Страница:
Все врачи в городе были заняты день и ночь; прошло около трех недель после бегства монахинь и катастрофы на Ниле; с тех пор невыносимый летний зной усилился еще более. Вода в реке продолжала идти на убыль; почтовые голуби из Эфиопии ежедневно приносили неутешительные известия, по берегам Нила образовались застои мутной, зловонной воды, которые сделались источником болезней для всего населения; по краям речного ложа от воды оставался красноватый осадок, водовороты засорились тиной и другими органическими остатками. Простонародье пило нефильтрованную воду, и в его среде обнаружилась неизвестная до сих пор смертельная заразная болезнь. Число ее жертв возрастало со дня на день, и комета все увеличивалась в объеме по мере усиливавшегося бедствия в несчастном городе. Мемфиты суеверно приписывали комете и невыносимую жару, и обмеление Нила, и заразу. Филипп часто спорил по этому поводу с Горусом Аполлоном, который был убежден в несомненном влиянии небесных светил на человеческую жизнь.
Молодой александриец не соглашался с ним и требовал доказательств, но тем не менее его самого тревожило неясное предчувствие близкого бедствия, угрожавшего египтянам.
На всей растительности в садах обширного города, на пальмах и сикоморах, окаймлявших улицы, лежал толстый слой удушливой пыли. Зеленые изгороди из тамариска и других шпалерных растений походили на источенные стены бесцветного, необожженного нильского кирпича; даже в лучших частях города пешеходы поднимали густые облака пыли; если же по раскаленной мостовой проезжала колесница или мчался всадник, за ними следовал такой громадный столб серой пыли, что прохожие закрывали рты и глаза. Весь город представлял собой немую, безотрадную пустыню; люди покидали свои жилища только по необходимости или отправляясь в церковь. Каждый дом походил на раскаленную печь, и даже купание не приносило прохлады, потому что вода была постоянно нагрета. К довершению бед, зреющие финики на деревьях стали покрываться наростами и массами осыпаться с гроздьев, прячущихся под грациозно изогнутой лиственной короной пальм, а с некоторых пор нильские волны прибивали к берегам все возраставшее количество дохлой рыбы. Очевидно, зараза постигла даже чешуйчатых обитателей вод, и врач Филипп предвидел, что это грозит новой опасностью людям. Никто не думал очищать берега от этих заносов, загнивавших под жгучими лучами солнца.
Горус Аполлон видел, как трудно его молодому другу добросовестно исполнять свои врачебные обязанности в такие тяжелые времена; но два года назад Мемфис был поражен чумой, и Филипп, несмотря на изнуряющие каждодневные труды, оставался добрым и веселым, обнаруживая еще больше энергии среди всевозможных испытаний. Теперь он был раздражителен и угрюм не потому, что обязанность врача требовала от него почти нечеловеческих усилий; причиной всему было несчастное увлечение Паулой, которое Филипп не мог побороть. Молодой человек не нарушил обещания, данного им жрецу; ежедневно посещал он дом Руфинуса, встречаясь там с дочерью Фомы. И как раны убитого начинают сочиться кровью при взгляде убийцы, так и в сердце Филиппа пробуждалась прежняя боль, когда он встречался с Паулой и был принужден разговаривать с ней. Для излечения этого сердечного недуга нужно было действовать решительно, и Горус Аполлон считал своей обязанностью вмешаться в это дело. Дамаскинку следовало во что бы то ни стало удалить с дороги Филиппа. Маленькая Мария и другие пациенты в доме Руфинуса поправлялись; однако и там тень печали омрачала еще недавно беззаботную жизнь.
Иоанна с Пульхерией беспокоились за судьбу отца; ни он, ни монахини не давали до сих пор о себе известия, и обе женщины жили в постоянной тревоге поверяя свои опасения одному Филиппу. Пульхерия видела в нем доброго, всемогущего гения. Уже три раза арабские чиновники приходили в дом справляться о причине отсутствия хозяина, причем записывали показания семьи. Иоанна, которой до сих пор никогда не приходилось говорить неправды, должна была скрывать истину и утверждала, что ее муж отправился по делам в Александрию, откуда ему, пожалуй, придется проехать в Сирию. Что значили эти расспросы? Неужели в Фостате узнали о том, что Руфинус содействовал побегу монахинь?
Там действительно было известно гораздо больше, чем думали женщины, но власти хранили строжайшее молчание. Порабощенный народ не должен был знать, что горстка египтян справилась с целым отрядом арабских воинов; таким образом, по городу ходили разноречивые, неясные слухи о происшедшем. Врач узнал о поездке Руфинуса слишком поздно; он не мог помешать ему, а теперь страдал при мысли, что все это может кончиться очень плохо. Он слышал стороной о стычке между беглецами и мусульманскими солдатами, которая стоила жизни многим как с той, так и с другой стороны.
Паула также казалась расстроенной, ее щеки побледнели, гордая осанка сменялась по временам вялостью в движениях; эта здоровая, сильная душой девушка страдала, конечно, не от подавляющего зноя, но от внутренней сердечной боли; причиной тому был Орион, не умевший ценить необъятного счастья быть любимым такой женщиной, как Паула. Так думал Филипп, который знал обо всем, происходившем в доме мукаукаса. Нефорис умоляла врача не покидать ее, она до того пристрастилась к потреблению опиума, что принялась поглощать его все возрастающими дозами, доставая опасное лекарство через другого медика. Филипп безуспешно отговаривал ее от этого и продолжал свои посещения, надеясь по крайней мере держать безрассудную пациентку в известных границах.
Жена сенатора, Мартина, также требовала врачебной помощи; она, собственно, не была больна, но жестоко страдала от жары. В Константинополе ее ежедневно навещал старый домашний врач, и она привыкла выслушивать от него городские новости, жалуясь на незначительные отклонения от нормы в своем чрезвычайно здоровом организме. Болтать Филиппу, разумеется, было некогда, но он охотно давал мнимой больной практические советы, которые помогали ей переносить непривычный африканский зной.
