– Как видите.
Молодая ведьма вошла, вернее, вползла в палатку и села у входа на брезент. Коньшин еще в жаркие дни натаскал сухого сена, застелил брезентом, а уж поверх брезента по всем правилам соорудил себе постель: с ватным матрацем, подушкой, одеялом.
Девушка с любопытством оглядела уютную, обжитую палатку, Коньшин же с не меньшим любопытством рассматривал свою неожиданную гостью. Она была невысокого роста, но статная. Мокрое платье из тонкой ткани в мелкий цветочек вылепливало все ее тело, словно ведьма сидела обнаженная: крепкая грудь, покатые плечи, чуть полные босые ноги с прилипшими листиками травы, – видно, девушка шла по дорожке босиком, а туфли спрятала в большую коричневую сумку, которая теперь стояла перед ней.
В общем, у ведьмы было «все при ней», все пропорционально, единственно не пропорциональными выглядели лишь глаза. Они были огромными. Впрочем, может быть, ведьма, зная, что глаза у нее красивые, нарочно таращила их.
– Вам дать полотенце? – спросил Коньшин.
– Давайте.
Он протянул ей полотенце. Девушка вытерла лицо, промокнула шею и руки…
– Откуда вы взялись? – Петр взял полотенце. От полотенца пахло дождем, мокрой травой, чуть-чуть духами и почему-то немножко мазутом.
– Я ехала из города на автобусе. Автобус сломался. Тогда я пересела на баржу с песком (вот он откуда, запах мазута) Баржа тоже сломалась. Тогда я пошла пешком. Но тут налетел дождь… Я думала, он скоро пройдет, и спряталась под елку, но дождь все лил и лил и елка насквозь промокла. Тогда я опять пошла. И вдруг – палатка. Как в сказке.
Девушка глядела на него широко открытыми глазами.
– Настоящая одиссея, – сказал Коньшин, отводя глаза. Он не любил пристального взгляда. Петр считал, что пристальный взгляд насильственно проникает в душу, и хозяин этого взгляда нахально расхаживает там, как грабитель, трогает вещи, роется в потаенных ящиках, набивает свои карманы сокровенными предметами. Поэтому Коньшин всегда защищал свою душу, прикрывая глаза или отводя взгляд в сторону. Из-за этого его считали человеком скрытным. – Куда же вы так настойчиво стремитесь?
– В Покровское.
– Вот как. К кому-нибудь в гости?
– Нет. Посмотреть. Меня распределяют туда. Я…
– Не надо. Я сам угадаю. Покажите язык.
– Вот – девушка высунула кончик языка, совсем как в школе дразнятся девчонки.
– Вы учительница.
Девушка немного растерялась:
– Как вы угадали?
– У вас кончик языка в чернилах. Вы слизываете с тетрадок кляксы.
– Не может быть!
Девушка полезла в сумочку, достала зеркальце и, отвернувшись в сторону, принялась изучать язык.
– Врете вы все… – в голосе девушки была легкая досада, что она так легко попалась. – Но все-таки как вы догадались?
– От вас исходит назидание.
– Назидание? Разве я вас поучала?
– Вроде бы нет… Но чувствуется во всем во взгляде, в движениях. Вы преподаете арифметику?
– А вот и нет! – обрадовалась девушка – Не попали, схимник! Ли-те-ра-ту-ру!
– Это почему же я схимник? – удивился Коньшин.
– Ну… Сидите один… Как в пещере… Обложился книгами… Или вы создатель какой-то новой религии? Назад к природе? Так ведь? Сознавайтесь. Вы поклонник правды природы. Вы – Правдохолст. Можно я буду вас так называть? Но что же мне делать? Далеко до Покровского?
– Десять километров.
– Мне сказали, тут где-то ферма. Там, может быть, машина.
Коньшин покачал головой.
– Это не ферма. Так… Сторожка… Хранится оборудование для дойки… бензиновый движок. Потом ее запирают на замок. – Петр посмотрел на часы. – К вечерней дойке вы опоздали, так что сейчас там все закрыто. Я вам предлагаю переночевать у меня. А утром пойдете, утром всегда солнце. Дорога простая. Все время вдоль Дона.
– Однако… – заколебалась девушка.
– Вас… зовут…
– Таня.
– Петр.
– Петр-отшельник. Правдохолст. Красиво?
– Ничего. Так вот, ведьма Таня, я могу спать на улице. У меня есть спальный мешок и резиновая купальная шапочка.
– Ну что вы! Это было бы нечестно даже для ведьм. Но и идти некуда… Вот дела… Знаете что, отшельник Правдохолст? Будем спать вместе! – Таня смутилась… – Ой, что я такое ляпнула. То есть в палатке… Я залезу в мешок…
– В целях безопасности?
– Ну так… будет лучше…
– Тогда я завяжу для надежности тесемки.
– Вы на минуту выйдете? Хорошо?
Петр накинул на плечи плащ и вылез наружу. Монотонно шуршал в листве и траве дождь; от близкой утоптанной дорожки звук был другой: более твердый, сложный – струйки дождя огибали стебли ковыля, трепыхали слипшимися метелками в крошечных, тонких, как фольга, но казавшихся бездонными, лужицах; неясный звук прилетал с реки, даже скорее не звук, а движение как будто животное стряхивало с себя шкурой надоедливых насекомых: дуб воспринимал дождь с явным сопротивлением… его листва звучала жестко, недовольно, дубу явно были больше по душе солнце, зной, жаркий, приносящий с реки полную кошелку солнечных зайчиков ветер; тогда дуб блаженствовал, добродушно шелестел своею жестяной листвой, благоухал пыльной, горячей корой и пас принесенных с реки солнечных зайчиков, словно привязанных на ниточках желтых черепашек…
Из близкого, через неширокую полосу ковыля, соснового леса прилетали совсем иные запахи и звуки: шум походил на легкое, благодарное дыхание, невнятный интимный шепот, а запахи были пряными, дразнящими, их хотелось пить, как легкое, почти неотличимое от родниковой воды вино, и от этих запахов кружилась голова, как от того родникового вина, хотелось куда-то идти, ехать, встречаться с необыкновенными людьми, любить…
Неожиданная мысль пришла Коньшину: дуб – это мужское начало, сосновый лес – женское…
– Можете войти!
Петр вернулся в палатку. Таня сидела по-прежнему у входа, по теперь на ней было нарядное с длинными рукавами макси-платье – голубое, в золотую полоску; волосы закручены на голове узлом. У Петра даже перехватило дыхание: такая «ведьма» была красивая. Глаза у нее стали, казалось, еще больше. Коньшин отвел взгляд:
– Будем пить чай?
– Чай? Откуда? – удивилась девушка.
