– Такие дела! – только и сказал Раппопорт.
   Вот она, расплата за чешский карнавал, бурчал он себе под нос, топая по коридору. Фейерверк потух, фонарики гаснут, пора по домам. У нас подобного быть не может, мы – монолит. Костры от сырости дымят и снова разгораются. Каждый, кто окажется близко, сгорит, как мотылек. Пахнет горелым человеческим мясом. Если бы я был помоложе и у меня не был задет позвоночник, может, я бы попытался. Но теперь… Я хочу только одного – пенсии, а они мне никак не засчитают сидение в лагере в партийный стаж. Такая мелочь – а ведь не засчитают. Мне бы только на пенсию, и я с утра до вечера не буду читать газет! Макарцев обещал пробить почетное звание – Засраку. Заслуженному работнику культуры пенсии хватит на еду. И бесплатный проезд в трамвае… Но высуни я сейчас нос, и никаких характеристик мне не подпишут. Ивлеву не помочь, а они мне дадут селедки, потом не будут давать воды, и я сам им скажу, где у меня спрятаны его бумажки. Сил не осталось. Если опять посадят, повешусь в первой же уборной. Галстук у меня всегда с собой, в кармане.
   И все же Раппопорт чувствовал какое-то неудобство от этих размышлений. Он кряхтя отправился в отдел писем.
   – Надежда Васильевна, – произнес он, остановившись в дверях. – Вы не могли бы помочь мне разобраться в письмах? А то я в них утону и перестану булькать…
   – Когда? – спросила Надя, улыбнувшись.
   – Сейчас.
   Она с готовностью поднялась из-за своего столика. Тавров с удовлетворением оглядел ее и пропустил вперед. По дороге он рассказал, что произошло, привел Надю к себе и усадил в кресло. Она сжалась, закрыла ладошками нос и рот, смотрела помертвевшими зрачками, ждала, что сейчас он скажет что-то еще более страшное.
   – Я же понимаю, тебе трудно, Надя, – сказал Тавров, и две глубокие складки, идущие от носа к подбородку, разрезали его лицо.
   – Да что – я? Вот он!
   – Его такая доля. Он знал, на что идет…
   – Сделайте что-нибудь, – умоляющие глаза Нади смотрели неотрывно. – Вы ведь можете!
   – Я?! Почему все просят меня? Кто я? Жалкая старая развалина. Я действительно могу раскрутить кампанию и ничтожество сделать известным на всю страну, а может, даже ввести в ЦК. Но когда я ввел, они мне не подчиняются, Надя. Попробуй лучше поговорить со своим отцом. Вряд ли, но если не он, тогда никто!
   – Надежда, ты здесь? По всей редакции ищу! Всех видел, а тебя нет…
   Распахнув дверь, на пороге стоял, широко расставив ноги, Саша Какабадзе. Его выписали из больницы, и он выглядел пьяным от ощущения свободы.
   – Сашка, ты здоров? – обрадовалась Надя.
   – Милиционеров осудили, я свидетелем выступал. Бог есть, правда есть, видите?
   – А судимости нет, – весело сказал Раппопорт. – Молодец!
   – Вы, конечно, извините. Может, у вас с Надей дела? Но я так без нее соскучился, просто не могу! Надя, выйди, поговори со мной…
   – Будем считать, – сказал Тавров, – что в письмах мы с тобой, девочка, разобрались. Идите, дети!
   Он склонил свою тяжелую голову над бумагами, сделав вид, что Надя и Саша его совершенно не интересуют. В коридоре Какабадзе нагнулся, вытащил из кофра, стоявшего возле стенки, камеру и начал фотографировать. Надя сделала ему нос, показала кукиш – ничего не помогало. Тогда она закрыла лицо руками и повернулась к стене.
   – Ox, Надя! Постой так – сзади ты еще красивее! Ты понимаешь, я пришел из больницы домой – вижу: твоей фотографии нету. Как же так? Я отснял всю страну, а тебя нету, Надя! Слушай, пока я лежал, я очень много думал. Я все решил. Нам срочно надо пожениться…
   – Ты с ума сошел, Сашка! Замолчи!
