Страница:
Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру – они надели ее мехом внутрь. Но достаточно их чуть-чуть поскрести – и вы увидите, как шерсть вылезает наружу и топорщится. Русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием. Это – нация, сформированная в полки и батальоны, военный режим, применимый к обществу в целом и даже к сословиям, не имеющим ничего общего с военным делом.
Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал свободой во имя победы.
Возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете.
Участь России, уверяют меня, – завоевать Восток и затем распасться на части. Научный дух отсутствует у русских. У них нет творческой силы, ум по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим. Государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего.
Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару.
Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения – вот первая выгода системы. Вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные контакты со всевозможными начальниками, и вам предоставят лишь одну свободу – свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, чаще не рассчитывая на вознаграждение.
Я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада: на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку. А мне предстоит еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собираюсь зимовать. Соберу все заметки, написанные мною, хорошенько запечатаю всю пачку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти). Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь.
Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе. Тысячи человек погибнут на этой работе. Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой.
– Наконец-то! – воскликнул Макарцев.
– Что именно? – поинтересовался маркиз де Кюстин.
– Наконец вы нашли, что похвалить! Я ведь родился в Питере и люблю этот город.
– Мне приятно вас обрадовать, – усмехнулся маркиз, – но вряд ли это надолго. Я могу добавить: к сожалению.
Только расстояния и существуют в России. На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен. Искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками.
Политические верования здесь прочнее и сильнее религиозных. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что свершится во имя религии. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она нескоро: у народов, управляемых такими методами, страсти бурлят прежде, чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным.
Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в своем явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины.
Кремль стоит путешествия в Москву! Он есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой, – и отсюда возник Кремль. Жить в Кремле – значит не жить, но обороняться. Иван Грозный – идеал тирана, Кремль – идеал дворца для тирана. Он попросту – жилище призраков. Культ мертвых служит предлогом для народной забавы. Слава, возникшая из рабства, – такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества.
В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. Москва за неимением лучшего превратилась в город торговый и промышленный. Она гордится ростом своих фабрик.
Общество здесь, можно сказать, начало со злоупотреблений. Однажды прибегнув к обману для того, чтобы управлять людьми, трудно остановиться на скользком пути. Новая кампания – новая ложь. И государственная машина продолжает работать.
Совершенное единообразие подавляет здесь во всем, замораживает педантичность, неотделимую от идеи порядка, вследствие чего вы начинаете ненавидеть то, что, в сущности, заслуживает симпатии. Россия, этот народ-дитя, есть не что иное, как огромная гимназия. Все идет в ней, как в военном училище, с той лишь разницей, что ученики не оканчивают его до самой смерти.
В целом русские, по моему мнению, не расположены к великодушию. Они работают не для того, чтобы добиться полезных для других результатов, но исключительно ради награды. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Лишите их таких стимулов, как личная заинтересованность, страх наказания и тщеславие, – и вы отнимите у них всякую способность действовать. В царстве искусства они тоже рабы, несущие службу во дворце.
Русские – первые актеры в мире. Вас забывают, едва успев распрощаться. Все они легкомысленны, живут только настоящим и забывают сегодня то, о чем думали вчера. Они живут и умирают, не замечая серьезных сторон человеческого существования.
Нигде влияние единства образа правления и единства воспитания не сказывается с такой силой, как в России. Все души носят здесь мундир. Климат уничтожает физически слабых, правительство – слабых морально. Выживают только звери по породе и натуры сильные как в добре, так и в зле.
Испорченность в России смешивают с либерализмом. Только крайностями деспотизма можно объяснить царствующую здесь нравственную анархию. Там, где нет законной свободы, всегда есть свобода беззакония. Отвергая право, вы вызываете правонарушение, а отказывая в справедливости, вы открываете двери преступлению. Происходит то же, что с таможней, которая только способствует ввозу разрушительной литературы, потому что никому нет охоты рисковать из-за безобидных книг. В других странах даже бандиты держат слово, и у них имеется свой кодекс чести. Зло торжествует именно тогда, когда оно остается скрытым, в то время как зло разоблаченное уже наполовину уничтожено.