Врач нравился Мартине своим умом, открытым характером, меткими суждениями, а подчас и некоторой резкостью; Филипп в свою очередь симпатизировал искренней, веселой сенаторше. Подчас Мартине удавалось даже вызвать улыбку у своего «Гермеса Трисмегиста» [78], который обычно был «так неизменно серьезен, как будто на свете не существовало больше ничего веселого». Остроумные ответы молодого ученого доказывали ей, что несмотря на внешнюю суровость он не имел недостатка в находчивости.
Элиодора, напротив, не представляла для Филиппа ничего привлекательного, хотя ее «молящие» глаза напоминали задумчивый взгляд Пульхерии; но дочь Руфинуса была проникнута искренней набожностью, тогда как приезжая византийка любила земные наслаждения. Филиппа отталкивала крайняя мягкость красавицы, граничившая с бесхарактерностью. Элиодора никогда не умела отстаивать свое мнение, вечно готовая на уступки.
Общество племянницы, как видно, тяготило умную, восприимчивую Мартину, привыкшую проводить каждый вечер в живой беседе с избранным кружком знакомых. Сенаторша называла краткие визиты Филиппа «оазисами» в ее теперешней скучной жизни, где даже приход Катерины служил для нее большим развлечением.
Молодая девушка вскоре сделалась ежедневной гостьей в доме наместника; ее веселость, а порой и довольно ядовитые шутки забавляли матрону. Сусанна не запрещала дочери видеться с приезжими, после того как Элиодора явилась к ней в роскошном туалете и пригласила мать Катерины к себе в гости в Константинополь. Сусанна действительно намеревалась переселиться из Мемфиса в Византию, и ей было бы приятно вступить в круг столичного общества при посредстве таких важных лиц, как жена и племянница сенатора Юстина. Конечно, Мартине приходилось услышать очень многое о Пауле. Катерина описывала свою соперницу с невыгодной стороны, однако сенаторше хотелось увидеть дочь великого полководца; судя по словам «мотылька», молодая дамаскинка не могла затмить Элиодоры. При своей редкой красоте, она была надменна и неласкова, а сверх того такая же мелхитка, как и он сам. Что заставило Ориона отдать ей предпочтение?
Катерина предлагала сенаторше познакомить ее с дамаскинкой, но та не могла выйти из своих прохладных комнат и ограничивалась рассказами Элиодоры о прекрасной дочери героя. Между молодой вдовой и Катериной возникла дружба, причем дочь Сусанны скоро взяла верх над слабохарактерной приятельницей; своенравная девушка постаралась, на потеху себе, свести обеих соперниц, предварительно рассказав каждой из них все то, что она знала об отношениях Ориона к другой. Самообладание Паулы не давало никакой пищи злорадству Катерины, дочь Фомы не выдала своих чувств.
Элиодора, напротив, вернулась домой встревоженная и грустная; прием дамаскинки был холодно-вежливым, и в молодой женщине утвердилась мысль, что гордая красавица восторжествует над ней.
Как раненый, несмотря на боль, постоянно ощупывает свою рану, так и Элиодора часто ходила к Катерине, чтобы наблюдать за Паулой из соседнего сада или даже посещать ее, несмотря на обычную холодность дочери Фомы.
Сначала вдова внушала Катерине сострадание, но скоро это чувство сменилось ненавистью, и девушка с удовольствием язвила ее, где возможно. На Паулу нисколько не действовали злые шутки мнимой приятельницы, хотя дочь Сусанны изыскивала все средства отомстить ей за прошлое; измена Ориона по-прежнему не давала ей покоя, отравляя жизнь избалованному «мотыльку». Все старания Катерины возбудить ревность дамаскинки пропадали даром; она понимала, что Орион не оставил бы Элиодору, если бы отвечал на ее любовь; встреча с ней послужила причиной его отъезда из Мемфиса; приезжая византийка была той бедной обманутой женщиной, с которой сын мукаукаса сошелся в столице. Ради нее была совершена злополучная кража изумруда. Когда Орион вернется обратно, то Пауле стоит лишь отдать ему свою руку, чтобы сделаться неограниченной владычицей его сердца; девушка нисколько не сомневалась в этом, и если на нее находили минуты глубокой грусти, причиной тому был не страх потерять возлюбленного, но тревога о пропавшем отце и о бедном Руфинусе с семьей; эти преданные друзья давно сделались близки сердцу Паулы.
Так шли дела до того дня, когда к досаде Горуса Аполлона Филипп наскоро окончил свой завтрак и молча наливал вино. Едва он успел поставить чашу на стол, как на пороге показался привратник-негр с докладом, что к Филиппу пришел какой-то горбатый человек по очень важному делу.
– По важному делу? – повторил врач. – Если бы мне подарили еще четыре ночи и к моим двум в придачу или такой инструмент, которым было бы можно растягивать время, тогда бы я взял новых пациентов, а теперь это немыслимо. Скажи посланному…
– Он не от больного, господин, – перебил негр, коверкая греческую речь. – Горбун пришел издалека, это садовник старого господина Руфинуса.
Филипп вздрогнул. У него возникло предчувствие, что Гиббус принес недобрую весть, и он с волнением приказал позвать его.
При первом взгляде на верного слугу все объяснилось.
Весельчак-садовник стал неузнаваем. Дорожная пыль покрыла его с ног до головы, так что он казался седым стариком. Разорванные сандалии кое-как держались на ремнях, запыленное лицо бороздили струйки пота и слез. Когда врач протянул к нему руку, Гиббус заплакал сильнее прежнего.
– Умер? – с нерешительностью и страхом спросил Филипп, невольно понизив голос.
Садовник мог только утвердительно кивнуть. Молодой ученый всплеснул руками и воскликнул вне себя от горя:
– Умер Руфинус, мой бедный старик Руфинус! Ну, скажи, ради Бога, как это случилось. Говори, скорее говори!
Гиббус взглянул на Горуса Аполлона и возразил решительным тоном:
– Выйдем отсюда, господин, я должен говорить с тобой без свидетелей.
Филипп объяснил, какая близкая дружба соединяет его с почтенным жрецом, и тогда горбун передал все, чему он был свидетелем во время несчастного путешествия в Дамьетту.
