Страница:
Паула снова схватила руку врача и воскликнула в мучительной тревоге:
– Прошу, заклинаю тебя, оставим это! Как я могу жить в твоем доме, если ты переступаешь границы чистой дружбы? Мне невозможно пользоваться твоим гостеприимством при таких условиях. Удовольствуйся лучше тем, что я могу тебе дать в настоящее время, и Господь наградит тебя за все. Сохраним взаимное уважение друг к другу, которого мы, слава Богу, вполне заслуживаем.
Филипп с волнением наклонился к девушке и, едва владея собой, припал горячим поцелуем к ее белой сильной руке как раз в ту минуту, когда в комнату входила Перпетуя с казначеем Нилусом.
Нилус был человеком средних лет, с озабоченным бледным лицом. Занятия на ответственной должности наложили на него свою печать, но тонкие черты лица светились умом, вся внешность выражала достоинство. Он бросил быстрый, пристальный взгляд и подал Пауле сверток червонцев. Орион, по распоряжению покойного отца, посылал ей эти деньги на первые необходимые нужды. Главную часть ее состояния он обещал выплатить после погребения мукаукаса.
Нилус и теперь назвал лишь приблизительную сумму всего капитала, и она оказалась настолько значительной, что дамаскинка не поверила своим ушам. Ее материальное положение было вполне обеспечено.
Филипп присутствовал при этом разговоре и невольно опечалился. Забота о Пауле доставляла ему столько счастья, а теперь все его жертвы оказывались излишними. Дочь Фомы, принятая им под свое покровительство, не нуждалась более в посторонней поддержке.
Посланный Ориона как будто отнял у Филиппа величайшую отраду жизни. Предоставив Паулу на попечение заботливых хозяев, он вышел из дома Руфинуса, опустив голову.
Когда наступило время ложиться спать, Перпетуя могла, по старой привычке, раздеть свою милую госпожу. Однако Пауле не спалось в эту ночь, и когда на следующее утро она вышла из спальни к своим новым друзьям, то сказала себе, что ей не найти более мирного убежища, так как полное душевное спокойствие могло стать ее уделом только после упорной борьбы с собой.
XVII
XVIII
– Прошу, заклинаю тебя, оставим это! Как я могу жить в твоем доме, если ты переступаешь границы чистой дружбы? Мне невозможно пользоваться твоим гостеприимством при таких условиях. Удовольствуйся лучше тем, что я могу тебе дать в настоящее время, и Господь наградит тебя за все. Сохраним взаимное уважение друг к другу, которого мы, слава Богу, вполне заслуживаем.
Филипп с волнением наклонился к девушке и, едва владея собой, припал горячим поцелуем к ее белой сильной руке как раз в ту минуту, когда в комнату входила Перпетуя с казначеем Нилусом.
Нилус был человеком средних лет, с озабоченным бледным лицом. Занятия на ответственной должности наложили на него свою печать, но тонкие черты лица светились умом, вся внешность выражала достоинство. Он бросил быстрый, пристальный взгляд и подал Пауле сверток червонцев. Орион, по распоряжению покойного отца, посылал ей эти деньги на первые необходимые нужды. Главную часть ее состояния он обещал выплатить после погребения мукаукаса.
Нилус и теперь назвал лишь приблизительную сумму всего капитала, и она оказалась настолько значительной, что дамаскинка не поверила своим ушам. Ее материальное положение было вполне обеспечено.
Филипп присутствовал при этом разговоре и невольно опечалился. Забота о Пауле доставляла ему столько счастья, а теперь все его жертвы оказывались излишними. Дочь Фомы, принятая им под свое покровительство, не нуждалась более в посторонней поддержке.
Посланный Ориона как будто отнял у Филиппа величайшую отраду жизни. Предоставив Паулу на попечение заботливых хозяев, он вышел из дома Руфинуса, опустив голову.
Когда наступило время ложиться спать, Перпетуя могла, по старой привычке, раздеть свою милую госпожу. Однако Пауле не спалось в эту ночь, и когда на следующее утро она вышла из спальни к своим новым друзьям, то сказала себе, что ей не найти более мирного убежища, так как полное душевное спокойствие могло стать ее уделом только после упорной борьбы с собой.
XVII
Поздно вечером после мучительного дня Орион ушел в свои комнаты. Рядом с ними находилась спальня Марии; он не видел племянницу с момента кончины отца. Ему сказали, что у девочки началась лихорадка, но молодой человек не мог равнодушно вспомнить о ней. Потрясенный до глубины души, измученный горем Орион считал себя несчастнейшим из людей. Проклятие отца приводило его в отчаяние. Какая-то роковая сила словно глумилась над ним. Она отняла у него отеческую любовь в минуту вечной разлуки. Юноша холодел при одной мысли, что теперь нельзя ничем исправить случившееся, что он не добьется ни слова прощения, ни ласкового взгляда от того, кто был для него дороже всех на свете, эта жестокая нравственная пытка не давала ему покоя. Орион тревожно ходил туда-сюда по комнате, бросаясь порой на ковер перед диваном и пряча свое пылающее лицо в мягкие подушки. Иногда ему удавалось сосредоточиться на молитве, но тут он снова вспоминал, что сомкнутые веки дорогого усопшего не могут открыться, замолкнувшее сердце не встрепенется в груди и немые уста не произнесут слов, которых так жаждал услышать отверженный. Его душа изнывала в невыносимых муках.
Забывшись на минуту, он снова вскакивал с места, ударяя себя в грудь. Стоны отчаяния, проклятия, жалобы невольно срывались у него с языка.
В полночь, ровно через полсуток после страшного события – хотя это время показалось Ориону несравненно дольше, – он бросился на диван в траурных одеждах, которые наполовину сорвал с себя в припадке бешенства и отчаяния. Застонав, как раненый зверь, сын Георгия испугался звука собственного голоса, раздавшегося в ночной тиши; он повернул голову к стене, чтобы не видеть яркого лунного сияния, обливавшего все предметы в спальне. Его душевные муки становились невыносимыми, в голове царил невообразимый хаос, и ему пришло на ум схватить самый острый из своих мечей и броситься на него, по примеру Аякса [52]или Катона [53], чтобы положить конец своим нечеловеческим терзаниям.
