С чашечкой coffee correto[42] в руке он забирался на верх башни, в которой жил со своей мамочкой, и там, на абсолютно плоской крыше, мог выпить свой кофе в покое, наблюдая за закатом солнца. Он любил закаты и то, как лучи заходящего солнца ласкали древние здания его города. Но больше всего он любил время, проведенное вдали от мамочки. Будучи 76 лет от роду и имея плохо действующий тазобедренный сустав, она уже не могла взбираться на самый верх Торре Ло Бьянко, башни, которая была домом для многих поколений их предков. Последние два пролета были очень крутыми и сделанными из металла. Стоило ей оступиться на них, и ей пришел бы конец. Сальваторе не хотел подвергать мамочку опасности, хотя и ненавидел жить с ней – почти так же сильно, как она обожала жить с ним после того, как он вернулся в дом.
То, что он вернулся, значило, что она была права, а мамочка Сальваторе больше всего на свете любила, когда она оказывалась права. Она носила черное с того момента, как он привел в дом эту шведскую девку, которую встретил на Piazza Grande[43] восемнадцать лет назад. Она была в черном даже на их свадьбе, словно пытаясь телеграфировать им свое неудовольствие. Сейчас же мамочка украшала свою одежду розами, которые она постоянно нежно гладила. Это началось в тот день, когда он сказал ей, что разводится с Биргит. Пусть думает, что его мамочка постоянно молится, чтобы та одумалась и попросила своего мужа вернуться в их дом в Борго Джанотти, как раз за городской стеной. Правда же заключалась в том, что она выполняла свой обет, данный Святой Деве Марии: положи конец этому богопротивному браку моего сына с quella puttana straniera[44], и до конца жизни я буду ежедневно благодарить тебя розой. Или пятью розами. Или шестью. Сальваторе не знал точно, сколько роз было обещано, но полагал, что очень много. Он не раз хотел напомнить ей, что католическая церковь не признает разводы, но часть его – та часть, которая отвечала за хорошего сына, – не хотела разрушать ее счастья.
Сальваторе прошел со своей чашечкой кофе к небольшому огородику, разбитому на крыше, и внимательно осмотрел томаты. На них уже появилась завязь – будет приятно наблюдать, как они наливаются соком здесь, так высоко над городом. Он бросил взгляд в направлении Борго Джианотти. Сейчас его мучило несколько вещей, и одной из них была мысль о Биргит.
Его мамочка была, конечно, права – женитьба на Биргит была абсолютной ошибкой, с какой стороны ни посмотри. Говорят, что противоположности притягиваются. Их противоположности больше напоминали магниты, положительные и отрицательные полюса которых отталкивались. Он должен был давно догадаться об этом. Наверное, в тот момент, когда впервые привел Биргит знакомиться со своей мамочкой и увидел ее реакцию на глубокую привязанность к нему его матери, которая в тот день перестирала, накрахмалила и выгладила все его пятнадцать сорочек. Реакция Биргит была нечто вроде «ну что же, Сальваторе, у тебя есть член, и что из этого?» – и она начисто отказалась понять всю важность наличия в итальянской семье «мальчика-мужчины». Она не понимала, что продолжение рода превыше всего. Сначала его развлекало это непонимание Биргит одной из основополагающих ценностей его культуры. Он подумал, что со временем разница в итальянском и шведском взгляде на жизнь сотрется. В этом была его ошибка. На счастье, она не уехала в Стокгольм с их двумя детьми, после того как они разошлись, и за это Сальваторе был ей благодарен.
Второй мыслью, которая не давала ему покоя, была мысль о пропавшей девочке. О пропавшей английской девочке. Плохо, что она иностранка. Еще хуже, что она британка. Везде торчали уши Перуджи и Португалии[45]. Сальваторе знал, что ни одна живая душа не упрекнет его за желание того, чтобы ситуация в Лукке развивалась по тому же сценарию. Репортеры местных таблоидов, сующие везде свой нос, репортеры иностранных таблоидов, занимающиеся тем же, телевизионные камеры на лужайке перед questura[46], истеричные родители, официальные запросы, звонки из посольства, чудеса «спихотехники», демонстрируемые разными департаментами полиции… До этого еще не дошло, но Сальваторе понимал, что это вполне может случиться.
Он был очень обеспокоен. С момента исчезновения прошло уже три дня, а все, что у них было, это показания полупьяного аккордеониста, который играет в базарные дни возле Порта Сан Джакопо, и хорошо известного наркомана, который в тот день стоял на коленях на пути у посетителей mercato с надписью на груди Ho fame[47] – почему-то он надеялся, что эта декларация сможет ввести в заблуждение прохожих. В любом случае любой справедливо решил бы, что все собранные деньги он потратит на приобретение той гадости, которую обычно употреблял.
От аккордеониста Сальваторе узнал, что девочка, о которой шла речь, приходила послушать его каждую субботу. La Bella Piccola[48], как он назвал ее, всегда давала ему два евро. Но в тот день дала семь. То есть сначала дала ему монету, а потом протянула пятиевровую бумажку. Музыканту показалось, что эту банкноту дал ей кто-то, кто стоял рядом. У аккордеониста спросили, кто бы это мог быть. Но он не смог ответить – просто не знал. В толпе, объяснил он, трудно кого-то выделить. Вместе со своим танцующим пуделем он улыбался и пел, стараясь доставить всем прохожим как можно больше удовольствия. Но выделял мужчина только тех, кто что-то ему подавали. Именно поэтому он знал La Bella Piccola. В лицо, но не по имени. Потому что девочка всегда подавала ему деньги. Последнее аккордеонист произнес с таким видом, как будто хорошо знал, что Сальваторе Ло Бьянко скорее даст отрезать себе палец, чем подаст уличному музыканту.