Горус Аполлон несколько раз неодобрительно качал головой, слушая этот рассказ; у Филиппа вырывались проклятия. Когда Гиббус кончил, молодой человек печально опустил голову и прошептал:
– Бедный, добрый старик! Именно так и следовало ему умереть, жертвуя собой ради чужого блага. Но как жаль, что эта участь постигла его, а не меня. Смерть Руфинуса поразит его близких…
Он громко застонал. Горус сделал нетерпеливое движение и с досадой взглянул на своего друга.
Пока Филипп снимал печати с дощечки, старательно заклеенной руками игуменьи, и принялся читать письмо, старый жрец спросил садовника:
– А монахини спаслись все до одной?
– Да, господин. В день нашего прибытия в Дамьеттский порт они отплыли на корабле в Грецию.
– Пчелы погибли, а трутни уцелели! – проворчал Горус. Но Гиббус принялся расхваливать трудолюбивую жизнь сестер, у которых он сам однажды находился на попечении во время тяжкой болезни.
Тем временем Филипп успел прочесть предсмертное послание друга. Он в беспокойстве заходил большими шагами по комнате, потом остановился перед Гиббусом и спросил:
– Ну как же нам теперь быть: кто передаст вдове роковое известие.
– Передай ты, господин! – произнес садовник, с мольбой протягивая руки.
– Я так и знал! – желчно произнес врач. – Все самое трудное, самое трагическое и невыносимое непременно обрушивается на мою голову, но я не хочу и не в силах этого сделать! Разве мной была придумана безумная идея? Видишь, отец, мне вечно приходится расхлебывать то, что заварит этот негодный мальчишка.
– Тяжело, дитя мое, тяжело, – отвечал старик, – но это твой долг. Представь себе, если бедные женщины увидят перед собой такого посланника.
– Нет, нет, так не годится, – торопливо прервал его Филипп. – Сегодня опять один из арабов был у Иоанны; если они заметят тебя в таком виде, Гиббус, то тебе несдобровать. Нет, бедный малый, твоя преданность господам заслуживает лучшей награды. Можешь поселиться у нас, не так ли, отец? Ведь Гиббусу не стоит возвращаться обратно на службу к вдове Руфинуса?
– Конечно, конечно, – согласился старый жрец. – Нил должен разлиться когда-нибудь, а мне давно хочется иметь овощи с собственного огорода.
Но горбун скромно отклонил это предложение, говоря, что он намерен вернуться к своей прежней госпоже. Когда же Филипп еще раз напомнил ему, какие опасности он навлекает на себя, и Горус Аполлон принялся поддерживать его, садовник воскликнул с жаром:
– Я обещал господину не покидать его семью; у них в доме нет другого свободного человека, кроме меня, неужели я покину их, чтобы спасти свою жизнь? Нет, пускай лучше кривая сабля снесет мне голову; я охотно уступлю негодяям свое безобразное туловище.
При этих словах, сказанных хриплым, прерывистым голосом, в чертах верного слуги произошла быстрая перемена; его щеки заметно побледнели под слоем пыли, и Филиппу пришлось поддержать горбуна, у которого подкосились ноги. Продолжительное путешествие пешком при страшном зное изнурило его силы; однако, выпив вина, Гиббус снова ободрился. Тут маститый хозяин приказал рабу отвести его на кухню и хорошенько накормить.
Когда оба ученых остались одни, Горус Аполлон сказал:
– Безрассудный старый младенец, отдавший Богу душу, по-видимому, требует от тебя чего-то необычайного; это было заметно по твоему лицу, когда ты читал письмо.
– Вот посмотри сам, – отвечал врач, принимаясь снова ходить по комнате, пока старик разбирал послание.
Обе поверхности диптиха были покрыты неправильными, волнообразными рядами букв; письмо начиналось такими словами:
– Ну, как нам быть? – спросил наконец молодой врач. -Да, что тут делать? – заметил Горус Аполлон, пожимая плечами. Наступила паузу. Старик поднялся с места и стал ходить по комнатам, опираясь на костыль.
– Обе они тихие и разумные женщины, – пробормотал он, как бы говоря сам с собой, – я думаю, немного найдется таких. Как заботливо помогла мне встать добрая малютка с низкого кресла в саду, когда я был у них в гостях.
При этом жрец тихонько захихикал и остановил Филиппа за руку, когда тот проходил мимо него.
– Человеку следует испытать все на свете, – продолжал он с несвойственным ему задором, – я не прочь воспользоваться женской заботливостью, прежде чем сойду в могилу. Но правда ли, что жена и дочь Руфинуса не любят праздности и бабьей болтовни?
– Само собой разумеется, – отвечал врач.
– Тогда что же можно возразить против нашего переселения к ним? – спросил жрец. – Будем хоть раз в жизни легкомысленны, любезный собрат; если б это не было так чертовски серьезно, я бы от души расхохотался. Подумай только, сынок: в часы отдыха молоденькая девушка будет сидеть напротив меня, а старуха – напротив тебя. Белье наше старательно будет вымыто, платье починено, книги в порядке; поутру мы услышим ласковое приветствие – «радуйся», а за столом… Взгляни на эти фрукты на тарелке: они насыпаны точно овес на угощение лошадям, а в доме старика Руфинуса их подавали точно так же, как бывало у нас на острове Филэ… Лакомство вдвое приятнее, когда оно красиво разложено на блюде. Пуль, по-видимому, такая же искусная хозяйка, как моя покойная сестра. Кроме того, когда мне захочется встать, меня поддержит маленькая красивая ручка. Наше жилище давно никуда не годится: в спальне с потолка летит известка и пыль, здесь, в полу, широкие трещины, так что я вчера споткнулся, а наши недотроги-хозяева, господа булевты, говорят, что не могут производить ремонт за свой счет: у них нет на это ни единого жалкого обола. А у старика Руфинуса все было в лучшем виде…
Тут Горус Аполлон опять громко захихикал и, потирая руки, продолжал:
– Ну, как ты думаешь, не изменить ли нам свой образ жизни, Филипп? Что если мы исполним волю умирающего? Великая, милосердная Исида! Это было бы доброе дело, и я охотно соглашаюсь пожертвовать для него своими привычками. Как ты думаешь, ведь мы могли бы предложить им сначала помесячное вознаграждение?…
Потом он снова стал серьезным, покачал головой и сказал в раздумье:
– Нет, нет, тогда, пожалуй, придется потерять свое спокойствие… Это приятная мечта, но ее будет трудно осуществить.