Орион быстро вскочил на ноги, но вдруг застыл на месте. То был не обман чувств, не игра воображения, а действительность: дверь комнаты тихо скрипнула, и в нее неслышной походкой, точно призрак, вошла белая фигура. Холодный пот выступил на лбу молодого человека, однако он тотчас узнал в ночной гостье маленькую Марию. Облитая лунным светом, девочка молча приблизилась к дяде. Орион резко заметил ей:
– Зачем ты здесь? Что тебе нужно?
Девочка вздрогнула, остановилась в страхе и с мольбой протянула руки, говоря:
– Я давно слышу твои стоны, бедный, бедный Орион! Мне не лежалось в постели; ведь это я виновата в твоем ужасном горе и потому должна…
Рыдания прервали ее речь. Орион воскликнул с нетерпением:
– Перестань, пожалуйста! Ступай в свою комнату и спи, я постараюсь не мешать тебе.
В голосе юноши звучали уже более мягкие ноты. Тонкая фигурка Марии с босыми ногами, в одной рубашке, возбудила в нем жалость. Девочку трясло от озноба и судорожных рыданий. Однако она не двигалась с места. Немного успокоившись, внучка мукаукаса покачала головой и со слезами заметила:
– Нет, нет, я останусь здесь и не уйду, пока не узнаю, что ты… Ах Боже мой, конечно, ты не можешь мне простить, но все-таки я должна сказать…
Мария бросилась к Ориону, в порыве горя она обвила руками его шею, прижалась к нему головкой и, видя, что он не отталкивает ее, стала осыпать поцелуями щеки и лоб дяди.
В эту минуту с юношей произошло что-то странное. Он сам не знал, как это случилось, но у него вдруг отлегло от сердца, а из глаз полились облегчающие слезы, смешиваясь со слезами ребенка.
Так проходили минуты; наконец, Орион освободился от рук Марии и воскликнул:
– Как горят у тебя ладони и лицо, бедняжка. Ты и без того больна, а теперь еще сильнее простудишься. Ночной воздух так холоден. Послушай меня и ляг в постель!
Ему с трудом удалось подавить свои слезы. Уговаривая девочку, Орион заботливо укутывал ее своим черным плащом, сброшенным с плеч, и ласково прибавил:
– Не тревожься, я постараюсь успокоится. Ты, конечно, не желала мне зла, и я не упрекаю тебя. Ступай, теперь тебе не будет холодно на сквозняке в прихожей. Ну, идешь ли ты, наконец?
– Нет, нет, – с жаром возразила малышка, – выслушай меня, иначе я не усну! Видишь ли, мне не приходило в голову, что я причиняю тебе такое страшное горе. Хоть я была на тебя сердита за то, что ты… но все-таки – клянусь Богом! – я думала не о тебе, а только о Пауле. Ведь ты не знаешь, как она добра, и как любил ее дедушка до твоего приезда к нам! А тут ему приходилось умирать, и я знала, что он считает Паулу воровкой и лгуньей. Мне стало невыносимо подумать, что дедушка умрет, несправедливо обвиняя невиновную, стало страшно не только за него, но также за Паулу. И тут я… ах Орион, Господь мне свидетель, что здесь не было… Хотя бы мне грозила смерть, я и тогда сделала бы то же; я, кажется, умерла бы, если бы не высказала правды.
– Пожалуй, это случилось к лучшему, – прервал ее с глубоким вздохом дядя. – Видишь ли, дитя мое, бедный брат твоего покойного отца – погибший человек, и о нем нечего сожалеть. Но Паула в тысячу раз лучше меня, и ее оправдали, как она того заслуживала. Я люблю эту девушку несравненно сильнее, чем ты можешь себе представить, и ради нее прощаю тебе все и даже буду любить тебя больше прежнего. Здесь нет никакого великодушия с моей стороны; мне нужно как можно больше любви, чтобы переносить свою горькую участь. Я был неразумен и сам разрушил собственное счастье, а потому не в силах отказаться от твоей нежной привязанности, моя милая, славная девочка! Вот тебе моя рука! Поцелуй меня еще раз, а потом иди к себе и засни.
Однако Мария не слушалась. Она с восторгом поблагодарила дядю и потом сказала с блестящими глазами:
– Так это правда? Ты любишь Паулу? – Потом задумалась и нерешительно прибавила: – Ну а как же теперь будет с Катериной?…
– Не будем говорить об этом, дитя, – возразил Орион, вздыхая, – но пускай все случившееся послужит для тебя полезным уроком. Видишь ли, в минуту легкомысленного увлечения я совершил дурной поступок и, чтобы скрыть его, мне пришлось сделать целый ряд несправедливостей, одна другой хуже. Мои злые дела выросли в целую гору, обрушились на меня и придавили своей тяжестью. Теперь я несчастнейший из людей, а мог быть одним из самых счастливых. Моя жизнь разбита по собственной вине. Я лишился Паулы, хотя она мне дороже всего мира. Да, Мария, если бы она была моей, твой бедный дядя стал бы хорошим человеком, способным на великие подвиги. Но сделанного не воротишь: слишком поздно! Ступай спать милая девочка; ты поймешь все это, когда вырастешь.
– О я и теперь все понимаю гораздо лучше, чем ты думаешь! – воскликнула Мария. – Но если ты так сильно любишь Паулу, почему же она не может тебе ответить тем же? Ты так красив, умен, ты всем нравишься, и Паула помирится с тобой, если ты… Позволь мне сказать тебе еще одно слово и не сердись на меня!
– Ну говори, глупенькая малышка!
– Паула перестанет на тебя сердиться, когда узнает, как ты страдаешь и какое у тебя доброе сердце, и что ты только один раз в жизни поступил дурно… Пока тебя здесь не было, дедушка говорил сто раз, сколько радости доставил ты ему, какой ты хороший сын… Конечно, ты мне дядя, а я глупенькая девочка, но я знаю, что с тобой будет, как с евангельским блудным сыном. Ты ведь также расстался с дедушкой в ссоре.
– Он проклял меня! – глухо прервал Орион.
– О нет, неправда! Я слышала все, сказанное им перед смертью. Его страшные слова относились только к твоему проступку, а тебя он просто гнал прочь от своей постели.
– Не все ли это равно: быть проклятым или отверженным?