Стараясь не смотреть на «ведьму», Коньшин достал портативный примус, разжег его. Таня сидела все это время молча, накрыв ноги подолом своего макси-платья, похожая на статуэтку, вырезанную из корня, найденного в сосновом лесу, потом сказала:
– С той поры люблю я, Брента, одинокие скитания, частого дождя кропанье да на согнутых плечах плащ из мокрого брезента. С той поры люблю я, Брента, прозу в жизни и стихах…
– Здорово.. Это вы… сами?
– Ходасевич. Так кто вы, загадочный принц?
– Я механик из Покровского.
– Механик… да еще из Покровского… Удивительно. Надо же… Никогда бы не подумала… – «Ведьма» и вправду была удивлена. – А я предполагала – какой-то свихнувшийся, с манией одиночества студент. Чего же вы тогда пишете, если механик?
– Я готовлюсь в аспирантуру.
– Ах, вон оно что… Значит, технократизм проник уже и в деревню?
– Давно.
– И какая же тема вашей будущей диссертации, если, конечно, это не военная тайна?
– Абсолютно никакой тайны. «Повышение эффективности топливного насоса дизельного трактора в условиях повышенной эксплуатации».
– Да… звучит солидно. А я-то вас стихами мучила…
– Мне понравились стихи.
– Ну все равно… Мы с вами как на разных полюсах… Стихи и насос… Ладно… Давайте ваш чай… Что вы туда насыпали? Уж не отравы ли?
– Это мята.
– Вкусно. Расскажите мне о Покровском, товарищ механик.
Петр рассказал. Таня сказала задумчиво:
– Да, пожалуй, мне это подходит. Красивое село, природа, образованные механики, почти кандидаты наук…
– У нас и поэты есть, – сказал Коньшин. – Завклубом сочиняет стихи. Он и на рояле играет.
Коньшин и сам не знал, зачем он сказал про завклубом. Этот завклубом, тощий субъект с прыщеватой физиономией по фамилии Миркин, с длинными белобрысыми волосами, не нравился ему. Почему не нравился – Петр и сам не мог сказать. За все время завклубом не сделал ему ничего плохого, не сказал ни единого худого слова. Не нравился, может быть, своей отрешенностью, тем, что никого не замечал, в том числе и совхозного механика. Откроет клуб и сидит себе, уткнувшись в книгу или в толстую клеенчатую тетрадь со своими стихами. Ссора ли какая, проигрыватель ли поломался или пьяная компания ввалилась – Миркину хоть бы хны. А то вдруг в самый разгар танцев отключит радиолу, вытащит на сцену микрофон и пошел шпарить стихи собственного изготовления. Хоть бы стихи были хорошими, а то так, непонятные какие-то, заумные; ни про природу, ни про любовь, ни про жизнь, ни про войну, как пишут все, а вообще… Какие-то атомы летают, вздохи, шорохи на огороде, мальчонку орел утащил к себе в гнездо и научил летать, и они вдвоем носятся над землей. Или еще того хуже – мертвого марсианина выловили в Дону.
То же самое проделывал Миркин и с музыкой. Вырвет штепсель из розетки, усядется за рояль и начнет играть не то марш, не то вальс, не то фокстрот. Жиденькие волосы прилипнут к прыщеватому лбу, фалды потертого фрака задернутся – поэт иногда являлся на вечер во фраке, взятом из запасов клубного реквизита, очевидно, когда чувствовал приближение музыкального вдохновения, а на тощем заду – джинсы отечественного производства.
И потом раскланивается во все стороны, точь-в-точь эстрадный певец. И что удивительно – никого эти выходки не удивляли, а молодежи даже нравились. «Хиповый парень – этот Миркин», – говорили о нем с одобрением. Старушки же считали завклубом блаженным и украдкой крестили его, когда Миркин, опустив глаза и шевеля губами, как-то боком пробирался, именно пробирался, а не шел, по деревне.
– От бога он, – говорили старушки, – Через него бог на нас смотрит. Грехи наши тяжкие считает.
Миркин был абсолютно равнодушен к материальным благам. Жил он при клубе в небольшой комнатке без всяких удобств, огорода и хозяйства не имел, питался в совхозной столовой, благо она была вкусной и дешевой, одевался и зимой и летом одинаково: истертый, потерявший цвет джинсовый костюм и бесформенное длинное пальто моды пятидесятых годов.
…Таня поставила стакан с чаем у своих ног.
– Ну насчет этого вашего поэта надо еще разобраться. Может быть, он графоман.
– Но он считает себя гением.
– Все графоманы уверены, что они гении.
– Вот вы и разберитесь, – охотно согласился Коньшин.
– И разберусь… – пообещала Таня. – Вы знаете, я, кажется, уже влюбилась в это ваше Покровское… Давайте спать, а? Где ваш мешок?
Коньшин подал ей мешок. Девушка забралась в него прямо в своем макси-платье.
– Тесемки завязать?
– Смеетесь… А мне так уютно… Сегодня какое число?
– Двадцать первое… понедельник…
– Вот как… Надо же… Тогда слушайте… Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле. Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле. И от лености или от скуки все поверили, так и живут: ждут свиданий, боятся разлуки и любовные песни поют. Но иным открывается тайна, и почиет на них тишина… Я на это наткнулась случайно и с тех пор все как будто больна.
– Это… это вы прямо сейчас сочинили? – спросил Петр.
– Понравилось?
– Да…
– Если бы я так умела. Нет… Анна Ахматова… Спокойной ночи…
– Ага… Спокойной ночи…
Коньшин разделся, залез под одеяло и затаился, чего-то ожидая, сам не зная чего… Попросить читать еще стихи он не решился. Он долго лежал с открытыми глазами, думая о том, чего только не вытворяет жизнь, имея в запасе даже один, но свой любимый фокус – Случай. Петр чувствовал, что и «ведьма» тоже не спит. Лишь примерно через час будущий кандидат наук услышал легкое посапывание. Тогда, поняв, что заснуть не удастся, Коньшин оделся и выбрался наружу, захватив с собой плащ с капюшоном.
Но дождь уже прошел, стали проглядывать промытые звезды, как заплаканные глаза… Петр побродил вдоль реки почти до самого утра; небо уже стало бледнеть, над рекой поднялся туман, когда он вернулся в палатку. Таня спала тихо, не слышно было даже дыхания, и, если бы не тихий запах духов, Коньшин бы усомнился, что в палатке рядом с ним спит кто-то еще, девушка, существо из другого мира, может быть, прилетевшая из Космоса… «Ведьма», влюбленная в поэзию… Статуэтка из корня сосны…
С этими мыслями Петр заснул, и ему снились цветные сны, легкие, как облака, неуловимые, как музыка, непонятные, как звезды…
Когда он проснулся, в палатке никого не было. Солнце вливалось в приоткрытую дверцу. Было душно. Петр посмотрел на часы и ахнул: около десяти. Он выбрался из палатки, взбежал на косогор. Залитая смесью тумана и солнца пойма, сырые, не просохшие от росы пляжи, густое, насыщенное зелеными густыми испарениями небо, словно налитая чем-то необыкновенным, хранящим тайну чаша, – может быть, колдовским напитком, эликсиром жизни.
