отбитыми руками и ногой. Маргитка устроилась на уцелевшем колене, обняв мраморную нимфу за талию и подставив лицо пробивающимся сквозь зелень солнечным лучам. На дне бассейна лежал, закинув руки за голову, ее брат Яшка, и по его физиономии тоже скакали солнечные пятна. Прикрыв узкие глаза, он слушал Дашку, которая, сидя на траве, вполголоса что-то рассказывала. Чуть поодаль лежал на животе Гришка и старательно делал вид, что дрессирует соломинкой толстого навозного жука. Но Маргитка-то знала, чувствовала, не поднимая ресниц: он смотрит на нее.
   Вот еще и этот навязался на шею... Теленок губошлепый, моложе ее на год, а туда же. И хоть бы капельку на своего отца был похож, а то копия эта Настька, пропади она пропадом! Маргитка открыла глаза, в упор, зло посмотрела на парня. Тот, пойманный врасплох, заморгал, покраснел, уронил соломинку, и жук немедленно сбежал в лопухи. Маргитка презрительно фыркнула, но ничего не сказала. Кто знает – может, пригодится еще.
   – Ты совсем не помнишь, как в таборе жила? – спросил Яшка.
   – Да откуда же? – слабо улыбнулась Дашка. – Мне два года было, когда отец на землю сел.
   При слове «отец» Маргитка навострила было уши, но Яшка, как назло, заговорил о Дашкиной таборной родне, и та с готовностью принялась рассказывать о какой-то седьмой воде на киселе. От досады Маргитка чуть не плюнула. Дернул же черт этих двух жеребцов увязаться за ними! Насилу уговорила Дашку пойти прогуляться, надеясь осторожно выспросить все про Илью, и только дошли до ворот – здрасьте, ромалэ, выпрягайте: Яшка да Гришка! И сразу же, конечно: «Мы с вами, чаялэ, а то обидит кто-нибудь...» Маргитка едва удержалась, чтобы не разораться на брата прямо на людях. В другой день погулять его небось не вытащишь, все «некогда» да «отвяжись», а тут нате вам – сам напросился. Ясно, из-за Дашки. Вот смехота, и на что она ему? Слепая, как столетняя кобыла, и даже лица Яшкиного она никогда не увидит. Хоть и невеликое счастье на эту татарскую физию смотреть, а все-таки... А ему хоть бы что! Вот сиди теперь, как дура, и слушай какую-то ерунду про таборных цыган, вместо того чтобы допытаться наконец у Дашки, какой же он – Илья Смоляко, ее отец.
   И ведь в жизни бы не подумала, что с ней такое сможет случиться! С ней – Маргиткой Дмитриевой, первой плясуньей Москвы, к которой цыгане начали засылать сватов, едва ей исполнилось тринадцать, – отец еле успевал отказывать. А господа, а купец Карасихин, ездивший к ней каждый день, а гусары, бросающие ей под туфли ассигнации, а штабс-капитан Чернявский, даривший ей фамильные драгоценности, а Сенька Паровоз, наконец! Ох, Сенька... Вспомнив о нем, Маргитка даже улыбнулась. Но и ему теперь закрыты ворота. Маргитка знала это точно с того самого дня, когда спозаранку открыла дверь незнакомым цыганам и увидела эти черные разбойничьи глаза.
   Про Смоляковых Маргитка знала давно – почти с того дня, как услышала, что Илона на самом деле ей не мать, а Митро – не отец. Цыганки нашептали ей об этом, еще когда она возилась с куклами, а в двенадцать лет Маргитка впервые кинулась с кулаками на Степку Трофимова – двадцатилетнего олуха, заявившего, что ее настоящая мать была проституткой. Драка вышла знатной, Маргитку отрывали от орущего Степки в десять рук, и то он еще две недели не мог выйти с хором в ресторан: лицо было расцарапано так, будто парень угодил в кошачью свадьбу. И потом Маргитка так же бесстрашно кидалась на всякого, кто осмеливался сказать плохое слово о ее матери. Она-то знала, что мать была красивая и несчастная, что, потеряв возлюбленного, купца Рябова, настоящего отца Маргитки, тяжело заболела и умерла, разрешаясь от бремени, – почти как в ее любимых романах. И последними, кто видел ее, были Смоляковы, Настька – тогда еще Васильева – и отец. Но расспрашивать отца было бесполезно: когда Маргитка осмелилась сунуться к нему с вопросами, он ничего не сказал, но посмотрел так, что она сразу поняла – ничего не выйдет. Тетка Варя тоже не желала говорить, хмурилась: «Ни к чему тебе это. Твоя мать – Илона!» И вот теперь приехали Смоляковы, которые были при матери в ее смертный час. Наверное, это судьба.
