– Ну а когда же оно доходит до этой скамьи? – вскричал молодой человек.
   – В летнее время как раз два часа спустя после солнечного восхода, – ответил Гамалиил. – Удостой меня завтра утром своим посещением и убедись в истине моих слов, – прибавил он, – по крайней мере я буду иметь случай показать тебе свой товар: у меня есть превосходные, роскошные вещи.
   – Два часа спустя после солнечного восхода! – едва слышно прошептал Орион.
   «Что бы это значило?» – со страхом думал он. Посылка, отправленная в Константинополь, была вручена хазару четырьмя часами позднее. Словам еврея можно было поверить вполне. Этот богатый, честный и вечно веселый человек отличался правдивостью; следовательно, драгоценный камень, проданный ему Гирамом, был не тот. Но как это все случилось? В такой путанице событий решительно можно сойти с ума. И почему Ориону нельзя высказаться откровенно в серьезном деле, где уже одно молчание было обманом, бессовестной ложью против отца и матери? Дай Бог, чтобы злополучному заике удалось уйти от преследования! Если его поймают, что тогда будет, Боже милосердный! Но нет, вероятно, сириец скроется… В крайнем случае, как это ни ужасно, Гирам должен поплатиться за мнимую кражу: честь Ориона стоит выше чести целой сотни конюхов. Он позаботится о том, чтобы избавить вольноотпущенника от смертной казни и возвратить ему свободу.
   Между тем купец окончил осмотр, но, по-видимому, не вполне убедился в подлинности смарагда.
   Ориону давно хотелось прервать его размышления и опыты над камнем. Если смарагд признают за тот, который украшал драгоценный ковер, молодой человек спасен.
   Терпение юноши истощилось, он обернулся к Гашиму и сказал:
   – Покажи мне, пожалуйста, смарагд – он представляет собой такую редкость, что найти другой, одинаковый с ним, решительно невозможно.
   – Ну нет, было бы рискованно утверждать подобное, – серьезно возразил араб. – Этот камень похож, как две капли воды, на тот, который украшал собой ковер, но на нем есть маленькое возвышение, незамеченное мной на первом. Конечно, первый смарагд никогда не вынимали из оправы и, может быть, эта маленькая неровность приходилась у него на стороне, прилегавшей к ткани, но все-таки… Скажи-ка, мастер, – прибавил купец, обращаясь к Гамалиилу, – камень был принесен тебе без всякой оправы?
   Еврей отвечал утвердительно.
   – Жаль, очень жаль! – воскликнул араб. – Мне кажется, между прочим, будто бы первый смарагд был немножко длиннее. Хотя и трудно сомневаться в его тождественности, но я почему-то не могу уверить себя, что это тот самый камень, который заткан в рисунке цветов и представлял бутон.
   – Но скажи, ради Бога, – воскликнул Орион, – неужели двойник такого редкого камня мог свалиться с неба в наш дом? Будем лучше радоваться тому, что украденная драгоценность отыскалась. Теперь я уберу ее в железную шкатулку, отец… Позови меня, Псамметих, когда вам удастся найти разбойника, слышишь?
   С этими словами Орион почтительно кивнул родителям и пожал руку арабу с той любезностью, которая очаровывала всех и каждого в его обращении. Вслед за тем он вышел из комнаты. Старый Гашим почувствовал к юноше прежнюю благодарность. Теперь честное имя купца было спасено, однако добросовестный торговец все еще сомневался, и это сомнение не давало ему покоя. Он хотел проститься с мукаукасом, однако больной лежал совершенно неподвижно, откинувшись на подушки и плотно закрыв глаза. Было трудно сказать, спит он или нет. Гашим тихонько вышел, стараясь не потревожить страдальца.

X

   Вернувшись в свою комнату после потрясающих событий прошлой ночи, Паула бросилась в постель, но не могла заснуть от волнения. Два часа спустя после восхода солнца она встала, чтобы запереть ставни. При этом девушка выглянула на улицу и видела, как сириец вскочил в одну из хозяйских лодок, спеша отчалить от берега. Молодая госпожа не смела ему крикнуть или подать какой-нибудь знак, боясь выдать свою тайну. Однако выехав на простор, Гирам осмотрелся, обратил лицо к ее окну, узнал фигуру Паулы в белой утренней одежде и радостно взмахнул веслом, поднятым над головой. Этот жест мог означать только одно: ему удалось благополучно кончить дело и продать драгоценный камень. Теперь слуга отправился на другой берег Нила уговариваться с навуфеянином.
