Она читала дальше:
   «Пусть сердце твое смягчится в память о том, кто любил тебя, как родную дочь, и, умирая, желал благословить на брак со своим сыном, несмотря на различие наших вероисповеданий. Тогда ты выслушаешь внимательно слова несчастнейшего из людей и разрешишь мне то, чего я прошу у тебя и требую именем покойного отца»…
   – Требую… – повторила Паула с пылающими щеками. – Вот как!
   В ее глазах мелькнула досада, и руки схватили свиток за оба конца, как будто дамаскинка собиралась разорвать его пополам. Но ей бросились в глаза два слова: «Не бойся…» – и она сдержала свой порыв, разгладила ладонью измятый папирус и продолжила чтение с возрастающим волнением:
   «Не бойся, что я буду говорить с тобой, как влюбленный для которого ты одна существуешь на свете. Я сознаю, как жестоко оскорбил тебя. Я боролся с тобой, как ни с одним врагом, но это не мешает мне продолжать любить тебя до последней минуты жизни».
   Письмо опять подверглось опасности быть разорванным в клочья, но сейчас же лицо Паулы просветлело, как только она прочитала следующие слова, написанные четким почерком Ориона:
   «Я понимаю, какая пропасть разверзлась между нами. Мой недостойный поступок лишил меня твоего уважения, твоей дружбы, и если всесильная любовь не совершит чуда в твоем сердце, я лишусь величайшего блаженства в жизни. Ты отомщена. Из-за тебя, только из-за тебя – слышишь ли это? – мой умирающий отец лишил меня своего благословения и проклял, узнав, что я покривил душой на суде».
   Паула побледнела, читая эти строки. Так вот почему Орион так переменился, по словам Катерины! Здесь нельзя было подозревать обмана. И ради нее отец проклял единственного любимого сына!… Как это случилось? Разве Филипп ничего не заметил или свято хранил чужую тайну?… Несчастный юноша!… Да, она должна с ним переговорить. Она не успокоится до тех пор, пока не узнает сути дела.
   «Я решился признаться тебе во всем, – было написано дальше, – решился сказать, что моя жизнь разбита, и потому я хочу направить всю силу воли и ума на то, чтобы сделаться достойным моих предков. Теперь прошу лишь одного: выслушай меня. Ни один взгляд, ни одно слово не выдадут того, что бушует в моей груди, угрожая мне гибелью. Дочитай терпеливо мое письмо до конца – это крайне важно не только для меня, но и для тебя. Вскоре ты получишь с процентами свой капитал, хранившийся у моего отца. Но в настоящее смутное время тебе будет трудно уберечь эти деньги. Подумай: как арабы сменили в Египте византийцев, так могут вслед за ними напасть на нашу страну персы, авары [55]или еще какие-нибудь народы покуда нам вовсе не известные. Если нашему отечеству недостало силы одолеть горсть людей, приехавших верхом на верблюдах, жалких жителей пустыни, то, конечно, оно не устоит и перед другими завоевателями. Тебе следовало бы, по примеру наших предков, вручить свой капитал крупным торговцам в Александрии, но там одна фирма разоряется вслед за другой. Спрятать или закопать свои деньги в землю – нелепо, так как они в этом случае не приносят прибыли. Тебе, пожалуй, придется бежать из Египта: вообще теперь нельзя ручаться ни за что. Но женщины не понимают толку в денежных делах, и потому предоставь обсудить их за тебя нам, мужчинам: врачу Филиппу, Руфинусу, мне и Нилусу, которого ты знаешь как человека неподкупной честности. Предлагаю тебе устроить завтра же эти переговоры в доме твоих хозяев. Ты можешь присутствовать при них или нет. Но, когда мы, мужчины, придем к соглашению, то – прошу и умоляю – выслушай меня без свидетелей, с глазу на глаз. Здесь вопрос идет о моем и твоем счастье. Я нуждаюсь в твоем уважении, оно необходимо мне, как воздух, иначе вся моя жизнь потеряет смысл, и я сделаюсь недостойным своего призвания. Отвечай моему посланцу: «Да», если ты решилась исполнить мою просьбу, и тогда я буду избавлен от мучительной неизвестности. В противном случае Нилус сегодня же вручит тебе твой капитал. Но если ты позволишь, я приду завтра утром. Да сохранит тебя Господь, и пусть твоя благородная, гордая душа смягчится, сделавшись доступной чувству сострадания».