Подъяремное равенство здесь правило, неравенство – исключение, но при режиме полнейшего произвола исключение становится правилом. Между кастами, на которые разделяется население империи, царит ненависть, и я напрасно ищу хваленое равенство, о котором мне столько наговорили.
Дабы правильно оценить трудности политического положения России, должно помнить, что месть народа будет тем более ужасна, что он невежествен и исключительно терпелив. Правительство, ни перед чем не останавливающееся и не знающее стыда, скорее, страшно на вид, чем прочно на самом деле. В народе – гнетущее чувство беспокойства, в армии – невероятное зверство, в администрации – террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви – низкопоклонство и шовинизм, среди знати – лицемерие и ханжество, среди низших классов – невежество и крайняя нужда. И для всех и каждого – Сибирь.
И с таким немощным телом этот великан, едва вышедший из глубин Азии, силится ныне навалиться всей своей тяжестью на равновесие европейской политики и господствовать на конгрессах западных стран, игнорируя все успехи европейской дипломатии за последние тридцать лет. Наша дипломатия сделалась искренней, но здесь искренность ценят только в других.
Как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел. Этот предел положен ему бюрократией, силой страшной повсюду, потому что злоупотребление ею именуется любовью к порядку, но особенно страшной в России.
У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены. Существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне думается, лелеет тайную мечту уехать, уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния.
Дело здесь идет не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Покой или кнут! – такова дилемма для каждого.
Что за страна! Серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль – мертвые, будто покинутые жителями, города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть.
Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему; и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки с этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца ни краю.
– Что это за отряд? – спросил я фельдъегеря.
– Казаки, – был ответ, – конвоируют сосланных в Сибирь преступников.
Люди были закованы в кандалы. Чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. Он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные – простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического.
Все приносится в жертву будущего. В этой могильной цитадели мертвые кажутся более свободными, чем живые. Тяжело дышать под немыми сводами. На всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что он дал сегодня.
Если преступников не хватает, их делают. Жертвы произвола могил не имеют. Дети каторжников – сами каторжники. Вся Россия – та же тюрьма и тем более страшная, что она велика и так трудно достигнуть и перейти ее границы.
«Государственные преступники…» Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но, что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный. Всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником.
Если бы удалось устроить настоящую революцию силами русского народа, избиение было бы регулярно, как военные экзекуции. Деревни превратились бы в казармы, и организованное убийство, выходя во всеоружии из хат, повело бы наступление стройно, в полном порядке; словом, русские пошли бы на погром от Смоленска до Иркутска.
– Э, голубчик, – усмехнулся Макарцев, – да тут вы просто наивны!
– Любопытно узнать, в чем? – спросил маркиз.
– Вы не понимаете прочности и незыблемости нашей идеологии. Хотя потрясение двадцатого съезда было сильным – но это была сила партии, а не сила реабилитированных из лагерей! Все это легко советовать со стороны, отпускать дешевые смешки. Попробовали бы сами руководить нашей огромной страной!
– Ни в коем случае! – испугался Кюстин. – Я только предполагал, что так будет, а теперь говорю: меня удручает то, что вижу. Читайте дальше, месье!
Современное политическое положение в России можно определить в нескольких словах: это страна, в которой правительство говорит что хочет, потому что оно одно имеет право говорить. Так, правительство говорит: «Вот вам закон – повинуйтесь», но молчаливое соглашение заинтересованных сторон сводит на нет те его статьи, применение которых было бы вопиющей несправедливостью. Таким образом, ловкость и смышленость подданных исправляет грубые жестокие ошибки власти.
Обычное русское лукавство: закон обнародован, и ему повинуются… на бумаге. Этого правительству довольно. По этому образчику деспотического мошенничества вы можете судить о том, как низко здесь ценят правдивость и как нельзя верить высокопарным фразам о долге и патриотических чувствах. Чтобы жить в России, скрывать свои мысли недостаточно – нужно уметь притворяться. Первое – полезно, второе необходимо.