– Нет, между этими понятиями большая разница. Дедушка имел причину на тебя сердиться, но вспомни, что блудный сын в Евангелии был всех милее своему отцу. Отец заколол для него откормленного тельца и простил ему все. Так и дедушка простит тебя на небе, если ты исправишься и будешь добр, как прежде. Паула тоже помирится с тобой – я знаю ее. Вот увидишь, что я говорю правду. Катерина тебя любит, но она… Господи Боже, дочь Сусанны не умнее меня! Стоит тебе обойтись с ней поласковей и подарить ей какую-нибудь хорошенькую вещицу, чтобы она утешилась и забыла обо всем. Ей следует нести наказание за свою ложь перед судом, а между тем она подверглась далеко не такой страшной каре, как ты.
Слова невинного ребенка падали освежающей росой на душевные раны Ориона и сеяли в его сердце здоровые семена. Мария давно уже спокойно спала в своей постельке, а он все еще думал о ее словах…
Забывшись на минуту, он снова вскакивал с места, ударяя себя в грудь. Стоны отчаяния, проклятия, жалобы невольно срывались у него с языка.
В полночь, ровно через полсуток после страшного события – хотя это время показалось Ориону несравненно дольше, – он бросился на диван в траурных одеждах, которые наполовину сорвал с себя в припадке бешенства и отчаяния. Застонав, как раненый зверь, сын Георгия испугался звука собственного голоса, раздавшегося в ночной тиши; он повернул голову к стене, чтобы не видеть яркого лунного сияния, обливавшего все предметы в спальне. Его душевные муки становились невыносимыми, в голове царил невообразимый хаос, и ему пришло на ум схватить самый острый из своих мечей и броситься на него, по примеру Аякса [52]или Катона [53], чтобы положить конец своим нечеловеческим терзаниям.
Орион быстро вскочил на ноги, но вдруг застыл на месте. То был не обман чувств, не игра воображения, а действительность: дверь комнаты тихо скрипнула, и в нее неслышной походкой, точно призрак, вошла белая фигура. Холодный пот выступил на лбу молодого человека, однако он тотчас узнал в ночной гостье маленькую Марию. Облитая лунным светом, девочка молча приблизилась к дяде. Орион резко заметил ей:
– Зачем ты здесь? Что тебе нужно?
Девочка вздрогнула, остановилась в страхе и с мольбой протянула руки, говоря:
– Я давно слышу твои стоны, бедный, бедный Орион! Мне не лежалось в постели; ведь это я виновата в твоем ужасном горе и потому должна…
Рыдания прервали ее речь. Орион воскликнул с нетерпением:
– Перестань, пожалуйста! Ступай в свою комнату и спи, я постараюсь не мешать тебе.
В голосе юноши звучали уже более мягкие ноты. Тонкая фигурка Марии с босыми ногами, в одной рубашке, возбудила в нем жалость. Девочку трясло от озноба и судорожных рыданий. Однако она не двигалась с места. Немного успокоившись, внучка мукаукаса покачала головой и со слезами заметила:
– Нет, нет, я останусь здесь и не уйду, пока не узнаю, что ты… Ах Боже мой, конечно, ты не можешь мне простить, но все-таки я должна сказать…
Мария бросилась к Ориону, в порыве горя она обвила руками его шею, прижалась к нему головкой и, видя, что он не отталкивает ее, стала осыпать поцелуями щеки и лоб дяди.
В эту минуту с юношей произошло что-то странное. Он сам не знал, как это случилось, но у него вдруг отлегло от сердца, а из глаз полились облегчающие слезы, смешиваясь со слезами ребенка.
Так проходили минуты; наконец, Орион освободился от рук Марии и воскликнул:
– Как горят у тебя ладони и лицо, бедняжка. Ты и без того больна, а теперь еще сильнее простудишься. Ночной воздух так холоден. Послушай меня и ляг в постель!
Ему с трудом удалось подавить свои слезы. Уговаривая девочку, Орион заботливо укутывал ее своим черным плащом, сброшенным с плеч, и ласково прибавил:
– Не тревожься, я постараюсь успокоится. Ты, конечно, не желала мне зла, и я не упрекаю тебя. Ступай, теперь тебе не будет холодно на сквозняке в прихожей. Ну, идешь ли ты, наконец?
– Нет, нет, – с жаром возразила малышка, – выслушай меня, иначе я не усну! Видишь ли, мне не приходило в голову, что я причиняю тебе такое страшное горе. Хоть я была на тебя сердита за то, что ты… но все-таки – клянусь Богом! – я думала не о тебе, а только о Пауле. Ведь ты не знаешь, как она добра, и как любил ее дедушка до твоего приезда к нам! А тут ему приходилось умирать, и я знала, что он считает Паулу воровкой и лгуньей. Мне стало невыносимо подумать, что дедушка умрет, несправедливо обвиняя невиновную, стало страшно не только за него, но также за Паулу. И тут я… ах Орион, Господь мне свидетель, что здесь не было… Хотя бы мне грозила смерть, я и тогда сделала бы то же; я, кажется, умерла бы, если бы не высказала правды.
– Пожалуй, это случилось к лучшему, – прервал ее с глубоким вздохом дядя. – Видишь ли, дитя мое, бедный брат твоего покойного отца – погибший человек, и о нем нечего сожалеть. Но Паула в тысячу раз лучше меня, и ее оправдали, как она того заслуживала. Я люблю эту девушку несравненно сильнее, чем ты можешь себе представить, и ради нее прощаю тебе все и даже буду любить тебя больше прежнего. Здесь нет никакого великодушия с моей стороны; мне нужно как можно больше любви, чтобы переносить свою горькую участь. Я был неразумен и сам разрушил собственное счастье, а потому не в силах отказаться от твоей нежной привязанности, моя милая, славная девочка! Вот тебе моя рука! Поцелуй меня еще раз, а потом иди к себе и засни.
Однако Мария не слушалась. Она с восторгом поблагодарила дядю и потом сказала с блестящими глазами:
– Так это правда? Ты любишь Паулу? – Потом задумалась и нерешительно прибавила: – Ну а как же теперь будет с Катериной?…
– Не будем говорить об этом, дитя, – возразил Орион, вздыхая, – но пускай все случившееся послужит для тебя полезным уроком. Видишь ли, в минуту легкомысленного увлечения я совершил дурной поступок и, чтобы скрыть его, мне пришлось сделать целый ряд несправедливостей, одна другой хуже. Мои злые дела выросли в целую гору, обрушились на меня и придавили своей тяжестью. Теперь я несчастнейший из людей, а мог быть одним из самых счастливых. Моя жизнь разбита по собственной вине. Я лишился Паулы, хотя она мне дороже всего мира. Да, Мария, если бы она была моей, твой бедный дядя стал бы хорошим человеком, способным на великие подвиги. Но сделанного не воротишь: слишком поздно! Ступай спать милая девочка; ты поймешь все это, когда вырастешь.