   – Нет, я абсолютно уверен. Маме сказал, она очень обрадовалась, да. Я решил жениться, и это серьезное решение, Надя!
   Положив камеру в сумку и не обращая внимания на проходивших изредка по коридору людей, он взял Надю за локти.
   – Пусти, Саша, слышишь! Пусти же!
   – Нет, нет, Надя! Я официально предлагаю тебе руку плюс сердце. Ни в чем не сомневайся, Надя! Пойдем в ЗАГС и потом уедем в Грузию, в свадебное путешествие. Нас будут встречать по первому разряду, вот увидишь!
   – Что ты несешь? В Грузию? А Инна?
   – Инна? Ну что ты! При чем здесь Инна? Она тебе сказала? Там совсем другое. Я же не мог совсем без женщины! Не ревнуй, Надя!
   – Я не ревную, что ты!
   – Молодец! Поженимся – и больше никаких женщин. Я буду однолюбом! Ты почему плачешь, Надя? Кто тебя обидел?
   Две слезы висели на ресницах у Сироткиной. Прижавшись спиной к стене, она уставилась на Сашу. Вдруг обхватила его за шею руками и зарыдала, уткнувшись мокрым носом ему в шею.
   – Ну что ты, Надя?… Чего же плакать? Лицо становится нефотогеничным. А я хочу еще тебя снимать. Я буду тебя снимать всю жизнь, во всех видах.
   – Во всех нельзя, – сквозь всхлипывания сказала Надежда. – За это тебя опять посадят.
   – Жену можно! Никто не узнает! Значит, согласна?
   – Нет! С чего ты взял? Мы же друзья. А замуж – нет, не могу.
   Она разжала руки, отодвинулась от него подальше. Он растерялся.
   – Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это! Как обухом по голове… Ладно, Надя! Еще подожду! Все равно на тебе женюсь!… Я хотел посоветоваться. Завтра партсобрание…
   – Ты же беспартийный!
   – Но, может, вступить? Ведь рано или поздно все вступают, ты знаешь. Разве от этого что-нибудь меняется? Меня вызывал Ягубов, просил выступить от комсомольцев насчет исключения Ивлева…
   – А ты?
   – Ну, что я? Его все будут оплевывать – один лишний плевок ничего не изменит. Он же поймет, что я не добровольно. Я у него после прощения попрошу. А если откажусь – выйдет, что я за него, да? Все это грязь, думаешь, не понимаю? Чуть что, обвинят, что я грузин и за культ личности Сталина. Что делать, Надя? Придется выступить, не отвертеться…
   Проходя мимо них, Раппопорт похлопал Сашу по плечу.
   – А ну, заговорщики, разойдитесь!
   Тавров запахнул полы плаща, глянул на лифт, решил его не ждать и двинулся вниз пешком.
   На скамейке в сквере его ждал Закаморный. После введения пропускной системы он некоторое время мог приходить в редакцию по разовым пропускам, которые ему заказывал по телефону Яков Маркович. Но Ягубову это стало известно, и Кашин позвонил в бюро пропусков.
   «А мы надеялись, что он есть тот, который должен избавить…»
   Максим расслабленно полулежал на скамье, неподалеку от детской песочницы, и, прищурившись, процитировал Таврову Евангелие от Луки. Яков Маркович понял, что Закаморный об Ивлеве уже знает. Он присел рядышком на скамью, огляделся, чтобы убедиться, что ими никто не интересуется, и, успокоившись, удовлетворенно засопел.
   – Сколько раз я ему говорил, – прошипел Закаморный, – чтобы он не бросал черновики в мусоропровод! Только в унитаз, да и то маленькими порциями. Великих людей губят мелочи…
   – Успокойся, Макс. Дело не только в черновиках. Светлозерская… Пятый экземпляр…
   – Ой-ей-ей! – Максим сплюнул. – Знал бы, ни за что бы с ней не спал. Впрочем, не она, так другая. Кто-то же должен выполнять эту функцию на земле! Подумать только: государство, способное уничтожить мир, боится маленького человека, который скрипит перышком по бумаге. По-западному этот человек диссидент, по-нашему – недосидент. Когда надоедает мелькание крыльев перед глазами, прикалывают очередную бабочку иглой и прячут ее в коробку. Это в семнадцатом веке нужны были Дон-Кихоты. И в Европе. А в России толпа показывала на них пальцами и советовала вешать за ноги и сажать на кол. Любая нормальная система холила бы и лелеяла критиков, потому что без них она хиреет, как женщина без мужского гормона. А у нас?