   Паула с тяжелым вздохом опустила свиток на колени, и долго оставалась у окна в глубокой задумчивости. Потом она позвала Пульхерию, поручила ей наблюдать за больным Рустемом, и когда дочь Руфинуса с участием спросила Паулу, почему она так бледна, дамаскинка поцеловала ее в губы и в глаза, воскликнув ласковым тоном: «Доброе, счастливое дитя!» После этого она ушла в свои комнаты, чтобы вторично прочитать письмо. Да, перед ней был прежний Орион, каким он вернулся домой и оставался до ссоры с ней. Но ведь этот юноша – поэт, и сама природа одарила его способностью привлекать к себе людские сердца. Однако, нет! Его слова дышат искренностью; даже Филипп говорил, что Орион обладает пылкой, любящей душой. Отпетый негодяй не станет шутить отцовским проклятием. Перечитывая то место письма, где сын мукаукаса с раскаянием называл себя неправедным судьей, дамаскинка не могла не сознаться, что теперь их роли переменились, и Орион больше пострадал из-за нее, чем она от его вероломства. Пауле снова представилось бледное лицо двоюродного брата, каким она видела его на кладбище, и если бы он явился в эту минуту перед ней, девушка подошла бы к нему, протянула руку и выразила свое сочувствие его горю.
   Сегодня утром дамаскинка спросила масдакита, молится ли он Богу о своем выздоровлении. Рустем отвечал, что персы никогда не просят о чем-нибудь особенно, а молят божество о «благе вообще», потому что один Господь знает, что нужно смертному. Сколько мудрости было в этом простом ответе! Почему нельзя надеяться, что по милосердию Божию даже отцовское проклятие обратится в благословение, если исправит сына?
   В своем послании Орион объяснялся Пауле в любви и даже просил ее руки. Вчера это привело бы девушку в гнев, сегодня же она прощала ему. Сердце дамаскинки радостно билось при мысли о свидании с ним. Тяжелый удар, пережитый Орионом, заставил его переродиться нравственно. Какая благородная задача – вывести на добрый путь этого заблудшего человека и помочь ему в достижении высших целей!
   Забота о материальных средствах Паулы со стороны Ориона делала ему честь. В каждой строке его письма сквозило горячее чувство, а известно, что женщина охотно прощает мужчине все на свете за любовь к ней. Паула испытывала глубокое волнение, думая об этой привязанности. Ее собственное сердце неудержимо стремилось к юноше, но она не хотела назвать это влечение любовью, объясняя его только бескорыстным желанием указать Ориону высшие задачи жизни.
   Бледный черный всадник, обнимавший Паулу во сне, не должен увлекать ее в пучину. Ей самой следует поднять его на высоту, доступную сильной и мужественной душе. Так думала дочь Фомы, и ее щеки зарумянились. Она торопливо открыла шкатулку, вынула оттуда листки папируса, письменный прибор, печать и села к письменному столу у окна, чтобы приняться за письмо. Но тут девушкой овладело горячее желание увидеть Ориона. Она старалась победить это чувство, и ей стало понятно, что перо не в силах выразить всего, что было на сердце.
   Дамаскинка убрала обратно листки, и почему-то ее взгляд остановился на печати. Это был отцовский перстень, где между двумя мечами крест-накрест виднелась звезда, может быть, созвездие Ориона. Вокруг извивалась греческая надпись: «Перед добродетелью проливали пот и бессмертные боги», что означало: «Кто хочет быть добродетельным, тот не должен жалеть трудового пота».