   Наконец, Паула заперла ставни, в комнате стало совсем темно. Вскоре молодость взяла верх над ее волнением и горем: она крепко уснула. Когда дамаскинка проснулась, чувствуя крупные капли пота на своем лбу, солнце было еще недалеко от зенита, и до «аристона», греческого завтрака, оставался еще добрый час. В эту пору к столу собиралась вся семья; обед подавали гораздо позднее, уже к вечеру. Паула поспешила заняться своим туалетом, не желая опоздать; ее отсутствие в кругу родных могло быть истолковано сегодня в дурную сторону. Как во всех знатных египетских домах, так и у наместника Георгия, уклад жизни более соответствовал греческим, чем местным обычаям. Все члены семьи мукаукаса, начиная с него самого и кончая маленькой Марией, говорили между собой по-гречески, объясняясь только с прислугой на коптском языке [30], издавна распространенном в Египте; в описываемое время в его состав проникло много эллинских и других иностранных слов.
   Внучка Георгия, десятилетняя Мария, правильно и бегло говорила по-гречески и по-коптски, но до приезда Паулы в Мемфис не умела хорошенько писать на прекрасном языке эллинов. Осиротевшая дамаскинка любила детей и желала чем-нибудь заняться. Ей пришло в голову обучать малышку искусству письма. Сначала родные с удовольствием приняли ее услугу, но потом Нефорис стала относиться враждебно к племяннице мужа и прекратила уроки под предлогом, что Паула диктовала ученице отрывки из своего молитвенника, составленного для греческого вероисповедания. Молодая девушка поступала так без всякого умысла, и выбранные ею места представляли собой изречения, поучительные для каждого христианина, к какому бы вероисповеданию они не принадлежали.
   Запрещение бабушки заниматься с Паулой сильно опечалило Марию. Она горько плакала, несмотря на то, что юная учительница требовала от нее серьезного отношения к делу. Внучка наместника привязалась к своей наставнице, которая отвечала ей тем же; ласковая, богато одаренная девочка была единственным лучом света в мрачной и холодной атмосфере, окружавшей Паулу в доме дяди. В жарком климате Египта женщины созревают рано, и десятилетняя Мария была уже не ребенком, а скорее подростком, отличаясь и всей восприимчивостью этого переходного возраста. Красота и умственное превосходство дамаскинки неотразимо влекли ее к себе. Пылкая привязанность маленькой сироты к дочери Фомы раздражала Нефорис, которая видела в этом что-то неестественное и даже опасное для религиозных убеждений девочки; ей казалось, что привязавшись к Пауле, Мария охладела к ней, своей бабушке. Такое подозрение было небезосновательно; внучка отличалась необыкновенной правдивостью, явная неприязнь матроны к приезжей родственнице нередко возмущала ребенка: Мария старалась загладить эту несправедливость удвоенной нежностью со своей стороны.
   Однако Нефорис не желала поощрять подобных отношений. Между ней и дочерью ее покойного сына не должен был становиться ни один посторонний человек. Поэтому она запретила внучке ходить без надобности в комнату дамаскинки, а когда к Марии взяли гречанку-воспитательницу, последней было приказано по возможности удалять свою воспитанницу от Паулы. Но такие меры приводили к совершенно противоположному результату. Ласки бабушки не могли увеличить привязанности внучки, в чем действительно была невольно виновата Паула.
   Жена мукаукаса явно и под разными предлогами давала понять племяннице мужа, что она поселяет отчуждение между ней и внучкой; таким образом, девушке оставалось только держаться в стороне от Марии, лишь украдкой выказывая ей всю силу своей любви. Наконец жизнь Паулы сделалась до того тяжела, что она почти утратила юношескую беззаботность и не могла по-прежнему резвиться с ребенком. Мария замечала печальную перемену, приписывая ее суровости бабушки.
   Девочке чаще всего удавалось побеседовать с Паулой наедине перед завтраком и обедом, когда надзор воспитательницы ослабевал, тем более что старшие не запрещали ей звать дамаскинку к столу.