– Тем более теперь, – подхватил врач. – Пока дамаскинка не устроится, нечего и думать о нашем переселении.
У старого жреца вырвалось проклятие, и он воскликнул, сердито сверкая глазами:
– Везде и всюду эта гордая патрицианка! Змея в образе женщины! Сколько от нее исходит зла! Но погоди, постой!… Надеюсь, что мы скоро избавимся от нее, и тогда… Я не хочу отступаться от того, что может украсить нам жизнь. В противном случае мне придется отвечать на том свете за свое малодушие. Воля умирающего священна, так говорили наши отцы, и они были правы. Пусть желание Руфинуса исполнится. Да, да, это решено! Устранив всякие препятствия, мы поселимся вместе с Иоанной и ее дочерью. Я так хочу и не изменю своему слову!
Тут снова в комнату вошел садовник, и жрец воскликнул, обращаясь к нему:
– Послушай, милый, все-таки выходит так, что мы будем жить вместе, но об этом потолкуем после. До сумерек оставайся с моими людьми, только, смотри, не говори лишнего; все они болтуны и шпионы. Теперь господин Филипп передаст печальное известие вдове, а ночью ты можешь переговорить с ней подробно. Все случившееся, и даже смерть твоего господина, должно оставаться тайной для посторонних.
Садовник знал, как много зависело от его молчания. Отправляясь к вдове, Филипп был задумчив.
– Ободрись, сын мой, – сказал ему Горус Аполлон. – А когда выйдешь из дому, загляни в наш садик. Мы жалели высокую старую пальму, когда она засохла, а теперь из ее корня растет молодое зеленеющее деревце.
– Со вчерашнего дня оно опустило листья и, вероятно, пропадет, – отвечал Филипп, пожимая плечами.
– Его сейчас же надобно полить. Гиббус! – воскликнул старик. – Ступай в сад и полей молодую пальму.
– Хорошо, что у нас есть вода под рукой, – заметил врач и, остановившись на пороге, прибавил с горечью: – Не всегда бывает так легко помочь беде!
– Терпение и добрая воля преодолеют все препятствия, – пробормотал Горус Аполлон и, оставшись один, с досадой продолжал: – Как мы срубили засохший пальмовый ствол, так нужно покончить и с прошлым Филиппа, куда замешана эта знатная девчонка. В огонь его! Но как я доберусь до нее? Что мне придумать? Как быть?
Он снова уселся в кресло, потирая лоб рукой; в эту минуту в комнату вошел негр с докладом о нескольких посетителях, желавших видеть ученого. Это были старшины мемфисского сената, посланные за советом к маститому жрецу. Они были уверены, что Горус Аполлон найдет средство отвратить от города и всей страны наступившее страшное бедствие, хотя против него оказывались бессильными христианские молитвы, вклады в церковь, крестные ходы и странствия к святым местам. Мемфиты дошли до отчаяния и решились не отступать ни перед чем, даже если б им пришлось прибегнуть к языческому колдовству.
XXXV
Молодой александриец не соглашался с ним и требовал доказательств, но тем не менее его самого тревожило неясное предчувствие близкого бедствия, угрожавшего египтянам.
На всей растительности в садах обширного города, на пальмах и сикоморах, окаймлявших улицы, лежал толстый слой удушливой пыли. Зеленые изгороди из тамариска и других шпалерных растений походили на источенные стены бесцветного, необожженного нильского кирпича; даже в лучших частях города пешеходы поднимали густые облака пыли; если же по раскаленной мостовой проезжала колесница или мчался всадник, за ними следовал такой громадный столб серой пыли, что прохожие закрывали рты и глаза. Весь город представлял собой немую, безотрадную пустыню; люди покидали свои жилища только по необходимости или отправляясь в церковь. Каждый дом походил на раскаленную печь, и даже купание не приносило прохлады, потому что вода была постоянно нагрета. К довершению бед, зреющие финики на деревьях стали покрываться наростами и массами осыпаться с гроздьев, прячущихся под грациозно изогнутой лиственной короной пальм, а с некоторых пор нильские волны прибивали к берегам все возраставшее количество дохлой рыбы. Очевидно, зараза постигла даже чешуйчатых обитателей вод, и врач Филипп предвидел, что это грозит новой опасностью людям. Никто не думал очищать берега от этих заносов, загнивавших под жгучими лучами солнца.
Горус Аполлон видел, как трудно его молодому другу добросовестно исполнять свои врачебные обязанности в такие тяжелые времена; но два года назад Мемфис был поражен чумой, и Филипп, несмотря на изнуряющие каждодневные труды, оставался добрым и веселым, обнаруживая еще больше энергии среди всевозможных испытаний. Теперь он был раздражителен и угрюм не потому, что обязанность врача требовала от него почти нечеловеческих усилий; причиной всему было несчастное увлечение Паулой, которое Филипп не мог побороть. Молодой человек не нарушил обещания, данного им жрецу; ежедневно посещал он дом Руфинуса, встречаясь там с дочерью Фомы. И как раны убитого начинают сочиться кровью при взгляде убийцы, так и в сердце Филиппа пробуждалась прежняя боль, когда он встречался с Паулой и был принужден разговаривать с ней. Для излечения этого сердечного недуга нужно было действовать решительно, и Горус Аполлон считал своей обязанностью вмешаться в это дело. Дамаскинку следовало во что бы то ни стало удалить с дороги Филиппа. Маленькая Мария и другие пациенты в доме Руфинуса поправлялись; однако и там тень печали омрачала еще недавно беззаботную жизнь.