   – У нас, Максик, я говорил и говорю: не высовывайтесь, ребята!
   – Беспринципностью попахивает!
   – Беспринципность – это когда идею предают ради друзей. Принципиальность – когда друзей предают ради идеи. Что лучше?
   – Ox, Яша, Яша!

 
Когда я вижу Раппопорта,
Встает вопрос такого сорта:
Зачем мамаша Раппопорта
Себе не сделала аборта?
– Повторяешься, мальчик!

 
   – Насчет «не высовывайтесь», Рап, у меня идея. Граница у нас на замке. Таможенники отрывают подкладки от плащей, гинекологи в погонах роются в остальных местах. А птицы – почему-то летают через границу! Летят, куда хотят, и хотя их кольцуют, возвращаются ли они, неизвестно!
   – А что ты предлагаешь?
   – Вдоль наших границ установить сетки до неба, чтобы ни один советский соловей не мог вылететь! Не говоря уж о журавлях и лебедях! Написать что ли на Лубяночку? Внести лепту?
   – Я принес твой гонорар за статьи о субботнике, Максим. Держи!
   В руках Якова Марковича оказались две полусотенные бумажки. Он протянул их Закаморному. Тот взял, посмотрел на свет.
   – Гонорар за пропаганду, – задумчиво произнес он. – Ленин виден насквозь.
   Понюхав полусотенную, Закаморный поплевал на нее и прилепил к подошве ботинка.
   – Что за шутки, коллега?
   Максим повторил операцию с другой полусотенной и встал со скамьи.
   – Ах, приятно ходить по деньгам! – Он снова уселся, отклеил обе бумажки и спрятал в карман, вдруг помрачнев. – Подонки! Дзержиморды с площадки Задзержинского! Да они испражнений моего друга Ивлева не стоят. Неужели мы и на этот раз спустим им, Рап!… Рап!!. Что молчишь, зека? Ну, выступи раз в жизни основоположником порядочного почина, например: «Жгите газеты, не читая!» Объясни толпе подписчиков-кроссвордистов: каждый должен сжечь газету. Оборвать провод радио и телевизора. Власть станет глухонемой, захлебнется в своей желчи!
   Раппопорт сопел, ухмылялся.
   – Не хочешь? Тогда я сам!
   – Осторожнее, мальчик.
   – Да брось, Рап! Я с детства ссал на эту организацию.
   Яков Маркович знал этот исторический штрих из биографии Максима.
   – Пойдем лучше выпьем, Макс, – предложил Раппопорт. – Может, легче станет…
   – Настроения нет, извини. Пойду писать письмо на Лубяночку…
   Не простившись, Максим зашагал прочь. Яков Маркович поглядел ему вслед, поднялся и, горбясь, побрел в другую сторону. На углу, возле продмага, он остановился.
   – Ну что, друг, по «лысому»?
   Мужик, верным глазом наметивший Раппопорта в толпе, был худой и небритый. Он вертел пальцами юбилейный рубль с изображением Ленина
   – А третий есть? – спросил Яков Маркович.
   – Вот он, чекист, стоит с двумя бутылками, подключим его! Посуда наша, мелочь добавишь?
   – Добавлю, чекисты, – согласился Раппопорт.
   Тот, что с бутылками, в кожаной куртке, на которой не хватало только патронташей, уже нетерпеливо стоял в очереди. Ему передали два «лысых» и мелочь. Втроем, не отставая ни на шаг, бригада двинулась к скверику, в кусты.
   – Может, закусить взять чего? – осторожно предложил Яков Маркович.