Коньшин лег на мокрую траву, и смотрел в это странное пахучее небо, и пил из него судорожными глотками, и сердце юного механика билось неровно, то очень часто, то очень медленно, а голова кружилась, как после вальса.
Такого еще никогда не случалось с Коньшиным…
Как прекрасно, думал Коньшин… Как хорошо, что я родился. А ведь я мог и не появиться в этом удивительном мире…
ВОЗРАСТ ИИСУСА ХРИСТА
Молодая ведьма вошла, вернее, вползла в палатку и села у входа на брезент. Коньшин еще в жаркие дни натаскал сухого сена, застелил брезентом, а уж поверх брезента по всем правилам соорудил себе постель: с ватным матрацем, подушкой, одеялом.
Девушка с любопытством оглядела уютную, обжитую палатку, Коньшин же с не меньшим любопытством рассматривал свою неожиданную гостью. Она была невысокого роста, но статная. Мокрое платье из тонкой ткани в мелкий цветочек вылепливало все ее тело, словно ведьма сидела обнаженная: крепкая грудь, покатые плечи, чуть полные босые ноги с прилипшими листиками травы, – видно, девушка шла по дорожке босиком, а туфли спрятала в большую коричневую сумку, которая теперь стояла перед ней.
В общем, у ведьмы было «все при ней», все пропорционально, единственно не пропорциональными выглядели лишь глаза. Они были огромными. Впрочем, может быть, ведьма, зная, что глаза у нее красивые, нарочно таращила их.
– Вам дать полотенце? – спросил Коньшин.
– Давайте.
Он протянул ей полотенце. Девушка вытерла лицо, промокнула шею и руки…
– Откуда вы взялись? – Петр взял полотенце. От полотенца пахло дождем, мокрой травой, чуть-чуть духами и почему-то немножко мазутом.
– Я ехала из города на автобусе. Автобус сломался. Тогда я пересела на баржу с песком (вот он откуда, запах мазута) Баржа тоже сломалась. Тогда я пошла пешком. Но тут налетел дождь… Я думала, он скоро пройдет, и спряталась под елку, но дождь все лил и лил и елка насквозь промокла. Тогда я опять пошла. И вдруг – палатка. Как в сказке.
Девушка глядела на него широко открытыми глазами.
– Настоящая одиссея, – сказал Коньшин, отводя глаза. Он не любил пристального взгляда. Петр считал, что пристальный взгляд насильственно проникает в душу, и хозяин этого взгляда нахально расхаживает там, как грабитель, трогает вещи, роется в потаенных ящиках, набивает свои карманы сокровенными предметами. Поэтому Коньшин всегда защищал свою душу, прикрывая глаза или отводя взгляд в сторону. Из-за этого его считали человеком скрытным. – Куда же вы так настойчиво стремитесь?
– В Покровское.
– Вот как. К кому-нибудь в гости?
– Нет. Посмотреть. Меня распределяют туда. Я…
– Не надо. Я сам угадаю. Покажите язык.
– Вот – девушка высунула кончик языка, совсем как в школе дразнятся девчонки.
– Вы учительница.
Девушка немного растерялась:
– Как вы угадали?
– У вас кончик языка в чернилах. Вы слизываете с тетрадок кляксы.
– Не может быть!
Девушка полезла в сумочку, достала зеркальце и, отвернувшись в сторону, принялась изучать язык.
– Врете вы все… – в голосе девушки была легкая досада, что она так легко попалась. – Но все-таки как вы догадались?
– От вас исходит назидание.
– Назидание? Разве я вас поучала?
– Вроде бы нет… Но чувствуется во всем во взгляде, в движениях. Вы преподаете арифметику?
– А вот и нет! – обрадовалась девушка – Не попали, схимник! Ли-те-ра-ту-ру!
– Это почему же я схимник? – удивился Коньшин.
– Ну… Сидите один… Как в пещере… Обложился книгами… Или вы создатель какой-то новой религии? Назад к природе? Так ведь? Сознавайтесь. Вы поклонник правды природы. Вы – Правдохолст. Можно я буду вас так называть? Но что же мне делать? Далеко до Покровского?
– Десять километров.
– Мне сказали, тут где-то ферма. Там, может быть, машина.
Коньшин покачал головой.
– Это не ферма. Так… Сторожка… Хранится оборудование для дойки… бензиновый движок. Потом ее запирают на замок. – Петр посмотрел на часы. – К вечерней дойке вы опоздали, так что сейчас там все закрыто. Я вам предлагаю переночевать у меня. А утром пойдете, утром всегда солнце. Дорога простая. Все время вдоль Дона.
– Однако… – заколебалась девушка.
– Вас… зовут…
– Таня.
– Петр.
– Петр-отшельник. Правдохолст. Красиво?
– Ничего. Так вот, ведьма Таня, я могу спать на улице. У меня есть спальный мешок и резиновая купальная шапочка.
– Ну что вы! Это было бы нечестно даже для ведьм. Но и идти некуда… Вот дела… Знаете что, отшельник Правдохолст? Будем спать вместе! – Таня смутилась… – Ой, что я такое ляпнула. То есть в палатке… Я залезу в мешок…
– В целях безопасности?
– Ну так… будет лучше…
– Тогда я завяжу для надежности тесемки.
– Вы на минуту выйдете? Хорошо?
Петр накинул на плечи плащ и вылез наружу. Монотонно шуршал в листве и траве дождь; от близкой утоптанной дорожки звук был другой: более твердый, сложный – струйки дождя огибали стебли ковыля, трепыхали слипшимися метелками в крошечных, тонких, как фольга, но казавшихся бездонными, лужицах; неясный звук прилетал с реки, даже скорее не звук, а движение как будто животное стряхивало с себя шкурой надоедливых насекомых: дуб воспринимал дождь с явным сопротивлением… его листва звучала жестко, недовольно, дубу явно были больше по душе солнце, зной, жаркий, приносящий с реки полную кошелку солнечных зайчиков ветер; тогда дуб блаженствовал, добродушно шелестел своею жестяной листвой, благоухал пыльной, горячей корой и пас принесенных с реки солнечных зайчиков, словно привязанных на ниточках желтых черепашек…
Из близкого, через неширокую полосу ковыля, соснового леса прилетали совсем иные запахи и звуки: шум походил на легкое, благодарное дыхание, невнятный интимный шепот, а запахи были пряными, дразнящими, их хотелось пить, как легкое, почти неотличимое от родниковой воды вино, и от этих запахов кружилась голова, как от того родникового вина, хотелось куда-то идти, ехать, встречаться с необыкновенными людьми, любить…
Неожиданная мысль пришла Коньшину: дуб – это мужское начало, сосновый лес – женское…
– Можете войти!
