Этот секрет г-ну де Конде предстояло узнать от двух юных принцев.
   И те ему рассказали, чередуясь друг с другом, наподобие пастухов у Вергилия, как адмиральша расхохоталась до слез; как, все еще плача, когда уже прекратился смех, вынула из кармана платок, чтобы утереть слезы; как, вынимая платок из кармана, она одновременно вытащила записку и уронила ее на пол; как ту записку подобрал г-н де Жуэнвиль; как после ухода госпожи адмиральши юный принц передал записку королеве-матери; как королева-мать, считая, что записка принадлежит лично адмиральше, ее лучшей подруге, решила устроить ей сюрприз; как этот сюрприз, единодушно одобренный, был устроен на деле; как, в конечном счете, этот сюрприз обернулся против тех, кто полагал, что застигнет определенных лиц врасплох.
   Рассказ закончился примерно тогда, когда все уже подошли к воротам особняка Конде. Принц сделал молодым людям то же предложение, какое до того им сделал адмирал, но они отказались; зато они признались принцу, в чем истинная причина отказа: они потеряли драгоценное время на неожиданное происшествие с г-ном де ла Реноди, а у них было еще много друзей, с которыми они собирались поделиться тем, что сейчас только рассказали г-ну де Конде.
   — Больше всего во всей этой авантюрной истории, — заметил принц де Ларош-сюр-Йон, в последний раз пожимая руку г-ну де Конде, — меня веселит то, что об этом узнает некто, влюбленный в мадемуазель де Сент-Андре, и какое у него при этом будет лицо.
   — Как? Есть еще и влюбленный? — спросил принц де Конде, удерживая руку г-на де Ларош-сюр-Йон, собравшегося уходить.
   — Вы и об этом не знаете? — спросил молодой человек.
   — Господа, я не знаю ничего, — ответил принц, задыхаясь от смеха. — Говорите же, говорите!
   — Браво! — воскликнул герцог де Монпансье. — Это самая веселая часть истории.
   — Так вы не знали, — продолжал принц де Ларош-сюр-Йон, — что, кроме жениха и любовника, у мадемуазель де Сент-Андре есть еще и влюбленный?
   — А этот влюбленный, — спросил принц де Конде, — кто он такой?
   — О, честно говоря, на этот раз вы спрашиваете слишком много, я тоже не знаю его имени.
   — Он молод или стар? — продолжал расспросы принц.
   — Никто не видел его лица.
   — Правда?
   — Да. Он все время закутывается в широкий плащ, скрывающий нижнюю часть лица.
   — Это какой-то испанец, принадлежащий ко двору короля Филиппа Второго, — предположил герцог де Монпансье.
   — И где обретается этот влюбленный или, точнее, его тень?
   — Если бы вы чаще бывали в Лувре, мой дорогой принц, то не задавали бы этого вопроса, — произнес герцог де Монпансье.
   — А почему?
   — Да потому, что уже шесть месяцев подряд он с наступлением ночи прогуливается под окнами красавицы.
   — Вот как!
   — Все обстоит именно так, как я вам говорю.
   — И вам неизвестно имя этого человека?
   — Нет.
   — И вы не видели его лица?
   — Никогда.
   — Вы бы его узнали по внешнему виду?
   — Он всегда закутан в огромный плащ.
   — И вы никогда не предполагали, кто бы это мог быть, принц?
   — Никогда.
   — У вас не возникало никаких подозрений?
   — Ни малейших.
   — Ну, может быть, кто-то сделал собственные выводы?
   — Есть одна догадка среди прочих, — заявил принц де Ларош-сюр-Йон.
   — А именно?
   — Поговаривают, что это были вы, — ответил герцог де Монпансье.
   — Да, у меня много врагов в Лувре!
   — Но это ведь не так, верно?
   — Прошу прощения, господа, но это был я!
   И принц, учтиво попрощавшись за руку с обоими молодыми людьми, вернулся к себе в особняк, затворил за собой дверь, оставив изумленных господ де Монпансье и де Ларош-сюр-Йон посреди улицы.

XVII. КАКОВА МАТЬ, ТАКОВ И СЫН

   Королева-мать всю ночь не смыкала глаз.
   До сих пор ее сын, ребенок слабый, болезненный, едва повзрослевший, женатый на кокетливой юной королеве, занимался одной лишь любовью, охотой и поэзией, оставив им, то есть ей и Гизам, полное управление делами, — иными словами, то, что короли называют бременем государственных обязанностей и что, однако, столь ревностно стараются сохранить за собой.