   Дамаскинка заперла ящик, радостно улыбаясь. Звезда и девиз показались ей счастливым предзнаменованием. Она хотела поговорить с Орионом об этом изречении, которое было заимствовано одним из ее предков у Гесиода [56]. Потом Паула спустилась вниз, прошла мимо Руфинуса, его жены и Филиппа, сидевших в саду, разбудила крепко спавшего гонца и поручила ему передать своему господину утвердительный ответ. Но прежде чем тот успел сесть на мула, девушка попросила его подождать еще немного и вернулась к мужчинам. Она позабыла в своей торопливости сообщить им о предложении Ориона. Как тот, так и другой нашли для себя удобным приступить к совещанию в назначенный час. Пока Филипп передавал посланцу, что его господина ожидают завтра, хозяин с искренним удовольствием взглянул в лицо своей гостьи и заметил:
   – Мы боялись, что письмо из дома наместника расстроит тебя, но ты, наоборот, совершенно расцвела после этого. Как ты думаешь, Иоанна, ведь двадцать лет назад ты приревновала бы меня к такой гостье, или твоя голубиная душа не способна к ревности?
   – Перестань, пожалуйста, – со смехом возразила жена. – Разве я видела всех красавиц, которыми ты восхищался во время твоих странствований по свету, пока мы сидели дома.
   – Ну нет, старушка, где я только ни бывал, но мне не случалось встречать такой богини, как наша гостья!
   – А мне и подавно! – заключила Иоанна, взглянув своими ясными глазами с искренней лаской на Паулу.

XXI

   Вечером семья Руфинуса и врач Филипп сидели в саду. Паула также находилась тут. Пульхерия села у ее ног и прижалась головкой к коленям гостьи. Дамаскинка разглаживала рукой ее шелковистые волосы.
   Ночь выдалась теплой, и все охотно приняли предложение Руфинуса дождаться предстоящего затмения луны. Ему следовало наступить за час до полуночи.
   Разговор перешел на то, что церковь потворствует суеверию необразованной массы. Не далее как сегодня вечером был назначен крестный ход с целью отвратить небесное явление, которое, по мнению черни, предвещает различные бедствия.
   Руфинус назвал это кощунством, так как все подобные феномены в природе подчиняются незыблемым законам небесной механики и могут быть предугаданы заранее. Между тем невежественные люди приписывают их гневу Божьему, который можно отвратить молитвой.
   На этот раз предстоит торжественный крестный ход с епископом и всем духовенством во главе.
   – А если маленькая комета, открытая моим приемным отцом еще на прошлой неделе, будет все увеличиваться в объеме, – прибавил врач, – и ее хвост развернется на горизонте, тогда страх суеверной толпы достигнет своего апогея, и народ будет выходить из себя.
   – Но ведь комета бывает всегда к войне, засухе, к повальным болезням и голоду, – с убеждением сказала Пульхерия.
   – Я всегда думала также, – прибавила Паула.
   – И совершенно напрасно, – заметил врач. – Эти домыслы можно опровергнуть сотней доказательств, и грешно поддерживать суеверие. Простой народ понапрасну охвачен необоснованным страхом, а такая душевная тревога, в особенности при низком уровне нильской воды, когда и без того много больных, только увеличивает различные недуги. Вот увидишь, сколько у нас будет работы, Руфинус.
   – Я готов поработать, – отвечал старик. – Уж лучше бы хвостатое чудовище ломало людям руки и ноги, вместо того чтобы сбивать их с толку.
   – Какое жестокое желание! – воскликнула дамаскинка. – Иногда ты говоришь и делаешь удивительные вещи, которые мне кажутся совершенно непонятными. Почтенный Руфинус, еще вчера вечером ты обещал…
   – Объяснить тебе, почему я собираю вокруг себя изувеченных творений Божьих? Чтобы облегчить им бремя жизни.
   – Именно так, – согласилась Паула. – Это великий подвиг милосердия, конечно…
   – Ты полагаешь, – прервал ее речь бойкий старик, – что мной руководит в этом случае не только чувство сострадания? Ты совершенно права. С самого детства меня особенно занимало строение скелета у людей и животных, и, как собиратель оленьих и козьих рогов, составив полную коллекцию, начинает собирать рога с болезненными искривлениями и наростами, так же и я хочу изучить все разновидности увечий и повреждений костей у животных и людей.
   – И ты отлично правишь их, – прибавил врач. – Руфинус с детства пристрастился к искусству костоправа, – заметил он, обращаясь к Пауле.
   – Особенно с тех пор как я сам сломал себе бедро и мне пришлось испытать на собственном опыте, как это мучительно, – перебил хозяин. – С помощью Филиппа я сделался мало-помалу настоящим хирургом и притом служу Эскулапу совершенно бескорыстно. Кроме того, мной руководят в этом и другие соображения: невольник-калека стоит дешевле, а между тем он доставляет мне материал для интересных наблюдений. Но, конечно, подобные вопросы не занимают молодых девушек.