Иоанна с Пульхерией беспокоились за судьбу отца; ни он, ни монахини не давали до сих пор о себе известия, и обе женщины жили в постоянной тревоге поверяя свои опасения одному Филиппу. Пульхерия видела в нем доброго, всемогущего гения. Уже три раза арабские чиновники приходили в дом справляться о причине отсутствия хозяина, причем записывали показания семьи. Иоанна, которой до сих пор никогда не приходилось говорить неправды, должна была скрывать истину и утверждала, что ее муж отправился по делам в Александрию, откуда ему, пожалуй, придется проехать в Сирию. Что значили эти расспросы? Неужели в Фостате узнали о том, что Руфинус содействовал побегу монахинь?
Там действительно было известно гораздо больше, чем думали женщины, но власти хранили строжайшее молчание. Порабощенный народ не должен был знать, что горстка египтян справилась с целым отрядом арабских воинов; таким образом, по городу ходили разноречивые, неясные слухи о происшедшем. Врач узнал о поездке Руфинуса слишком поздно; он не мог помешать ему, а теперь страдал при мысли, что все это может кончиться очень плохо. Он слышал стороной о стычке между беглецами и мусульманскими солдатами, которая стоила жизни многим как с той, так и с другой стороны.
Паула также казалась расстроенной, ее щеки побледнели, гордая осанка сменялась по временам вялостью в движениях; эта здоровая, сильная душой девушка страдала, конечно, не от подавляющего зноя, но от внутренней сердечной боли; причиной тому был Орион, не умевший ценить необъятного счастья быть любимым такой женщиной, как Паула. Так думал Филипп, который знал обо всем, происходившем в доме мукаукаса. Нефорис умоляла врача не покидать ее, она до того пристрастилась к потреблению опиума, что принялась поглощать его все возрастающими дозами, доставая опасное лекарство через другого медика. Филипп безуспешно отговаривал ее от этого и продолжал свои посещения, надеясь по крайней мере держать безрассудную пациентку в известных границах.
Жена сенатора, Мартина, также требовала врачебной помощи; она, собственно, не была больна, но жестоко страдала от жары. В Константинополе ее ежедневно навещал старый домашний врач, и она привыкла выслушивать от него городские новости, жалуясь на незначительные отклонения от нормы в своем чрезвычайно здоровом организме. Болтать Филиппу, разумеется, было некогда, но он охотно давал мнимой больной практические советы, которые помогали ей переносить непривычный африканский зной.
Врач нравился Мартине своим умом, открытым характером, меткими суждениями, а подчас и некоторой резкостью; Филипп в свою очередь симпатизировал искренней, веселой сенаторше. Подчас Мартине удавалось даже вызвать улыбку у своего «Гермеса Трисмегиста» [78], который обычно был «так неизменно серьезен, как будто на свете не существовало больше ничего веселого». Остроумные ответы молодого ученого доказывали ей, что несмотря на внешнюю суровость он не имел недостатка в находчивости.
Элиодора, напротив, не представляла для Филиппа ничего привлекательного, хотя ее «молящие» глаза напоминали задумчивый взгляд Пульхерии; но дочь Руфинуса была проникнута искренней набожностью, тогда как приезжая византийка любила земные наслаждения. Филиппа отталкивала крайняя мягкость красавицы, граничившая с бесхарактерностью. Элиодора никогда не умела отстаивать свое мнение, вечно готовая на уступки.
Общество племянницы, как видно, тяготило умную, восприимчивую Мартину, привыкшую проводить каждый вечер в живой беседе с избранным кружком знакомых. Сенаторша называла краткие визиты Филиппа «оазисами» в ее теперешней скучной жизни, где даже приход Катерины служил для нее большим развлечением.
Молодая девушка вскоре сделалась ежедневной гостьей в доме наместника; ее веселость, а порой и довольно ядовитые шутки забавляли матрону. Сусанна не запрещала дочери видеться с приезжими, после того как Элиодора явилась к ней в роскошном туалете и пригласила мать Катерины к себе в гости в Константинополь. Сусанна действительно намеревалась переселиться из Мемфиса в Византию, и ей было бы приятно вступить в круг столичного общества при посредстве таких важных лиц, как жена и племянница сенатора Юстина. Конечно, Мартине приходилось услышать очень многое о Пауле. Катерина описывала свою соперницу с невыгодной стороны, однако сенаторше хотелось увидеть дочь великого полководца; судя по словам «мотылька», молодая дамаскинка не могла затмить Элиодоры. При своей редкой красоте, она была надменна и неласкова, а сверх того такая же мелхитка, как и он сам. Что заставило Ориона отдать ей предпочтение?
Катерина предлагала сенаторше познакомить ее с дамаскинкой, но та не могла выйти из своих прохладных комнат и ограничивалась рассказами Элиодоры о прекрасной дочери героя. Между молодой вдовой и Катериной возникла дружба, причем дочь Сусанны скоро взяла верх над слабохарактерной приятельницей; своенравная девушка постаралась, на потеху себе, свести обеих соперниц, предварительно рассказав каждой из них все то, что она знала об отношениях Ориона к другой. Самообладание Паулы не давало никакой пищи злорадству Катерины, дочь Фомы не выдала своих чувств.
Элиодора, напротив, вернулась домой встревоженная и грустная; прием дамаскинки был холодно-вежливым, и в молодой женщине утвердилась мысль, что гордая красавица восторжествует над ней.
Как раненый, несмотря на боль, постоянно ощупывает свою рану, так и Элиодора часто ходила к Катерине, чтобы наблюдать за Паулой из соседнего сада или даже посещать ее, несмотря на обычную холодность дочери Фомы.
Сначала вдова внушала Катерине сострадание, но скоро это чувство сменилось ненавистью, и девушка с удовольствием язвила ее, где возможно. На Паулу нисколько не действовали злые шутки мнимой приятельницы, хотя дочь Сусанны изыскивала все средства отомстить ей за прошлое; измена Ориона по-прежнему не давала ей покоя, отравляя жизнь избалованному «мотыльку». Все старания Катерины возбудить ревность дамаскинки пропадали даром; она понимала, что Орион не оставил бы Элиодору, если бы отвечал на ее любовь; встреча с ней послужила причиной его отъезда из Мемфиса; приезжая византийка была той бедной обманутой женщиной, с которой сын мукаукаса сошелся в столице. Ради нее была совершена злополучная кража изумруда. Когда Орион вернется обратно, то Пауле стоит лишь отдать ему свою руку, чтобы сделаться неограниченной владычицей его сердца; девушка нисколько не сомневалась в этом, и если на нее находили минуты глубокой грусти, причиной тому был не страх потерять возлюбленного, но тревога о пропавшем отце и о бедном Руфинусе с семьей; эти преданные друзья давно сделались близки сердцу Паулы.