   Вздохнув, Маргитка открыла глаза и на пальцах принялась высчитывать, на сколько лет Илья старше ее. Выходило – на двадцать с копейкой. Но это-то как раз не беда... К ней сватались такие, которым она во внучки годилась, – слава богу, отец не отдавал. А вот Настька его – настоящее несчастье. Цыгане до сих пор рассказывают небылицы про то, как Илья увез Настьку из Москвы в одном платье да шали, не сказавшись ни отцу, ни родне. Болтали еще и про какого-то князя, собиравшегося жениться на Настьке, и про какую-то купчиху, с которой Илья разводил амуры под носом у ее мужа... Всякое болтали. Маргитка была готова продать душу черту, лишь бы узнать, что в этих сплетнях правда, а что – выдумки цыганок. И хоть бы кто-нибудь рассказал, откуда у Настьки эти борозды на лице! Ведь видно же, что красавицей была, хоть уже и старуха, детьми обвешанная. Неужто правда Илья изрезал ей лицо ножом, чтобы никто больше не взглянул? Кто его знает, с такого черта станется...
   Маргитка снова закрыла глаза, вспоминая резкое, смуглое до черноты лицо, сросшиеся на переносице брови, раскосые глаза с яркой голубизной белка, крутые черные кольца волос без нити седины... Некрасивый цыган, сатана сатаной... Но отчего же под сердцем оборвалось что-то, едва она увидела этого разбойничьего атамана, годящегося ей в отцы? Почему так отчаянно, до рези в груди, хотелось плакать, когда он вместе с дочерью пел таборную песню, от которой в комнате пахло полынью? Почему и за что так жаль его? А ведь она никого никогда не жалела... И что же, господи, теперь делать? Если бы Илья хоть внимания на нее не обращал... Если подумать, кто она для него – девчонка, ровесница его дочери, он держал ее на руках в первый день ее рождения – об этом Маргитка слышала от цыган. Но ведь Илья смотрел на нее! Смотрел, она сама видела, сколько раз нарочно оборачивалась, чтобы поймать на себе этот взгляд, перехватить раскосые глаза с голубой искрой. Смотрел, проклятый... А чего, спрашивается, смотрел, зачем пялился? Женатый, старый, с мешком детей, женой-уродиной, да еще чего только не говорят про него! Чего ему надо от девочки? Совесть потерял, или вовсе ее никогда не было? Не нужен он ей, и все! Месяц прошел, пора выбрасывать это из головы. И не реветь ночами в подушку, и не вытягивать про него по слову у Дашки, и не ловить украдкой взгляды, и... А гори он огнем, черт таборный! Зачем только явились они сюда!
   – Маргитка, ты что?
   – Я? Что я? – удивилась она. И только сейчас поняла, что лицо ее – мокрое, и слезы одна за другой капают прямо на нос лежащего на дне бассейна Яшки, и они с Гришкой испуганно рассматривают ее. – А что я?! – рассвирепела Маргитка, вскакивая. – Ничего! Тебе какое дело? Хоть бы вы посдыхали все, растреклятые, ни днем ни ночью покоя от вас нет!
   Одним прыжком, подобрав юбку, она перемахнула через край бассейна и опрометью кинулась в гущу парка. Ребята молча, ошеломленно следили за ней до тех пор, пока малиновое платье не затерялось в глубине аллеи. Яшка пожал плечами.
   – На солнце, что ли, перегрелась?
   – Может, обидел кто? – предположил Гришка.
   – Кто ее обидит – часу не проживет, – проворчал Яшка. – Вот как другу тебе говорю: не гляди на нее и не сватай. Может, и хороша, но мозгов – как у курицы. А визжать начнет – фабричного гудка не слышно.
   – И в мыслях не было... – прошептал покрасневший до слез Гришка.