   – О нет, напротив! – воскликнула Паула. – Я с удовольствием слушаю рассказы Филиппа из естественной истории.
   – Это иное дело! – прервал со смехом Руфинус. – Но он считает глупостью мои опыты и соглашается только с тем, что хирург и наблюдатель не может найти более добрых, услужливых и интересных домочадцев, чем мои калеки.
   – Они благодарны тебе! – воскликнула Паула.
   – Благодарны? – переспросил старик. – Это иногда бывает. Но никакой благоразумный человек не будет рассчитывать на людскую признательность. Однако оставим этот разговор, он надоедает Филиппу.
   – Нет, нет! – просила Паула, протягивая руки с умоляющим видом.
   – Тебе нельзя решительно ни в чем отказать! – весело воскликнул Руфинус. – Ну хорошо, я буду краток, а ты будь внимательна. Во-первых, человек есть мерило всему. Понимаешь ли ты это?
   – Конечно. Ты хочешь сказать, что значение вещей зависит от нашего понимания?
   – Именно от нашего, подразумевая под этим людей, здоровых телом и духом. Разумеется, у нас должен быть правильный и здравый взгляд на вещи, причем мы можем требовать того же и от других. Но разве столяр с изогнутым и кривым масштабом в состоянии правильно измерять прямые доски?
   – Конечно, нет.
   – Значит, ты поймешь, как у меня родился вопрос: не прикладывает ли иную мерку ко всему больной, изуродованный человек? И мне показалось интересным определить, какое различие существует между взглядами людей нормальных и калек.
   – И наблюдения за твоими домочадцами привели к какому-нибудь открытию?
   – Ко многим великим открытиям.
   – Ого, – перебил его Филипп, говоря, что его друг часто делает слишком смелые выводы, хотя некоторые из его идей очень оригинальны.
   Здесь Руфинус с живостью перебил его в свою очередь, и они были готовы заспорить, если бы Паула не стала настаивать на продолжении беседы.
   – Я нашел, что калеки не только умны, но даже чрезвычайно остроумны, примером тому служит Эзоп [57]. Кроме знаменитого баснописца, укажу на египетского божка Беса [58]. Старый друг Филиппа, Горус, от которого мы заимствовали немножко египетской мудрости, сообщил нам, что это бог веселья, шуток, остроумия и дамских нарядов. Такой миф доказывает тонкую наблюдательность древних, потому что горбатый человек с искривленными членами, естественно, прикладывает кривую мерку ко всему. Развившись умственно, он, конечно, усваивает взгляды людей нормальных, но в минуту шутливости ему нравится искажать настоящий смысл понятий. Вот первоначальный источник остроумия, потому что оно заключается в преднамеренном искажении идей. Поговори как-нибудь с моим горбатым садовником Гиббусом или приглядись к нему со стороны. Стоит этому калеке подсесть к остальным нашим домочадцам, когда они собираются вечером к ужину, и вся прислуга начинает хохотать, едва Гиббус откроет рот. А почему? Потому что мой садовник не может иначе говорить, как парадоксами. Понимаешь ли ты, что это значит?
   – Конечно, – ответила Паула.
   – Ну а ты, Пуль?
   – Нет, отец.
   – Ты выросла чересчур уж прямолинейной, чтобы понимать подобные вещи. Постой, я объясню тебе. Если бы я сегодня во время крестного хода вздумал выкрикнуть епископу: «От большой набожности ты сделался безбожником!» – это был бы парадокс. Или если бы я извинился перед дочерью Фомы за давешние похвалы в таких выражениях: «Наш фимиам, преподнесенный тебе, был сладок до горечи». Эти парадоксы, если к ним присмотреться ближе, те же истины в искаженной форме и потому они удаются лучше всего горбатым. Поняла ли теперь!
   – Разумеется, – ответила Паула.
   – А ты, Пуль?
   – Не знаю толком. По-моему, лучше сказать совершенно просто: «Нам не следовало так расхваливать тебя – это может испортить молодую девушку».