Так шли дела до того дня, когда к досаде Горуса Аполлона Филипп наскоро окончил свой завтрак и молча наливал вино. Едва он успел поставить чашу на стол, как на пороге показался привратник-негр с докладом, что к Филиппу пришел какой-то горбатый человек по очень важному делу.
– По важному делу? – повторил врач. – Если бы мне подарили еще четыре ночи и к моим двум в придачу или такой инструмент, которым было бы можно растягивать время, тогда бы я взял новых пациентов, а теперь это немыслимо. Скажи посланному…
– Он не от больного, господин, – перебил негр, коверкая греческую речь. – Горбун пришел издалека, это садовник старого господина Руфинуса.
Филипп вздрогнул. У него возникло предчувствие, что Гиббус принес недобрую весть, и он с волнением приказал позвать его.
При первом взгляде на верного слугу все объяснилось.
Весельчак-садовник стал неузнаваем. Дорожная пыль покрыла его с ног до головы, так что он казался седым стариком. Разорванные сандалии кое-как держались на ремнях, запыленное лицо бороздили струйки пота и слез. Когда врач протянул к нему руку, Гиббус заплакал сильнее прежнего.
– Умер? – с нерешительностью и страхом спросил Филипп, невольно понизив голос.
Садовник мог только утвердительно кивнуть. Молодой ученый всплеснул руками и воскликнул вне себя от горя:
– Умер Руфинус, мой бедный старик Руфинус! Ну, скажи, ради Бога, как это случилось. Говори, скорее говори!
Гиббус взглянул на Горуса Аполлона и возразил решительным тоном:
– Выйдем отсюда, господин, я должен говорить с тобой без свидетелей.
Филипп объяснил, какая близкая дружба соединяет его с почтенным жрецом, и тогда горбун передал все, чему он был свидетелем во время несчастного путешествия в Дамьетту.
Горус Аполлон несколько раз неодобрительно качал головой, слушая этот рассказ; у Филиппа вырывались проклятия. Когда Гиббус кончил, молодой человек печально опустил голову и прошептал:
– Бедный, добрый старик! Именно так и следовало ему умереть, жертвуя собой ради чужого блага. Но как жаль, что эта участь постигла его, а не меня. Смерть Руфинуса поразит его близких…
Он громко застонал. Горус сделал нетерпеливое движение и с досадой взглянул на своего друга.
Пока Филипп снимал печати с дощечки, старательно заклеенной руками игуменьи, и принялся читать письмо, старый жрец спросил садовника:
– А монахини спаслись все до одной?
– Да, господин. В день нашего прибытия в Дамьеттский порт они отплыли на корабле в Грецию.
– Пчелы погибли, а трутни уцелели! – проворчал Горус. Но Гиббус принялся расхваливать трудолюбивую жизнь сестер, у которых он сам однажды находился на попечении во время тяжкой болезни.
Тем временем Филипп успел прочесть предсмертное послание друга. Он в беспокойстве заходил большими шагами по комнате, потом остановился перед Гиббусом и спросил:
– Ну как же нам теперь быть: кто передаст вдове роковое известие.
– Передай ты, господин! – произнес садовник, с мольбой протягивая руки.
– Я так и знал! – желчно произнес врач. – Все самое трудное, самое трагическое и невыносимое непременно обрушивается на мою голову, но я не хочу и не в силах этого сделать! Разве мной была придумана безумная идея? Видишь, отец, мне вечно приходится расхлебывать то, что заварит этот негодный мальчишка.
– Тяжело, дитя мое, тяжело, – отвечал старик, – но это твой долг. Представь себе, если бедные женщины увидят перед собой такого посланника.
– Нет, нет, так не годится, – торопливо прервал его Филипп. – Сегодня опять один из арабов был у Иоанны; если они заметят тебя в таком виде, Гиббус, то тебе несдобровать. Нет, бедный малый, твоя преданность господам заслуживает лучшей награды. Можешь поселиться у нас, не так ли, отец? Ведь Гиббусу не стоит возвращаться обратно на службу к вдове Руфинуса?
– Конечно, конечно, – согласился старый жрец. – Нил должен разлиться когда-нибудь, а мне давно хочется иметь овощи с собственного огорода.
Но горбун скромно отклонил это предложение, говоря, что он намерен вернуться к своей прежней госпоже. Когда же Филипп еще раз напомнил ему, какие опасности он навлекает на себя, и Горус Аполлон принялся поддерживать его, садовник воскликнул с жаром:
– Я обещал господину не покидать его семью; у них в доме нет другого свободного человека, кроме меня, неужели я покину их, чтобы спасти свою жизнь? Нет, пускай лучше кривая сабля снесет мне голову; я охотно уступлю негодяям свое безобразное туловище.
При этих словах, сказанных хриплым, прерывистым голосом, в чертах верного слуги произошла быстрая перемена; его щеки заметно побледнели под слоем пыли, и Филиппу пришлось поддержать горбуна, у которого подкосились ноги. Продолжительное путешествие пешком при страшном зное изнурило его силы; однако, выпив вина, Гиббус снова ободрился. Тут маститый хозяин приказал рабу отвести его на кухню и хорошенько накормить.
Когда оба ученых остались одни, Горус Аполлон сказал:
– Безрассудный старый младенец, отдавший Богу душу, по-видимому, требует от тебя чего-то необычайного; это было заметно по твоему лицу, когда ты читал письмо.
– Вот посмотри сам, – отвечал врач, принимаясь снова ходить по комнате, пока старик разбирал послание.
Обе поверхности диптиха были покрыты неправильными, волнообразными рядами букв; письмо начиналось такими словами:
«Руфинус перед лицом смерти – своему возлюбленному Филиппу.Последние слова были написаны отрывисто и неровно. Старый жрец с трудом разобрал их. Как прежде Филипп, так теперь и он в смущении и нерешительности смотрел на это странное завещание.