Когда его спросили, не было ли в поведении девочки чего-то необычного в тот день, он сначала ответил, что ничего не заметил. Затем, подумав, предположил, что деньги мог дать ей темноволосый мужчина, стоявший сразу за ней. Но, с другой стороны, пожилая женщина в крепдешиновом платье с бюстом до пояса тоже могла это сделать. Она стояла совсем рядом с девочкой. В любом случае, все, что аккордеонист мог рассказать Ispettore[49] о том, как они выглядели, ограничивалось темными волосами одного и большим бюстом другой. Под это описание легко подходило 80 % населения страны, и та женщина вполне могла быть мамочкой Сальваторе.
К этому немного добавил коленопреклоненный наркоман. От этого существа, которого звали Карло Каспариа и который был настоящей божьей карой для своей несчастной семьи, приехавшей из Падуи, старший инспектор узнал, что девочка прошла совсем рядом с ним. Хотя он смотрел в другую сторону, от Порта Сан Джакопо, так, чтобы все входящие на рынок могли видеть его лицо и прочитать его плакат, Карло знал, что это был тот самый ребенок, чьи фотографии сейчас были развешаны на стенах, дверях и окнах по всему городу. Потому что она остановилась и оглянулась, как будто искала кого-то, а когда она увидела надпись Ho fame, то подошла к нему и отдала банан, который несла с собой. Затем девочка пошла дальше и исчезла из вида. И просто растворилась в воздухе, как потом оказалось. Никаких других следов не было.
После того, как мамаша девочки, пройдя через все стадии истерики, смогла все-таки объяснить, что девочка не просто убежала из дома, что она не играла где-то со своими друзьями, а также рассказала, что они – мамаша и ее любовник – обыскали все окрестности, заглянув за каждый угол и спустившись в каждый подвал, Сальваторе решил допросить всех возможных подозреваемых. Он приказал доставить их в questura, и на виале Кавур были собраны шесть сексуальных маньяков, шесть подозреваемых педофилов, один вор-рецидивист, ожидающий суда, и священник, который уже много лет был на подозрении у Сальваторе.
Это ничего не дало. Пока еще дело не вышло на уровень провинции или страны, но Сальваторе знал, что это вопрос времени, если только ему не удастся найти ребенка в кратчайшие сроки.
Сделав последний глоток кофе и бросив последний взгляд на закат, он направился к люку, который приведет его назад к его мамочке. Раздался звонок мобильного, и он посмотрел на номер звонившего. Увидев, кто звонит, издал стон и на ходу стал соображать, что делать.
Сальваторе мог подождать, пока телефон переключится на голосовую почту, но он знал, что это не имело смысла. Звонивший будет названивать по четыре раза в час всю ночь, пока он не ответит. Он подумал, не бросить ли мобильный через парапет башни, но вместо этого ответил:
– Pronto[50].
Он услышал то, что и ожидал услышать:
– Приезжай в Баргу, Тоpо[51]. Пора нам с тобой побеседовать.
Барга, Тоскана
Апрель, 19-е
Вилла Ривелли, Тоскана
То, что он вернулся, значило, что она была права, а мамочка Сальваторе больше всего на свете любила, когда она оказывалась права. Она носила черное с того момента, как он привел в дом эту шведскую девку, которую встретил на Piazza Grande[43] восемнадцать лет назад. Она была в черном даже на их свадьбе, словно пытаясь телеграфировать им свое неудовольствие. Сейчас же мамочка украшала свою одежду розами, которые она постоянно нежно гладила. Это началось в тот день, когда он сказал ей, что разводится с Биргит. Пусть думает, что его мамочка постоянно молится, чтобы та одумалась и попросила своего мужа вернуться в их дом в Борго Джанотти, как раз за городской стеной. Правда же заключалась в том, что она выполняла свой обет, данный Святой Деве Марии: положи конец этому богопротивному браку моего сына с quella puttana straniera[44], и до конца жизни я буду ежедневно благодарить тебя розой. Или пятью розами. Или шестью. Сальваторе не знал точно, сколько роз было обещано, но полагал, что очень много. Он не раз хотел напомнить ей, что католическая церковь не признает разводы, но часть его – та часть, которая отвечала за хорошего сына, – не хотела разрушать ее счастья.
Сальваторе прошел со своей чашечкой кофе к небольшому огородику, разбитому на крыше, и внимательно осмотрел томаты. На них уже появилась завязь – будет приятно наблюдать, как они наливаются соком здесь, так высоко над городом. Он бросил взгляд в направлении Борго Джианотти. Сейчас его мучило несколько вещей, и одной из них была мысль о Биргит.
Его мамочка была, конечно, права – женитьба на Биргит была абсолютной ошибкой, с какой стороны ни посмотри. Говорят, что противоположности притягиваются. Их противоположности больше напоминали магниты, положительные и отрицательные полюса которых отталкивались. Он должен был давно догадаться об этом. Наверное, в тот момент, когда впервые привел Биргит знакомиться со своей мамочкой и увидел ее реакцию на глубокую привязанность к нему его матери, которая в тот день перестирала, накрахмалила и выгладила все его пятнадцать сорочек. Реакция Биргит была нечто вроде «ну что же, Сальваторе, у тебя есть член, и что из этого?» – и она начисто отказалась понять всю важность наличия в итальянской семье «мальчика-мужчины». Она не понимала, что продолжение рода превыше всего. Сначала его развлекало это непонимание Биргит одной из основополагающих ценностей его культуры. Он подумал, что со временем разница в итальянском и шведском взгляде на жизнь сотрется. В этом была его ошибка. На счастье, она не уехала в Стокгольм с их двумя детьми, после того как они разошлись, и за это Сальваторе был ей благодарен.
Второй мыслью, которая не давала ему покоя, была мысль о пропавшей девочке. О пропавшей английской девочке. Плохо, что она иностранка. Еще хуже, что она британка. Везде торчали уши Перуджи и Португалии[45]. Сальваторе знал, что ни одна живая душа не упрекнет его за желание того, чтобы ситуация в Лукке развивалась по тому же сценарию. Репортеры местных таблоидов, сующие везде свой нос, репортеры иностранных таблоидов, занимающиеся тем же, телевизионные камеры на лужайке перед questura[46], истеричные родители, официальные запросы, звонки из посольства, чудеса «спихотехники», демонстрируемые разными департаментами полиции… До этого еще не дошло, но Сальваторе понимал, что это вполне может случиться.