   Для Екатерины, воспитанной в гуще интриг итальянской политики, политики мелочной и вздорной, подходящей для маленького герцогства вроде Тосканы, но неприемлемой для великого королевства, каким становилась Франция, властвовать — означало жить.
   Итак, что же мешающее ей появилось на горизонте?
   Соперница… Но не в смысле любви со стороны сына: что касается любви со стороны сына, то в этом отношении она была совершенно спокойна: тот, кто никого не любит, не вправе требовать, чтобы его любили, — ибо она же не любила ни Франциска II, ни Карла IX.
   Зато она, прозорливая флорентийка, была поражена, заметив у сына чувство, дотоле ей неизвестное в нем и не ею ему навязанное: оно зародилось без ее участия и проявилось внезапно — точно сверкнувшая молния — на глазах у всего двора, застигнув ее врасплох, причем в гораздо большей степени, чем остальных.
   Еще сильнее пугал ее сам выбор сына: она знала эту девушку, у которой за внешней оболочкой шестнадцати лет просматривались сверкающие молнии внезапно расцветших женских притязаний.
   Как только настал день, она послала сообщить сыну, что страдает и просит его зайти к ней.
   У себя Екатерина, словно опытный актер в своем театре, была вольна выбирать себе место и командовать ходом спектакля. Она устроится в тени, где будет наполовину невидима; своего собеседника она посадит на освещенное место, где он весь окажется на виду.
   Вот почему, вместо того чтобы самой пойти к сыну, она разыграла недомогание и передала просьбу, чтобы тот пришел к ней.
   Посланец вернулся и сообщил, что король еще спит.
   Екатерина нетерпеливо подождала еще час и направила посланца вновь.
   Тот же ответ.
   Со все нарастающим нетерпением Екатерина подождала еще час. Король так и не проснулся.
   — О! — пробормотала Екатерина. — Сыновья Франции не имеют обыкновения спать так поздно. Сон этот чересчур упрям, чтобы быть естественным.
   И она сошла с постели, где до того, наполовину укрытая занавесями полога, пребывала в ожидании и надежде ран зыграть заранее продуманную сцену, и отдала распоряжение, чтобы ее начали одевать.
   Мизансцена менялась. Все, что помогало Екатерине в собственных апартаментах, стало бы ей помехой в апартаментах сына. Но она считалась достаточно способной комедианткой, так что перемена места действия ничуть не должна была повлиять на конечный результат.
   Туалет был совершен быстро, и, как только все оказалось в порядке, она поспешно направилась в апартаменты Франциска II.
   Екатерина могла войти к королю в любой час как мать к сыну, и никто из лакеев или офицеров, стоящих на посту в передних и приемных, не осмелился бы ее задержать.
   Она проследовала через первый зал и оказалась в личных апартаментах короля, а когда приподняла портьеру спальни, то увидела его не спящим, не дремлющим в постели, но сидящим за столом лицом к окну.
   Положив локти на стол, сидя спиною к двери, он рассматривал какой-то предмет со столь пристальным вниманием, что не расслышал, как мать приподняла портьеру и та затем опустилась. Екатерина замерла у двери. Взор ее, до того тщетно обшаривавший постель, сосредоточился на Франциске II.
   Глаза ее метали молнии, и в них, без сомнения, было больше ненависти, чем любви.
   Затем она медленно прошла вперед и почти бесшумно, словно была не живым существом, а бесплотной тенью, встала за спинкой кресла и заглянула через плечо сына.
   Король так ничего и не услышал: он пребывал в экстазе, впившись взглядом в портрет мадемуазель де Сент-Андре.
   Выражение лица Екатерины стало еще жестче и — из-за быстрого сокращения мускулов — отражало предельную ненависть.
   Но, взяв себя в руки, она заставила мускулы лица расслабиться, на губах ее появилась улыбка, и Екатерина наклонилась, коснувшись собственной головой головы сына.
   Франциск вздрогнул от страха, ощутив, как чье-то теплое дыхание, точно ветерок, пробежало по его волосам.
   Он быстро обернулся и увидел мать.
   Движением, быстрым, как мысль, он перевернул портрет и положил его на стол лицом вниз, прикрыв ладонью.
   Затем, вместо того чтобы встать и обнять мать, как это было у них заведено, он развернул кресло и отодвинулся подальше от Екатерины.
   Потом он холодно с нею поздоровался.