   Посещение ее комнаты представляло для ребенка прелесть запретного удовольствия; кроме того, молодая девушка была у себя совершенно иной, чем при других. Здесь Мария могла общаться со своей подругой без помехи, целовать ее, уверять в своей любви. Она охотно рассказывала Пауле о своих занятиях и забавах, но не решалась, однако, посвящать ее в свои шалости. Резвая, подчас неукротимая, как мальчик, Мария избегала рискованных признаний перед той, которую ставила выше всех остальных людей по своим достоинствам.
   Едва Паула успела причесать волосы, как девочка скромно постучала в дверь, хотя за минуту перед тем носилась ураганом по комнате бабушки. Она не бросилась своей приятельнице на шею, как делала с вдовой Сусанной и ее веселой дочкой Катериной, но крепко прижалась губами к белой руке девушки повыше локтя и вспыхнула от счастья, когда Паула наклонилась поцеловать свою любимицу в волосы и в лоб, отирая платком ее влажное пылающее личико. Потом она приподняла голову Марии обеими руками и вскричала:
   – Однако на кого ты похожа, проказница!
   Малышка была красна, как огонь, а ее глаза опухли от слез.
   – Сегодня ужасно жарко! Евдоксия, моя учительница, говорит, что Египет летом – точно раскаленная печь, настоящий ад на земле. Она совсем больна от жары и лежит на своем диване, как рыба, вынутая из воды. Единственно, что есть в этом хорошего…
   – То, что она освободила тебя от уроков?
   Внучка Георгия отвечала легким наклоном головы. Но Паула не одобрила этого, и девочка отвернулась в сторону, украдкой посматривая на приятельницу лукавыми глазками.
   – Однако ты плакала, и очень сильно! Как не стыдно капризничать в твои годы!
   – Я, я плакала?
   – Ну конечно! Ведь я вижу по глазам; лучше признайся! Что случилось?
   – А ты не станешь бранить меня?
   – Разумеется, нет!
   – Ну, слушай! Сначала мне было ужасно весело, так весело, так весело, что ты не можешь себе представить: ведь я нисколько не боюсь жары; но когда собачья травля кончилась, я хотела идти к бабушке, однако меня туда не пустили. В комнате происходило что-то особенное. Когда все вышли оттуда, я пробралась за Орионом в таблиний; там множество интересных вещей, и, кроме того, мне хотелось испугать дядю: ведь он постоянно дурачился со мной прежде. Орион ничего не заметил, но когда он наклонился над ковром, из которого вырезали смарагд, – мне показалось, что дядя пересчитывает драгоценные каменья, – я вдруг вскочила ему на плечи. Как же он испугался, Паула, как испугался! А потом рассвирепел, точно боевой петух, да как ударит меня по щеке. Мое лицо до сих пор горит от его удара, а в ту минуту даже из глаз посыпались искры. Прежде Орион был так ласков со мной и с тобой также… и за это я его любила, но как он смел дать мне пощечину! Повар может наказывать оплеухой мальчишку при вертеле, а я уже взрослая для подобного обращения! С тех пор как мне минуло десять, все рабы и служащие в доме обязаны называть меня «госпожой» и кланяться, когда я прохожу мимо. Как тебе нравится эта дерзость Ориона?… Ударить меня прямо по щеке! Разве он имеет право, скажи!…
   Девочка снова принялась плакать и продолжала, рыдая:
   – Это еще не все: дядя запер меня в темный таблиний… а сам… ушел прочь!… Я ужасно перепугалась и сидела бы там, пожалуй, до сих пор, но, к счастью, мне попала под руку золотая пластинка, я стала стучать ей по прадедушке Менасу, то есть по его серебряному изображению, и закричала: «Пожар, пожар!» Себек услышал и позвал Ориона, который меня тотчас выпустил и принялся целовать и уговаривать. Но что из того? Дедушка все равно будет очень недоволен: ведь я совсем расплющила нос его отца на тисненом портрете!
   Паула слушала девочку то с серьезным видом, то улыбаясь; но, когда Мария замолчала, она опять вытерла ей заплаканные глазки и сказала:
   – Тебе не следует шутить с Орионом, как с товарищем твоих лет. Он уже не мальчик, а взрослый мужчина. Конечно, дядя проучил тебя довольно строго, но потом он все-таки постарался загладить свою вину. Однако что ты говорила о какой-то травле?