К исторической истине в России питают не больше уважения, чем к святости клятвы. Подлинность камня здесь так же невозможно установить, как и достоверность устного или письменного слова. В уменье подделать работу времени русские не знают себе соперников. Как выскочки, у которых нет прошлого, они эфемерными декорациями заменяют то, что по самой своей природе внушает мысль о длительном существовании. Мания смотров, парадов и маневров имеет в России характер повальной болезни.
Спокойствие государства в общем не нарушается, глубоких потрясений нет и, вероятно, еще долго не будет. Я уже говорил, что необъятность страны и усвоенная правительством политика замалчивания способствуют успокоению. Прибавьте к этому слепое повиновение армии: «надежность» солдат основана главным образом на полнейшем невежестве крестьянских масс. Однако это невежество является, в свою очередь, причиной многих язв, разъедающих империю. И неизвестно, как выйдет нация из этого заколдованного круга. Можете себе представить, какая расправа уготована для виновников! Впрочем, всю Россию в Сибирь не сослать! Если ссылают людей деревнями, то нельзя подвергнуть изгнанию целые губернии.
Русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчетами и мало беспокоятся о постепенном оскудении важнейшего природного богатства страны. Их леса необъятны… в министерских департаментах. Разве этого недостаточно? Можно предвидеть, что настанет день, когда им придется топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растет изо дня в день. Видя, с какой быстротой исчезают леса, поневоле задаешь себе тревожный вопрос: а чем будут согреваться будущие поколения?
Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя.
Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. Я могу говорить и могу писать что угодно!
– Я свободен! – восклицал я про себя.
Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России, – у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных – в чем нет ничего удивительного, – но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины.
Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, какой бы ни был принят там образ правления.
Если ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы.
– Ну, что вы теперь думаете? – лукаво прищурившись, спросил маркиз де Кюстин. – Не кажется ли вам…
– Вы водку пьете? – перебил его Макарцев.
– Нет! – испугался гость. – Я бы предпочел бургонское. Но мне, к сожалению, вообще пора, как у вас говорят, смываться. Я понял, что вы думаете о моей книге. Не понравилось бы – не читали б до утра.
Макарцев между тем кряхтя поднялся с дивана, пошел к холодильнику и, вытащив бутылку, налил себе треть чашки, стоявшей на столе. Он поморщился от запаха и залпом выпил. Когда он поставил чашку и решился ответить Кюстину, кресло было пусто. Маркиз исчез также незаметно, как и появился, – по-видимому, через озоновую дыру.
Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал свободой во имя победы.
Возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете.
Участь России, уверяют меня, – завоевать Восток и затем распасться на части. Научный дух отсутствует у русских. У них нет творческой силы, ум по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим. Государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего.
Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару.
Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения – вот первая выгода системы. Вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные контакты со всевозможными начальниками, и вам предоставят лишь одну свободу – свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, чаще не рассчитывая на вознаграждение.
Я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада: на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку. А мне предстоит еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собираюсь зимовать. Соберу все заметки, написанные мною, хорошенько запечатаю всю пачку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти). Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь.
Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе. Тысячи человек погибнут на этой работе. Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой.
– Наконец-то! – воскликнул Макарцев.
– Что именно? – поинтересовался маркиз де Кюстин.
– Наконец вы нашли, что похвалить! Я ведь родился в Питере и люблю этот город.
– Мне приятно вас обрадовать, – усмехнулся маркиз, – но вряд ли это надолго. Я могу добавить: к сожалению.
Только расстояния и существуют в России. На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен. Искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками.
Политические верования здесь прочнее и сильнее религиозных. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что свершится во имя религии. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она нескоро: у народов, управляемых такими методами, страсти бурлят прежде, чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным.
Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в своем явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины.
Кремль стоит путешествия в Москву! Он есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой, – и отсюда возник Кремль. Жить в Кремле – значит не жить, но обороняться. Иван Грозный – идеал тирана, Кремль – идеал дворца для тирана. Он попросту – жилище призраков. Культ мертвых служит предлогом для народной забавы. Слава, возникшая из рабства, – такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества.
В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. Москва за неимением лучшего превратилась в город торговый и промышленный. Она гордится ростом своих фабрик.