– О я и теперь все понимаю гораздо лучше, чем ты думаешь! – воскликнула Мария. – Но если ты так сильно любишь Паулу, почему же она не может тебе ответить тем же? Ты так красив, умен, ты всем нравишься, и Паула помирится с тобой, если ты… Позволь мне сказать тебе еще одно слово и не сердись на меня!
– Ну говори, глупенькая малышка!
– Паула перестанет на тебя сердиться, когда узнает, как ты страдаешь и какое у тебя доброе сердце, и что ты только один раз в жизни поступил дурно… Пока тебя здесь не было, дедушка говорил сто раз, сколько радости доставил ты ему, какой ты хороший сын… Конечно, ты мне дядя, а я глупенькая девочка, но я знаю, что с тобой будет, как с евангельским блудным сыном. Ты ведь также расстался с дедушкой в ссоре.
– Он проклял меня! – глухо прервал Орион.
– О нет, неправда! Я слышала все, сказанное им перед смертью. Его страшные слова относились только к твоему проступку, а тебя он просто гнал прочь от своей постели.
– Не все ли это равно: быть проклятым или отверженным?
– Нет, между этими понятиями большая разница. Дедушка имел причину на тебя сердиться, но вспомни, что блудный сын в Евангелии был всех милее своему отцу. Отец заколол для него откормленного тельца и простил ему все. Так и дедушка простит тебя на небе, если ты исправишься и будешь добр, как прежде. Паула тоже помирится с тобой – я знаю ее. Вот увидишь, что я говорю правду. Катерина тебя любит, но она… Господи Боже, дочь Сусанны не умнее меня! Стоит тебе обойтись с ней поласковей и подарить ей какую-нибудь хорошенькую вещицу, чтобы она утешилась и забыла обо всем. Ей следует нести наказание за свою ложь перед судом, а между тем она подверглась далеко не такой страшной каре, как ты.
Слова невинного ребенка падали освежающей росой на душевные раны Ориона и сеяли в его сердце здоровые семена. Мария давно уже спокойно спала в своей постельке, а он все еще думал о ее словах…
XVIII
Отпевание Георгия происходило на третий день после его кончины. Христианское духовенство запретило языческий обычай бальзамирования мумий, а во времена Антонинов [54]было запрещено и сожжение трупов, так что умерших хоронили безотлагательно. Только тела богатых и знатных людей слегка бальзамировали и ставили в склепы при церквах и капеллах.
Прах наместника согласно его волеизъявлению хотели отправить в Александрию для погребения рядом с его отцом в церкви святого Иоанна, но почтовый голубь, отправленный к патриарху с известием о смерти Георгия, вернулся обратно с письмом, где говорилось, что желание покойного не может быть немедленно исполнено, и его тело следует поставить на время в фамильный склеп в Мемфисе.
Никогда еще мемфиты не видели таких парадных похорон. На них присутствовал даже правитель Египта, великий полководец Амру. Он приехал с противоположного берега Нила, сопровождаемый знатнейшими военачальниками и гражданскими чиновниками, желая отдать последнюю почесть достойнейшему человеку. Худощавые, стройные фигуры арабов, их смуглые красивые, самоуверенные лица, золотые, усеянные драгоценными камнями, шлемы и панцири – военная добыча, взятая из разоренного персидского государства и Сирии, – их великолепные кони в богатой сбруе и повелительная, благородная осанка произвели большое впечатление на толпу. Они приехали медленным, торжественным шагом, а удалились прочь стремительно, как буря. С кладбища эта блестящая кавалькада повернула на набережную Нила и с грохотом помчалась через плавучий мост, звеня оружием. Доспехи арабов ослепительно сверкали под лучами солнца в облаке пыли. Таким воинам, из которых каждый походил на владетельного князя, было, конечно, нетрудно уничтожить самые могущественные государства.
Мужчины и женщины с удивлением и робостью смотрели на церемониальное шествие, но больше всего привлекала их взоры статная фигура и красивое лицо Амру. По его распоряжению, рядом с ним на горячем вороном коне ехал сын покойного в траурных одеждах. Красивый юноша и статный араб были великолепной парой, пылкие мемфитки не могли налюбоваться ими, как тот, так и другой отличались благородной осанкой, высоким ростом и ловко правили породистыми, резвыми лошадьми, оба были рождены для власти. Однако величественная наружность знаменитого воина, его резко очерченное лицо с орлиным носом и черными глазами гораздо больше действовали на толпу, чем нежная красота темнокудрого Ориона, последнего потомка самого древнего и самого знатного рода во всем Египте.
Повелительно и грозно смотрел перед собой араб. Взгляд молодого человека был также устремлен вперед, но по временам красивый всадник поворачивался в седле, окидывая взором людей, шедших за гробом. Когда он увидел наконец в группе женщин дамаскинку, его бледное лицо на минуту просветлело и на щеках выступил легкий румянец, однако минуту спустя Орион снова нахмурился, и в его чертах отразилась такая угроза, что многие жители города стали многозначительно перешептываться между собой: «Из этого веселого, приветливого юноши выйдет строгий повелитель», – говорили они.
То, что возмущало сына Георгия, не укрылось от полководца Амру и собравшейся толпы.
Хотя ему одному было известно, что патриарх запретил перевезти прах Георгия в Александрию, но всем бросилось в глаза отсутствие большой части мемфитского духовенства на погребении. Только епископ Плотин и священник Иоанн, известный своей ученостью и независимым образом мыслей, шли впереди гроба с клиром маленьких певчих, несших распятие. За ними следовала траурная колесница, запряженная по старому обычаю шестеркой великолепных вороных лошадей. Тело наместника покоилось в драгоценном саркофаге.
У кладбища все сошли с коней, и босоногие скороходы, слуги арабов, подхватили лошадей под уздцы.
У могилы епископ сказал прочувствованную речь, указывая на высокие доблести покойного. Вслед за тем раздалось жалкое пение мальчиков, плохо соответствовавшее торжественной минуте, и едва только хор смолк, как тысячная толпа, сотрясая воздух, грянула похоронные молитвы. Остальные церемонии погребального обряда были совершены кое-как за отсутствием других духовных лиц.