Приступы страшного озноба следуют один за другим; наверное, я умру сегодня же. Надо спешить. Писать мне очень трудно. Скажу только самое нужное; во-первых, об Иоанне и моей бедной дочери. Сделай для них все, что можешь. Мне следовало больше заботиться о них. Оберегай осиротевших женщин как опекун, кириос и друг; им еще жить да жить, и они могут принести отраду другим. Нашим состоянием заведует мой брат Леонакс, человек честный. Иоанна знает все. Скажи ей и бедной Пуль, что я тысячу раз благословляю их, а Иоанну благодарю за все хорошее, что она мне сделала. А ты, друг, послушайся старика, излечись от любви к Пауле, она не для тебя; судьба предназначила ее для молодого Ориона. Те, кто с самого рождения поставлены судьбой на высоту, редко нисходят до нас, которым пришлось собственными усилиями пробивать себе дорогу. Будь другом Паулы, она заслуживает этого, но не оставайся одиноким. Самое лучшее, что может испытать мужчина, вносит в его существование любящая женщина; в мрачный сон жизни вплетает она радужные грезы. Но ты не испытал еще этого. Твой почтенный старый друг, которого я приветствую, также весь век оставался одиноким. Следующее касается тебя одного. Вникни в слова умирающего, узнай, что наша девочка, бедная Пуль, считает тебя лучшим из людей и ставит тебя выше всех. Ты знаешь как ее, так и мою Иоанну; обе эти женщины – воплощенная доброта. Ты носишь образ другой девушки в своем сердце, и я не смею советовать тебе, чтобы ты стал мужем Пульхерии, хотя она была бы для тебя самой подходящей женой. Я обращаюсь к вам обоим с другим советом: вы, отец и сын, поселитесь вместе с бедной Иоанной и нашей дочерью как верные и близкие друзья. Это принесет пользу обеим сторонам, вспомните слова умирающего. Больше не могу писать; я делаю тебя опекуном обеих женщин, Филипп, и знаю, что ты исполнишь мою волю. В течение долгих, прекрасных лет мы стремились с тобой к одинаковой цели и одинаково думали… Смотри же, не оставь моих сирот; молю тебя, не покидай их».
– Ну, как нам быть? – спросил наконец молодой врач. -Да, что тут делать? – заметил Горус Аполлон, пожимая плечами. Наступила паузу. Старик поднялся с места и стал ходить по комнатам, опираясь на костыль.
– Обе они тихие и разумные женщины, – пробормотал он, как бы говоря сам с собой, – я думаю, немного найдется таких. Как заботливо помогла мне встать добрая малютка с низкого кресла в саду, когда я был у них в гостях.
При этом жрец тихонько захихикал и остановил Филиппа за руку, когда тот проходил мимо него.
– Человеку следует испытать все на свете, – продолжал он с несвойственным ему задором, – я не прочь воспользоваться женской заботливостью, прежде чем сойду в могилу. Но правда ли, что жена и дочь Руфинуса не любят праздности и бабьей болтовни?
– Само собой разумеется, – отвечал врач.
– Тогда что же можно возразить против нашего переселения к ним? – спросил жрец. – Будем хоть раз в жизни легкомысленны, любезный собрат; если б это не было так чертовски серьезно, я бы от души расхохотался. Подумай только, сынок: в часы отдыха молоденькая девушка будет сидеть напротив меня, а старуха – напротив тебя. Белье наше старательно будет вымыто, платье починено, книги в порядке; поутру мы услышим ласковое приветствие – «радуйся», а за столом… Взгляни на эти фрукты на тарелке: они насыпаны точно овес на угощение лошадям, а в доме старика Руфинуса их подавали точно так же, как бывало у нас на острове Филэ… Лакомство вдвое приятнее, когда оно красиво разложено на блюде. Пуль, по-видимому, такая же искусная хозяйка, как моя покойная сестра. Кроме того, когда мне захочется встать, меня поддержит маленькая красивая ручка. Наше жилище давно никуда не годится: в спальне с потолка летит известка и пыль, здесь, в полу, широкие трещины, так что я вчера споткнулся, а наши недотроги-хозяева, господа булевты, говорят, что не могут производить ремонт за свой счет: у них нет на это ни единого жалкого обола. А у старика Руфинуса все было в лучшем виде…
Тут Горус Аполлон опять громко захихикал и, потирая руки, продолжал:
– Ну, как ты думаешь, не изменить ли нам свой образ жизни, Филипп? Что если мы исполним волю умирающего? Великая, милосердная Исида! Это было бы доброе дело, и я охотно соглашаюсь пожертвовать для него своими привычками. Как ты думаешь, ведь мы могли бы предложить им сначала помесячное вознаграждение?…
Потом он снова стал серьезным, покачал головой и сказал в раздумье:
– Нет, нет, тогда, пожалуй, придется потерять свое спокойствие… Это приятная мечта, но ее будет трудно осуществить.
– Тем более теперь, – подхватил врач. – Пока дамаскинка не устроится, нечего и думать о нашем переселении.
У старого жреца вырвалось проклятие, и он воскликнул, сердито сверкая глазами:
– Везде и всюду эта гордая патрицианка! Змея в образе женщины! Сколько от нее исходит зла! Но погоди, постой!… Надеюсь, что мы скоро избавимся от нее, и тогда… Я не хочу отступаться от того, что может украсить нам жизнь. В противном случае мне придется отвечать на том свете за свое малодушие. Воля умирающего священна, так говорили наши отцы, и они были правы. Пусть желание Руфинуса исполнится. Да, да, это решено! Устранив всякие препятствия, мы поселимся вместе с Иоанной и ее дочерью. Я так хочу и не изменю своему слову!
Тут снова в комнату вошел садовник, и жрец воскликнул, обращаясь к нему:
– Послушай, милый, все-таки выходит так, что мы будем жить вместе, но об этом потолкуем после. До сумерек оставайся с моими людьми, только, смотри, не говори лишнего; все они болтуны и шпионы. Теперь господин Филипп передаст печальное известие вдове, а ночью ты можешь переговорить с ней подробно. Все случившееся, и даже смерть твоего господина, должно оставаться тайной для посторонних.