Он был очень обеспокоен. С момента исчезновения прошло уже три дня, а все, что у них было, это показания полупьяного аккордеониста, который играет в базарные дни возле Порта Сан Джакопо, и хорошо известного наркомана, который в тот день стоял на коленях на пути у посетителей mercato с надписью на груди Ho fame[47] – почему-то он надеялся, что эта декларация сможет ввести в заблуждение прохожих. В любом случае любой справедливо решил бы, что все собранные деньги он потратит на приобретение той гадости, которую обычно употреблял.
От аккордеониста Сальваторе узнал, что девочка, о которой шла речь, приходила послушать его каждую субботу. La Bella Piccola[48], как он назвал ее, всегда давала ему два евро. Но в тот день дала семь. То есть сначала дала ему монету, а потом протянула пятиевровую бумажку. Музыканту показалось, что эту банкноту дал ей кто-то, кто стоял рядом. У аккордеониста спросили, кто бы это мог быть. Но он не смог ответить – просто не знал. В толпе, объяснил он, трудно кого-то выделить. Вместе со своим танцующим пуделем он улыбался и пел, стараясь доставить всем прохожим как можно больше удовольствия. Но выделял мужчина только тех, кто что-то ему подавали. Именно поэтому он знал La Bella Piccola. В лицо, но не по имени. Потому что девочка всегда подавала ему деньги. Последнее аккордеонист произнес с таким видом, как будто хорошо знал, что Сальваторе Ло Бьянко скорее даст отрезать себе палец, чем подаст уличному музыканту.
Когда его спросили, не было ли в поведении девочки чего-то необычного в тот день, он сначала ответил, что ничего не заметил. Затем, подумав, предположил, что деньги мог дать ей темноволосый мужчина, стоявший сразу за ней. Но, с другой стороны, пожилая женщина в крепдешиновом платье с бюстом до пояса тоже могла это сделать. Она стояла совсем рядом с девочкой. В любом случае, все, что аккордеонист мог рассказать Ispettore[49] о том, как они выглядели, ограничивалось темными волосами одного и большим бюстом другой. Под это описание легко подходило 80 % населения страны, и та женщина вполне могла быть мамочкой Сальваторе.
К этому немного добавил коленопреклоненный наркоман. От этого существа, которого звали Карло Каспариа и который был настоящей божьей карой для своей несчастной семьи, приехавшей из Падуи, старший инспектор узнал, что девочка прошла совсем рядом с ним. Хотя он смотрел в другую сторону, от Порта Сан Джакопо, так, чтобы все входящие на рынок могли видеть его лицо и прочитать его плакат, Карло знал, что это был тот самый ребенок, чьи фотографии сейчас были развешаны на стенах, дверях и окнах по всему городу. Потому что она остановилась и оглянулась, как будто искала кого-то, а когда она увидела надпись Ho fame, то подошла к нему и отдала банан, который несла с собой. Затем девочка пошла дальше и исчезла из вида. И просто растворилась в воздухе, как потом оказалось. Никаких других следов не было.
После того, как мамаша девочки, пройдя через все стадии истерики, смогла все-таки объяснить, что девочка не просто убежала из дома, что она не играла где-то со своими друзьями, а также рассказала, что они – мамаша и ее любовник – обыскали все окрестности, заглянув за каждый угол и спустившись в каждый подвал, Сальваторе решил допросить всех возможных подозреваемых. Он приказал доставить их в questura, и на виале Кавур были собраны шесть сексуальных маньяков, шесть подозреваемых педофилов, один вор-рецидивист, ожидающий суда, и священник, который уже много лет был на подозрении у Сальваторе.
Это ничего не дало. Пока еще дело не вышло на уровень провинции или страны, но Сальваторе знал, что это вопрос времени, если только ему не удастся найти ребенка в кратчайшие сроки.
Сделав последний глоток кофе и бросив последний взгляд на закат, он направился к люку, который приведет его назад к его мамочке. Раздался звонок мобильного, и он посмотрел на номер звонившего. Увидев, кто звонит, издал стон и на ходу стал соображать, что делать.
Сальваторе мог подождать, пока телефон переключится на голосовую почту, но он знал, что это не имело смысла. Звонивший будет названивать по четыре раза в час всю ночь, пока он не ответит. Он подумал, не бросить ли мобильный через парапет башни, но вместо этого ответил:
– Pronto[50].
Он услышал то, что и ожидал услышать:
– Приезжай в Баргу, Тоpо[51]. Пора нам с тобой побеседовать.
Барга, Тоскана
Было совершенно естественно, что Пьеро Фануччи не жил в Лукке или ее окрестностях. Ведь это бы облегчило жизнь многим людям. А il Pubblico Ministero[52] был не тем человеком, который думает об облегчении жизни другим, особенно полицейским, которые ему подчинялись. Он любил жить на холмах Тосканы. И если кому-то, с кем он хотел обсудить расследование, приходилось больше часа в апрельский вечер добираться до его дома, – что ж, такова жизнь.
Хорошо хоть, что il Pubblico Ministero не жил в центре Барги. В этом случае до него пришлось бы добираться, преодолевая бесконечные ступени и лавируя по множеству переходов, которые вели в сторону Дуомо, расположенного высоко на холме. Фануччи жил недалеко от дороги на Джалликано. Чтобы попасть к нему, надо было ехать по серпантину под углом, который заставлял волосы вставать на затылке дыбом, из деревни, расположенной в долине, но туда хотя бы можно было добраться на машине.