Это не укрылось от проницательного Амру, и он, не стесняясь, громко заметил Ориону:
– Покойнику мстят за то, что он совершил при жизни для блага родины с помощью мусульман.
– Это делается по приказанию патриарха, – сказал юноша дрожащим от гнева голосом. – Но, клянусь душой моего отца, если есть на небе правосудный Бог, Вениамину не удастся затворить двери рая перед лучшим из людей!
И он поднял руку в угрожающем жесте.
– У нас по крайней мере такого не бывает, – продолжал араб, – мы носим ключ к собственному раю при себе за поясом, – прибавил он с самоуверенной улыбкой, хлопнув ладонью по широкой груди и ласково поглядывая на юношу. – Приходи ко мне в субботу, молодой друг, я хочу поговорить с тобой! Приходи к закату солнца ко мне в дом. Если я не вернусь до сумерек, подожди меня.
С этими словами Амру сжал могучей рукой холку своего скакуна и ловко прыгнул в седло. Орион даже не успел помочь ему. Свита полководца последовала его примеру, и блестящая кавалькада арабских всадников вихрем помчалась с кладбища.
Паула, стоявшая рядом с Нефорис у самого входа в фамильный склеп, не пропустила ни одного слова из разговора между мужчинами. Бледное лицо Ориона, одетого в дорогое траурное платье без всяких украшений, носило такие следы глубокого горя, что нельзя было усомниться в разительной нравственной перемене, происшедшей с ним после смерти отца.
Измученная, убитая потерей мужа вдова наместника не проронила ни одной слезы. Проводив ее до экипажа, Паула пошла с Перпетуей домой. Образ разгневанного юноши, потрясавшего в воздухе рукой, когда он посылал проклятие врагам отца, неотступно стоял перед ней.
Он заметил ее. Паула видела это очень хорошо, ей удалось избежать его взгляда, но зато непокорное сердце забило тревогу, и девушка не могла сосредоточиться на молитве о дорогом усопшем. До сих пор Орион не тревожил двоюродную сестру в ее мирном убежище и не посылал к ней никого с обещанными деньгами, но после похорон он, вероятно, постарается повидаться с ней.
Паула решила не принимать его, но теперь ей пришло в голову, что она должна отнестись с большим участием к осиротевшему двоюродному брату в память об его отце. Великодушная дочь Фомы хотела образумить его дружескими увещаниями, забыв свои личные счеты, и посоветовать Ориону исправиться. Если он послушает ее, тогда… Но нет, между ними все должно кончиться. Прошлое невозвратимо!
Разве сын Георгия примет ее советы? Кто дал ей право читать ему нравоучения? Он слишком самостоятелен, чтобы поддаться чьему бы то ни было влиянию… Сердце девушки стремилось к Ориону, она жаждала услышать его голос, увидеть его перед собой, но истолковывала это страстное влечение по-своему, объясняя его чувством благодарности к умершему дяде.
Погруженная в свои мысли, Паула почти не слыхала болтовни словоохотливой Перпетуи, шедшей возле нее.
Похоронный обряд при таких исключительных обстоятельствах необычайно взволновал старуху. Прежде погребения в Мемфисе происходили совершенно иначе. Как можно обойтись без духовенства в полном составе и ехать за гробом верхом! Даже единственный сын покойного сидел на лошади, тогда как повсеместный обычай требовал, чтобы родственники провожали тело до кладбища непременно пешком. Потом эта жалкая пискотня детского хора, а за ним – оглушительное пение несметной толпы! Перпетуя опасалась оглохнуть от такого гама. Впрочем, спасибо мемфитам и за то! Они по крайней мере отдали последний долг покойному, как умели. Сириянка прослезилась, и вместе с тем в ней снова вспыхнуло справедливое негодование. Людей, гораздо менее знатных, хоронили с большей торжественностью, чем великого, милостивого мукаукаса Георгия, который перед самой смертью пожертвовал церкви богатый дар. Ох уж эти якобиты! Только они одни способны на такую неблагодарность, только еретический патриарх мог надругаться над прахом достойного человека. В монастыре святой Цецилии было всем от игуменьи до самой молоденькой послушницы известно, что Вениамин запретил здешнему духовенству присутствовать на погребении. Честный Плотин возмутился такой несправедливостью, но не мог идти наперекор патриарху, он только пришел сам на проводы Георгия и позволил священнику Иоанну сделать то же. Орион, по-видимому, оставит безнаказанным такое оскорбление памяти отца. Но кто может бороться с главой церкви, если только… Но нет, это невозможно! Одна мысль о таком поступке леденит кровь!… А впрочем… Как милостиво разговаривал наместник халифа с нашим молодым господином! Боже милосердный! Ну, вдруг сын мукаукаса отречется от святой веры Христовой, как сделали многие бессовестные египтяне, и примет закон лжепророка? Развратным мужикам, конечно, приятно приводить в свой дом по шесть жен, а пожалуй, и больше. Такому богачу, как господин Орион, можно содержать обширный гарем. Игуменья говорила вчера, что все были поражены несметной суммой наследства, доставшегося ему от отца, хотя мукаукас Георгий был едва ли не сказочным богачом. Именно Божьи пути неисповедимы: один не знает, куда девать свои сокровища, посланные щедрой судьбой, а тысячи бедняков умирают с голоду!
Только придя домой, Паула смогла немного собраться с мыслями. Прежде всего ей следует вырвать из сердца роковую страсть к Ориону, как бы она ни проявлялась: под видом ненависти или любви. Лишь тогда она может вполне наслаждаться свободой и тихим счастьем у своих новых друзей, где устроил ее заботливый Филипп. Ее душа успокоится, когда оборвутся последние связи с домом наместника. Зачем требовать от жизни более, чем она дает, и не довольствоваться настоящим?
Паула обрела мирное пристанище, где ее окружает атмосфера любви; здесь она сможет найти деятельность по душе, служить добрым людям, сознавать, что ее энергия не пропадет даром. Молодая девушка ежедневно ходила в монастырь, чтобы присутствовать на богослужении. Почтенная игуменья, вдова знатного патриция из Константинополя, приблизила ее к себе. Она знала родителей Паулы и часто говорила с ней об умершей матери, превознося кротость и царственную красоту этой женщины, так рано похищенной смертью. Юная дамаскинка могла вполне довериться настоятельнице, которая полюбила сироту, как дочь, ниспосланную небом для отрады в ее старости.