   – Интеллигент? – уточнил чекист. – Дома закусишь…
   – Ну, давайте, давайте побыстрей, а то я с утра не пил! – небритый сколупнул железку ногтем. – Пьем из горла, так что без обману!
   И первым опрокинул бутылку, забулькал. Чекист шевелил губами, считая глотки.
   – Стоп! – он ухватил бутылку, как рубильник, и, повернув вниз, выключил. – Закуси веточкой, а я пососу.
   Остановился он сам. Если и обделил, то не намного. Яков Маркович прикрыл глаза, приготавливаясь сделать, как они. Он заранее почувствовал, как зашевелилась у него в желудке блуждающая язва, заныла, боль пошла гулять по всему животу, прихватив печень. Но отступать было некуда. Он набрал побольше воздуха и медлил.
   – Жид, что ли? – догадался чекист.
   – Есть маленько, – признался Тавров.
   – То-то, я вижу, жмешься. Ну ничего, пей. Человеком станешь!
   Они не засмеялись, ждали. Он снова вдохнул и стал пить. Бутылка качалась между двух облаков, которые остановились над ним в небе. Небо было бездонное, водка лилась сверху, и казалось, ей не будет конца. А ведь всего-то граммов сто пятьдесят… Допив, Яков Маркович мужественно вытер рукавом рот и вернул бутылку чекисту. Они оба смотрели на Раппопорта.
   – Добавить бы надо, – сказал небритый. – Ведь хорошо прошла, добавить бы. Добавим – будет еще лучше. Но у меня нету…
   – Нету, нету, – сказал чекист, пристально глядя на третьего.
   – Я плачу, чекисты, – немедленно согласился Раппопорт. – Раз надо, я плачу.
   – Сам-то торгуешь? – спросил небритый.
   – Примерно…
   – Тогда плати. Дуй, чекист, за второй!
   Чекист, не мешкая, умчался.
   – Не бойсь, не удерет!… А я сразу, как тебя увидел, понял, что ты завмаг. Вид у тебя завмага.
   – Я не завмаг, – уточнил Яков Маркович. – Я Раппопорт.
   – На кой мне знать твою фамилию? Я что – кадровик? Пьешь – и пей!
   После этого они молчали минут двадцать, отвернувшись друг от друга и по отдельности переживая одинаковое потепление организма. Потом прибежал чекист, зажав под мышкой непочатую бутылку.
   – Первым я! – заявил Раппопорт.
   – Ox, и умный он, – сказал небритый чекисту. – Ну, умный!
   – Я не умный, чекисты! Я дерьмо! Дайте, я буду первый. А то вы, падло, мне мало оставляете!
   Прижав большим пальцем норму, он выпил свою часть и подождал, пока они опорожнили бутылку.
   – Я дерьмо! – упрямо повторил Раппопорт. – Навоз, на котором взойдут цветы!
   – Семью, что ль, бросил? – сочувственно спросил небритый. – Так им без тебя даже лучше.
   – При чем тут семья?! Главное, жгите газеты, чекисты! Жгите, не читая!
   Пожав им руки, он пошел прочь, стараясь ступать так, чтобы тротуар под ногами не ускользал в сторону. В метро Якова Марковича не пустили. Чувствуя, что он вот-вот упадет, Раппопорт уговорил таксиста, дав ему вперед пять рублей, довезти свое расплывающееся тело в Измайлово. Но не таков был журналист Тавров, чтобы просто заснуть.
   С трудом попав ключом в скважину, он первым делом, не снимая плаща, прошел в комнату и стал двигать шкаф. Накренив шкаф набок, Яков Маркович вытащил из-под него толстую серую папку, а потом еще несколько листков – отдельно. Листки он бросил на пол. В ванной он развязал тесемку, чиркнул спичкой и поджег первый лист сочинения маркиза де Кюстина. На горящий лист Раппопорт положил еще, потом еще, и скоро в ванне полыхало пламя, копоть застлала потолок. Тавров начал неистово кашлять от дыма. Задыхаясь, он дожег рукопись до конца, пустил воду, чтобы остатки перестали дымиться, и вывалился из ванной. Он помнил, как сел на пол в комнате, не в силах добраться до тахты, и тут память ему изменила.