Петр вернулся в палатку. Таня сидела по-прежнему у входа, по теперь на ней было нарядное с длинными рукавами макси-платье – голубое, в золотую полоску; волосы закручены на голове узлом. У Петра даже перехватило дыхание: такая «ведьма» была красивая. Глаза у нее стали, казалось, еще больше. Коньшин отвел взгляд:
– Будем пить чай?
– Чай? Откуда? – удивилась девушка.
Стараясь не смотреть на «ведьму», Коньшин достал портативный примус, разжег его. Таня сидела все это время молча, накрыв ноги подолом своего макси-платья, похожая на статуэтку, вырезанную из корня, найденного в сосновом лесу, потом сказала:
– С той поры люблю я, Брента, одинокие скитания, частого дождя кропанье да на согнутых плечах плащ из мокрого брезента. С той поры люблю я, Брента, прозу в жизни и стихах…
– Здорово.. Это вы… сами?
– Ходасевич. Так кто вы, загадочный принц?
– Я механик из Покровского.
– Механик… да еще из Покровского… Удивительно. Надо же… Никогда бы не подумала… – «Ведьма» и вправду была удивлена. – А я предполагала – какой-то свихнувшийся, с манией одиночества студент. Чего же вы тогда пишете, если механик?
– Я готовлюсь в аспирантуру.
– Ах, вон оно что… Значит, технократизм проник уже и в деревню?
– Давно.
– И какая же тема вашей будущей диссертации, если, конечно, это не военная тайна?
– Абсолютно никакой тайны. «Повышение эффективности топливного насоса дизельного трактора в условиях повышенной эксплуатации».
– Да… звучит солидно. А я-то вас стихами мучила…
– Мне понравились стихи.
– Ну все равно… Мы с вами как на разных полюсах… Стихи и насос… Ладно… Давайте ваш чай… Что вы туда насыпали? Уж не отравы ли?
– Это мята.
– Вкусно. Расскажите мне о Покровском, товарищ механик.
Петр рассказал. Таня сказала задумчиво:
– Да, пожалуй, мне это подходит. Красивое село, природа, образованные механики, почти кандидаты наук…
– У нас и поэты есть, – сказал Коньшин. – Завклубом сочиняет стихи. Он и на рояле играет.
Коньшин и сам не знал, зачем он сказал про завклубом. Этот завклубом, тощий субъект с прыщеватой физиономией по фамилии Миркин, с длинными белобрысыми волосами, не нравился ему. Почему не нравился – Петр и сам не мог сказать. За все время завклубом не сделал ему ничего плохого, не сказал ни единого худого слова. Не нравился, может быть, своей отрешенностью, тем, что никого не замечал, в том числе и совхозного механика. Откроет клуб и сидит себе, уткнувшись в книгу или в толстую клеенчатую тетрадь со своими стихами. Ссора ли какая, проигрыватель ли поломался или пьяная компания ввалилась – Миркину хоть бы хны. А то вдруг в самый разгар танцев отключит радиолу, вытащит на сцену микрофон и пошел шпарить стихи собственного изготовления. Хоть бы стихи были хорошими, а то так, непонятные какие-то, заумные; ни про природу, ни про любовь, ни про жизнь, ни про войну, как пишут все, а вообще… Какие-то атомы летают, вздохи, шорохи на огороде, мальчонку орел утащил к себе в гнездо и научил летать, и они вдвоем носятся над землей. Или еще того хуже – мертвого марсианина выловили в Дону.
То же самое проделывал Миркин и с музыкой. Вырвет штепсель из розетки, усядется за рояль и начнет играть не то марш, не то вальс, не то фокстрот. Жиденькие волосы прилипнут к прыщеватому лбу, фалды потертого фрака задернутся – поэт иногда являлся на вечер во фраке, взятом из запасов клубного реквизита, очевидно, когда чувствовал приближение музыкального вдохновения, а на тощем заду – джинсы отечественного производства.
И потом раскланивается во все стороны, точь-в-точь эстрадный певец. И что удивительно – никого эти выходки не удивляли, а молодежи даже нравились. «Хиповый парень – этот Миркин», – говорили о нем с одобрением. Старушки же считали завклубом блаженным и украдкой крестили его, когда Миркин, опустив глаза и шевеля губами, как-то боком пробирался, именно пробирался, а не шел, по деревне.
– От бога он, – говорили старушки, – Через него бог на нас смотрит. Грехи наши тяжкие считает.
Миркин был абсолютно равнодушен к материальным благам. Жил он при клубе в небольшой комнатке без всяких удобств, огорода и хозяйства не имел, питался в совхозной столовой, благо она была вкусной и дешевой, одевался и зимой и летом одинаково: истертый, потерявший цвет джинсовый костюм и бесформенное длинное пальто моды пятидесятых годов.
…Таня поставила стакан с чаем у своих ног.
– Ну насчет этого вашего поэта надо еще разобраться. Может быть, он графоман.
– Но он считает себя гением.
– Все графоманы уверены, что они гении.
– Вот вы и разберитесь, – охотно согласился Коньшин.
– И разберусь… – пообещала Таня. – Вы знаете, я, кажется, уже влюбилась в это ваше Покровское… Давайте спать, а? Где ваш мешок?
Коньшин подал ей мешок. Девушка забралась в него прямо в своем макси-платье.
– Тесемки завязать?
– Смеетесь… А мне так уютно… Сегодня какое число?
– Двадцать первое… понедельник…
– Вот как… Надо же… Тогда слушайте… Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле. Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле. И от лености или от скуки все поверили, так и живут: ждут свиданий, боятся разлуки и любовные песни поют. Но иным открывается тайна, и почиет на них тишина… Я на это наткнулась случайно и с тех пор все как будто больна.
– Это… это вы прямо сейчас сочинили? – спросил Петр.
– Понравилось?
– Да…
– Если бы я так умела. Нет… Анна Ахматова… Спокойной ночи…
– Ага… Спокойной ночи…
Коньшин разделся, залез под одеяло и затаился, чего-то ожидая, сам не зная чего… Попросить читать еще стихи он не решился. Он долго лежал с открытыми глазами, думая о том, чего только не вытворяет жизнь, имея в запасе даже один, но свой любимый фокус – Случай. Петр чувствовал, что и «ведьма» тоже не спит. Лишь примерно через час будущий кандидат наук услышал легкое посапывание. Тогда, поняв, что заснуть не удастся, Коньшин оделся и выбрался наружу, захватив с собой плащ с капюшоном.