   – Отлично, мое прямодушное дитя. Однако вот и садовник. Поди сюда, мой добрый Гиббус! Представь себе, что ты чересчур грубой похвалой рассердил кого-нибудь, вместо того чтобы доставить ему удовольствие. Какими словами передашь ты мне это?
   Садовник, низенький широкоплечий человек с громадным горбом, но с приятными, умными чертами лица, задумался немного и потом отвечал:
   – Я хотел дать понюхать ослу розы и наколол ему нос шипами.
   – Великолепно! – воскликнула Паула.
   И когда Гиббус ушел, посмеиваясь, Филипп сказал:
   – Такому горбуну можно позавидовать. Но не правда ли, Паула, мы знаем совершенно прямых людей, которые умеют выражаться уклончиво?
   Руфинус не дал ответить дамаскинке. Он мимоходом помянул свой трактат об аналогии искривлений души и тела и продолжал с еще большим жаром:
   – Призываю вас всех в свидетели того, что хромая Баста обращает внимание только на те предметы, которые находятся внизу и собственно на поверхности земли. У нее одна нога гораздо короче другой, и мы едва добились, чтобы она могла ходить. Бедная девушка должна постоянно смотреть вниз, чтобы не споткнуться, и что же из этого выходит? Она никогда не может сказать, что висит на дереве, а три недели назад я спросил ее в полдень, был ли вчера месяц на небе? Она не могла мне ответить, между тем как вся наша прислуга сидит до поздней ночи на дворе каждый вечер. Кроме того, я заметил, что Баста не скоро узнает в лицо мужчин высокого роста. Как ее нога, так и мерило вещей слишком коротко. Прав я или нет?
   – В этом случае ты прав, – согласился врач. – Однако я знаю хромых…
   Между обоими друзьями снова завязался спор, впрочем, Пульхерия быстро положила ему конец, воскликнув с жаром:
   – Баста самая добрая, простодушная девушка во всем доме.
   – Потому что она имеет привычку всматриваться в самое себя, – сказал Руфинус. – Она много страдала и, судя по себе, жалеет других. Помнишь, Филипп, как мы спорили с тобой однажды после лекции по анатомии в Кесарии?
   – Помню, – отвечал врач. – И теперь я еще тверже держусь своего тогдашнего мнения. Одно из самых ошибочных изречений представляет собой латинская пословица: «Mens sana in corpore sano», что означает буквально: «В здоровом теле – здоровый дух». Конечно, это было бы желательно, однако не абсолютно верно, потому что именно в человеке с больным организмом мы встречаем иногда изумительное духовное равновесие и нравственную силу, утонченность чувств, самопознание и возвышенный образ мыслей, что редко находим и у здоровых. Тело есть только обиталище души. Как в хижинах и дворцах живут добрые и злые, умные и глупцы, да в хижинах, пожалуй, чаще обитает истинная доброта души, чем в роскошных палатах, так и благородные души живут в безобразных и красивых, в здоровых и больных телах. Они даже как будто предпочитают неказистую оболочку. С такими поговорками, которые переходят из уст в уста, следует обращаться осторожно, поскольку они могут оскорбить тех, кому и без того тяжело нести бремя жизни. По моему мнению, горбатый судит о вещах так же правильно, как и атлет. Неужели ты думаешь, что если мать произведет на свет и воспитает детей в пещере спиральной формы, то они не вырастут там вверх, как другие люди.
   – Твое сравнение не годится! – горячо возразил старик. – Тут нужна оговорка. Если мы не хотим впасть в прямое противоречие…
   – Перестаньте-ка спорить, – перебила мужа Иоанна, между тем как Паула обратилась к нему с неожиданным вопросом:
   – Сколько тебе лет, почтенный хозяин?
   – Второй день моего семидесятого года ознаменовался твоим прибытием к нам, – отвечал Руфинус с вежливым поклоном.
   Жена погрозила ему пальцем и воскликнула:
   – Нет ли у тебя скрытого горба, любезный друг? Что-то ты начал говорить уж больно цветисто…
   – Он берет пример со своих калек, – поддразнила Паула. – Ну, теперь твоя очередь, Филипп. Ты говорил сейчас, как маститый мудрец. Я чувствую к тебе почтение, и мне хотелось бы узнать, сколько тебе лет.