Сальваторе знал, что, когда он приедет, il Pubblico Ministero будет один. Его жена навещала одного из их шести детей – именно в посещении детей проходила ее жизнь с момента, когда дети стали достаточно взрослыми, чтобы жениться и завести собственные дома. Его любовница, несчастная женщина из Джаликкано, которая стирала, убирала и подчинялась малейшему приказу Фануччи, появляясь в его спальне по первому зову, тоже уже ушла, после того как съела свой одинокий обед на кухне и вымыла посуду после одинокого обеда, который Фануччи съел в столовой. Он будет заниматься своей единственной и непреходящей любовью – орхидеями, ухаживая за ними с такой нежностью, которую он мог бы выказать, но никогда не выказывал по отношению к своей семье. По прибытии Сальваторе полагалось восхититься теми цветами, которые цвели в настоящий момент. До тех пор, пока он этого не сделает, причем с той долей восхищения, которая бы удовлетворила il Pubblico Ministerо, ему не раскроют причину, по которой его пригласили в Баргу.
Сальваторе припарковался перед домом Фануччи – приземистой квадратной виллой терракотового цвета, которая расположилась среди ухоженных садов, за металлическими воротами. Как всегда, они были закрыты, но, набрав нужный код, старший инспектор смог войти.
Он не стал заходить в дом, а вместо этого обогнул его и прошел на задний двор виллы, откуда открывался вид на крутой обрыв в долину и склоны холмов напротив, к которым прилепились десятки тосканских деревенек. Еще через час они превратятся в россыпь огней во мраке ночи. В дальнем конце террасы виднелась крыша оранжереи с орхидеями, которая располагалась на нижнем уступе холма. Тропинка, посыпанная щебенкой, вела к виноградной беседке, которая обеспечивала тень. В тени стояли кресла и стол, на котором высилась бутылка граппы и стояла тарелка с любимым biscotti[53] Фануччи. Самого il Pubblico Ministero за столом не было. Как и предполагал Сальваторе, он находился в оранжерее, ожидая комплиментов. Сальваторе мысленно собрался с силами и вошел.
Фануччи занимался тем, что обрызгивал водой листья десятка или более цветов, стоявших на торфяной полке, протянувшейся вдоль стены теплицы. Они относились к тем сортам, у которых на одном высоком стебле, привязанном к бамбуковой палке, росло одно-единственное соцветие цветов, которые Фануччи тщательно оберегал от попадания на них воды. На носу у него были одеты очки, а во рту торчала самокрутка. Живот его нависал над cintura, который поддерживал его брюки.
Фануччи не прервал своего занятия. Он молчал. Это дало Сальваторе время собраться с мыслями и попытаться понять, чего хочет от него его начальник на этот раз. Все знали, что Фануччи, как хамелеон, был il drago[54] для одних и il volcano[55] для других.
Он был также самым уродливым мужчиной, которого Сальваторе видел в своей жизни. Чернявый, как contadini[56] в Базиликате, месте, где он родился; лицо его было усыпано бородавками, которые не мог бы вылечить даже святой Рокко; на правой руке у него был шестой палец, которым он по привычке размахивал перед лицом собеседника, чтобы сразу же понять по его лицу, как собеседник к нему относится. Его внешний вид был для него божьим испытанием во времена молодости, но со временем Фануччи научился ловко им пользоваться. И теперь, достигнув возраста и положения, которые позволяли ему легко изменить свой внешний вид, он отмел эту возможность. Его внешний вид был его верным слугой.
– Прекрасны, как всегда, мagistrato[57], – произнес Сальваторе. – Как называется вот эта?
И он указал на цветок, на лепестках которого, цвета фуксии, были мазки желтого цвета, которые освещали цветок изнутри, как вечерние лучи солнца иногда освещают темнеющую опушку леса.
Фануччи мельком взглянул на орхидею. Пепел его сигареты упал на манишку, на которой уже видны были пятна от оливкового масла и томатного сока. Впрочем, это не сильно волновало самого Фануччи, который, конечно, не собирался сам стирать свою рубашку.
– Это ерунда. Всего один цветок за сезон. Просто мусор, – сказал он. – Ты ничего не понимаешь в цветах, Торо. Я все надеюсь, что ты научишься, но ты безнадежен.
Он поставил распылитель и затянулся сигаретой. Раздался кашель. Это был глубокий и влажный кашель, сопровождавшийся хрипами в легких. Курение для него было все равно что попытка самоубийства, но он упорно отказывался бросить. Было множество офицеров и среди polizia di stato[58] и carabinieri[59], которые сильно надеялись, что его попытка все-таки удастся.
– Как мамочка? – спросил Фануччи.
– Как всегда.
– Она святая женщина.
– Именно в этом она пытается меня убедить.
Сальваторе прошел до конца торфяной полки, восхищаясь цветами.
Воздух в оранжерее пах торфяником. Сальваторе подумал, что было бы здорово почувствовать его в руке – жирный, глинистый и крошащийся под пальцами. В этой почве чувствовалась первобытная честность, и это ему нравилось. Она была тем, чем была, и делала то, что делала.
Фануччи закончил свой ежевечерний обход и вышел из оранжереи. Сальваторе пошел за ним. За столом il Pubblico Ministero налил два стаканчика граппы. Сальваторе предпочел бы «Сан Пеллегрино»[60], но он не обманул ожиданий и вежливо принял граппу. Однако отказался от предложенного biscotti. Он похлопал себя по животу и издал звук, который должен был объяснить, что творится там после прекрасной еды, приготовленной его матерью. Хотя в действительности он беспокоился о своем весе.
Сальваторе ждал, когда il Pubblico Ministero объяснит ему причину вызова. Он знал, что не нужно предлагать Фануччи пропустить всю светскую часть беседы и сразу, не теряя времени, перейти к главному. Фануччи проведет эту встречу так, как считает нужным и как задумал. Не имело смысла торопить его. Он как скала. Поэтому Сальваторе задал ритуальные вопросы о его жене, детях и внуках. Они поговорили о сырой весне и, возможно, о длинном и жарком лете. Обсудили глупый спор между vigili urbani[61] и polizia postale[62]. Решили, как контролировать толпу во время предстоящей битвы оркестров на Пьяцца Гранде в Лукке.