Общество здесь, можно сказать, начало со злоупотреблений. Однажды прибегнув к обману для того, чтобы управлять людьми, трудно остановиться на скользком пути. Новая кампания – новая ложь. И государственная машина продолжает работать.
Совершенное единообразие подавляет здесь во всем, замораживает педантичность, неотделимую от идеи порядка, вследствие чего вы начинаете ненавидеть то, что, в сущности, заслуживает симпатии. Россия, этот народ-дитя, есть не что иное, как огромная гимназия. Все идет в ней, как в военном училище, с той лишь разницей, что ученики не оканчивают его до самой смерти.
В целом русские, по моему мнению, не расположены к великодушию. Они работают не для того, чтобы добиться полезных для других результатов, но исключительно ради награды. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Лишите их таких стимулов, как личная заинтересованность, страх наказания и тщеславие, – и вы отнимите у них всякую способность действовать. В царстве искусства они тоже рабы, несущие службу во дворце.
Русские – первые актеры в мире. Вас забывают, едва успев распрощаться. Все они легкомысленны, живут только настоящим и забывают сегодня то, о чем думали вчера. Они живут и умирают, не замечая серьезных сторон человеческого существования.
Нигде влияние единства образа правления и единства воспитания не сказывается с такой силой, как в России. Все души носят здесь мундир. Климат уничтожает физически слабых, правительство – слабых морально. Выживают только звери по породе и натуры сильные как в добре, так и в зле.
Испорченность в России смешивают с либерализмом. Только крайностями деспотизма можно объяснить царствующую здесь нравственную анархию. Там, где нет законной свободы, всегда есть свобода беззакония. Отвергая право, вы вызываете правонарушение, а отказывая в справедливости, вы открываете двери преступлению. Происходит то же, что с таможней, которая только способствует ввозу разрушительной литературы, потому что никому нет охоты рисковать из-за безобидных книг. В других странах даже бандиты держат слово, и у них имеется свой кодекс чести. Зло торжествует именно тогда, когда оно остается скрытым, в то время как зло разоблаченное уже наполовину уничтожено.
Подъяремное равенство здесь правило, неравенство – исключение, но при режиме полнейшего произвола исключение становится правилом. Между кастами, на которые разделяется население империи, царит ненависть, и я напрасно ищу хваленое равенство, о котором мне столько наговорили.
Дабы правильно оценить трудности политического положения России, должно помнить, что месть народа будет тем более ужасна, что он невежествен и исключительно терпелив. Правительство, ни перед чем не останавливающееся и не знающее стыда, скорее, страшно на вид, чем прочно на самом деле. В народе – гнетущее чувство беспокойства, в армии – невероятное зверство, в администрации – террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви – низкопоклонство и шовинизм, среди знати – лицемерие и ханжество, среди низших классов – невежество и крайняя нужда. И для всех и каждого – Сибирь.
И с таким немощным телом этот великан, едва вышедший из глубин Азии, силится ныне навалиться всей своей тяжестью на равновесие европейской политики и господствовать на конгрессах западных стран, игнорируя все успехи европейской дипломатии за последние тридцать лет. Наша дипломатия сделалась искренней, но здесь искренность ценят только в других.
Как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел. Этот предел положен ему бюрократией, силой страшной повсюду, потому что злоупотребление ею именуется любовью к порядку, но особенно страшной в России.
У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены. Существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне думается, лелеет тайную мечту уехать, уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния.
Дело здесь идет не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Покой или кнут! – такова дилемма для каждого.
Что за страна! Серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль – мертвые, будто покинутые жителями, города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть.
Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему; и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки с этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца ни краю.
– Что это за отряд? – спросил я фельдъегеря.
– Казаки, – был ответ, – конвоируют сосланных в Сибирь преступников.
Люди были закованы в кандалы. Чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. Он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные – простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического.
Все приносится в жертву будущего. В этой могильной цитадели мертвые кажутся более свободными, чем живые. Тяжело дышать под немыми сводами. На всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что он дал сегодня.
Если преступников не хватает, их делают. Жертвы произвола могил не имеют. Дети каторжников – сами каторжники. Вся Россия – та же тюрьма и тем более страшная, что она велика и так трудно достигнуть и перейти ее границы.