   Глаза он открыл, когда почувствовал, что его трясут за плечо. Яков Маркович долго не мог сообразить, чего от него хотят. Во сне его дважды арестовывали, и он считал, что в этом ему везло: спросонья совершенно не волнуешься. Он боялся только физической боли, а пальцы так впились ему в плечо, что он застонал.
   – Не надо, – жалобно попросил он, – не надо меня бить…
   – Да ты что, пап? Проснись! Тебе плохо? Перед ним на коленях стоял Костя.
   – Сын… – не открывая глаза, произнес Яков Маркович. – Мне очень хорошо. Только голова болит…
   – Вижу, отец. Счастье еще, что ты не угорел.
   Константин вошел в незапертую дверь и увидел отца, раскинувшегося навзничь на коврике возле тахты. На животе у него спали, свернувшись, обе кошки. Испугавшись, Костя мгновенно представил самое худшее и все, что за этим худшим следует. Но тут же сообразил, что тогда кошки на нем не грелись бы. Отец причмокивал и время от времени повторял: «Жгите газеты, не читая!» Водкой несло даже от кошек. Подложив отцу под голову подушку, Костя уселся за стол читать листки, брошенные на пол.
   Листки оказались сочинением, написанным журналистом Тавровым в жанре, который он открыл и назвал клеветоном. Это был клеветон Таврова на самого себя. Яков Маркович писал за всех и обо всех, о нем же (если не считать доносов) не писал никто и никогда. Поэтому Тавров решил заранее, на тот случай, когда это понадобится, самолично подготовить о себе статью, чтобы ее в любую минуту могли опубликовать. А то ведь, если сам о себе не побеспокоишься, сделают хуже, недостаточно профессионально. Клеветон «Газетный власовец» был создан в лучших традициях отечественной партийной печати. В клеветоне был использован полный набор ярлыков из раппопортовского конструктора: двурушник, предатель Родины, растленный тип, внутренний эмигрант, продавшийся сионистской разведке, злобный отщепенец, грязный провокатор.
   – Что это, пап?
   – Это? – Яков Маркович сел, опершись спиной о тахту. – Кто знает, сынок? Может, это скоро понадобится…
   – А ты не хотел бы уехать, отец?
   – Я?! Ты хочешь вызвать меня на предотъездовское соревнование? Нет, сынок. Ты молодой – у тебя еще есть слабая надежда. А я…
   – И тебе не надоело?
   – Ox, как надоело, Костик! Но я уж досмотрю это кино до конца! Иногда мне кажется, что евреи любят эту страну больше, чем русские. Они больше думают о ней, меньше ее пропивают. А живут они на этой земле, начиная с хазар, то есть не меньше русских. И по чистой случайности в свое время стали насаждать здесь византийскую религию, а не иудейскую. Русские привыкли заселять чужие земли. Так что логичнее им эмигрировать. К монголам, от которых частично произошли. А евреи останутся. Только карлов марлов больше не надо… Меня тошнит, Костя.
   – Зачем ты напился? Чтобы стать националистом?
   – Меня тошнит от того, что происходит…
   – Сам же говорил, отец, что на перстне царя Соломона были выгравированы мудрые слова: «И это пройдет…»
   – Говорил! Мало ли что я говорил! Да если бы у меня был перстень, я бы выгравировал на нем: «И это не пройдет!»

 



70. РОКОВАЯ ДЕВОЧКА


   В сберкассе на старом Арбате стояла очередь, извиваясь по стене: старики и старухи ожидали пенсию. Сироткина попросила предупредить, что она последняя, отошла к стойке и, открыв отцовскую сберкнижку на имя Северова Гордея Васильевича с правом для дочери пользоваться вкладом в течение трех лет, заполнила листок. На счету было две с половиной тысячи с лишним. Отец не трогал их после смерти матери.