Наконец, когда Сальваторе уже смирился с тем, что не уедет от il Pubblico Ministero раньше полуночи, Фануччи перешел к делу. Он взял с сиденья стоящего рядом стула свернутую газету.
– Теперь пора поговорить об этом, Торо.
Настроение Сальваторе сразу испортилось, когда он увидел в руках Фануччи завтрашний утренний выпуск «Прима воче», ведущей газеты провинции. Статья «Da Tre Giorni Scomparsa»[63] рассказывала о новости номер один. Под заголовком помещалась фотография британской девочки. Она была очень хорошенькой, что придавало статье особую важность. Ее связь с семьей Мура гарантировала, что публикации будут продолжаться.
Увидев статью, Сальваторе сразу же понял, почему его пригласили в Баргу.
Когда он докладывал il Pubblico Ministero о пропавшей девочке, то не упомянул о семье Мура. Он прекрасно понимал, что Фануччи, так же как и газета, сразу ухватится за это и начнет совать свой нос во все, что связано с расследованием. Этого Сальваторе хотелось меньше всего. Мура были старой луккской семьей, землевладельцы и торговцы шелком с незапамятных времен, чье влияние окрепло два столетия назад, еще до того, как Наполеон передал город своей несчастной сестре. То есть Мура могли легко осложнить любое расследование. Пока этого не случилось, но их молчание не должно было успокоить любого здравомыслящего человека.
– Ты ничего не сказал мне о Мура, – сказал Фануччи. Его тон был дружелюбным, с нотками легкого любопытства, но это не обмануло Сальваторе. – Почему, друг мой?
– Я не подумал, Magistrato, – ответил Сальваторе. – Ни девочка, ни ее мать не принадлежат к семье. Просто мать – любовница одного из сыновей Мура, certo[64]…
– И ты думаешь, что это значит… что это значит, Торо? Что он хочет, чтобы ребенка не нашли? Что он нанял кого-то, чтобы ребенка украли и чтобы девочка исчезла из жизни его и ее матери?
– Совсем нет. Но до сего дня я концентрировал свои усилия на тех, кто мог бы похитить девочку. Так как Мура я не подозревал…
– А что рассказали тебе другие, Сальваторе? Ты скрываешь от меня что-то еще, так же как скрыл связь Мура с этой девочкой?
– Я уже сказал, что ничего не скрывал.
– А эти Мура звонят мне, требуют информации, новых данных, спрашивают об именах подозреваемых. А я ни сном, ни духом. Как же так, Торо?
На это Сальваторе нечего было ответить. Его целью было держать il Pubblico Ministero как можно дальше от расследования.
Фануччи был неисправимым занудой. Знание того, когда, что и как ему сказать, было искусством, которым Сальваторе овладел еще не до конца. Он сказал:
– Mi dispiache[65], Пьеро. Я не подумал. Такой утечки, – он показал на газету, – больше не будет.
– Чтобы этого избежать, Торо, я думаю, – тут Фануччи притворился, что размышляет о том, как наказать Сальваторе, хотя наверняка уже решил это для себя и сейчас только притворялся, – что тебе надо будет представлять мне ежедневные отчеты.
– Но так часто новостей не бывает, – запротестовал Сальваторе. – Кроме того, иногда совсем нет времени на подготовку отчета.
– Ну, я надеюсь, что ты справишься. Потому что, Сальваторе, я не хочу больше узнавать новости из «Прима воче». Capisci[66], Торо?
Что ему оставалось делать? Да ничего.
– Capisco, Magistrato[67], – ответил он.
– Bene[68]. Сейчас мы пройдемся по этому случаю вдвоем, ты и я. И ты расскажешь мне все, каждую деталь.
– Сейчас? – переспросил Сальваторе, потому что действительно было уже поздно.
– Сейчас, друг мой. Ведь жена от тебя ушла, чем теперь тебе еще заниматься?
Хорошо хоть, что il Pubblico Ministero не жил в центре Барги. В этом случае до него пришлось бы добираться, преодолевая бесконечные ступени и лавируя по множеству переходов, которые вели в сторону Дуомо, расположенного высоко на холме. Фануччи жил недалеко от дороги на Джалликано. Чтобы попасть к нему, надо было ехать по серпантину под углом, который заставлял волосы вставать на затылке дыбом, из деревни, расположенной в долине, но туда хотя бы можно было добраться на машине.
Сальваторе знал, что, когда он приедет, il Pubblico Ministero будет один. Его жена навещала одного из их шести детей – именно в посещении детей проходила ее жизнь с момента, когда дети стали достаточно взрослыми, чтобы жениться и завести собственные дома. Его любовница, несчастная женщина из Джаликкано, которая стирала, убирала и подчинялась малейшему приказу Фануччи, появляясь в его спальне по первому зову, тоже уже ушла, после того как съела свой одинокий обед на кухне и вымыла посуду после одинокого обеда, который Фануччи съел в столовой. Он будет заниматься своей единственной и непреходящей любовью – орхидеями, ухаживая за ними с такой нежностью, которую он мог бы выказать, но никогда не выказывал по отношению к своей семье. По прибытии Сальваторе полагалось восхититься теми цветами, которые цвели в настоящий момент. До тех пор, пока он этого не сделает, причем с той долей восхищения, которая бы удовлетворила il Pubblico Ministerо, ему не раскроют причину, по которой его пригласили в Баргу.
Сальваторе припарковался перед домом Фануччи – приземистой квадратной виллой терракотового цвета, которая расположилась среди ухоженных садов, за металлическими воротами. Как всегда, они были закрыты, но, набрав нужный код, старший инспектор смог войти.