   — Ну что ж, сын мой, — спросила флорентийка, делая вид, что не заметила, до чего холодно его приветствие, — что случилось?
   — Вы меня спрашиваете, что случилось?
   — Да.
   — Насколько мне известно, матушка, ничего!
   — Прошу прощения, сын мой. Случилось, должно быть, нечто совершенно необычайное.
   — Почему вы так думаете?
   — Потому, что обыкновенно вы не спите до такого часа. Правда, быть может, я ошибаюсь или мой посланец неверно понял слова дежурного офицера.
   Франциск продолжал хранить молчание и рассматривал мать столь же пристально, как и она его.
   — Я за это утро, — продолжала Екатерина, — четыре раза посылала к вам. И мне отвечали, что вы еще спите.
   Она сделала паузу; но король все еще молчал, не сводя с нее взгляда, словно хотел сказать: «Ну, и что там у вас еще?»
   — И потому, — продолжала Екатерина, — я забеспокоилась по поводу этого непрекращающегося сна и, испугавшись, не заболели ли вы, пришла к вам сама.
   — Благодарю вас, мадам, — произнес юный государь и поклонился.
   — Никогда больше не пугайте меня так, Франсуа, — настойчиво твердила флорентийка. — Вы же знаете, как я вас люблю, насколько драгоценно для меня ваше здоровье! Только не надо больше играть на моих тревогах. Меня и так одолевает множество забот, и мне только не хватает, в довершение ко всем этим заботам, безразличия моих детей к матери!
   Но молодой человек, вероятно, имел собственное мнение. Бледная улыбка заиграла на его устах, и, протягивая правую руку к матери таким образом, что левая рука продолжала прикрывать портрет, он произнес:
   — Благодарю вас, матушка; в тех преувеличениях, что я от вас сейчас только услышал, есть и доля истины. Да, мне было трудно, да, я провел довольно… тяжелую ночь и потому встал на два часа позже обычного.
   — О! — воскликнула Екатерина преисполненным печали голосом.
   — Однако, — продолжал Франциск II, — сейчас я чувствую себя совершенно нормально и готов работать с вами, если таково ваше желание.
   — Но почему, дорогое мое дитя, — продолжала Екатерина, взяв руку Франциска в свою и прижав ее к сердцу, а свободной рукой гладя его волосы, — почему вы провели тяжелую ночь? Разве я не приняла на себя груз государственных дел, оставив на вашу долю лишь радости королевского звания? Неужели кто-то осмелился утомить вас тем, что должно было бы выпасть на мою долю? Я предполагаю, что вас взволновали интересы государства.
   — Да, мадам, — согласился Франциск II так поспешно, что Екатерина все равно догадалась бы об обмане, даже если бы она и не знала заранее об истинных причинах волнений этой ночи, действительно столь беспокойной.
   Но она постаралась не проявить ни малейшего сомнения и, напротив, сделала вид, будто безоговорочно верит словам сына.
   — Требовалось принять весьма важное решение, не так ли? — продолжала Екатерина, явно готовая сбить сына с толку окончательно. — Повергнуть ниц какого-либо врага, исправить какую-либо несправедливость, облегчить какой-либо налог, утвердить своей властью чей-либо смертный приговор?
   При этих словах Франциск II вспомнил, что и в самом деле накануне у него запрашивали разрешения назначить на сегодняшний вечер казнь советника Анн Дюбура.
   И он живо ухватился за поданную реплику.
   — Вот именно, матушка, вы совершенно правы, — ответил он. — Речь шла о смертном приговоре, что должен быть вынесен одним человеком, пусть даже этот человек и король, другому человеку. Смертный приговор — наказание до того само по себе тяжкое, что мысли о нем стали причиной беспокойства, испытываемого мною со вчерашнего дня.
   — Вы боитесь, что своей подписью обречете на смерть невинного, не так ли?
   — Вот именно, матушка, господина Дюбура.
   — У вас прекрасное французское сердце, и вы достойный сын своей матери. Но в данном случае, клянусь честью, вы не совершите ошибки. Советник Дюбур признан виновным в ереси тремя независимыми друг от друга юридическими инстанциями, и ваша подпись, которая требуется для свершения казни сегодня вечером, является чистейшей формальностью.
   — Вот это и ужасно, матушка, — произнес Франциск, — достаточно одной чистейшей формальности, чтобы оборвать человеческую жизнь.