   При этих словах глаза ребенка снова заблестели весельем. Все только что пережитые огорчения были моментально забыты, не исключая и расплющенного носа прадедушки. Мария залилась беззаботным смехом и воскликнула:
   – Ах если бы ты видела эту потеху, милая Паула! Солдаты хотели поймать мошенника, укравшего большой смарагд из ковра. Он потерял свои сандалии; собакам дали обнюхать эту обувь, а потом спустили их с привязи. Они бросились сначала к черной лестнице, а оттуда в конюшни и на квартиру одного из конюхов; я все бежала вслед за таксами и другими собаками. Наконец животные, точно по уговору, кинулись из ворот прямо в город. Мне не позволяется выходить одной со двора, но тут… не сердись на меня, пожалуйста… тут я не устояла, потому что это было превесело! Вся свора ринулась по улице Гапи, через площадь Паанх, в переулок ювелиров и наконец ворвалась в лавку еврея Гамалиила, знаешь, того забавного старика, который часто приходит к нам в дом? Пока он разговаривал с людьми, его жена угостила меня пирожком с абрикосовым вареньем; ах, у нас никто не умеет печь таких вкусных пирожков!
   – Но удалось ли солдатам найти, кого они искали? – спросила Паула, которая ежеминутно менялась в лице при рассказе девочки.
   – Не знаю, – отвечала Мария с недоумением. – Собаки не преследовали какого-либо человека; они просто бежали вперед, обнюхивая землю, а мы за ними.
   – Однако их натравили на несчастного, виновность которого пока еще ничем не доказана. Разве это справедливо, сообрази хорошенько, Мария? Башмаки навели собак на след их владельца, между тем он, может быть, вовсе не причастен к похищению смарагда. Сандалии нашли в прихожей; пожалуй, конюх оставил здесь свою обувь случайно или она была принесена кем-нибудь. Поставь себя на место человека, совершенно не виновного, такого же христианина, как мы с тобой, на которого натравили свору собак. Разве это не ужасно? В подобных жестокостях нет ничего забавного!
   Паула говорила так серьезно, с таким глубоким огорчением и беспокойством, что встревоженная девочка подбежала к ней со слезами на глазах и спрятала смущенное лицо в складках ее одежды.
   – Я вовсе не догадывалась, что наша прислуга преследует бедного человека. Если бы я знала, как это огорчит тебя, Паула, то лучше не бегала бы за собаками! Но разве такая забава действительно безжалостна? Ты нередко бываешь грустна, когда все мы смеемся!
   При этом внучка мукаукаса устремила на дамаскинку испытующий, тревожный взгляд. Девушка привлекла ее к себе, поцеловала и заметила грустным тоном:
   – Мне самой хотелось бы иногда разделить твою беззаботную веселость, но я испытала слишком много горя. Смейся и веселись от всего сердца, в этом нет ничего дурного. Что же касается несчастного, которого искали с собаками, то я сильно опасаюсь, что это не кто иной, как вольноотпущенник моего отца, верный и преданный слуга нашего дома. Этот честный человек не способен ни на что дурное. Но в лавке Гамалиила не захватили никого?
   Девочка отрицательно покачала головой.
   – Так, значит, наши люди преследовали Гирама, конюшего, который с таким трудом выговаривает слова?
   – Я боюсь, что так.
   – Да, да, – подтвердила Мария. – Постой… ах Господи! Но ведь ты опять огорчишься сильнее прежнего, если я тебе скажу?… Видишь ли, мне кажется, будто они действительно говорили, что сандалии… Я хорошенько не вслушивалась… что найденные сандалии… Они все толковали о каком-то конюхе, называя его вольноотпущенником и заикой.
   – В таком случае стража преследовала вполне невиновного человека! – воскликнула Паула с тяжелым вздохом, спеша окончить свое одевание.
   Она задумалась, рассеянно застегивая платье и отвечая невпопад на вопросы Марии; девочка принялась рыться в открытой шкатулке, нашла в ней ожерелье, из которого был вынут смарагд, и надела его себе на шею.