   Яшка посмотрел на него с большим сомнением и осторожно придвинулся ближе к Дашке. Словно невзначай опустил руку на ее тонкие пальцы. Дашка так же осторожно высвободила их, спросила:
   – Может, домой пойдем?
   – Еще рано. – Яшка вздохнул, снова улегся на дно бассейна. Улыбнулся, глядя на неподвижное лицо Дашки. – Расскажи мне лучше, как вы в Киеве жили. У нас там тетка троюродная, кажется, была.
 
   – Дядя, продаешь порты?
   – Продаю.
   – Скольки?
   – Два.
   – Отдавай за полтинник!
   – Сгинь, нечисть!
   – Нет, люди добрые, слыхали вы – два рубля! Да они и одного не стоят! Ты, борода, сам взгляни, что продаешь, – штаны или решето?! Ежели решето, то места зря не топчи, иди к развалу, а ежели штаны – поимей совесть, за полтину отдавай.
   – Два.
   – Да что ж это такое, святы господи? Ты в своем уме, борода? За эту рванину с собачьей свадьбы – два рубля? На Хитровке такую же рухлядь за гривенник купить можно, еще и уговаривать будут!
   – Вот там, цыганская морда, и покупай.
   – Ах, так?! Ну, борода, сам себе несчастья ищешь! Вот скажи, откель мне знать, где ты эти штаны взял? Может, ты их вовсе... украл, а?
   – Что ты! Что ты! Бога побойся, цыган, вот те крест святой...
   – Украл, украл – по роже вижу! Меня не проведешь, небось! Надо бы околоточного свистнуть, Илюха, а?
   – Да што ты, цыган! Сдурел али как? Свои собственные порты, ей-же богу! На пропой души продаю!
   – Врешь, хапаные штаны! Отдавай за полтину, не то будочника приведу!
   – Кузьма! Да угомонись ты! – Илья еле оторвал друга от перепуганного мужичка с перелицованными штанами. – Далось тебе это рванье, на что оно тебе?
   – Да что ж ты в мою коммерцию лезешь?! – взвился Кузьма, с сожалением провожая глазами убегающего сквозь толпу мужика. – Еще бы минуту – и он бы за полтину отдал! Вот где я теперь второго такого лаптя искать стану, а?
   Вокруг них под жгучим июньским солнцем жизнерадостно орала Сухаревка. За семнадцать лет здесь почти ничего не изменилось – все так же под стенами старой башни сидели торговцы всевозможным хламом, бабы с квасом, бульонкой и пирогами, бродячие брадобреи, сапожники и портные. Полуголые мальчишки-нищие носились в толпе, выпрашивая милостыню, воры-карманники виртуозно делали свою работу, и над всем этим висело желтое облако летней пыли.
   Илье вовсе не хотелось тащиться по жаре на Сухаревку. Но Митро, у которого сегодня были какие-то дела на ипподроме, попросил его не спускать глаз с Кузьмы: «Не сегодня-завтра запьет, я уж вижу!» Митро был прав: едва проснувшись, Кузьма начал искать, у кого бы занять денег. Но цыгане, которым Митро под страхом убийства запретил одалживать «этому голоштаннику», все как один отвечали: «Самому бы кто занял, морэ». В конце концов Кузьма вывернулся из дома со свернутой рубахой под мышкой, и Илья едва успел выбежать за ним:
   – Ты куда?
   – На Сухаревку.
   – Зачем?
   Кузьма посмотрел на него в упор. Спокойно сказал:
   – Денег нет, а выпить хочется.
   Эта откровенность обезоружила Илью, и он, мысленно уже представляя себе лицо Митро, сумел только проворчать:
   – И я с тобой, что ли...
   Кузьма не возражал. Едва оказавшись у стен Сухаревой башни, он развил бешеную деятельность, привязавшись со своей рубахой к длинному сгорбленному мастеровому с испитым лицом:
   – Эй, золотая рота, бери рубашку за три гривны! Что рыло воротишь? Не на клею продаю, новая почти, с Троицы и семи дней не проносил, вот только по вороту малость вылезло, так баба твоя вмиг залатает... А вот выражаться будьте осторожны, я и сам пошлю куда пожелаете! Берешь али нет, висельник? Очень даже твоей личности соответствует, тебе так и дома скажут! Бери, дело говорю, дешевле на всей Сухаревке не сыщешь!