Но дождь уже прошел, стали проглядывать промытые звезды, как заплаканные глаза… Петр побродил вдоль реки почти до самого утра; небо уже стало бледнеть, над рекой поднялся туман, когда он вернулся в палатку. Таня спала тихо, не слышно было даже дыхания, и, если бы не тихий запах духов, Коньшин бы усомнился, что в палатке рядом с ним спит кто-то еще, девушка, существо из другого мира, может быть, прилетевшая из Космоса… «Ведьма», влюбленная в поэзию… Статуэтка из корня сосны…
С этими мыслями Петр заснул, и ему снились цветные сны, легкие, как облака, неуловимые, как музыка, непонятные, как звезды…
Когда он проснулся, в палатке никого не было. Солнце вливалось в приоткрытую дверцу. Было душно. Петр посмотрел на часы и ахнул: около десяти. Он выбрался из палатки, взбежал на косогор. Залитая смесью тумана и солнца пойма, сырые, не просохшие от росы пляжи, густое, насыщенное зелеными густыми испарениями небо, словно налитая чем-то необыкновенным, хранящим тайну чаша, – может быть, колдовским напитком, эликсиром жизни.
Коньшин лег на мокрую траву, и смотрел в это странное пахучее небо, и пил из него судорожными глотками, и сердце юного механика билось неровно, то очень часто, то очень медленно, а голова кружилась, как после вальса.
Такого еще никогда не случалось с Коньшиным…
Как прекрасно, думал Коньшин… Как хорошо, что я родился. А ведь я мог и не появиться в этом удивительном мире…
ВОЗРАСТ ИИСУСА ХРИСТА
Коньшин сидел на кухне перед стаканом чая и вспоминал, что еще было вчера. Почему-то сильно болело все тело, особенно грудь. Но это не от сердца. Болела грудная клетка. И на правой ноге, пониже колена, большая ссадина. Неужели он упал? Нет, вроде бы не падал…
Ничего не удается больше вспомнить. Что-то мелькнуло… Коньшин ухватился за это «что-то»… Всплыла какая-то рожа…
Мерзкая, оскаленная харя, как в кошмарном сне…
Треск сучьев… Откуда взялся треск сучьев? Разве он очутился в лесу? Нет, нет…
Может быть… Ага, это парк… Заросли… Падение… Удар… Как хорошо, что он в юности занимался борьбой… Автоматизм движений… Кровь… Это его кровь или чужая? Ну его к черту… Проклятая суббота… Опять она не удалась… Сегодня – никуда… Прогулка по своему микрорайону… Купить продуктов, газет… посидеть в скверике… зайти в рыбный магазин… Коньшин любил ходить в рыбный магазин, смотреть в выпученные глаза морских рыб, иногда похожих на чудовищ, со странными, волнующими названиями… В стеклянных глазах стоял замороженный тропический зной, застыли огромные альбатросы, как неведомые насекомые в древнем янтаре, плыл и никак не мог сдвинуться с места белый корабль.
Глаза рыб, еще несколько месяцев назад сильных, быстрых, ловких, парящих в родной стихии, а потом, после удара мордой во что-то невидимое, но твердое, после полета вверх в странном, никаком пространстве, к жуткому с щупальцами, косматому огненному шару, превратившиеся в бруски льда (кто мог из них предугадать эту неестественную, страшную свою судьбу?), эти ледяные недоумевающие глаза гипнотизировали Коньшина, как тот далекий костер в далекой юности.
Особенно когда по пути с работы домой Петр Кириллович заходил в находящееся рядом с рыбным магазином «Кафе-мороженое» и выпивал стакан шампанского. Тогда еще появлялись тихие шумы, похожие на морское шипение уставших от шторма волн. Коньшин и рыбы пристально смотрели друг на друга, – понять что-то, понять истину. Не всю истину… Нет… всю истину понять никому не дано. Кто пытался это сделать – просто сходили с ума… Это защитная реакция организма. А только часть истины, крошечную часть. Почему они вот встретились, разные существа из разных миров, и смотрят в глаза друг другу?
Почему у одного такая странная судьба: из трепетного совершенного куска жизни стать куском льда? А какая судьба у Коньшина?
Все-таки произошла драка. Она не могла не произойти. Разве мог сильный, красивый, молодой парень уступить сильную красивую молодую девушку «отцу», «папаше», полустарику? Разве молодой лев уступит юную львицу одряхлевшему льву?
Николай вернулся из-за бархатной шторы веселый, с блестевшими глазами.
– Контакт, – сказал он довольно. – Я им виски, они мне барашков. На взаимовыгодных началах. А этого официанта я обложил за грубость налогом. После одиннадцати будет гнать ко мне в бар денежную публику.
Парень был картинно циничен, нагл и очень нравился сам себе. Ему, наверно, казалось, что он уже стоял на первой ступеньке, ведущей к вершине благосостояния и успеха.
Потом Николай увидел, что рука Коньшина лежит на руке Светы, и помрачнел.
– Эй, отец, – сказал он, – Убери руку.
– Это рука моя, – ответил Петр Кириллович.
– Но не твоя девчонка.
– Однако и не ваша.
Николай усмехнулся:
– Ах, вот уже как? Светка, ты чья?
– Ничья. Уходи, ты пьян.
– Вон как заговорила, – протянул диск-жокей. – Попался пожирней кусочек?
– Ты хам!
– Не приставайте к девушке! – Коньшин посмотрел диск-жокею в глаза.
Николай прищурился:
– Да? Клубнички захотелось? Выйдем, папаша. Или страшно?
– Отчего же не выйти? Выйдем, – Петр Кириллович поднялся. Драки не избежать… Ну что ж…
Диск-жокей залпом выпил фужер коньяку.
– Для храбрости. Выпей и ты, папаша. Злее будешь. А то стыдно бить пожилого.
– Мальчишки! – закричала Света. – Не пущу!
Слово «мальчишки» почему-то прибавило Коньшину храбрости, и поэтому, когда в аллее возле ресторанчика диск-жокей неожиданно, без предупреждения ударил в солнечное сплетение, Петр Кириллович не испугался, не закричал, а, затаив боль в животе напряжением воли, мускулов, пошел на таран своим большим, еще сильным телом… Потом удар в горло…
…Что еще было? Что было? Он откуда-то ползет… Шаги. Торопливые, спешащие… Такие могут спешить только на помощь… Они легкие, взволнованные… Шаги милосердия. Он ползет навстречу этим шагам. Прикосновение теплых рук ко лбу? Да, прикосновение рук… И все. Больше ничего. Как же он попал домой?