Семья Руфинуса также являла собой пример редкостных добродетелей. Паула даже и не подозревала, что на свете есть такие необыкновенные люди.
Хозяин дома, бодрый, здоровый старик с шелковистыми белыми кудрями и белой бородой, чем-то походил на апостола Иоанна в преклонных летах, отчасти на воина, поседевшего в бранных подвигах. Он был одарен по-детски незлобивым сердцем, хотя любил говорить притворно-суровым тоном. Руфинус нередко шутил с Паулой и поддразнивал ее, когда его взгляды противоречили мнениям молоденькой гостьи. Трудно было найти человека настолько довольного своей судьбой и прямодушного, как этот старик. Но обстоятельства заставляли его прибегать к притворству, и дамаскинка понимала, чего стоило честному мемфиту казаться не тем, что он есть. Хозяин был ее единоверцем. Он позволял жене и дочери присутствовать на богослужении в монастырской церкви, но сам прикидывался якобитом и в большие праздники ходил с семейством в якобитский храм, хотя ему очень не нравились церковные обряды коптских христиан.
Состояние позволяло Руфинусу жить вполне обеспеченно, однако он работал с утра до вечера; хотя его занятия не только не приносили прибыли, а, напротив, причиняли убытки, он считался в городе человеком зажиточным, что могло накликать на старика немалую беду. Если бы шпионы патриарха заподозрили в нем мелхита, то он подвергся бы изгнанию из города, а его имущество пошло бы в пользу церкви. При таких условиях поневоле приходилось соблюдать осторожность; Руфинус давно хотел уехать из Египта, но не находил покупателя на свое недвижимое имущество, так как в разоренном Мемфисе было в десять раз больше заброшенных жилищ, чем обитаемых.
А между тем его удобный, вместительный дом с обширным садом над рекой ценился прежде очень дорого. Правда, теперешний хозяин купил весь участок баснословно дешево незадолго до нашествия арабов у одного якобита, который был вынужден к поспешному бегству преследованиями мелхитского патриарха Кира за то, что ему удалось совратить в свою веру православных рабов. Так быстро происходили в ту эпоху самые резкие перемены в несчастной стране.
Врач Филипп уговорил своего бывалого и опытного друга поселиться в Мемфисе, и здесь они жили вместе, помогая друг другу в работе.
Жена Руфинуса, нежное, хрупкое создание с худощавым, необыкновенно привлекательным лицом, казалась его дочерью, и действительно была моложе мужа на двадцать лет. Прожитые годы наложили на нее печать страдания, и вместе с тем кроткой покорности судьбе. Деятельный, пылкий характер Руфинуса причинял ей бесконечно много забот и тревог, что не мешало, однако, достойной женщине быть самой преданной подругой. Она старалась удалить с его жизненного пути малейшую помеху, малейшее неудобство, и каким-то удивительным инстинктом угадывала, что может быть полезно или приятно мужу. Филипп в шутку уверял, будто бы ее привычка постоянно наклонять голову и пристально вглядываться во все своими веселыми черными глазами происходит от боязни просмотреть какую-нибудь соломинку, на которой может споткнуться Руфинус.
Их дочь Пульхерия называлась сокращенным именем Пуль, впрочем, отец обычно звал ее «бедное дитя».
Руфинус горячо любил Пульхерию, но к этой привязанности у него примешивалось невольное чувство жалости. Почти всегда при взгляде на молодую девушку он думал про себя: «Что ожидает ее в недалеком будущем?» Преклонные годы напоминали ему о близком конце. Иоанна, преданная, любящая жена, ненадолго переживет его. Какая участь постигнет тогда осиротевшую дочь? Ее мать до того поглощали вечные заботы о муже, что бедняжка Пуль привыкла считать себя совершенно лишним существом на свете и постоянно была готова положить душу за родителей, за любимую настоятельницу монастыря, за свою веру, даже за врача Филиппа, а теперь и за Паулу, которая успела пленить ее самоотверженное сердце за время двухдневного знакомства. А между тем Пульхерия была хорошенькой девочкой высокого роста с большими задумчивыми глазами и копной роскошных рыжеватых волос. Отцу давно было известно ее желание поступить послушницей в обитель Цецилии, но он не позволял ей удалиться от мира, хотя сам посвятил свою жизнь служению страждущему человечеству. «После моей смерти жена будет нуждаться в близком существе, чтобы заботиться о нем, не щадя своих сил, как заботилась обо мне», – говорил Руфинус.
Прах наместника согласно его волеизъявлению хотели отправить в Александрию для погребения рядом с его отцом в церкви святого Иоанна, но почтовый голубь, отправленный к патриарху с известием о смерти Георгия, вернулся обратно с письмом, где говорилось, что желание покойного не может быть немедленно исполнено, и его тело следует поставить на время в фамильный склеп в Мемфисе.
Никогда еще мемфиты не видели таких парадных похорон. На них присутствовал даже правитель Египта, великий полководец Амру. Он приехал с противоположного берега Нила, сопровождаемый знатнейшими военачальниками и гражданскими чиновниками, желая отдать последнюю почесть достойнейшему человеку. Худощавые, стройные фигуры арабов, их смуглые красивые, самоуверенные лица, золотые, усеянные драгоценными камнями, шлемы и панцири – военная добыча, взятая из разоренного персидского государства и Сирии, – их великолепные кони в богатой сбруе и повелительная, благородная осанка произвели большое впечатление на толпу. Они приехали медленным, торжественным шагом, а удалились прочь стремительно, как буря. С кладбища эта блестящая кавалькада повернула на набережную Нила и с грохотом помчалась через плавучий мост, звеня оружием. Доспехи арабов ослепительно сверкали под лучами солнца в облаке пыли. Таким воинам, из которых каждый походил на владетельного князя, было, конечно, нетрудно уничтожить самые могущественные государства.
Мужчины и женщины с удивлением и робостью смотрели на церемониальное шествие, но больше всего привлекала их взоры статная фигура и красивое лицо Амру. По его распоряжению, рядом с ним на горячем вороном коне ехал сын покойного в траурных одеждах. Красивый юноша и статный араб были великолепной парой, пылкие мемфитки не могли налюбоваться ими, как тот, так и другой отличались благородной осанкой, высоким ростом и ловко правили породистыми, резвыми лошадьми, оба были рождены для власти. Однако величественная наружность знаменитого воина, его резко очерченное лицо с орлиным носом и черными глазами гораздо больше действовали на толпу, чем нежная красота темнокудрого Ориона, последнего потомка самого древнего и самого знатного рода во всем Египте.