   Мелочь Надежда не стала трогать, а две с половиной тысячи, отстояв в долгой очереди, забрала. Ей велели расписаться три раза – Надя волновалась, и подпись каждый раз получалась отличной от предыдущей. В конце концов ее заставили предъявить паспорт. Только после этого Сироткина получила жетон с номером, отдала его кассирше, и та отсчитала деньги. Сколько – Надя не могла видеть из-за высоченного прилавка, но пересчитывать не стала. Она отошла к стойке, вынула из сумочки редакционный конверт со штампом «Трудовая правда», вложила в него деньги и заклеила.
   До метро «Университет» Надежда ехала с решительностью, которая несколько убавилась, пока она поднималась по эскалатору. Обычно, когда Надя провожала Ивлева, он не хотел, чтобы она шла с ним до самого дома; она оставалась внизу, и лестница уносила вверх его одного. Но иногда он заговаривался, не замечал, что она уже стоит на ступеньке, и ей удавалось проводить его до самого выхода из метро. В такие дни Надя была счастлива.
   Теперь Сироткина вошла в подъезд. Она поднималась по лестнице не ища, будто сто раз приходила в дом Ивлева. Она хотела встречи с Антониной Дональдовной и боялась ее. Это была какая-то игра, которую Сироткина сама себе предложила, сойдясь с Ивлевым. Антонина Дональдовна была ее педагогом в 38-й музыкальной школе. Надя девочкой любила ее и быстро забыла, как и всех других своих учителей, но вспомнила, когда узнала, что спецкор Ивлев – ее муж. Учительница в свое время о нем рассказывала (какой он умный и незаурядный человек, – кажется, про это), и Наде, когда она на него в редакции посматривала, сделалось любопытно.
   Когда игра и полудетские расчеты стали серьезными, Сироткина не заметила. А заметила только, что она любит Ивлева и ей не только хорошо от этого, но и плохо. Она так и не сказала ему, что знает его жену.
   – Сироткина?! – удивилась Антонина Дональдовна, открыв дверь и сразу узнав Надю.
   Она стояла в пестреньком халате с посудным полотенцем не первой свежести в руках и, узнав, все еще продолжала разглядывать Надю, тщательно, с иголочки одетую.
   – Я на минуту, Антонина Дональдовна…
   – Да входи же. У меня кавардак, извини… Раздевайся, я сейчас…
   Пока Надя снимала плащ, Тоня в ванной напудрилась, чтобы хоть немного скрыть следы синих припухлостей от бессонной ночи и слез. Она скинула халат, натянула брюки и кофту, провела два раза гребешком по голове и вышла из ванной.
   – Я все знаю, – сразу произнесла Сироткина, чтобы не вертеться вокруг да около.
   – Что – все?
   – Мы ведь с Вячеславом Сергеевичем вместе работаем. Ну, то есть я в редакции мелкий технический работник. Он ни в чем не виноват, я уверена. Они должны его выпустить! Просто обязаны!
   Тоня ничего не ответила. Она отрицательно покачала головой, и только слезы покатились вниз, оставив два следа в наспех положенной на щеки пудре.
   – Точно знаю, Антонина Дональдовна! Газета за него заступится, а к мнению газеты прислушаются… Скоро из больницы наш главный выйдет, Макарцев. Он к Ивлеву хорошо относится, понимает, что это талантливый человек. Он позвонит и все такое… Вот увидите!
   – Куда позвонит, Надюша? Ты осталась такой же наивной девочкой, как была!
   – Нет! – запротестовала Сироткина. – Может, я и наивная, но не такая, как вы думаете! Верьте, это главное!…
   – Постараюсь…
   – Да, чуть не забыла, а то б ушла… Я привезла гонорар вашего мужа – в бухгалтерии просили передать…
   Сироткина поспешно вынула конверт, положила на стол. Ивлева не взглянула.
   – Ну а ты-то как живешь, Надя?
   – Я? Замечательно. Весело! Такой круговорот – некогда оглянуться. Учусь в университете, на вечернем, кончаю. В общем, порядок…
   – Тебе можно позавидовать…
   – Мне многие завидуют. Даже стыдно, когда у тебя все так хорошо… А как ваш сын?
   – Сейчас у бабушки, растет…
   – Ну, я пойду, – поднялась Надежда. – Извините, что ворвалась без приглашения.