«Государственные преступники…» Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но, что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный. Всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником.
Если бы удалось устроить настоящую революцию силами русского народа, избиение было бы регулярно, как военные экзекуции. Деревни превратились бы в казармы, и организованное убийство, выходя во всеоружии из хат, повело бы наступление стройно, в полном порядке; словом, русские пошли бы на погром от Смоленска до Иркутска.
– Э, голубчик, – усмехнулся Макарцев, – да тут вы просто наивны!
– Любопытно узнать, в чем? – спросил маркиз.
– Вы не понимаете прочности и незыблемости нашей идеологии. Хотя потрясение двадцатого съезда было сильным – но это была сила партии, а не сила реабилитированных из лагерей! Все это легко советовать со стороны, отпускать дешевые смешки. Попробовали бы сами руководить нашей огромной страной!
– Ни в коем случае! – испугался Кюстин. – Я только предполагал, что так будет, а теперь говорю: меня удручает то, что вижу. Читайте дальше, месье!
Современное политическое положение в России можно определить в нескольких словах: это страна, в которой правительство говорит что хочет, потому что оно одно имеет право говорить. Так, правительство говорит: «Вот вам закон – повинуйтесь», но молчаливое соглашение заинтересованных сторон сводит на нет те его статьи, применение которых было бы вопиющей несправедливостью. Таким образом, ловкость и смышленость подданных исправляет грубые жестокие ошибки власти.
Обычное русское лукавство: закон обнародован, и ему повинуются… на бумаге. Этого правительству довольно. По этому образчику деспотического мошенничества вы можете судить о том, как низко здесь ценят правдивость и как нельзя верить высокопарным фразам о долге и патриотических чувствах. Чтобы жить в России, скрывать свои мысли недостаточно – нужно уметь притворяться. Первое – полезно, второе необходимо.
К исторической истине в России питают не больше уважения, чем к святости клятвы. Подлинность камня здесь так же невозможно установить, как и достоверность устного или письменного слова. В уменье подделать работу времени русские не знают себе соперников. Как выскочки, у которых нет прошлого, они эфемерными декорациями заменяют то, что по самой своей природе внушает мысль о длительном существовании. Мания смотров, парадов и маневров имеет в России характер повальной болезни.
Спокойствие государства в общем не нарушается, глубоких потрясений нет и, вероятно, еще долго не будет. Я уже говорил, что необъятность страны и усвоенная правительством политика замалчивания способствуют успокоению. Прибавьте к этому слепое повиновение армии: «надежность» солдат основана главным образом на полнейшем невежестве крестьянских масс. Однако это невежество является, в свою очередь, причиной многих язв, разъедающих империю. И неизвестно, как выйдет нация из этого заколдованного круга. Можете себе представить, какая расправа уготована для виновников! Впрочем, всю Россию в Сибирь не сослать! Если ссылают людей деревнями, то нельзя подвергнуть изгнанию целые губернии.
Русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчетами и мало беспокоятся о постепенном оскудении важнейшего природного богатства страны. Их леса необъятны… в министерских департаментах. Разве этого недостаточно? Можно предвидеть, что настанет день, когда им придется топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растет изо дня в день. Видя, с какой быстротой исчезают леса, поневоле задаешь себе тревожный вопрос: а чем будут согреваться будущие поколения?
Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя.
Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. Я могу говорить и могу писать что угодно!
– Я свободен! – восклицал я про себя.
Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России, – у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных – в чем нет ничего удивительного, – но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины.
Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, какой бы ни был принят там образ правления.
Если ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы.
– Ну, что вы теперь думаете? – лукаво прищурившись, спросил маркиз де Кюстин. – Не кажется ли вам…
– Вы водку пьете? – перебил его Макарцев.
– Нет! – испугался гость. – Я бы предпочел бургонское. Но мне, к сожалению, вообще пора, как у вас говорят, смываться. Я понял, что вы думаете о моей книге. Не понравилось бы – не читали б до утра.
Макарцев между тем кряхтя поднялся с дивана, пошел к холодильнику и, вытащив бутылку, налил себе треть чашки, стоявшей на столе. Он поморщился от запаха и залпом выпил. Когда он поставил чашку и решился ответить Кюстину, кресло было пусто. Маркиз исчез также незаметно, как и появился, – по-видимому, через озоновую дыру.