«Как всегда», – ответила память.
«Как?»
«Как-нибудь».
Больше ничего нельзя выжать из измученной, обессиленной памяти.
…Коньшин прошел на кухню, бесцельно постоял… На глаза ему попался календарь на стене. Он машинально оторвал листок… Воскресенье, 10 августа… Что-то знакомое число. Ну, да… это же день его рождения… Гм, сегодня день рождения… Надо же…
Петр Кириллович уже давно не отмечал свои дни рождения. Когда же это было в последний раз? Ага… В тридцать три года… Возраст Иисуса Христа… Десять лет назад он последний раз отметил свой день рождения. Правда, не 10 августа, а зимой. Он снял зал в ресторане «Советский». Пришло что-то около ста человек… Это обошлось в круглую сумму, но он собирал деньги почти год, потому что возраст Иисуса Христа совпал с защитой диссертации. Впрочем, приглашенных особенно не интересовал повод. Собрал всех – ну и молодец. Почему бы лишний раз не повеселиться?
К защите диссертации вел не менее тернистый путь, чем у бога, к моменту его вознесения на небо.
Факт зачисления Коньшина в штат научно-исследовательского института коллеги восприняли довольно равнодушно. Провинциал? Ну и что? Значит, надо иногда пополнять штат провинциалами, «вливать свежую кровь». Начальству на этот счет виднее. Изобрел топливный насос? Подумаешь…
Петра Кирилловича не сторонились, но и со своей дружбой никто навязываться не спешил. Коллектив сложился давно, жил своей сложной жизнью: симпатиями, антипатиями, интригами.
Первый раз Коньшин удивил институт приблизительно через год после приезда. На очень ответственном собрании, где председательствовал директор, был представитель района.
Петр Кириллович послал записку в президиум с просьбой дать слово. Слово ему, конечно, не дали, поскольку список выступающих был заранее утрясен. Тогда Петр Кириллович дождался обычных слов в конце собрания: «Есть предложение дать слово такому-то и подвести черту», встал со своего места и громко сказал:
– У меня есть важное сообщение.
Если бы он просто попросил слово, ему бы, конечно, его не дали, поскольку собрание уже устало, список выступающих исчерпан, но выражение «важное сообщение» парализовало президиум и взбудоражило зал. Люди всегда неравнодушны к важным сообщениям.
– Но… – промямлил директор. – Все, кто записался… уже…
– Пусть говорит! – закричало несколько голосов из зала.
Представитель района, очень внушительный мужчина, чем-то похожий на испанского гранда, откашлялся и сказал:
– Я думаю сообщение… товарища… э-э-э…
– Моя фамилия Коньшин!
– Я думаю, сообщение товарища Коньшина мы рассмотрим в рабочем порядке. Повестка дня исчерпана и…
– Пусть говорит! – закричало уже ползала почти радостно.
Представитель пошептался с директором, и тот настороженно сказал в микрофон:
– Пожалуйста, товарищ… как…
– Коньшин!
– Только три минуты. В прениях три минуты.
– Пусть говорит сколько хочет! – уже кричал весь зал.
Коньшин не спеша, не глядя ни на кого, пошел по проходу. Директор сверлил его огромными пронзительными глазами. Огромными у директора были только глаза и седая голова. Руки, ноги и туловище у Сергея Ивановича – в простонародье именуемого просто Папашей – были маленькими, как у плюшевой игрушки.
Директор института славился тем, что никогда ничему не удивлялся. Если бы, допустим, на заседании ученого совета с люстры вдруг спрыгнул черт и сказал: «Прошу слова», Сергей Иванович и глазом бы не моргнул, а спокойно бы потребовал командировочное удостоверение: «Предъявите ваше удостоверение, милейший. Посмотрим, кто вас сюда делегировал». «Сам сатана». – «А вот мы сейчас позвоним сатане, спросим, почему это у него сотрудники по люстрам лазают».
Нечто подобное однажды и произошло. Ученый-провинциал, приехавший на какой-то симпозиум по жучкам-короедам, перепутал институты, явился на заседание ученого совета, посвященное применению электроники в тракторостроении, добросовестно отсидел четыре часа (все думали, это какой-то ответственный наблюдатель из министерства), а потом разразился страстным полуторачасовым докладом на тему «Жук-короед и его влияние на запасы деловой древесины в стране». Все сидели с вытаращенными глазами, а Сергею Ивановичу хоть бы что. Он слушал очень внимательно, даже делал какие-то пометки у себя в блокноте, а когда ученый-провинциал закончил доклад, спокойно сказал:
– Благодарю за интересное, содержательное выступление, но вам надо через дорогу, Орловский тупик, 16. Продолжим наши прения, товарищи. Кто там у нас насчет полупроводников?
Однако сейчас Петра Кирилловича Папаша рассматривал с некоторым удивлением. Черт чертом, провинциал провинциалом, а если рядовой сотрудник без санкции его, директора, вылазит на трибуну, это уж чересчур. Трибуна – не люстра.
– Товарищи! – сказал Петр Кириллович совершенно спокойно и уверенно. – Я хотел… – Но тут голос отказал Коньшину – и в микрофоне раздалось лишь клекотание.
– Он пьяный, – с надеждой сказал Папаша полушепотом, но так, что услышал весь зал.
– Нет, я не пьяный, – Петру Кирилловичу удалось загнать клекотание вовнутрь. – Я хотел сказать… Я просто хотел сказать, что мы занимаемся не тем.
У директора прикрылись огромные глаза и стали набухшими щелочками, а лицо сделалось равнодушным, точно таким, когда он слушал специалиста по жучкам-короедам.
– Как это не тем? – раздался из зала детски наивный голос.
– А так! – Петр Кириллович говорил теперь торопливо, возбужденно, сжимая руками край трибуны. – Мы занимаемся липой!
Зал настороженно замер.
– Мы занимаемся липой, – продолжал Коньшин, – потому что наша работа никому не нужна. Мы работаем над идеальным трактором, так называемым трактором будущего. Но самое главное – каким будет этот трактор, никто не знает. Не знает потому, что хорошего трактора наш институт не создал. А без настоящего не может быть будущего. Наша продукция никому не нужна! Мы усердно пишем фолианты, складываем их в архив, защищаем диссертации, которые тоже никому не нужны. Хотя, виноват, нужны. Если их отдать в макулатуру, можно получить хорошую книжку!
Зал мертво молчал.
Папаша сонно посмотрел на трибуну, но не на самого выступающего, а куда-то вниз, где стояли горшочки с геранью для украшения сцены.
– Так что вы предлагаете? – тихо спросил Сергей Иванович. – Закрыть институт?
– Нет, почему же? В коллективе есть много талантливых специалистов. Просто их надо правильно использовать.