Он не стал заходить в дом, а вместо этого обогнул его и прошел на задний двор виллы, откуда открывался вид на крутой обрыв в долину и склоны холмов напротив, к которым прилепились десятки тосканских деревенек. Еще через час они превратятся в россыпь огней во мраке ночи. В дальнем конце террасы виднелась крыша оранжереи с орхидеями, которая располагалась на нижнем уступе холма. Тропинка, посыпанная щебенкой, вела к виноградной беседке, которая обеспечивала тень. В тени стояли кресла и стол, на котором высилась бутылка граппы и стояла тарелка с любимым biscotti[53] Фануччи. Самого il Pubblico Ministero за столом не было. Как и предполагал Сальваторе, он находился в оранжерее, ожидая комплиментов. Сальваторе мысленно собрался с силами и вошел.
Фануччи занимался тем, что обрызгивал водой листья десятка или более цветов, стоявших на торфяной полке, протянувшейся вдоль стены теплицы. Они относились к тем сортам, у которых на одном высоком стебле, привязанном к бамбуковой палке, росло одно-единственное соцветие цветов, которые Фануччи тщательно оберегал от попадания на них воды. На носу у него были одеты очки, а во рту торчала самокрутка. Живот его нависал над cintura, который поддерживал его брюки.
Фануччи не прервал своего занятия. Он молчал. Это дало Сальваторе время собраться с мыслями и попытаться понять, чего хочет от него его начальник на этот раз. Все знали, что Фануччи, как хамелеон, был il drago[54] для одних и il volcano[55] для других.
Он был также самым уродливым мужчиной, которого Сальваторе видел в своей жизни. Чернявый, как contadini[56] в Базиликате, месте, где он родился; лицо его было усыпано бородавками, которые не мог бы вылечить даже святой Рокко; на правой руке у него был шестой палец, которым он по привычке размахивал перед лицом собеседника, чтобы сразу же понять по его лицу, как собеседник к нему относится. Его внешний вид был для него божьим испытанием во времена молодости, но со временем Фануччи научился ловко им пользоваться. И теперь, достигнув возраста и положения, которые позволяли ему легко изменить свой внешний вид, он отмел эту возможность. Его внешний вид был его верным слугой.
– Прекрасны, как всегда, мagistrato[57], – произнес Сальваторе. – Как называется вот эта?
И он указал на цветок, на лепестках которого, цвета фуксии, были мазки желтого цвета, которые освещали цветок изнутри, как вечерние лучи солнца иногда освещают темнеющую опушку леса.
Фануччи мельком взглянул на орхидею. Пепел его сигареты упал на манишку, на которой уже видны были пятна от оливкового масла и томатного сока. Впрочем, это не сильно волновало самого Фануччи, который, конечно, не собирался сам стирать свою рубашку.
– Это ерунда. Всего один цветок за сезон. Просто мусор, – сказал он. – Ты ничего не понимаешь в цветах, Торо. Я все надеюсь, что ты научишься, но ты безнадежен.
Он поставил распылитель и затянулся сигаретой. Раздался кашель. Это был глубокий и влажный кашель, сопровождавшийся хрипами в легких. Курение для него было все равно что попытка самоубийства, но он упорно отказывался бросить. Было множество офицеров и среди polizia di stato[58] и carabinieri[59], которые сильно надеялись, что его попытка все-таки удастся.
– Как мамочка? – спросил Фануччи.
– Как всегда.
– Она святая женщина.
– Именно в этом она пытается меня убедить.
Сальваторе прошел до конца торфяной полки, восхищаясь цветами.
Воздух в оранжерее пах торфяником. Сальваторе подумал, что было бы здорово почувствовать его в руке – жирный, глинистый и крошащийся под пальцами. В этой почве чувствовалась первобытная честность, и это ему нравилось. Она была тем, чем была, и делала то, что делала.
Фануччи закончил свой ежевечерний обход и вышел из оранжереи. Сальваторе пошел за ним. За столом il Pubblico Ministero налил два стаканчика граппы. Сальваторе предпочел бы «Сан Пеллегрино»[60], но он не обманул ожиданий и вежливо принял граппу. Однако отказался от предложенного biscotti. Он похлопал себя по животу и издал звук, который должен был объяснить, что творится там после прекрасной еды, приготовленной его матерью. Хотя в действительности он беспокоился о своем весе.
Сальваторе ждал, когда il Pubblico Ministero объяснит ему причину вызова. Он знал, что не нужно предлагать Фануччи пропустить всю светскую часть беседы и сразу, не теряя времени, перейти к главному. Фануччи проведет эту встречу так, как считает нужным и как задумал. Не имело смысла торопить его. Он как скала. Поэтому Сальваторе задал ритуальные вопросы о его жене, детях и внуках. Они поговорили о сырой весне и, возможно, о длинном и жарком лете. Обсудили глупый спор между vigili urbani[61] и polizia postale[62]. Решили, как контролировать толпу во время предстоящей битвы оркестров на Пьяцца Гранде в Лукке.
Наконец, когда Сальваторе уже смирился с тем, что не уедет от il Pubblico Ministero раньше полуночи, Фануччи перешел к делу. Он взял с сиденья стоящего рядом стула свернутую газету.
– Теперь пора поговорить об этом, Торо.
Настроение Сальваторе сразу испортилось, когда он увидел в руках Фануччи завтрашний утренний выпуск «Прима воче», ведущей газеты провинции. Статья «Da Tre Giorni Scomparsa»[63] рассказывала о новости номер один. Под заголовком помещалась фотография британской девочки. Она была очень хорошенькой, что придавало статье особую важность. Ее связь с семьей Мура гарантировала, что публикации будут продолжаться.
Увидев статью, Сальваторе сразу же понял, почему его пригласили в Баргу.
Когда он докладывал il Pubblico Ministero о пропавшей девочке, то не упомянул о семье Мура. Он прекрасно понимал, что Фануччи, так же как и газета, сразу ухватится за это и начнет совать свой нос во все, что связано с расследованием. Этого Сальваторе хотелось меньше всего. Мура были старой луккской семьей, землевладельцы и торговцы шелком с незапамятных времен, чье влияние окрепло два столетия назад, еще до того, как Наполеон передал город своей несчастной сестре. То есть Мура могли легко осложнить любое расследование. Пока этого не случилось, но их молчание не должно было успокоить любого здравомыслящего человека.