10. БЛИЖЕ К УТРУ
– Так… – пробормотал Макарцев.
Он будто вспомнил, кто он такой и как должен читать. Кандидат в члены ЦК КПСС, он задумался по-государственному. Слабость автора в его беспартийной, внеклассовой позиции. Отказываться от того, что мы сами же приняли в семнадцатом году? Неумно. Беспринципно. Никаких колебаний он больше не испытывал. Никаких симпатий к прочитанным мыслям у него не осталось. Он как бы отстранился от автора, к которому еще минуту назад чувствовал симпатию. В нем опять пробудился главный редактор. Он снова думал партийно, как надо.
Завязывая тесемочки у папки, он проникался сознательным негодованием. Как может человек смешивать с грязью все самое святое для всех нас? Дело не в критике. Рукопись эта в целом идеологически чужда нам. Она мешает идти вперед. За это полагается по закону… Кстати, а что там полагается?
Он взял с полки маленькую книжицу и отыскал статью семидесятую: «Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти… распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания – наказывается… до семи лет и со ссылкой до пяти лет…»
Вдруг он обратил внимание на слово «хранение». В моем случае тоже хранение? Но ведь я же держу рукопись для дела! Нет, это не должно меня касаться! Возбужденный открытием, Макарцев глянул на часы: около четырех утра.
Он вышел на кухню, захватив рукопись. Постелил на стол газету, чтобы не доставать тарелок. Заметил, что разложил «Трудовую правду», заменил «Социалистической индустрией». Он отрезал ломоть черного хлеба, открыл холодильник и увидел банку с маринованными помидорами. Он наклонил ее и, пролив на пол немного рассола, выкатил помидор. Морщась от кислоты, он проглотил его и, пошатываясь, направился в спальню. Папку он взгромоздил на тумбочку возле кровати, а под папку – очки, чтобы утром, когда будет искать очки, не забыть и папку. Зинаида, почувствовав, что он рядом, положила руку ему на плечо, поближе к шее. Он потерся о ее руку подбородком с отросшей щетиной, коснулся ее груди. Зинаида убрала его руку и повернулась спиной.
– Спи, Гарик, ты сейчас ничего не хочешь…
Он вздохнул, не стал настаивать, полежал некоторое время, глядя в потолок, стараясь рассеять мысли. Сон не шел. Игорь Иванович открыл наощупь тумбочку, вытащил таблетку импортного снотворного, которое всегда ему помогало. Пилюля была горьковатая, он елозил по ней языком до тех пор, пока она не растаяла. Вскоре он заснул и проспал часа четыре. Утром, накинув халат, но не застегивая его, он пошел по квартире. Радио передавало обзор центральных газет. Упомянули статью в «Трудовой правде».
Бориса уже не было. Зина возилась на кухне.
– У тебя что-то случилось…
Произнесла она это не в виде вопроса, утверждением. Она вряд ли посоветует, а послушает, и уже будет легче. Но Макарцев давно отучился говорить ей о своих неприятностях. Сообщал только хорошее, считая, что от этого вырастает его авторитет в ее глазах. Он понимал, что это глупо, но так привык.
– Запарка, – сказал он. – Как всегда, запарка…
Он встал под душ – под горячий, как только мог стоять, чтобы прошла голова. Жена подсказала ему то, чего он не хотел сформулировать сам: ведь действительно случилось. Ну и сотруднички у меня! Хорошо, что забыли не где-нибудь еще. Сейчас изорву все на мелкие части и спущу в мусоропровод, будто и не было.
Теперь, когда он стоял под душем голый и вода лилась с него, обтекая его слегка впалую грудь и округлый живот, до Макарцева дошла другая сторона дела. Почему же случайно забыто у меня в кабинете? Не они, а я растяпа, сохранивший наивность до седых волос. Конечно, подсунули с весьма определенным замыслом! Знаю ведь, какой треп стоит в отделах, когда нет посторонних. Все ходят по острию ножа. Фотолаборатория размножила портрет Солженицына – я возмутился, потребовал негатив и сжег при них! Даже на планерках реплики бросают. Когда я добрый – либерал, а чуть что не так – сразу сталинист. Самое время меня просветить. Но не учитывают времени. Ведь это же подлость с их стороны! Подлости делать мне не за что. В конце концов, я не просто редактор, но старый товарищ многим из них. В их интересах я закрываю глаза на некоторые вещи, на которые не стоило бы закрывать. Как же поступить в этом случае?