Садовник знал, как много зависело от его молчания. Отправляясь к вдове, Филипп был задумчив.
– Ободрись, сын мой, – сказал ему Горус Аполлон. – А когда выйдешь из дому, загляни в наш садик. Мы жалели высокую старую пальму, когда она засохла, а теперь из ее корня растет молодое зеленеющее деревце.
– Со вчерашнего дня оно опустило листья и, вероятно, пропадет, – отвечал Филипп, пожимая плечами.
– Его сейчас же надобно полить. Гиббус! – воскликнул старик. – Ступай в сад и полей молодую пальму.
– Хорошо, что у нас есть вода под рукой, – заметил врач и, остановившись на пороге, прибавил с горечью: – Не всегда бывает так легко помочь беде!
– Терпение и добрая воля преодолеют все препятствия, – пробормотал Горус Аполлон и, оставшись один, с досадой продолжал: – Как мы срубили засохший пальмовый ствол, так нужно покончить и с прошлым Филиппа, куда замешана эта знатная девчонка. В огонь его! Но как я доберусь до нее? Что мне придумать? Как быть?
Он снова уселся в кресло, потирая лоб рукой; в эту минуту в комнату вошел негр с докладом о нескольких посетителях, желавших видеть ученого. Это были старшины мемфисского сената, посланные за советом к маститому жрецу. Они были уверены, что Горус Аполлон найдет средство отвратить от города и всей страны наступившее страшное бедствие, хотя против него оказывались бессильными христианские молитвы, вклады в церковь, крестные ходы и странствия к святым местам. Мемфиты дошли до отчаяния и решились не отступать ни перед чем, даже если б им пришлось прибегнуть к языческому колдовству.
XXXV
Дружба между Элиодорой и Катериной продолжалась недолго. В одну безлунную темную ночь молодая девушка потихоньку от матери отправилась со своей новой приятельницей к ворожее, в сопровождении горничной и глухонемого конюха. В то время в Мемфисе появилось множество предсказательниц, алхимиков и чародеев. Гадальщица предрекла молодой женщине, что она достигнет величайшего счастья и осуществления заветных надежд. С этого момента Катерина возненавидела соперницу, которая угрожала ее благополучию.
Элиодора пришла к ворожее в простом, но богатом одеянии. Ее пеплум застегивался на плече не золотой пряжкой, а пуговицей из громадного сапфира. Такая роскошь тотчас бросилась в глаза гадальщице, она поняла, что имеет дело с богатой и знатной женщиной. Скромно одетая дочь Сусанны показалась ей бедной девушкой, и потому хитрая женщина предсказала «мотыльку» далеко не столь заманчивую будущность, а только устранение некоторых препятствий и, наконец, брак с пожилым человеком, от которого у нее будет много детей.
Занятия ворожеи, по-видимому, приносили ей большой доход; убранство ее жилища резко отличалось от обстановки жалких лачужек в этой бедной части города, где жило самое беспутное население. Но внешний вид дома гадальщицы Медеи почти ничем не отличался от соседних хижин; ей приходилось соблюдать большую осторожность, так как городские власти угрожали смертной казнью за чародейство и магию.
Маленькая зала без потолка, украшенная колоннами, где предсказательница принимала посетителей, была отделана довольно роскошно. По стенам висели ковры, затканные символическими фигурами; колонны покрывала живопись; на маленьких алтарях дымились над жаровней с угольями тигели и котелки различной величины; вокруг всей комнаты возвышались на подставках кубки, бутылки, кувшины, колесо, где порхала птица-вертиголовка; восковые фигуры, и в числе их изображения мужчин и женщин с пронзенным сердцем; клетка с летучими мышами; стеклянные банки, наполненные пауками, лягушками, пиявками, жуками, скорпионами, тысяченожками и другими отвратительными тварями; у одной стены виднелись натянутые канаты, служившие для магических представлений. Воздух был пропитан крепкими ароматами, между тем как за дверью, скрытой занавесом, помещались музыканты. Оттуда слышалось то монотонное пение детей, то звон колокольчиков и глухие удары барабана.
Элиодора пришла к ворожее в простом, но богатом одеянии. Ее пеплум застегивался на плече не золотой пряжкой, а пуговицей из громадного сапфира. Такая роскошь тотчас бросилась в глаза гадальщице, она поняла, что имеет дело с богатой и знатной женщиной. Скромно одетая дочь Сусанны показалась ей бедной девушкой, и потому хитрая женщина предсказала «мотыльку» далеко не столь заманчивую будущность, а только устранение некоторых препятствий и, наконец, брак с пожилым человеком, от которого у нее будет много детей.
Занятия ворожеи, по-видимому, приносили ей большой доход; убранство ее жилища резко отличалось от обстановки жалких лачужек в этой бедной части города, где жило самое беспутное население. Но внешний вид дома гадальщицы Медеи почти ничем не отличался от соседних хижин; ей приходилось соблюдать большую осторожность, так как городские власти угрожали смертной казнью за чародейство и магию.
Маленькая зала без потолка, украшенная колоннами, где предсказательница принимала посетителей, была отделана довольно роскошно. По стенам висели ковры, затканные символическими фигурами; колонны покрывала живопись; на маленьких алтарях дымились над жаровней с угольями тигели и котелки различной величины; вокруг всей комнаты возвышались на подставках кубки, бутылки, кувшины, колесо, где порхала птица-вертиголовка; восковые фигуры, и в числе их изображения мужчин и женщин с пронзенным сердцем; клетка с летучими мышами; стеклянные банки, наполненные пауками, лягушками, пиявками, жуками, скорпионами, тысяченожками и другими отвратительными тварями; у одной стены виднелись натянутые канаты, служившие для магических представлений. Воздух был пропитан крепкими ароматами, между тем как за дверью, скрытой занавесом, помещались музыканты. Оттуда слышалось то монотонное пение детей, то звон колокольчиков и глухие удары барабана.