   – Наоборот, Надя, я очень рада. Посиди, чаю попьем…
   – В другой раз… Загляну, как только что-нибудь узнаю.
   Закрывая за Надей дверь, Тоня ощутила знакомый запах духов. Запах этот раздражал ее давно, однако она не придавала ему значения. Только теперь слабая догадка пришла к ней, но она не позволила этой мысли развиться и поразить ее сознание неожиданным открытием.
   На улицу Надя выскочила вприпрыжку, довольная собой. Тоненькая и устремленная, улыбаясь, она спешила к метро, и прохожие смотрели ей вслед. Она предчувствовала, что отец дома. Но когда действительно застала его на кухне, вспомнила: он утром говорил, что после совещания приедет рано, а потом снова уедет и ночевать не вернется. Она была уверена, что у него есть женщина, не может не быть. Просто он считает ее ребенком, и это скрывает. И раньше бывало, он неожиданно заявлял, что не придет ночевать – у него командировка. А тут не объяснил причину – не захотел врать. Это уже прогресс.
   – Здравствуй, папочка!
   Василий Гордеевич сидел без пиджака в белой рубашке с расслабленным галстуком и жевал. Она обняла отца за шею, прижалась к его спине. Из Надиной комнаты доносилась музыка, ласковая и мягкая.
   – Это ты включил проигрыватель?
   – Да!
   – Ты что – влюбился?
   Он молча усмехнулся.
   – Выбрит тщательней, чем обычно, музыка…
   – Побрился в парикмахерской ЦК, пластинку мне подарил мой зам. Все?
   – Нет. Куда собираешься?
   – Ну, если начистоту, то на дачу, играть в преферанс.
   – Там, надеюсь, будут женщины? Давно пора…
   – Пора? – Василий Гордеевич опять усмехнулся. – Нет, женщин там не будет. И что значит – пора? Я же не говорю, что тебе пора замуж…
   – Ну, не говоришь, поскольку ты тактичный. А если бы я это сделала? У меня есть новый парень… Так серьезно ко мне относится, просто боюсь…
   – Новый? Кто?
   – Военный. Учится в академии Жуковского – в адъюнктуре… Как ты считаешь?
   – Я? По-моему, раз спрашиваешь, то сама не уверена.
   – Я-то уверена, – прошептала она ему на ухо. – Но не знаю, как ты отнесешься… Ведь тогда ты…
   – Тогда? С этим антисоветчиком?! Про которого ты мне тогда наврала… Его фамилия Ивлев, и он с тобой работал!
   – Ну, вот! Сразу ругаешься. С ним давно кончено… Но если хочешь правду, то никакой он не антисоветчик! Он перевел с французского книжку, которую каждый смертный может взять в Ленинской библиотеке. И не в спецхране, а просто так.
   – Дело не в этой книге, Надежда! Дело в том, что этот человек может писать не то.
   – Это страшно?
   – Смотря для кого… Для лиц, идеологически некрепких, опасно. Большинство народа, к сожалению, не отличает хорошего от плохого и может попасться на удочку таким, как твой Ивлев. Я хотел сказать, бывший твой…
   – Ты прав, папа! Я все поняла. Хорошо, что для меня это имеет чисто теоретическое значение.
   – Ну, вот видишь…
   – Скажи, а как тебе удалось? Неужели ты такой сильный, что можешь посадить человека?
   – Глупости! Дело, конечно, не в личном, надеюсь, понимаешь?
   – А выпустить его можешь? Скажи – можешь?
   – То есть как? – Василий Гордеевич встал и затянул галстук.
   – Понимаешь, мы расстались, а его посадили. Если бы его выпустили, я б спокойно вышла замуж за моего военного, а так… Пожалуйста! Я редко что-нибудь прошу!
   – Нет, Надежда! Ты не понимаешь специфики нашей работы. Дело не в этом Ивлеве. Сейчас мы не хотим изолировать всех, по тем или иным причинам недовольных нашей идеологией. Работу ведем превентивно. Но выпустить – значит показать, что мы слабы, что антисоветчики могут действовать. Да и не я это решаю.