Погодите-ка! А стал ли бы кто-нибудь так рисковать ради того, чтобы просвещать мою особу? Ведь рукопись может оказаться и не у меня. Вот скомпрометировать меня – тут желающие найдутся.
Мысли завертелись вокруг этого варианта. Положил тот, кому это поручено. Поручено людьми, специально этим занимающимися. Неужто все возвращается на круги своя – и снова слежка за преданными партийными кадрами? Или просто маленькая проверка – бдительности, оперативности, принципиальности, – только и всего. А если так, уничтожать папку не годится, не поверят, что сжег. Наоборот, будут думать, что спрятал или дал кому-нибудь читать, то есть распространяет. Ведь сам не сообщил!
Однако затей проверку органы, они обязаны это согласовать. Впрочем, почему бы и не согласовать? Кто-то непосредственно дал указание. Если это так, он, Макарцев, будет на высоте. Они затеяли игру, которая им выйдет боком. Сопляки! Он их проучит на более высоком уровне, чем они думают. Да он самому худощавому товарищу расскажет! Пускай как следует накажет тех, кто перестарался. Он делает партийную газету, которую читают в ста двух странах мира. Не на того замахнулись! Пока Игорь Иванович одевался, он уже твердо решил, что, приехав в редакцию, для начала немедленно позвонит по ВЧ одному из заместителей председателя Комитета госбезопасности.
Макарцев ободрился, растерянность миновала. Надевая галстук, он уже посвистывал.
Он будто вспомнил, кто он такой и как должен читать. Кандидат в члены ЦК КПСС, он задумался по-государственному. Слабость автора в его беспартийной, внеклассовой позиции. Отказываться от того, что мы сами же приняли в семнадцатом году? Неумно. Беспринципно. Никаких колебаний он больше не испытывал. Никаких симпатий к прочитанным мыслям у него не осталось. Он как бы отстранился от автора, к которому еще минуту назад чувствовал симпатию. В нем опять пробудился главный редактор. Он снова думал партийно, как надо.
Завязывая тесемочки у папки, он проникался сознательным негодованием. Как может человек смешивать с грязью все самое святое для всех нас? Дело не в критике. Рукопись эта в целом идеологически чужда нам. Она мешает идти вперед. За это полагается по закону… Кстати, а что там полагается?
Он взял с полки маленькую книжицу и отыскал статью семидесятую: «Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти… распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания – наказывается… до семи лет и со ссылкой до пяти лет…»
Вдруг он обратил внимание на слово «хранение». В моем случае тоже хранение? Но ведь я же держу рукопись для дела! Нет, это не должно меня касаться! Возбужденный открытием, Макарцев глянул на часы: около четырех утра.
Он вышел на кухню, захватив рукопись. Постелил на стол газету, чтобы не доставать тарелок. Заметил, что разложил «Трудовую правду», заменил «Социалистической индустрией». Он отрезал ломоть черного хлеба, открыл холодильник и увидел банку с маринованными помидорами. Он наклонил ее и, пролив на пол немного рассола, выкатил помидор. Морщась от кислоты, он проглотил его и, пошатываясь, направился в спальню. Папку он взгромоздил на тумбочку возле кровати, а под папку – очки, чтобы утром, когда будет искать очки, не забыть и папку. Зинаида, почувствовав, что он рядом, положила руку ему на плечо, поближе к шее. Он потерся о ее руку подбородком с отросшей щетиной, коснулся ее груди. Зинаида убрала его руку и повернулась спиной.