– Ты ничего не сказал мне о Мура, – сказал Фануччи. Его тон был дружелюбным, с нотками легкого любопытства, но это не обмануло Сальваторе. – Почему, друг мой?
– Я не подумал, Magistrato, – ответил Сальваторе. – Ни девочка, ни ее мать не принадлежат к семье. Просто мать – любовница одного из сыновей Мура, certo[64]…
– И ты думаешь, что это значит… что это значит, Торо? Что он хочет, чтобы ребенка не нашли? Что он нанял кого-то, чтобы ребенка украли и чтобы девочка исчезла из жизни его и ее матери?
– Совсем нет. Но до сего дня я концентрировал свои усилия на тех, кто мог бы похитить девочку. Так как Мура я не подозревал…
– А что рассказали тебе другие, Сальваторе? Ты скрываешь от меня что-то еще, так же как скрыл связь Мура с этой девочкой?
– Я уже сказал, что ничего не скрывал.
– А эти Мура звонят мне, требуют информации, новых данных, спрашивают об именах подозреваемых. А я ни сном, ни духом. Как же так, Торо?
На это Сальваторе нечего было ответить. Его целью было держать il Pubblico Ministero как можно дальше от расследования.
Фануччи был неисправимым занудой. Знание того, когда, что и как ему сказать, было искусством, которым Сальваторе овладел еще не до конца. Он сказал:
– Mi dispiache[65], Пьеро. Я не подумал. Такой утечки, – он показал на газету, – больше не будет.
– Чтобы этого избежать, Торо, я думаю, – тут Фануччи притворился, что размышляет о том, как наказать Сальваторе, хотя наверняка уже решил это для себя и сейчас только притворялся, – что тебе надо будет представлять мне ежедневные отчеты.
– Но так часто новостей не бывает, – запротестовал Сальваторе. – Кроме того, иногда совсем нет времени на подготовку отчета.
– Ну, я надеюсь, что ты справишься. Потому что, Сальваторе, я не хочу больше узнавать новости из «Прима воче». Capisci[66], Торо?
Что ему оставалось делать? Да ничего.
– Capisco, Magistrato[67], – ответил он.
– Bene[68]. Сейчас мы пройдемся по этому случаю вдвоем, ты и я. И ты расскажешь мне все, каждую деталь.
– Сейчас? – переспросил Сальваторе, потому что действительно было уже поздно.
– Сейчас, друг мой. Ведь жена от тебя ушла, чем теперь тебе еще заниматься?
Апрель, 19-е
Вилла Ривелли, Тоскана
Она была грешницей. Она была женщиной, которая обещала себя Богу, в обмен на то, что Он ответит на ее молитву. Господь сделал это, и теперь она жила здесь почти десять лет, нося простое ситцевое платье летом и шерстяные платья грубой домашней вязки зимой. Она боролась с искушениями плоти, туго перетягивая свою грудь. Она собирала шипы роз, за которыми ухаживала, отрывая их от веток и зашивая в свое белье. Боль была постоянной, но она была необходимой. Потому что нельзя молить о грехе, быть проклятой его обретением и не заплатить за это.
Жила она просто. Ее комнаты над стойлом, где она держала коз, которых доила, были маленькими и пустыми. В спальне стояла одинокая жесткая постель, комод и молитвенная скамейка, над которой висело распятие. Кроме того в ее распоряжении была кухня и крохотная ванная. Но ее запросы были невелики. Цыплята, огород и фруктовый сад обеспечивали ее едой. Рыбу, муку, хлеб, коровье молоко и сыр она брала на вилле в уплату за то, что ухаживала за территорией. Жители виллы никогда не покидали ее. Не важно, какое время года стояло на дворе и какая была погода, они оставались в стенах виллы Ривелли. Так она и жила, год за годом.
Ей хотелось верить, что благословение Господне когда-нибудь снизойдет на нее. Но с годами она стала подозревать, что дело тут было совсем в другом: наши мирские страдания могут быть недостаточны для искупления наших грехов.
Он сказал ей:
– Дела Господа нам не дано предугадать во время наших молитв, Доменика. Capisci?[69]
И она согласно кивнула. Потому что не могла не понять это простое правило своей жизни, когда глаза его говорили о ее грехе. О грехе, который она совершила не только против себя и своей семьи, но и, самое главное, против него.
В тот раз она протянула руку, чтобы дотронуться до его лица, до его теплой щеки, чтобы почувствовать его изгибы, которые так хорошо знала. Но увидела брезгливое выражение на его губах и отдернула руку, опустив глаза.
Грешница вновь согрешила. Между ними все было именно так. Он никогда не простит ее. И она не могла проклинать его за это.
А потом он привел к ней ребенка. Девочка прошла сквозь большие двустворчатые ворота виллы Ривелли, и ее лицо осветилось восхищением перед великолепием этого места. Она была смуглой, как и Доменика, с глазами цвета кофе, кожей цвета noci[70] и волосами как cаscata cаstana[71]: они опускались ей до пояса темными каскадами с пробивающимися на солнце рыжими прядями и сами просились в руки, чтобы их нежно ласкали и причесывали; чтобы кто-то, вроде Доменики, ухаживал за ними.
Сначала девочка бросилась к большому фонтану, над которым, в кристально чистом воздухе, висела радуга. Его бассейн располагался на полпути от ворот к крытой террасе, которая заканчивалась громадными входными дверями. Она подбежала к крытой террасе, на которой, в своих нишах, уже много веков стояли статуи древних римских богов. Она что-то прокричала, но Доменика не могла услышать ее из окон своей каморки над стойлом. Девочка повернулась – ее волосы метнулись вслед за ней – и крикнула что-то в том направлении, откуда пришла.