– Как?
– Говоря газетными штампами, дать им настоящее дело, приблизить к жизни.
– Какое дело?
Щелочки Папаши расширились и превратились в огромные желтые немигающие совиные глаза. Подбородок директор подпер ладонью. Ладошка была маленькой и сморщенной.
– Какое… Ну, например… Например… Талантливым, настоящим, специалистам… выехать в село…
– И что они там будут делать?
– Сядут на трактор… Для начала… Поработают. Узнают что к чему.
– То есть стать трактористами?
– В каком-то смысле.
– А зарплату будет им платить институт?
– Ну почему же… Что заработают…
– Двести рублей?
– Создать звенья… На хозрасчете… Будет материальный стимул. Они могут заработать и по десять тысяч в месяц.
– По десять тысяч в месяц?
– Ну и что? Вам жалко, что ли? Государство-то получит в сотни раз больше.
В зале стоял негромкий шум.
Глаза директора снова превратились в набухшие щелочки. Видно, он раздумывал: как нейтрализовать странного оратора?
Ничего не удается больше вспомнить. Что-то мелькнуло… Коньшин ухватился за это «что-то»… Всплыла какая-то рожа…
Мерзкая, оскаленная харя, как в кошмарном сне…
Треск сучьев… Откуда взялся треск сучьев? Разве он очутился в лесу? Нет, нет…
Может быть… Ага, это парк… Заросли… Падение… Удар… Как хорошо, что он в юности занимался борьбой… Автоматизм движений… Кровь… Это его кровь или чужая? Ну его к черту… Проклятая суббота… Опять она не удалась… Сегодня – никуда… Прогулка по своему микрорайону… Купить продуктов, газет… посидеть в скверике… зайти в рыбный магазин… Коньшин любил ходить в рыбный магазин, смотреть в выпученные глаза морских рыб, иногда похожих на чудовищ, со странными, волнующими названиями… В стеклянных глазах стоял замороженный тропический зной, застыли огромные альбатросы, как неведомые насекомые в древнем янтаре, плыл и никак не мог сдвинуться с места белый корабль.
Глаза рыб, еще несколько месяцев назад сильных, быстрых, ловких, парящих в родной стихии, а потом, после удара мордой во что-то невидимое, но твердое, после полета вверх в странном, никаком пространстве, к жуткому с щупальцами, косматому огненному шару, превратившиеся в бруски льда (кто мог из них предугадать эту неестественную, страшную свою судьбу?), эти ледяные недоумевающие глаза гипнотизировали Коньшина, как тот далекий костер в далекой юности.
Особенно когда по пути с работы домой Петр Кириллович заходил в находящееся рядом с рыбным магазином «Кафе-мороженое» и выпивал стакан шампанского. Тогда еще появлялись тихие шумы, похожие на морское шипение уставших от шторма волн. Коньшин и рыбы пристально смотрели друг на друга, – понять что-то, понять истину. Не всю истину… Нет… всю истину понять никому не дано. Кто пытался это сделать – просто сходили с ума… Это защитная реакция организма. А только часть истины, крошечную часть. Почему они вот встретились, разные существа из разных миров, и смотрят в глаза друг другу?
Почему у одного такая странная судьба: из трепетного совершенного куска жизни стать куском льда? А какая судьба у Коньшина?
Все-таки произошла драка. Она не могла не произойти. Разве мог сильный, красивый, молодой парень уступить сильную красивую молодую девушку «отцу», «папаше», полустарику? Разве молодой лев уступит юную львицу одряхлевшему льву?
Николай вернулся из-за бархатной шторы веселый, с блестевшими глазами.
– Контакт, – сказал он довольно. – Я им виски, они мне барашков. На взаимовыгодных началах. А этого официанта я обложил за грубость налогом. После одиннадцати будет гнать ко мне в бар денежную публику.
Парень был картинно циничен, нагл и очень нравился сам себе. Ему, наверно, казалось, что он уже стоял на первой ступеньке, ведущей к вершине благосостояния и успеха.
Потом Николай увидел, что рука Коньшина лежит на руке Светы, и помрачнел.
– Эй, отец, – сказал он, – Убери руку.
– Это рука моя, – ответил Петр Кириллович.
– Но не твоя девчонка.
– Однако и не ваша.
Николай усмехнулся:
– Ах, вот уже как? Светка, ты чья?
– Ничья. Уходи, ты пьян.
– Вон как заговорила, – протянул диск-жокей. – Попался пожирней кусочек?
– Ты хам!
– Не приставайте к девушке! – Коньшин посмотрел диск-жокею в глаза.
Николай прищурился:
– Да? Клубнички захотелось? Выйдем, папаша. Или страшно?
– Отчего же не выйти? Выйдем, – Петр Кириллович поднялся. Драки не избежать… Ну что ж…
Диск-жокей залпом выпил фужер коньяку.
– Для храбрости. Выпей и ты, папаша. Злее будешь. А то стыдно бить пожилого.
– Мальчишки! – закричала Света. – Не пущу!
Слово «мальчишки» почему-то прибавило Коньшину храбрости, и поэтому, когда в аллее возле ресторанчика диск-жокей неожиданно, без предупреждения ударил в солнечное сплетение, Петр Кириллович не испугался, не закричал, а, затаив боль в животе напряжением воли, мускулов, пошел на таран своим большим, еще сильным телом… Потом удар в горло…
…Что еще было? Что было? Он откуда-то ползет… Шаги. Торопливые, спешащие… Такие могут спешить только на помощь… Они легкие, взволнованные… Шаги милосердия. Он ползет навстречу этим шагам. Прикосновение теплых рук ко лбу? Да, прикосновение рук… И все. Больше ничего. Как же он попал домой?
«Как всегда», – ответила память.
«Как?»
«Как-нибудь».
Больше ничего нельзя выжать из измученной, обессиленной памяти.
…Коньшин прошел на кухню, бесцельно постоял… На глаза ему попался календарь на стене. Он машинально оторвал листок… Воскресенье, 10 августа… Что-то знакомое число. Ну, да… это же день его рождения… Гм, сегодня день рождения… Надо же…
Петр Кириллович уже давно не отмечал свои дни рождения. Когда же это было в последний раз? Ага… В тридцать три года… Возраст Иисуса Христа… Десять лет назад он последний раз отметил свой день рождения. Правда, не 10 августа, а зимой. Он снял зал в ресторане «Советский». Пришло что-то около ста человек… Это обошлось в круглую сумму, но он собирал деньги почти год, потому что возраст Иисуса Христа совпал с защитой диссертации. Впрочем, приглашенных особенно не интересовал повод. Собрал всех – ну и молодец. Почему бы лишний раз не повеселиться?