   Тут снова раздался легкий стук в дверь, и в комнату вошла Катерина, дочь вдовы Сусанны. Будущая невеста Ориона едва доставала головой до плеча Паулы, но была чрезвычайно миловидна, с округленными плечами и хорошенькими полными ручками. Она цвела здоровьем, напоминая собой беззаботного мотылька. Когда резвушка заливалась веселым смехом, ее мелкие, редкие зубки сверкали белизной, а блестящие глаза так радостно смотрели на мир, как будто Катерине не о чем думать, кроме удовольствий и веселых проказ. Она также добивалась расположения Паулы, но не питала к ней такого почтительного, неизменного обожания, как Мария. Иногда ей приходило в голову осыпать приятельницу бурными ласками, надоедавшими Пауле, но очень часто бывало, что она сердилась на дамаскинку, ревновала ее к внучке наместника и выказывала притворное равнодушие, что всегда выходило очень забавно. Хотя старшей подруге стоило произнести одно приветливое слово или поцеловать рассердившуюся шалунью, чтобы между ними снова водворилось согласие, однако избалованная Катерина почти никогда не делала первого шага к примирению. Сегодня она бросилась Пауле на шею. Та довольно холодно отстранила гостью, говоря, что спешит одеться. Катерина не обиделась и подошла к Марии, по-прежнему вертевшей в руках ожерелье. Гостья вздумала примерить его на себя. Это был великолепный убор превосходной работы, унизанный жемчугом, и только пустая оправа, откуда Гирам вынул смарагд, портила дорогое украшение. Но и в таком виде оно было до того роскошно, что привело в восторг Катерину. Между тем резвая девочка вытащила из шкатулки еще страусовые перья. Молоденькая гостья тотчас пришпилила их к своим волосам и принялась с комической важностью представлять перед Марией, как императрица и цесаревны держат себя на парадных выходах при дворе и как они милостиво кивают своим подданным. Эта забава сопровождалась веселым смехом шалуний. Тем временем Паула окончательно оделась. Когда она снимала с шеи Катерины ожерелье, пустая оправа, изогнутая ножом Гирама, прицепилась к прозрачной кружевной ткани, из которой было сделано верхнее платье нарядной гостьи. Мария поспешила отцепить ее, и дамаскинка бросила украшение в шкатулку. Запирая ее на замок, она спросила Катерину, не видела ли та Ориона.
   – Ориона? – повторила дочь Сусанны таким тоном, как будто никто, кроме нее, не имел права о нем спрашивать. – Он проводил меня сюда, а сам отправился навестить раненых. Разве тебе нужно что-нибудь передать ему? – При этих словах она покраснела, недоверчиво взглянув на Паулу.
   – Может быть, – сухо отвечала дамаскинка, вешая на шею шнурок с ключом от шкатулки. – Ступайте, девушки, поскорее вниз, – прибавила она, – сейчас подадут завтрак; я не пойду сегодня к столу.
   – Ах какая жалость! – сказала Мария разочаровано. – Дедушке сегодня очень плохо, бабушка не отходит от него; если и ты не сойдешь вниз, то мне придется завтракать вдвоем с Евдоксией; Катерину ожидает экипаж, и она должна спешить домой. Пойдем со мной, Паула, прошу тебя! Ты не знаешь, как бывает несносна Евдоксия в такие жаркие дни!
   – Пойдем вместе! – просила в свою очередь молоденькая гостья. – Ну зачем тебе нужно оставаться наверху? Вечером я опять приду к вам с моей мамой.
   – Хорошо, – отвечала Паула, – но прежде мне все-таки необходимо навестить больных.
   – Можно и мне с тобой? – спросила заискивающим тоном «мотылек», гладя нежную руку дамаскинки. Мария захлопала в ладоши, запрыгала и вскричала:
   – Ей только хочется к Ориону! Катерина любит…
   Гостья зажала девочке рот, между тем как Паула, стараясь скрыть свое волнение, заметила, что ей нужно переговорить с молодым человеком об очень серьезных вещах. Тогда хорошенькая дочь Сусанны резко повернулась и пошла из комнаты, надувшись на подругу. Резвая Мария сочла за лучшее скатиться вниз по гладким перилам; несколько дней назад Катерина сделала бы то же самое, но теперь ей минуло шестнадцать лет и приходилось оставить ребяческие проказы.
   Между тем Паула постучала в комнату, где лежали больные. Сестра милосердия из монастыря святой Екатерины тихо отворила ей дверь. Ориона здесь уже не было. В первой комнате лежал тяжело раненный проводник каравана; во второй – сумасшедшая персиянка. В зале, смежной с первой комнатой и убранной с княжеской пышностью, беседовали между собой Гашим и Филипп. Последний был высоким коренастым мужчиной лет тридцати, носившим опрятную одежду из довольно грубой ткани и без всяких украшений. Бледное лицо ученого с живыми глазами отличалось умным и проницательным выражением, хотя нижняя часть его была некрасива и несоразмерно мала, как будто сдавлена, а скулы чересчур выдавались, зато широкий лоб придавал его физиономии своеобразную прелесть, как прекрасный купол, венчающий заурядное, жалкое здание. Такого человека с характерной головой мыслителя нельзя было не заметить даже в избранном кругу.