– Спи, Гарик, ты сейчас ничего не хочешь…
Он вздохнул, не стал настаивать, полежал некоторое время, глядя в потолок, стараясь рассеять мысли. Сон не шел. Игорь Иванович открыл наощупь тумбочку, вытащил таблетку импортного снотворного, которое всегда ему помогало. Пилюля была горьковатая, он елозил по ней языком до тех пор, пока она не растаяла. Вскоре он заснул и проспал часа четыре. Утром, накинув халат, но не застегивая его, он пошел по квартире. Радио передавало обзор центральных газет. Упомянули статью в «Трудовой правде».
Бориса уже не было. Зина возилась на кухне.
– У тебя что-то случилось…
Произнесла она это не в виде вопроса, утверждением. Она вряд ли посоветует, а послушает, и уже будет легче. Но Макарцев давно отучился говорить ей о своих неприятностях. Сообщал только хорошее, считая, что от этого вырастает его авторитет в ее глазах. Он понимал, что это глупо, но так привык.
– Запарка, – сказал он. – Как всегда, запарка…
Он встал под душ – под горячий, как только мог стоять, чтобы прошла голова. Жена подсказала ему то, чего он не хотел сформулировать сам: ведь действительно случилось. Ну и сотруднички у меня! Хорошо, что забыли не где-нибудь еще. Сейчас изорву все на мелкие части и спущу в мусоропровод, будто и не было.
Теперь, когда он стоял под душем голый и вода лилась с него, обтекая его слегка впалую грудь и округлый живот, до Макарцева дошла другая сторона дела. Почему же случайно забыто у меня в кабинете? Не они, а я растяпа, сохранивший наивность до седых волос. Конечно, подсунули с весьма определенным замыслом! Знаю ведь, какой треп стоит в отделах, когда нет посторонних. Все ходят по острию ножа. Фотолаборатория размножила портрет Солженицына – я возмутился, потребовал негатив и сжег при них! Даже на планерках реплики бросают. Когда я добрый – либерал, а чуть что не так – сразу сталинист. Самое время меня просветить. Но не учитывают времени. Ведь это же подлость с их стороны! Подлости делать мне не за что. В конце концов, я не просто редактор, но старый товарищ многим из них. В их интересах я закрываю глаза на некоторые вещи, на которые не стоило бы закрывать. Как же поступить в этом случае?
Погодите-ка! А стал ли бы кто-нибудь так рисковать ради того, чтобы просвещать мою особу? Ведь рукопись может оказаться и не у меня. Вот скомпрометировать меня – тут желающие найдутся.
Мысли завертелись вокруг этого варианта. Положил тот, кому это поручено. Поручено людьми, специально этим занимающимися. Неужто все возвращается на круги своя – и снова слежка за преданными партийными кадрами? Или просто маленькая проверка – бдительности, оперативности, принципиальности, – только и всего. А если так, уничтожать папку не годится, не поверят, что сжег. Наоборот, будут думать, что спрятал или дал кому-нибудь читать, то есть распространяет. Ведь сам не сообщил!
Однако затей проверку органы, они обязаны это согласовать. Впрочем, почему бы и не согласовать? Кто-то непосредственно дал указание. Если это так, он, Макарцев, будет на высоте. Они затеяли игру, которая им выйдет боком. Сопляки! Он их проучит на более высоком уровне, чем они думают. Да он самому худощавому товарищу расскажет! Пускай как следует накажет тех, кто перестарался. Он делает партийную газету, которую читают в ста двух странах мира. Не на того замахнулись! Пока Игорь Иванович одевался, он уже твердо решил, что, приехав в редакцию, для начала немедленно позвонит по ВЧ одному из заместителей председателя Комитета госбезопасности.
Макарцев ободрился, растерянность миновала. Надевая галстук, он уже посвистывал.
11. С КЕМ ПОСОВЕТОВАТЬСЯ?
Редакционное утро началось ссорой с Ягубовым. Едва Анна Семеновна, закрыв после проветривания форточку, вышла, Макарцев спрятал серую папку в сейф. Он решил, что сейчас наметит тон разговора и позвонит по ВЧ туда, куда решил позвонить. Но тут секретарша соединила его с секретарем райкома Кавалеровым.
– Игорь Иваныч, я уже велел десять экземпляров газеты купить, а статьи нету…
– Игорь Иваныч, я уже велел десять экземпляров газеты купить, а статьи нету…