К защите диссертации вел не менее тернистый путь, чем у бога, к моменту его вознесения на небо.
Факт зачисления Коньшина в штат научно-исследовательского института коллеги восприняли довольно равнодушно. Провинциал? Ну и что? Значит, надо иногда пополнять штат провинциалами, «вливать свежую кровь». Начальству на этот счет виднее. Изобрел топливный насос? Подумаешь…
Петра Кирилловича не сторонились, но и со своей дружбой никто навязываться не спешил. Коллектив сложился давно, жил своей сложной жизнью: симпатиями, антипатиями, интригами.
Первый раз Коньшин удивил институт приблизительно через год после приезда. На очень ответственном собрании, где председательствовал директор, был представитель района.
Петр Кириллович послал записку в президиум с просьбой дать слово. Слово ему, конечно, не дали, поскольку список выступающих был заранее утрясен. Тогда Петр Кириллович дождался обычных слов в конце собрания: «Есть предложение дать слово такому-то и подвести черту», встал со своего места и громко сказал:
– У меня есть важное сообщение.
Если бы он просто попросил слово, ему бы, конечно, его не дали, поскольку собрание уже устало, список выступающих исчерпан, но выражение «важное сообщение» парализовало президиум и взбудоражило зал. Люди всегда неравнодушны к важным сообщениям.
– Но… – промямлил директор. – Все, кто записался… уже…
– Пусть говорит! – закричало несколько голосов из зала.
Представитель района, очень внушительный мужчина, чем-то похожий на испанского гранда, откашлялся и сказал:
– Я думаю сообщение… товарища… э-э-э…
– Моя фамилия Коньшин!
– Я думаю, сообщение товарища Коньшина мы рассмотрим в рабочем порядке. Повестка дня исчерпана и…
– Пусть говорит! – закричало уже ползала почти радостно.
Представитель пошептался с директором, и тот настороженно сказал в микрофон:
– Пожалуйста, товарищ… как…
– Коньшин!
– Только три минуты. В прениях три минуты.
– Пусть говорит сколько хочет! – уже кричал весь зал.
Коньшин не спеша, не глядя ни на кого, пошел по проходу. Директор сверлил его огромными пронзительными глазами. Огромными у директора были только глаза и седая голова. Руки, ноги и туловище у Сергея Ивановича – в простонародье именуемого просто Папашей – были маленькими, как у плюшевой игрушки.
Директор института славился тем, что никогда ничему не удивлялся. Если бы, допустим, на заседании ученого совета с люстры вдруг спрыгнул черт и сказал: «Прошу слова», Сергей Иванович и глазом бы не моргнул, а спокойно бы потребовал командировочное удостоверение: «Предъявите ваше удостоверение, милейший. Посмотрим, кто вас сюда делегировал». «Сам сатана». – «А вот мы сейчас позвоним сатане, спросим, почему это у него сотрудники по люстрам лазают».
Нечто подобное однажды и произошло. Ученый-провинциал, приехавший на какой-то симпозиум по жучкам-короедам, перепутал институты, явился на заседание ученого совета, посвященное применению электроники в тракторостроении, добросовестно отсидел четыре часа (все думали, это какой-то ответственный наблюдатель из министерства), а потом разразился страстным полуторачасовым докладом на тему «Жук-короед и его влияние на запасы деловой древесины в стране». Все сидели с вытаращенными глазами, а Сергею Ивановичу хоть бы что. Он слушал очень внимательно, даже делал какие-то пометки у себя в блокноте, а когда ученый-провинциал закончил доклад, спокойно сказал:
– Благодарю за интересное, содержательное выступление, но вам надо через дорогу, Орловский тупик, 16. Продолжим наши прения, товарищи. Кто там у нас насчет полупроводников?
Однако сейчас Петра Кирилловича Папаша рассматривал с некоторым удивлением. Черт чертом, провинциал провинциалом, а если рядовой сотрудник без санкции его, директора, вылазит на трибуну, это уж чересчур. Трибуна – не люстра.
– Товарищи! – сказал Петр Кириллович совершенно спокойно и уверенно. – Я хотел… – Но тут голос отказал Коньшину – и в микрофоне раздалось лишь клекотание.
– Он пьяный, – с надеждой сказал Папаша полушепотом, но так, что услышал весь зал.
– Нет, я не пьяный, – Петру Кирилловичу удалось загнать клекотание вовнутрь. – Я хотел сказать… Я просто хотел сказать, что мы занимаемся не тем.
У директора прикрылись огромные глаза и стали набухшими щелочками, а лицо сделалось равнодушным, точно таким, когда он слушал специалиста по жучкам-короедам.
– Как это не тем? – раздался из зала детски наивный голос.
– А так! – Петр Кириллович говорил теперь торопливо, возбужденно, сжимая руками край трибуны. – Мы занимаемся липой!
Зал настороженно замер.
– Мы занимаемся липой, – продолжал Коньшин, – потому что наша работа никому не нужна. Мы работаем над идеальным трактором, так называемым трактором будущего. Но самое главное – каким будет этот трактор, никто не знает. Не знает потому, что хорошего трактора наш институт не создал. А без настоящего не может быть будущего. Наша продукция никому не нужна! Мы усердно пишем фолианты, складываем их в архив, защищаем диссертации, которые тоже никому не нужны. Хотя, виноват, нужны. Если их отдать в макулатуру, можно получить хорошую книжку!
Зал мертво молчал.
Папаша сонно посмотрел на трибуну, но не на самого выступающего, а куда-то вниз, где стояли горшочки с геранью для украшения сцены.
– Так что вы предлагаете? – тихо спросил Сергей Иванович. – Закрыть институт?
– Нет, почему же? В коллективе есть много талантливых специалистов. Просто их надо правильно использовать.
– Как?
– Говоря газетными штампами, дать им настоящее дело, приблизить к жизни.
– Какое дело?
Щелочки Папаши расширились и превратились в огромные желтые немигающие совиные глаза. Подбородок директор подпер ладонью. Ладошка была маленькой и сморщенной.
– Какое… Ну, например… Например… Талантливым, настоящим, специалистам… выехать в село…
– И что они там будут делать?
– Сядут на трактор… Для начала… Поработают. Узнают что к чему.
– То есть стать трактористами?
– В каком-то смысле.
– А зарплату будет им платить институт?
– Ну почему же… Что заработают…
– Двести рублей?
– Создать звенья… На хозрасчете… Будет материальный стимул. Они могут заработать и по десять тысяч в месяц.
– По десять тысяч в месяц?
– Ну и что? Вам жалко, что ли? Государство-то получит в сотни раз больше.
В зале стоял негромкий шум.
Глаза директора снова превратились в набухшие щелочки. Видно, он раздумывал: как нейтрализовать странного оратора?