   — У вас золотое сердце, сын мой, — продолжала Екатерина, — и я так горжусь вами! Тем не менее, смею вас разуверить, благополучие государства стоит превыше одной человеческой жизни и при данных обстоятельствах вам нечего терзать себя сомнениями: нужно, чтобы советник был мертв, во-первых, потому что эта смерть справедлива, во-вторых, потому что она необходима.
   — Не забывайте, моя дорогая матушка, — заявил юноша после непродолжительных раздумий, бледный от одолевавших его сомнений, — что я получил два угрожающих письма.
   «Обманщик и трус!» — процедила Екатерина сквозь зубы. Затем она улыбнулась и громко произнесла:
   — Сын мой, как раз потому, что вы получили два угрожающих письма по поводу господина Дюбура, его обязательно следует приговорить к смерти, иначе подумают, что вы поддались угрозам и ваше милосердие объясняется страхом.
   — А вы так считаете? — спросил Франциск.
   — Да, я так считаю, сын мой, — отвечала Екатерина, — и если вы, напротив, громогласно обнародуете оба эти письма, а после них последует приговор, то это обернется величайшей славой для вас и величайшим позором для господина Дюбура. Те, кто сейчас ни за, ни против него, станут его противниками.
   Франциск, казалось, задумался.
   — Судя по содержанию этих двух писем, — продолжала Екатерина, — меня бы не удивило, если бы оказалось, что эти письма написал друг, а вовсе не враг.
   — Друг, мадам?
   — Да, — настаивала Екатерина, — друг, заботящийся о благе короля и одновременно о славе королевства.
   Молодой человек отвел свой тусклый взгляд от пронзительного взгляда матери.
   Затем, помолчав, поднял голову и спросил:
   — Так это вы написали мне оба эти письма, не так ли, мадам?
   — О! — произнесла Екатерина многозначительным тоном, ставящим под сомнение дальнейшие ее слова, — я этого не говорила, сын мой.
   У Екатерины были две причины заставить сына поверить, будто письма исходили от нее: во-первых, это стало бы для него побудительным мотивом устыдиться собственной трусости; во-вторых, это сняло бы опасения, порожденные письмами.
   Молодой человек, жесточайшим образом выведенный этими письмами из равновесия, в глубине души все еще таивший сомнения, бросил на мать быстрый взгляд, полный гнева и ненависти.
   Екатерина улыбнулась.
   «Если бы он мог меня придушить, — сказала она себе, — он бы сделал это именно сейчас. Но, к счастью, он этого не может».
   Таким образом, сердце Франциска не тронули ни показные проявления материнской нежности, ни заверения в безоговорочной преданности, ни кошачьи ласки Екатерины. Королева-мать видела: сейчас произойдет то, чего она боялась, и, если немедленно не принять меры, рухнет ее власть над сыном.
   Она мгновенно и полностью изменила план атаки.
   Вздохнув и покачав головой, она придала лицу выражение величайшей печали.
   — Ах, сын мой! — воскликнула она. — Теперь я убедилась в том, во что никак не могла поверить, но, тем не менее, у меня не остается на этот счет ни малейших сомнений.
   — В чем же, мадам? — спросил Франциск.
   — Сын мой, сын мой, — промолвила Екатерина, пытаясь выдавить из глаз помощницу-слезу, — вы более не доверяете собственной матери!
   — Что вы хотите этим сказать? — нетерпеливо и мрачно произнес в ответ молодой человек. — Я вас не понимаю.
   — Я хочу сказать, Франсуа, что вы в один миг забыли о пятнадцати годах смертельного беспокойства, пятнадцати годах бдения у вашего изголовья; я хочу вам сказать, что вы забыли страхи, порожденные во мне вашим болезненным детством, непрестанные заботы, которыми я окружила вас еще с колыбели.
   — Все равно не понимаю вас, мадам; но мне не привыкать к терпению — я жду и слушаю.
   Однако сжатая рука молодого человека опровергала нарочитое смирение: она сжимала, лихорадочно подергиваясь, портрет мадемуазель де Сент-Андре.
   — Что ж, — заявила Екатерина, — сейчас вы меня поймете. Я говорю о том, что, благодаря той заботе, какой я окружила своего сына, я знаю его так же хорошо, как себя. Да, этой ночью у вас было превеликое множество тревог, я это знаю, но вовсе не потому, что вы размышляли о государственном благе, не потому, что вы колебались между суровостью и милосердием, но потому, что стала известна тайна ваших любовных отношений с мадемуазель де Сент-Андре.
   — Матушка!.. — воскликнул молодой человек, и на лице его мгновенно отразились пережитые им прошлой ночью стыд и гнев.