   За время двухдневного знакомства Филипп сблизился с Гашимом. В настоящую минуту они увлеченно рассуждали о чем-то, причем их разговор перешел на Ориона. Врач, как неутомимый труженик, не любивший праздных людей, предающихся одним удовольствиям, хотя и признавал в наследнике мукаукаса блестящие способности и хорошее образование, но судил его не в пример строже, чем снисходительный Гашим. Для Филиппа каждая человеческая жизнь была священна, и все, что угрожало телу или душе ближнего, казалось достойным уничтожения. Ему было известно, сколько несчастья навлек Орион на бедную Мандану, как легкомысленно шутил он чувствами других женщин; подобные поступки заставляли Филиппа смотреть на сына Георгия как на вредного члена общества. По мнению ученого, жизнь налагала на каждого человека серьезные обязательства, которые он мог исполнить с помощью честного труда, каков бы он ни был, но лишь бы приносил пользу человечеству. Между тем юноши вроде Ориона не только не признают за собой обязательства трудиться, но бесполезно тратят свою собственную жизнь и разбивают чужие судьбы ради низких, эгоистических целей.
   Умудренный годами мусульманин смотрел на вещи иначе. С его точки зрения, жизнь была сном, и лучшей частью ее, молодостью, каждый смертный имел право наслаждаться вполне, заботясь только о том, чтобы при пробуждении, которое начинается со смертью, для него не закрылся вход в Эдем. Человек не в силах бороться с неумолимой судьбой, говорил он; даже самый прилежный труд не может отвратить ее предопределения, и потому нам остается только с достоинством переносить неизбежные несчастья. Судьба не отяготила корабля Ориона излишним грузом; при хорошей погоде он несется легко по воле ветра. Юноша сам постарался надежно оснастить свое судно, и если когда-нибудь на него наложат тяжелый груз и толкнут на подводные камни, тогда обнаружатся истинные свойства Ориона. Гашим был уверен, что сын Георгия сумеет постоять за себя: ведь настоящие мореходы узнаются только в минуту смертельной опасности.
   Тут Филипп перебил араба, желая доказать, что не судьба, признаваемая мусульманами, а личная воля человека руководит его кораблем; но их разговор был прерван приходом племянницы мукаукаса.
   Купец почтительно поклонился ей, врач приветствовал девушку с уважением, но в то же время с робостью, непонятной в таком самостоятельном человеке. Он ежедневно посещал дом наместника в продолжение нескольких лет и почувствовал особенное участие к Пауле, заметив неприязнь Нефорис к сироте. Беседы с ним давно заинтересовали ее, а со временем обратились у нее в потребность, несмотря на сухой резкий тон врача, сначала не нравившийся Пауле. Эти разговоры давали пищу ее уму, тогда как в среде людей, окружавших юную дамаскинку, все интересы вращались вокруг мелких событий в знатных семействах города или вокруг догматических споров о религии. Что касается самого мукаукаса, то он почти не принимал участия в женских беседах.
   Филипп не говорил с Паулой о мелочах, но касался серьезных вопросов жизни или толковал о книгах, знакомых им обоим. Таким образом ему удалось вызвать молодую девушку на остроумные возражения. Мало-помалу она освоилась с его смелым образом мыслей и подчас беспощадно откровенным языком. Паула особенно стала уважать врача, убедившись в том, что этот ученый, обладавший многосторонними знаниями, отличался в то же время незлобивым сердцем, простотой и беспримерным самоотвержением. Жене мукаукаса не нравились почти все действия племянницы, между прочим, она не одобряла и ее дружбы с домашним врачом, наружность которого не могла вскружить голову молодой девушке. Нефорис не считала Филиппа равным себе и находила, что Пауле, при ее знатном происхождении, было неприлично вести с ним задушевные беседы. Порицая гордость дамаскинки, она упрекала ее за неуместное панибратство с человеком низкого звания; на самом же деле ей было досадно, что врач интересуется их бедной родственницей, она боялась, что это отвлечет его от болезни мукаукаса.