Повелительно и грозно смотрел перед собой араб. Взгляд молодого человека был также устремлен вперед, но по временам красивый всадник поворачивался в седле, окидывая взором людей, шедших за гробом. Когда он увидел наконец в группе женщин дамаскинку, его бледное лицо на минуту просветлело и на щеках выступил легкий румянец, однако минуту спустя Орион снова нахмурился, и в его чертах отразилась такая угроза, что многие жители города стали многозначительно перешептываться между собой: «Из этого веселого, приветливого юноши выйдет строгий повелитель», – говорили они.
То, что возмущало сына Георгия, не укрылось от полководца Амру и собравшейся толпы.
Хотя ему одному было известно, что патриарх запретил перевезти прах Георгия в Александрию, но всем бросилось в глаза отсутствие большой части мемфитского духовенства на погребении. Только епископ Плотин и священник Иоанн, известный своей ученостью и независимым образом мыслей, шли впереди гроба с клиром маленьких певчих, несших распятие. За ними следовала траурная колесница, запряженная по старому обычаю шестеркой великолепных вороных лошадей. Тело наместника покоилось в драгоценном саркофаге.
У кладбища все сошли с коней, и босоногие скороходы, слуги арабов, подхватили лошадей под уздцы.
У могилы епископ сказал прочувствованную речь, указывая на высокие доблести покойного. Вслед за тем раздалось жалкое пение мальчиков, плохо соответствовавшее торжественной минуте, и едва только хор смолк, как тысячная толпа, сотрясая воздух, грянула похоронные молитвы. Остальные церемонии погребального обряда были совершены кое-как за отсутствием других духовных лиц.
Это не укрылось от проницательного Амру, и он, не стесняясь, громко заметил Ориону:
– Покойнику мстят за то, что он совершил при жизни для блага родины с помощью мусульман.
– Это делается по приказанию патриарха, – сказал юноша дрожащим от гнева голосом. – Но, клянусь душой моего отца, если есть на небе правосудный Бог, Вениамину не удастся затворить двери рая перед лучшим из людей!
И он поднял руку в угрожающем жесте.
– У нас по крайней мере такого не бывает, – продолжал араб, – мы носим ключ к собственному раю при себе за поясом, – прибавил он с самоуверенной улыбкой, хлопнув ладонью по широкой груди и ласково поглядывая на юношу. – Приходи ко мне в субботу, молодой друг, я хочу поговорить с тобой! Приходи к закату солнца ко мне в дом. Если я не вернусь до сумерек, подожди меня.
С этими словами Амру сжал могучей рукой холку своего скакуна и ловко прыгнул в седло. Орион даже не успел помочь ему. Свита полководца последовала его примеру, и блестящая кавалькада арабских всадников вихрем помчалась с кладбища.
Паула, стоявшая рядом с Нефорис у самого входа в фамильный склеп, не пропустила ни одного слова из разговора между мужчинами. Бледное лицо Ориона, одетого в дорогое траурное платье без всяких украшений, носило такие следы глубокого горя, что нельзя было усомниться в разительной нравственной перемене, происшедшей с ним после смерти отца.
Измученная, убитая потерей мужа вдова наместника не проронила ни одной слезы. Проводив ее до экипажа, Паула пошла с Перпетуей домой. Образ разгневанного юноши, потрясавшего в воздухе рукой, когда он посылал проклятие врагам отца, неотступно стоял перед ней.
Он заметил ее. Паула видела это очень хорошо, ей удалось избежать его взгляда, но зато непокорное сердце забило тревогу, и девушка не могла сосредоточиться на молитве о дорогом усопшем. До сих пор Орион не тревожил двоюродную сестру в ее мирном убежище и не посылал к ней никого с обещанными деньгами, но после похорон он, вероятно, постарается повидаться с ней.
Паула решила не принимать его, но теперь ей пришло в голову, что она должна отнестись с большим участием к осиротевшему двоюродному брату в память об его отце. Великодушная дочь Фомы хотела образумить его дружескими увещаниями, забыв свои личные счеты, и посоветовать Ориону исправиться. Если он послушает ее, тогда… Но нет, между ними все должно кончиться. Прошлое невозвратимо!
Разве сын Георгия примет ее советы? Кто дал ей право читать ему нравоучения? Он слишком самостоятелен, чтобы поддаться чьему бы то ни было влиянию… Сердце девушки стремилось к Ориону, она жаждала услышать его голос, увидеть его перед собой, но истолковывала это страстное влечение по-своему, объясняя его чувством благодарности к умершему дяде.
Погруженная в свои мысли, Паула почти не слыхала болтовни словоохотливой Перпетуи, шедшей возле нее.
Похоронный обряд при таких исключительных обстоятельствах необычайно взволновал старуху. Прежде погребения в Мемфисе происходили совершенно иначе. Как можно обойтись без духовенства в полном составе и ехать за гробом верхом! Даже единственный сын покойного сидел на лошади, тогда как повсеместный обычай требовал, чтобы родственники провожали тело до кладбища непременно пешком. Потом эта жалкая пискотня детского хора, а за ним – оглушительное пение несметной толпы! Перпетуя опасалась оглохнуть от такого гама. Впрочем, спасибо мемфитам и за то! Они по крайней мере отдали последний долг покойному, как умели. Сириянка прослезилась, и вместе с тем в ней снова вспыхнуло справедливое негодование. Людей, гораздо менее знатных, хоронили с большей торжественностью, чем великого, милостивого мукаукаса Георгия, который перед самой смертью пожертвовал церкви богатый дар. Ох уж эти якобиты! Только они одни способны на такую неблагодарность, только еретический патриарх мог надругаться над прахом достойного человека. В монастыре святой Цецилии было всем от игуменьи до самой молоденькой послушницы известно, что Вениамин запретил здешнему духовенству присутствовать на погребении. Честный Плотин возмутился такой несправедливостью, но не мог идти наперекор патриарху, он только пришел сам на проводы Георгия и позволил священнику Иоанну сделать то же. Орион, по-видимому, оставит безнаказанным такое оскорбление памяти отца. Но кто может бороться с главой церкви, если только… Но нет, это невозможно! Одна мысль о таком поступке леденит кровь!… А впрочем… Как милостиво разговаривал наместник халифа с нашим молодым господином! Боже милосердный! Ну, вдруг сын мукаукаса отречется от святой веры Христовой, как сделали многие бессовестные египтяне, и примет закон лжепророка? Развратным мужикам, конечно, приятно приводить в свой дом по шесть жен, а пожалуй, и больше. Такому богачу, как господин Орион, можно содержать обширный гарем. Игуменья говорила вчера, что все были поражены несметной суммой наследства, доставшегося ему от отца, хотя мукаукас Георгий был едва ли не сказочным богачом. Именно Божьи пути неисповедимы: один не знает, куда девать свои сокровища, посланные щедрой судьбой, а тысячи бедняков умирают с голоду!