И тогда Доменика увидела его. Он вошел во двор той своей походкой, которую она хорошо помнила с их детства. Ее подруги говорили, что у него напыщенный вид. Ее тетушки говорили, что он живое воплощение опасности. Он наш племянник, и мы обязаны дать ему крышу над головой, говорил ее отец. Так все и началось. И когда он вошел в ворота виллы Ривелли, с этим своим туманным взглядом, направленным на девочку, сердце Доменики забилось быстрее и шипы глубже впились в ее тело. Она поняла не только что она хочет, все еще хочет, но и что сейчас произойдет. Почти десять лет самоистязания, и вот наконец Господь простил ее? Был ли это только ее грех?
– Ты должна сделать это для меня, – это произнес не сам Господь, но уста его слуги, которыми он говорил с миром.
Девочка подбежала к нему, подняла на него глаза и что-то сказала. И Доменика увидела, как он нежно погладил ее по голове, кивнул и дотронулся до ее лба. А затем, не снимая руки с ее плеча, он повернулся от громадной виллы и нежно направил ребенка на тропинку из желтой sassolini[72] и прошел с ней по изгибу дорожки к старой изгороди из камелий, в проходе сквозь которую открывался вид на истоптанное поле и громадный каменный амбар. Увидев, как он ведет себя с девочкой, Доменика почувствовала первые признаки надежды.
Услышав их шаги на лестнице, она вышла встретить их. Дверь была открыта – день был теплым, – и полоски из пластика ярких цветов, висящие в дверном проеме, не позволяли мухам влететь, а ароматам пекущегося хлеба – улетучиться из комнаты. Раздвинув занавески, Доменика осмотрела их обоих: девочку и мужчину. Он опустил руки на плечи девочки. Та стояла с поднятым лицом, светящимся от нетерпения.
Жила она просто. Ее комнаты над стойлом, где она держала коз, которых доила, были маленькими и пустыми. В спальне стояла одинокая жесткая постель, комод и молитвенная скамейка, над которой висело распятие. Кроме того в ее распоряжении была кухня и крохотная ванная. Но ее запросы были невелики. Цыплята, огород и фруктовый сад обеспечивали ее едой. Рыбу, муку, хлеб, коровье молоко и сыр она брала на вилле в уплату за то, что ухаживала за территорией. Жители виллы никогда не покидали ее. Не важно, какое время года стояло на дворе и какая была погода, они оставались в стенах виллы Ривелли. Так она и жила, год за годом.
Ей хотелось верить, что благословение Господне когда-нибудь снизойдет на нее. Но с годами она стала подозревать, что дело тут было совсем в другом: наши мирские страдания могут быть недостаточны для искупления наших грехов.
Он сказал ей:
– Дела Господа нам не дано предугадать во время наших молитв, Доменика. Capisci?[69]
И она согласно кивнула. Потому что не могла не понять это простое правило своей жизни, когда глаза его говорили о ее грехе. О грехе, который она совершила не только против себя и своей семьи, но и, самое главное, против него.
В тот раз она протянула руку, чтобы дотронуться до его лица, до его теплой щеки, чтобы почувствовать его изгибы, которые так хорошо знала. Но увидела брезгливое выражение на его губах и отдернула руку, опустив глаза.
Грешница вновь согрешила. Между ними все было именно так. Он никогда не простит ее. И она не могла проклинать его за это.
А потом он привел к ней ребенка. Девочка прошла сквозь большие двустворчатые ворота виллы Ривелли, и ее лицо осветилось восхищением перед великолепием этого места. Она была смуглой, как и Доменика, с глазами цвета кофе, кожей цвета noci[70] и волосами как cаscata cаstana[71]: они опускались ей до пояса темными каскадами с пробивающимися на солнце рыжими прядями и сами просились в руки, чтобы их нежно ласкали и причесывали; чтобы кто-то, вроде Доменики, ухаживал за ними.
Сначала девочка бросилась к большому фонтану, над которым, в кристально чистом воздухе, висела радуга. Его бассейн располагался на полпути от ворот к крытой террасе, которая заканчивалась громадными входными дверями. Она подбежала к крытой террасе, на которой, в своих нишах, уже много веков стояли статуи древних римских богов. Она что-то прокричала, но Доменика не могла услышать ее из окон своей каморки над стойлом. Девочка повернулась – ее волосы метнулись вслед за ней – и крикнула что-то в том направлении, откуда пришла.
И тогда Доменика увидела его. Он вошел во двор той своей походкой, которую она хорошо помнила с их детства. Ее подруги говорили, что у него напыщенный вид. Ее тетушки говорили, что он живое воплощение опасности. Он наш племянник, и мы обязаны дать ему крышу над головой, говорил ее отец. Так все и началось. И когда он вошел в ворота виллы Ривелли, с этим своим туманным взглядом, направленным на девочку, сердце Доменики забилось быстрее и шипы глубже впились в ее тело. Она поняла не только что она хочет, все еще хочет, но и что сейчас произойдет. Почти десять лет самоистязания, и вот наконец Господь простил ее? Был ли это только ее грех?
– Ты должна сделать это для меня, – это произнес не сам Господь, но уста его слуги, которыми он говорил с миром.
Девочка подбежала к нему, подняла на него глаза и что-то сказала. И Доменика увидела, как он нежно погладил ее по голове, кивнул и дотронулся до ее лба. А затем, не снимая руки с ее плеча, он повернулся от громадной виллы и нежно направил ребенка на тропинку из желтой sassolini[72] и прошел с ней по изгибу дорожки к старой изгороди из камелий, в проходе сквозь которую открывался вид на истоптанное поле и громадный каменный амбар. Увидев, как он ведет себя с девочкой, Доменика почувствовала первые признаки надежды.
Услышав их шаги на лестнице, она вышла встретить их. Дверь была открыта – день был теплым, – и полоски из пластика ярких цветов, висящие в дверном проеме, не позволяли мухам влететь, а ароматам пекущегося хлеба – улетучиться из комнаты. Раздвинув занавески, Доменика осмотрела их обоих: девочку и мужчину. Он опустил руки на плечи девочки. Та стояла с поднятым лицом, светящимся от нетерпения.