   И потому Франциск, обычно бледный, обычно обращающий на себя внимание тусклой, нездоровой белизной, внезапно побагровел, точно его накрыло кровавым облаком.
   Он встал, но рука его вцепилась в спинку кресла.
   — А, так вы, матушка, об этом знаете?..
   — Какой вы еще ребенок, Франсуа! — произнесла Екатерина с добродушием, которое она умела так хорошо разыгрывать. — Разве матери не знают всего о детях?
   Франциск — у него были стиснуты зубы и дрожали щеки — не проронил ни слова.
   А Екатерина продолжала говорить сладчайшим голосом:
   — Послушайте, сын мой, отчего же вы не поведали мне об этой страсти? Конечно, не обошлось бы без упреков с моей стороны; конечно, я бы напомнила вам о супружеском долге; конечно, я попыталась бы оживить в ваших глазах грацию, красоту, остроумие юной королевы…
   Франциск покачал головой с грустной улыбкой.
   — Это бы не подействовало? — не умолкала Екатерина. — Что ж, раз болезнь неизлечима, я бы не стала с нею бороться, а лишь давала бы вам советы. Разве мать не является олицетворением Провидения для собственного сына? И тогда, видя, что вы влюблены в мадемуазель де Сент-Андре… А ведь вы сильно любите мадемуазель де Сент-Андре или это только кажется?
   — Да, сильно, мадам!
   — Ну тогда я просто закрыла бы на это глаза. Ведь, согласитесь, мне легче закрывать на такое глаза как матери, чем приходилось это делать как супруге… Ведь в течение пятнадцати лет я была свидетелем того, как госпожа де Валантинуа делила со мной сердце вашего отца, а иногда и вовсе отнимала это сердце у меня. Так неужели вы полагаете, что мать не смогла бы сделать для сына то, что жена сделала для мужа? Разве вы не моя гордость, не моя радость, не мое счастье? Так почему же ваша любовь была тайной, почему вы ничего не сказали мне?
   — Матушка, — отвечал Франциск II с таким хладнокровием, которое бы сделало честь его скрытности даже в глазах Екатерины, если бы она могла догадаться, что за этим последует, — матушка, вы и на самом деле так добры ко мне, что мне стыдно и далее обманывать вас. Ну что ж, да, я признаюсь, что люблю мадемуазель де Сент-Андре!
   — А! — воскликнула Екатерина, — вот видите…
   — Заметьте, матушка, — добавил молодой человек, — что вы впервые говорите со мной об этой любви, и если бы вы заговорили со мной об этом ранее, у меня не было бы никакого резона утаивать ее от вас, ибо любовь эта не только у меня в сердце, она — проявление моей воли; так что, если бы вы со мной заговорили ранее, я бы и признался вам несколько ранее.
   — Проявление вашей воли, Франсуа? — поразилась Екатерина.
   — Да. Не правда ли, матушка, вас удивляет, что у меня имеется собственная воля? Но зато, если меня что и удивляет, — произнес молодой человек, не сводя с матери глаз, — то лишь ваши утренние игры со мной, когда вы устроили тут комедию материнской нежности, в то время как именно вы этой ночью выставили мою тайну на посмешище перед лицом всего двора, в то время как именно вы являетесь единственной виновницей происшедшего.
   — Франсуа! — воскликнула королева-мать, все более и более изумляясь.
   — Нет, — продолжал молодой человек, — нет, мадам, я действительно не спал все утро, когда вы посылали за мной. Я сводил воедино все имеющиеся у меня сведения, чтобы выяснить первопричину скандала, и, согласно всем этим имеющимся в моем распоряжении сведениям, пришел к несомненному выводу, что попал в западню, расставленную именно вами.
   — Сын мой, сын мой! Думайте о том, что вы говорите! — процедила Екатерина сквозь зубы и бросила на сына сверкающий и острый взгляд, подобный лезвию кинжала.
   — Вначале, мадам, договоримся об одном — сейчас нет ни сына, ни матери.
   Екатерина сделала движение, выражавшее не то угрозу, не то испуг.