Только придя домой, Паула смогла немного собраться с мыслями. Прежде всего ей следует вырвать из сердца роковую страсть к Ориону, как бы она ни проявлялась: под видом ненависти или любви. Лишь тогда она может вполне наслаждаться свободой и тихим счастьем у своих новых друзей, где устроил ее заботливый Филипп. Ее душа успокоится, когда оборвутся последние связи с домом наместника. Зачем требовать от жизни более, чем она дает, и не довольствоваться настоящим?
Паула обрела мирное пристанище, где ее окружает атмосфера любви; здесь она сможет найти деятельность по душе, служить добрым людям, сознавать, что ее энергия не пропадет даром. Молодая девушка ежедневно ходила в монастырь, чтобы присутствовать на богослужении. Почтенная игуменья, вдова знатного патриция из Константинополя, приблизила ее к себе. Она знала родителей Паулы и часто говорила с ней об умершей матери, превознося кротость и царственную красоту этой женщины, так рано похищенной смертью. Юная дамаскинка могла вполне довериться настоятельнице, которая полюбила сироту, как дочь, ниспосланную небом для отрады в ее старости.
Семья Руфинуса также являла собой пример редкостных добродетелей. Паула даже и не подозревала, что на свете есть такие необыкновенные люди.
Хозяин дома, бодрый, здоровый старик с шелковистыми белыми кудрями и белой бородой, чем-то походил на апостола Иоанна в преклонных летах, отчасти на воина, поседевшего в бранных подвигах. Он был одарен по-детски незлобивым сердцем, хотя любил говорить притворно-суровым тоном. Руфинус нередко шутил с Паулой и поддразнивал ее, когда его взгляды противоречили мнениям молоденькой гостьи. Трудно было найти человека настолько довольного своей судьбой и прямодушного, как этот старик. Но обстоятельства заставляли его прибегать к притворству, и дамаскинка понимала, чего стоило честному мемфиту казаться не тем, что он есть. Хозяин был ее единоверцем. Он позволял жене и дочери присутствовать на богослужении в монастырской церкви, но сам прикидывался якобитом и в большие праздники ходил с семейством в якобитский храм, хотя ему очень не нравились церковные обряды коптских христиан.
Состояние позволяло Руфинусу жить вполне обеспеченно, однако он работал с утра до вечера; хотя его занятия не только не приносили прибыли, а, напротив, причиняли убытки, он считался в городе человеком зажиточным, что могло накликать на старика немалую беду. Если бы шпионы патриарха заподозрили в нем мелхита, то он подвергся бы изгнанию из города, а его имущество пошло бы в пользу церкви. При таких условиях поневоле приходилось соблюдать осторожность; Руфинус давно хотел уехать из Египта, но не находил покупателя на свое недвижимое имущество, так как в разоренном Мемфисе было в десять раз больше заброшенных жилищ, чем обитаемых.
А между тем его удобный, вместительный дом с обширным садом над рекой ценился прежде очень дорого. Правда, теперешний хозяин купил весь участок баснословно дешево незадолго до нашествия арабов у одного якобита, который был вынужден к поспешному бегству преследованиями мелхитского патриарха Кира за то, что ему удалось совратить в свою веру православных рабов. Так быстро происходили в ту эпоху самые резкие перемены в несчастной стране.
Врач Филипп уговорил своего бывалого и опытного друга поселиться в Мемфисе, и здесь они жили вместе, помогая друг другу в работе.
Жена Руфинуса, нежное, хрупкое создание с худощавым, необыкновенно привлекательным лицом, казалась его дочерью, и действительно была моложе мужа на двадцать лет. Прожитые годы наложили на нее печать страдания, и вместе с тем кроткой покорности судьбе. Деятельный, пылкий характер Руфинуса причинял ей бесконечно много забот и тревог, что не мешало, однако, достойной женщине быть самой преданной подругой. Она старалась удалить с его жизненного пути малейшую помеху, малейшее неудобство, и каким-то удивительным инстинктом угадывала, что может быть полезно или приятно мужу. Филипп в шутку уверял, будто бы ее привычка постоянно наклонять голову и пристально вглядываться во все своими веселыми черными глазами происходит от боязни просмотреть какую-нибудь соломинку, на которой может споткнуться Руфинус.
Их дочь Пульхерия называлась сокращенным именем Пуль, впрочем, отец обычно звал ее «бедное дитя».
Руфинус горячо любил Пульхерию, но к этой привязанности у него примешивалось невольное чувство жалости. Почти всегда при взгляде на молодую девушку он думал про себя: «Что ожидает ее в недалеком будущем?» Преклонные годы напоминали ему о близком конце. Иоанна, преданная, любящая жена, ненадолго переживет его. Какая участь постигнет тогда осиротевшую дочь? Ее мать до того поглощали вечные заботы о муже, что бедняжка Пуль привыкла считать себя совершенно лишним существом на свете и постоянно была готова положить душу за родителей, за любимую настоятельницу монастыря, за свою веру, даже за врача Филиппа, а теперь и за Паулу, которая успела пленить ее самоотверженное сердце за время двухдневного знакомства. А между тем Пульхерия была хорошенькой девочкой высокого роста с большими задумчивыми глазами и копной роскошных рыжеватых волос. Отцу давно было известно ее желание поступить послушницей в обитель Цецилии, но он не позволял ей удалиться от мира, хотя сам посвятил свою жизнь служению страждущему человечеству. «После моей смерти жена будет нуждаться в близком существе, чтобы заботиться о нем, не щадя своих сил, как заботилась обо мне», – говорил Руфинус.