   – Скоро минет тридцать.
   – Похвальная откровенность, – с улыбкой заметила Иоанна, – в твоем возрасте многие убавляют себе годы.
   – Зачем же это? – удивилась Пульхерия.
   – Некоторые молодые девушки считают тридцатилетнего мужчину уже довольно пожилым человеком.
   – Какие глупенькие! – воскликнула Пуль. – Где найти такого доброго мужчину, как мой отец? А если бы ты, Филипп, был моложе десятью годами, неужели у тебя прибавилось бы доброты и ума?
   – И, наверное, нисколько не убавилось бы безобразия, – подхватил молодой врач.
   Дочь Руфинуса вспыхнула, точно ей нанесли кровную обиду.
   – Ты вовсе не безобразен! – воскликнула она. – Кто считает тебя некрасивым, у того нет глаз. Всякий скажет, что ты статный мужчина.
   Пока добрая девочка защищала своего друга от него самого, Паула провела рукой по ее золотистым волосам и сказала врачу:
   – Отец Пульхерии прав. Она умеет мерить людей настоящей правильной меркой. Заметь это, Филипп. А теперь позволь предложить еще один вопрос. Меня очень удивляет, как это могло случиться, что ты и Руфинус, люди разных поколений, одновременно посещали университет?… Затмение луны начнется еще не скоро, взгляните, как ярко светит она! Если ты, почтенный Руфинус, хочешь доставить мне большое удовольствие, то расскажи нам что-нибудь о твоих странствованиях по свету и о том, как ты поселился в Мемфисе.
   – Ты хочешь знать его биографию! – воскликнула Иоанна. – Если он начнет описывать свою жизнь с начала и до конца со всеми подробностями, то пройдет вся ночь, и ужин простынет. У него было множество приключений, как у Одиссея. Однако расскажи нам что-нибудь, мой друг, ты знаешь, мы всегда рады тебя послушать.
   – Мне нужно идти к больным, – заметил врач. Он ласково раскланялся с присутствующими, но простился с Паулой сдержаннее обыкновенного и вышел из сада.
   Тогда Руфинус начал свой рассказ:
   – Я родился в Александрии, когда там процветали торговля и промышленность. Мой отец был оружейником, и в его мастерской работали не менее двухсот невольников и наемных рабочих. Для производства требовалась самая лучшая медь, и ему обыкновенно доставляли этот металл через Массалию [59]из Британии. Однажды он сам поехал с мореплавателями на дальний остров и там встретил мою мать. Он пленился ее золотистыми волосами, которые унаследовала Пуль, а так как красивый иностранец понравился ей в свою очередь, то молодая язычница приняла христианство и последовала за ним. Они оба никогда не раскаялись в этом. Хотя моя мать была женщиной очень тихой и до конца жизни так и не смогла толком научиться греческому языку, но отец часто говорил, что она была самым лучшим его советчиком. Кроме того, она обладала таким мягким сердцем, что не могла видеть страданий ни одного животного, и хотя была отличной хозяйкой, но никогда не смотрела, как кололи кур, гусей и поросят.
   К счастью или несчастью, но я унаследовал от нее эту чувствительность. У меня было еще два старших брата. Они помогали отцу, и он хотел впоследствии передать им свою фабрику. На десятом году моей жизни отец выбрал для меня карьеру. Матери хотелось сделать меня священником, но он не согласился на это. Так как один из моих дядей был ритором и получал много денег, то меня вздумали подготовить к этой же деятельности. Таким образом, я переходил от учителя к учителю и делал успехи в школе. До двадцатого года я жил у родителей. У меня было много свободного времени, и я стал самоучкой заниматься медициной. На это натолкнул меня простой случай. Двенадцатилетним мальчиком я любил вертеться в мастерских. Там жила ученая сорока, забавная птица, выкормленная моей сердобольной матерью. Она умела кричать «дурак!», называла меня по имени, знала еще другие слова и любила шум: где громче стучали и пилили кузнецы и слесаря, туда наша сорока летела с особенным удовольствием, и усталые лица рабочих прояснялись, когда она садилась около наковальни или станка. Несколько лет ручная птица прожила у нас вполне благополучно, но однажды она попала в тиски и сломала ножку. Бедное создание!