   — Здесь есть король, достигший, слава Богу, совершеннолетия; есть королева-регентша, которой, раз такова воля короля, незачем больше заниматься государственными делами. Во Франции короли правят с четырнадцати лет, мадам, а мне шестнадцать. Так вот, мне надоела роль ребенка, которую вы все еще заставляете меня играть, несмотря на то что она не соответствует моему возрасту. Мне надоело ходить на помочах, словно я маленький ребенок. Наконец — и этим все сказано, мадам, — начиная с сегодняшнего дня позвольте каждому из нас занять подобающее ему место. Я ваш король, мадам, а вы всего лишь моя подданная…
   Гром, который раздался бы в этих апартаментах, не произвел бы более ужасающего воздействия, чем эта сокрушительная отповедь, хоронившая все проекты Екатерины. И, самое главное, все ее насмешливо-лицемерные слова были правдой. На протяжении шестнадцати лет она растила, холила, воспитывала, наставляла, направляла этого рахитичного ребенка, как в наши дни укротители приручают диких зверей, она изнуряла, изводила этого львенка, играла на нервах его. И вдруг неожиданно этот львенок пробуждается, рычит, показывает когти, пожирает ее гневным взглядом и бросается на нее, полностью натянув цепь. Кто может поручиться, что, сорвавшись с цепи, он не разорвет свою мать?
   Ошеломленная, она отступила.
   Женщине типа Екатерины Медичи было отчего содрогнуться после увиденного и услышанного.
   И возможно, больше всего ее поразила не сама вспышка королевской гордыни, но ее неожиданность.
   В умении действовать тайно и скрытно для нее заключалось все, поскольку сила привезенной ею из Флоренции политики двуличия таилась в скрытности.
   И вот появляется женщина, юная девушка, почти еще ребенок, порождает перемену в ее сыне, возрождает к жизни это болезненное существо, придает тщедушному созданию силу произнести столь странные слова: «Начиная с сегодняшнего дня… я ваш король, а вы всего лишь моя подданная».
   «С женщиной, которая осуществила столь невероятную метаморфозу, — подумала Екатерина, — с женщиной, которая превратила ребенка в мужчину, раба — в короля, карлика — в гиганта, с этой женщиной я смогу побороться».
   Затем она заговорила тихо-тихо, словно собиралась с силами.
   — Господь истинный, — шептала королева-мать, — мне надоело иметь дело с призраками! Так, значит, — обратилась она после этого к Франциску, готовая продолжить борьбу, сколь неожиданной она ни была, — так, значит, это меня вы обвиняете как инициатора скандала этой ночью?
   — Да, — сухо подтвердил король.
   — Вы обвиняете мать, не будучи уверены, что она виновна. Вот так хороший сын!
   — Уж не хотите ли вы сказать, мадам, что заговор был задуман не у вас?
   — Я вовсе не говорила, что заговор был задуман не у меня, но я утверждаю, что заговор был задуман не мною.
   — Но кто же тогда выдал тайну моих встреч с мадемуазель де Сент-Андре?
   — Записка.
   — Записка?
   — Записка, выпавшая из кармана госпожи адмиральши.
   — Записка, выпавшая из кармана госпожи адмиральши? Что за шутки!
   — Боже меня сохрани обращать в шутку то, по поводу чего вы скорбите, сын мой.
   — Но эта записка… Кем она была подписана?
   — Подписи на ней не было.
   — Тогда кто же ее автор?
   — Почерк мне незнаком.
   — Но, в конце концов, куда же девалось это послание?
   — Вот оно! — проговорила королева-мать.
   Записка все это время находилась у нее, и она теперь подала ее королю.
   — Почерк Лану! — воскликнул король.
   Но через мгновение он взволнованно произнес:
   — Записка моя!
   — Да; но согласитесь, что никто, кроме вас, не мог этого знать.
   — И вы говорите, что она выпала из кармана госпожи адмиральши?
   — И это было так явственно, что все подумали, будто она адресована госпоже адмиральше, и отправились, чтобы застать ее врасплох; если бы это было не так, — добавила Екатерина, пожимая плечами и презрительно улыбаясь, — то как вы можете себе представить, что те двое, кого вы увидели, открыв глаза, были бы именно маршал де Сент-Андре и господин де Жуэнвиль?
   — Так в чем же заключается тайна интриги, направленной против меня и женщины, которую я люблю?
   — Только госпожа адмиральша способна ее раскрыть. Франциск поднес к губам миниатюрный золотой свисток и резко свистнул.
   Офицер приподнял портьеру.
   — Пошлите кого-нибудь в дом адмирала на улице Бетизи, и пусть госпоже адмиральше скажут, что король желает немедленно с нею переговорить.
   Повернувшись, Франциск встретился взглядом с матерью, сурово и упорно смотревшей на него. Он почувствовал, что краснеет.